Альберт Рис Вильямс о революции
Из книги Альберта Риса Вильямса «Путешествие в революцию. Россия в огне Гражданской войны. 1917—1918».
…Троцкий был сильной личностью; он поддерживал позицию Ленина... Однако лично Троцкий не внушал никаких теплых чувств. Это был довольно холодный и сложный человек, в котором собственное «я» являлось существенной доминантой. Прошло не так много времени до того, как я обнаружил, до какой степени простиралось его «я».
[Читать далее]А Ленина они любили...
…лидеры второй и третьей волны, которых я описываю, в отличие от ведущих большевиков, были ближе к точке зрения Ленина. В отличие от Каменева, Зиновьева, Бухарина и других в высших эшелонах они проводили время среди народных масс. И в сентябре, как заметил Суханов, «массы жили и дышали вместе с большевиками. Они были в руках партии Ленина и Троцкого». Мои друзья знали, что Ленин правильно рассчитывал революционный настрой рабочих.
Я вспоминаю, как однажды вечером мы с Ридом и Рейнштейном поехали на Выборгскую сторону послушать речь Володарского. На Рида он произвел громадное впечатление, как и на меня, когда я впервые услышал его...
Рид хотел узнать, напоминает ли Володарский как оратор Ленина. Нет, сказал Рейнштейн, Ленин никогда не возбуждает эмоции... Задача состояла в том, чтобы заставить их думать. Рейнштейн имел возможность как-то послушать, как Ленин обращался к толпе... неоднократно рабочие замирали молча, погруженные в свои мысли, забывая аплодировать. Но затем, когда Ленин исчез, войдя внутрь, раздался тихий рев толпы.
Володарский не Ленин; никто из них не был им. Однако он был подобен пламени. Я слышал его несколько раз, в доках и на заводах. Для того чтобы быть агитатором, человек должен возбудиться сам; у Володарского было такое качество. Его ненависть к классовому врагу, может, была не больше, чем у других, но точка кипения была низкой. …казалось, что у него в крови кипит мщение. Теперь он, наконец, мог нанести удар, о котором так долго мечтал, для него каждый миг революции был упоительным. Я не в первый раз пишу об этом; но все же признание, которое мне сделал Володарский несколько месяцев спустя, незадолго перед тем, как я покинул Россию, было показательным. Почти застенчиво, но с силой, которая иногда оживляла его лицо, он сказал: «За эти десять месяцев я получил больше радости, чем иной человек может испытать за всю жизнь».
Я предполагаю, что все русско-американские большевики были фанатиками, их вела страстная вера в способность человека представить свое будущее и решимость воплотить его, даже рискуя собой. Каждый из них работал за десятерых, пренебрегая сном и едой. Подобную энергию я видел во время забастовок в Америке и в избирательной кампании Дебса. Здесь была та же активность, перекрывающая пределы возможного, какую я наблюдал на родине, в моменты кризисов или даже более того. В одном из первых актов во время мятежа Корнилова Военно-революционный комитет сократил хлебный рацион в столице до половины фунта на продуктовую карточку, и, как я вспоминаю, это ударило по рабочим. Но энергия большевиков не ослабела.
Не потому, что эти русские американцы были роботами или лишенными чувства юмора типами, какими часто описывают в западной литературе профессиональных революционеров. Истина в том, что за единственным исключением — Троцким, — которого я знал как человека, напрочь лишенного чувства юмора, все русские и американские большевики были очень живыми людьми и любили посмеяться. Они приветствовали оживленность Рида, его любовь к жизни, его веселые проделки, его карикатуры… на Керенского, обращавшегося к войскам на фронте, или на Родзянко, громадного, рыхлого мужчину, напоминавшего крепостника Собакевича из «Мертвых душ» Гоголя. Нам с Нагелем довелось брать интервью у Родзянко.
Он был весьма выразительным и без карикатур Рида, особого внимания с его стороны удостоился Нагель, который, по нашему мнению, меньше всех походил на большевика и был одет гораздо лучше, чем наши другие русско-американские друзья.
— Вы большевик? — спросил у него Родзянко, а когда Нагель ответил: «Нет», сказав, что он — интернациональный меньшевик, Родзянко свободно высказался по поводу большевиков: — Эти люди облизываются при мысли о крови, — и заявил: — Нам ничего не остается делать, кроме как ждать неизбежной революции.
Когда же я спросил его, почему средний класс не предлагает никакой программы в противовес социалистам, программы, которая бы дала крестьянским массам шанс получить землю, он ответил уклончиво и с невинным видом:
— Массы в целом глубоко не доверяют буржуазии. При старом режиме мы занимали бюрократические должности и посты, теперь нам приходится преодолевать это наследство.
...
На стыке Екатерининского канала и Невского проспекта были возведены баррикады... Это были самопровозглашенные мученики, которые прибыли несколькими часами раньше... Вместе с ними находились их жены и друзья, а также мэр Петрограда и крайне правые члены городской думы.
— Пропустите нас! Дайте нам пожертвовать собой! — умоляли они.
Матрос ответил:
— Идите домой и примите яд. Однако не рассчитывайте погибнуть здесь. У нас приказ Военно-революционного комитета не допускать этого, и мы вас не пропустим.
Они сбились в кучку, и другой оратор принялся уговаривать матросов, уже не в таких героических выражениях. Какую тактику применят по отношению к ним, если они «неожиданно бросятся вперед»?
— Что ж, — ответил матрос, — мы можем прихлопнуть вас, но мы не убьем вас, ни одного.
…
Покидая дворец, мы увидели молодого большевика-лейтенанта, стоявшего у открытого выхода. Недалеко находился стол. Два солдата обыскивали всех, кто покидал дворец, чтобы убедиться, что никто не уносит с собой что-нибудь ценное. Лейтенант все время повторял:
— Товарищи, это народный дворец. Это наш дворец. Не воруйте у своего народа. Не позорьте народ.
Сконфуженные, несколько высоких бородатых солдат вытащили свои трофеи — одеяло, изношенную диванную кожаную подушку, восковую свечу, вешалку для пальто, сломанную рукоятку китайского меча.
— Странно, не так ли, — сказал Рид, — что задолго до конца после отступления казаков (около двух сотен) и женского ударного батальона единственными заметными защитниками была толпа перепуганных подростков — сотни юнкеров, ведь они — просто мальчишки. Никто из защитников не был ранен.
— Все раненые были с нашей стороны, — сказал стоявший у входа лейтенант, и это подтверждено. Пять матросов и один солдат были убиты и многие ранены.
…
…Ленин… представлял некоторую загадку для наших американских глаз, привыкших к политическим фигурам, отдалившимся от толпы, окруженным пресмыкающимися меньшими чинами, за которыми следят агенты спецслужб. Даже само их, этих политиков, появление тщательно планируется людьми, создающими им рекламу, спичрайтерами и управляющими кампанией, причем все это сопровождается церемонией, облечено ею. До чего же озадачило нас предложенное Лениным сочетание: человек совершенно непринужденный, при этом без так называемого начальственного вида, такой заурядный — на первый взгляд — в своих манерах и поведении. Например, его первая фраза, которая не входила в его заметки, но вырвалась как-то мимоходом. Из уст любого американского лидера, будь то социалист, демократ или республиканец (невероятная мысль!), она сорвалась бы с риторическими украшениями, преувеличениями...
Поэтому нам пришлось приспособиться к этой странной смеси — к ленинской беспристрастности, независимости, словно он был учеником, подменявшим великого актера, который через вечер или два вернется к своей роли, и в то же время к его совершенной простоте и полному отсутствию самоуверенности...
Когда Ленин в первый раз взошел на возвышение на сцене в ту ночь, с не бОльшим апломбом, чем у приглашаемого на сезон профессора, который из месяца в месяц ежедневно появляется перед своими учениками, сидевший рядом за столом для прессы репортер прошептал, что, если бы Ленина «немного принарядить, он стал бы похож на буржуазного мэра или банкира небольшого французского городка». Это прозвучало, как легкомысленная шутка… напряженные слушатели по всему залу, в то время как он читал прокламацию о мире, неподвижность слушателей — их массивные плечи в шинелях просто покачивались, а крестьяне, некоторые из них были настоящим крестьянским пролетариатом, — сидели настороженно, напряженно. И потом он закончил, и большая волна покатилась вперед, волна за волной аплодисментов, которые разорвали тишину и разлетелись по всему залу. Голос в конце зала гулко прокричал: «Да здравствует Ленин!», и эхом из каждого уголка громадного зала разнеслось: «Ленин! Ленин!»…
Возле меня стоял дородный солдат, в глазах у него сверкали слезы. Он обнял рабочего, который также встал и принялся яростно аплодировать. Небольшой жилистый матрос Балтийского флота… закинул свою шапку вверх. Человек с Выборгской стороны, с ввалившимися от недосыпа глазами и с костлявым лицом, заросшим бородой, оглядел зал и, перекрестившись, пробормотал: «Пусть придет конец войне!»
Из дальнего угла зала кто-то затянул «Интернационал», и сразу все подхватили песню. Никогда позднее я не слышал куплеты этой самой известной всем рабочим песни, в исполнении трепещущей, торжественной и восторженной толпы мужчин и женщин, которые сгрудились вокруг Ленина, а он, вождь большевиков, стоял с ними и тоже пел.
…
…контрреволюция на этом этапе получала не больше поддержки, чем Керенский, прежде чем тот покинул Петроград.
Сам Антонов описывает нерешительность и смятение, царившие на телефонной станции, когда град пуль снаружи подал сигнал о том, что отряды большевиков штурмуют здание Юнкера не могли сообразить, что им делать. «Гул все нарастал, трещали выстрелы. Затем неожиданно распахнулась дверь, и с парой дрожавших юнкеров передо мною возникла фигура хорошо известного Вильямса, корреспондента американской социалистической газеты...» («Нью-Йорк пост» была газетой решительно капиталистической, но не обращайте внимания.) Антонов продолжает:
«Я выступаю как посредник и делаю вам предложение. Юнкера хотят освободить вас на условиях безопасности их жизни и предотвращения насилия, — сказал Вильямс.
— Хорошо, я отвечаю за безопасность их жизни, и пусть они принесут сюда свое оружие, — ответил я»…
Затем Антонов лаконично добавил: «В нескольких словах я успокоил собравшихся и приказал охране разобраться с арестованными людьми... Толпа недовольно ворчит, угрожает расправой дрожащим юнкерам, однако затем успокаивается, и я беспрепятственно веду арестованных к месту назначения...»
На самом деле все было не так легко. Первые слова Антонова просто потонули в криках матросов и красногвардейцев, требовавших отомстить юнкерам.
Среди юнкеров были несколько молодых людей, которых мы с Ридом видели у Зимнего дворца, когда без помех вошли в комнаты после побега Керенского. Тогда они поклялись умереть, защищая Временное правительство. Теперь же им предоставлялась такая возможность. Но сейчас, однако, они заботились лишь о том, чтобы остаться в живых...
Бесси Битти спорила со мной о том, что юнкера — почти что мальчишки и что они втянуты в эту авантюру не совсем по своей воле, но подстрекаемые бывшими царскими офицерами и другими... Да, сказал я, но во время осады Зимнего дворца, которая велась столь осторожно, чтобы избежать кровопролития, все же были людские потери, хотя не погиб ни один защитник. А красногвардейцы и матросы, ринувшиеся через застекленный двор Зимнего и ворвавшиеся в здание, не знали, что делать с юнкерами, и ни с кем не советовались, нужно ли отпустить их на свободу. Если бы они стали действовать по-своему, кадеты не только были бы разоружены, но и заперты. На самом деле это был изначальный план Чудновского — выпустить на свободу юнкеров, не лишая их оружия. Это было уже слишком для Антонова, который потребовал узнать, «насколько далеко зайдет это всепрощение — если мы поймаем Керенского, нам нужно будет приколоть ему медаль?». И Чудновский отступил. Итак, юнкерам прочитали лекцию и освободили под честное слово. И вот теперь они использовали свободу таким образом.
Я напомнил Бесси, что некоторые из них только что стреляли в людей, штурмовавших здание, и есть жертвы.
Антонов призывал большевиков по возможности избегать кровопролития. На его месте я посчитал бы, что моя жизнь не стоит и ломаного гроша. Однако он был спокоен, уверен, действовал почти машинально. Он не выказывал никакого страха — и воображения тоже.
— Вы не должны их трогать, — заявил он ровным, беспристрастным тоном. — Они наши пленники. Я обещал им жизнь.
— А мы — нет! — крикнул кто-то из матросов.
— Мы передадим их в руки трибунала, народного суда, — сказал Антонов.
— А трибунал их освободит. Они пытались убить нас. Мы убьем их, — ответил красногвардеец.
Антонов вел себя так, словно был уверен в революционной дисциплине, о которой неоднократно упоминал.
...
Всего примерно 250 заключенных были брошены в тюрьму после падения Зимнего дворца... Этот приток существенно сократил запасы еды, хранившиеся в крепостях…
Кроме одной камеры, которая нам показалась переполненной, мы доложили, что камеры «сухие, чистые, теплые, просторные, сравнительно хорошо вентилируемые, оборудованные современными санитарными принадлежностями и в целом находятся в гораздо лучшем состоянии, чем большинство американских тюрем, которые были нам известны».
…почти все заключенные сказали, что в настоящее время у них нет жалоб на еду или условия. В одной камере юнкера захотели поговорить с нами без присутствия конвоира, и тот удалился. И тогда мы выслушали рассказ об их ужасных переживаниях, когда их доставляли в крепость через толпу, жаждавшую мщения. Когда они прибыли в крепость, на дворе их окружила неистовствовавшая толпа, к ней присоединились и некоторые их конвоиры, желавшие поставить их к стенке и расстрелять, «однако решительные действия комиссара и большинство охранников помешали этому». Два офицера, в том числе адъютант коменданта, подтвердили это и добавили, что некоторые напуганные юнкера попытались удрать, несмотря на предупреждения стражников. Последовали выстрелы, три человека были убиты, а четвертый — тяжело ранен. Когда об этом было доложено в Смольный, Ленин лично вмешался и приказал принять «более действенные меры» для охраны заключенных, в том числе министров, от насилия.
Вид юнкеров, жевавших конфеты из коробок, присланных им друзьями и родственниками, убедил нас в том, что они не страдали от страшных тягот, которые виделись думским господам. И нам показалось, что все даже слишком хорошо, когда мы вошли в камеру Терещенко и увидели его, красивого и дерзкого, как всегда, сидевшего скрестив ноги на койке и курившего сигарету...
Единственная жалоба от бывших членов правительства и лидеров режима Керенского состояла в том, что они не могли принимать посетителей. Мы побеседовали также с некоторыми заключенными, посаженными в тюрьму до Октября. Например, в камере № 55 находился генерал В. А. Сухомлинов, которому теперь было семьдесят лет... Из всех правительств во время восьми месяцев своего заключения режим большевиков ему нравился больше всего по одной причине — ему разрешали читать газеты.
Самым интересным заключенным для нас был С. П. Белецкий, глава полиции при царском режиме и до Февральской революции министр внутренних дел...
Когда Белецкий находился в заключении при Временном правительстве, он забрасывал его Специальную следственную комиссию записками о своих прежних друзьях, наиболее крайних реакционерах. А теперь он давал понять, что от него не было пользы Керенскому. Он описывал бывшего премьера как «слабого» и «истеричного человека, не способного управлять страной».
Он сам сказал, что решил следовать за движением Ленина уже с тех пор, когда произошел раскол социал-демократической партии. Потом он поведал нам, что во время прошедших «июльских дней» агенты Керенского забегали в его камеру, чтобы посмотреть, может ли он обвинить в правонарушении большевиков и особенно Ленина...
А нам он дополнительно сообщил, что «Ленин — человек принципов и идеалов». И затем заговорил об «австрийском провокаторе», который был среди тех, кто втерся в режим Керенского байками о германском золоте и Ленине.
…Краснов, будучи у Ленина в руках, тем не менее содержался в Петропавловской крепости недолго, а после того, как его отпустили под честное слово, стал одним из наиболее амбициозных и успешных генералов, который возглавил Белое движение против Красной армии, прежде чем оно, это движение, окончательно было разгромлено.

…Троцкий был сильной личностью; он поддерживал позицию Ленина... Однако лично Троцкий не внушал никаких теплых чувств. Это был довольно холодный и сложный человек, в котором собственное «я» являлось существенной доминантой. Прошло не так много времени до того, как я обнаружил, до какой степени простиралось его «я».
[Читать далее]А Ленина они любили...
…лидеры второй и третьей волны, которых я описываю, в отличие от ведущих большевиков, были ближе к точке зрения Ленина. В отличие от Каменева, Зиновьева, Бухарина и других в высших эшелонах они проводили время среди народных масс. И в сентябре, как заметил Суханов, «массы жили и дышали вместе с большевиками. Они были в руках партии Ленина и Троцкого». Мои друзья знали, что Ленин правильно рассчитывал революционный настрой рабочих.
Я вспоминаю, как однажды вечером мы с Ридом и Рейнштейном поехали на Выборгскую сторону послушать речь Володарского. На Рида он произвел громадное впечатление, как и на меня, когда я впервые услышал его...
Рид хотел узнать, напоминает ли Володарский как оратор Ленина. Нет, сказал Рейнштейн, Ленин никогда не возбуждает эмоции... Задача состояла в том, чтобы заставить их думать. Рейнштейн имел возможность как-то послушать, как Ленин обращался к толпе... неоднократно рабочие замирали молча, погруженные в свои мысли, забывая аплодировать. Но затем, когда Ленин исчез, войдя внутрь, раздался тихий рев толпы.
Володарский не Ленин; никто из них не был им. Однако он был подобен пламени. Я слышал его несколько раз, в доках и на заводах. Для того чтобы быть агитатором, человек должен возбудиться сам; у Володарского было такое качество. Его ненависть к классовому врагу, может, была не больше, чем у других, но точка кипения была низкой. …казалось, что у него в крови кипит мщение. Теперь он, наконец, мог нанести удар, о котором так долго мечтал, для него каждый миг революции был упоительным. Я не в первый раз пишу об этом; но все же признание, которое мне сделал Володарский несколько месяцев спустя, незадолго перед тем, как я покинул Россию, было показательным. Почти застенчиво, но с силой, которая иногда оживляла его лицо, он сказал: «За эти десять месяцев я получил больше радости, чем иной человек может испытать за всю жизнь».
Я предполагаю, что все русско-американские большевики были фанатиками, их вела страстная вера в способность человека представить свое будущее и решимость воплотить его, даже рискуя собой. Каждый из них работал за десятерых, пренебрегая сном и едой. Подобную энергию я видел во время забастовок в Америке и в избирательной кампании Дебса. Здесь была та же активность, перекрывающая пределы возможного, какую я наблюдал на родине, в моменты кризисов или даже более того. В одном из первых актов во время мятежа Корнилова Военно-революционный комитет сократил хлебный рацион в столице до половины фунта на продуктовую карточку, и, как я вспоминаю, это ударило по рабочим. Но энергия большевиков не ослабела.
Не потому, что эти русские американцы были роботами или лишенными чувства юмора типами, какими часто описывают в западной литературе профессиональных революционеров. Истина в том, что за единственным исключением — Троцким, — которого я знал как человека, напрочь лишенного чувства юмора, все русские и американские большевики были очень живыми людьми и любили посмеяться. Они приветствовали оживленность Рида, его любовь к жизни, его веселые проделки, его карикатуры… на Керенского, обращавшегося к войскам на фронте, или на Родзянко, громадного, рыхлого мужчину, напоминавшего крепостника Собакевича из «Мертвых душ» Гоголя. Нам с Нагелем довелось брать интервью у Родзянко.
Он был весьма выразительным и без карикатур Рида, особого внимания с его стороны удостоился Нагель, который, по нашему мнению, меньше всех походил на большевика и был одет гораздо лучше, чем наши другие русско-американские друзья.
— Вы большевик? — спросил у него Родзянко, а когда Нагель ответил: «Нет», сказав, что он — интернациональный меньшевик, Родзянко свободно высказался по поводу большевиков: — Эти люди облизываются при мысли о крови, — и заявил: — Нам ничего не остается делать, кроме как ждать неизбежной революции.
Когда же я спросил его, почему средний класс не предлагает никакой программы в противовес социалистам, программы, которая бы дала крестьянским массам шанс получить землю, он ответил уклончиво и с невинным видом:
— Массы в целом глубоко не доверяют буржуазии. При старом режиме мы занимали бюрократические должности и посты, теперь нам приходится преодолевать это наследство.
...
На стыке Екатерининского канала и Невского проспекта были возведены баррикады... Это были самопровозглашенные мученики, которые прибыли несколькими часами раньше... Вместе с ними находились их жены и друзья, а также мэр Петрограда и крайне правые члены городской думы.
— Пропустите нас! Дайте нам пожертвовать собой! — умоляли они.
Матрос ответил:
— Идите домой и примите яд. Однако не рассчитывайте погибнуть здесь. У нас приказ Военно-революционного комитета не допускать этого, и мы вас не пропустим.
Они сбились в кучку, и другой оратор принялся уговаривать матросов, уже не в таких героических выражениях. Какую тактику применят по отношению к ним, если они «неожиданно бросятся вперед»?
— Что ж, — ответил матрос, — мы можем прихлопнуть вас, но мы не убьем вас, ни одного.
…
Покидая дворец, мы увидели молодого большевика-лейтенанта, стоявшего у открытого выхода. Недалеко находился стол. Два солдата обыскивали всех, кто покидал дворец, чтобы убедиться, что никто не уносит с собой что-нибудь ценное. Лейтенант все время повторял:
— Товарищи, это народный дворец. Это наш дворец. Не воруйте у своего народа. Не позорьте народ.
Сконфуженные, несколько высоких бородатых солдат вытащили свои трофеи — одеяло, изношенную диванную кожаную подушку, восковую свечу, вешалку для пальто, сломанную рукоятку китайского меча.
— Странно, не так ли, — сказал Рид, — что задолго до конца после отступления казаков (около двух сотен) и женского ударного батальона единственными заметными защитниками была толпа перепуганных подростков — сотни юнкеров, ведь они — просто мальчишки. Никто из защитников не был ранен.
— Все раненые были с нашей стороны, — сказал стоявший у входа лейтенант, и это подтверждено. Пять матросов и один солдат были убиты и многие ранены.
…
…Ленин… представлял некоторую загадку для наших американских глаз, привыкших к политическим фигурам, отдалившимся от толпы, окруженным пресмыкающимися меньшими чинами, за которыми следят агенты спецслужб. Даже само их, этих политиков, появление тщательно планируется людьми, создающими им рекламу, спичрайтерами и управляющими кампанией, причем все это сопровождается церемонией, облечено ею. До чего же озадачило нас предложенное Лениным сочетание: человек совершенно непринужденный, при этом без так называемого начальственного вида, такой заурядный — на первый взгляд — в своих манерах и поведении. Например, его первая фраза, которая не входила в его заметки, но вырвалась как-то мимоходом. Из уст любого американского лидера, будь то социалист, демократ или республиканец (невероятная мысль!), она сорвалась бы с риторическими украшениями, преувеличениями...
Поэтому нам пришлось приспособиться к этой странной смеси — к ленинской беспристрастности, независимости, словно он был учеником, подменявшим великого актера, который через вечер или два вернется к своей роли, и в то же время к его совершенной простоте и полному отсутствию самоуверенности...
Когда Ленин в первый раз взошел на возвышение на сцене в ту ночь, с не бОльшим апломбом, чем у приглашаемого на сезон профессора, который из месяца в месяц ежедневно появляется перед своими учениками, сидевший рядом за столом для прессы репортер прошептал, что, если бы Ленина «немного принарядить, он стал бы похож на буржуазного мэра или банкира небольшого французского городка». Это прозвучало, как легкомысленная шутка… напряженные слушатели по всему залу, в то время как он читал прокламацию о мире, неподвижность слушателей — их массивные плечи в шинелях просто покачивались, а крестьяне, некоторые из них были настоящим крестьянским пролетариатом, — сидели настороженно, напряженно. И потом он закончил, и большая волна покатилась вперед, волна за волной аплодисментов, которые разорвали тишину и разлетелись по всему залу. Голос в конце зала гулко прокричал: «Да здравствует Ленин!», и эхом из каждого уголка громадного зала разнеслось: «Ленин! Ленин!»…
Возле меня стоял дородный солдат, в глазах у него сверкали слезы. Он обнял рабочего, который также встал и принялся яростно аплодировать. Небольшой жилистый матрос Балтийского флота… закинул свою шапку вверх. Человек с Выборгской стороны, с ввалившимися от недосыпа глазами и с костлявым лицом, заросшим бородой, оглядел зал и, перекрестившись, пробормотал: «Пусть придет конец войне!»
Из дальнего угла зала кто-то затянул «Интернационал», и сразу все подхватили песню. Никогда позднее я не слышал куплеты этой самой известной всем рабочим песни, в исполнении трепещущей, торжественной и восторженной толпы мужчин и женщин, которые сгрудились вокруг Ленина, а он, вождь большевиков, стоял с ними и тоже пел.
…
…контрреволюция на этом этапе получала не больше поддержки, чем Керенский, прежде чем тот покинул Петроград.
Сам Антонов описывает нерешительность и смятение, царившие на телефонной станции, когда град пуль снаружи подал сигнал о том, что отряды большевиков штурмуют здание Юнкера не могли сообразить, что им делать. «Гул все нарастал, трещали выстрелы. Затем неожиданно распахнулась дверь, и с парой дрожавших юнкеров передо мною возникла фигура хорошо известного Вильямса, корреспондента американской социалистической газеты...» («Нью-Йорк пост» была газетой решительно капиталистической, но не обращайте внимания.) Антонов продолжает:
«Я выступаю как посредник и делаю вам предложение. Юнкера хотят освободить вас на условиях безопасности их жизни и предотвращения насилия, — сказал Вильямс.
— Хорошо, я отвечаю за безопасность их жизни, и пусть они принесут сюда свое оружие, — ответил я»…
Затем Антонов лаконично добавил: «В нескольких словах я успокоил собравшихся и приказал охране разобраться с арестованными людьми... Толпа недовольно ворчит, угрожает расправой дрожащим юнкерам, однако затем успокаивается, и я беспрепятственно веду арестованных к месту назначения...»
На самом деле все было не так легко. Первые слова Антонова просто потонули в криках матросов и красногвардейцев, требовавших отомстить юнкерам.
Среди юнкеров были несколько молодых людей, которых мы с Ридом видели у Зимнего дворца, когда без помех вошли в комнаты после побега Керенского. Тогда они поклялись умереть, защищая Временное правительство. Теперь же им предоставлялась такая возможность. Но сейчас, однако, они заботились лишь о том, чтобы остаться в живых...
Бесси Битти спорила со мной о том, что юнкера — почти что мальчишки и что они втянуты в эту авантюру не совсем по своей воле, но подстрекаемые бывшими царскими офицерами и другими... Да, сказал я, но во время осады Зимнего дворца, которая велась столь осторожно, чтобы избежать кровопролития, все же были людские потери, хотя не погиб ни один защитник. А красногвардейцы и матросы, ринувшиеся через застекленный двор Зимнего и ворвавшиеся в здание, не знали, что делать с юнкерами, и ни с кем не советовались, нужно ли отпустить их на свободу. Если бы они стали действовать по-своему, кадеты не только были бы разоружены, но и заперты. На самом деле это был изначальный план Чудновского — выпустить на свободу юнкеров, не лишая их оружия. Это было уже слишком для Антонова, который потребовал узнать, «насколько далеко зайдет это всепрощение — если мы поймаем Керенского, нам нужно будет приколоть ему медаль?». И Чудновский отступил. Итак, юнкерам прочитали лекцию и освободили под честное слово. И вот теперь они использовали свободу таким образом.
Я напомнил Бесси, что некоторые из них только что стреляли в людей, штурмовавших здание, и есть жертвы.
Антонов призывал большевиков по возможности избегать кровопролития. На его месте я посчитал бы, что моя жизнь не стоит и ломаного гроша. Однако он был спокоен, уверен, действовал почти машинально. Он не выказывал никакого страха — и воображения тоже.
— Вы не должны их трогать, — заявил он ровным, беспристрастным тоном. — Они наши пленники. Я обещал им жизнь.
— А мы — нет! — крикнул кто-то из матросов.
— Мы передадим их в руки трибунала, народного суда, — сказал Антонов.
— А трибунал их освободит. Они пытались убить нас. Мы убьем их, — ответил красногвардеец.
Антонов вел себя так, словно был уверен в революционной дисциплине, о которой неоднократно упоминал.
...
Всего примерно 250 заключенных были брошены в тюрьму после падения Зимнего дворца... Этот приток существенно сократил запасы еды, хранившиеся в крепостях…
Кроме одной камеры, которая нам показалась переполненной, мы доложили, что камеры «сухие, чистые, теплые, просторные, сравнительно хорошо вентилируемые, оборудованные современными санитарными принадлежностями и в целом находятся в гораздо лучшем состоянии, чем большинство американских тюрем, которые были нам известны».
…почти все заключенные сказали, что в настоящее время у них нет жалоб на еду или условия. В одной камере юнкера захотели поговорить с нами без присутствия конвоира, и тот удалился. И тогда мы выслушали рассказ об их ужасных переживаниях, когда их доставляли в крепость через толпу, жаждавшую мщения. Когда они прибыли в крепость, на дворе их окружила неистовствовавшая толпа, к ней присоединились и некоторые их конвоиры, желавшие поставить их к стенке и расстрелять, «однако решительные действия комиссара и большинство охранников помешали этому». Два офицера, в том числе адъютант коменданта, подтвердили это и добавили, что некоторые напуганные юнкера попытались удрать, несмотря на предупреждения стражников. Последовали выстрелы, три человека были убиты, а четвертый — тяжело ранен. Когда об этом было доложено в Смольный, Ленин лично вмешался и приказал принять «более действенные меры» для охраны заключенных, в том числе министров, от насилия.
Вид юнкеров, жевавших конфеты из коробок, присланных им друзьями и родственниками, убедил нас в том, что они не страдали от страшных тягот, которые виделись думским господам. И нам показалось, что все даже слишком хорошо, когда мы вошли в камеру Терещенко и увидели его, красивого и дерзкого, как всегда, сидевшего скрестив ноги на койке и курившего сигарету...
Единственная жалоба от бывших членов правительства и лидеров режима Керенского состояла в том, что они не могли принимать посетителей. Мы побеседовали также с некоторыми заключенными, посаженными в тюрьму до Октября. Например, в камере № 55 находился генерал В. А. Сухомлинов, которому теперь было семьдесят лет... Из всех правительств во время восьми месяцев своего заключения режим большевиков ему нравился больше всего по одной причине — ему разрешали читать газеты.
Самым интересным заключенным для нас был С. П. Белецкий, глава полиции при царском режиме и до Февральской революции министр внутренних дел...
Когда Белецкий находился в заключении при Временном правительстве, он забрасывал его Специальную следственную комиссию записками о своих прежних друзьях, наиболее крайних реакционерах. А теперь он давал понять, что от него не было пользы Керенскому. Он описывал бывшего премьера как «слабого» и «истеричного человека, не способного управлять страной».
Он сам сказал, что решил следовать за движением Ленина уже с тех пор, когда произошел раскол социал-демократической партии. Потом он поведал нам, что во время прошедших «июльских дней» агенты Керенского забегали в его камеру, чтобы посмотреть, может ли он обвинить в правонарушении большевиков и особенно Ленина...
А нам он дополнительно сообщил, что «Ленин — человек принципов и идеалов». И затем заговорил об «австрийском провокаторе», который был среди тех, кто втерся в режим Керенского байками о германском золоте и Ленине.
…Краснов, будучи у Ленина в руках, тем не менее содержался в Петропавловской крепости недолго, а после того, как его отпустили под честное слово, стал одним из наиболее амбициозных и успешных генералов, который возглавил Белое движение против Красной армии, прежде чем оно, это движение, окончательно было разгромлено.
