Из книги Петра Алексеевича Кропоткина «Записки революционера» . После восстания 1863 года в одну Восточную Сибирь прислали одиннадцать тысяч мужчин и женщин, главным образом студентов, художников, бывших офицеров, помещиков и в особенности искусных ремесленников — лучших представителей варшавского пролетариата. Большую часть их послали в каторжные работы, остальных же поселили в деревнях, где они не находили работы и почти умирали с голода. Каторжники-поляки работали или в Чите, где они строили баржи (то были наиболее счастливые), или на казенных чугунолитейных заводах, или на соляных варницах. Я видел последних в Усть-Куте на Лене. Полуголые, они стояли в балагане вокруг громадного котла и мешали кипевший густой рассол длинными веслами. В балагане жара была адская; но через широкие раскрытые двери дул леденящий сквозняк, чтобы помогать испарению рассола. В два года работы при подобных условиях мученики умирали от чахотки. ... При дворе и в придворных кружках либеральные идеи были на плохом счету. После выстрела Каракозова 4 апреля 1866 года правительство окончательно порвало с реформами, и реакционеры всюду брали верх. На всех выдающихся людей шестидесятых годов, даже и на таких умеренных, как граф Николай Муравьев и Николай Милютин, смотрели как на неблагонадежных. Александр II удержал лишь военного министра Дмитрия Милютина, да и только потому, что на осуществление начатого им преобразования армии требовалось еще много лет. Всех остальных деятелей реформенного периода выбросили за борт. Раз как-то я беседовал с бароном Ф. Р. Остен-Сакеном, занимавшим видный пост в Министерстве иностранных дел. Он резко критиковал деятельность другого сановника, и я заметил в защиту, что последний никогда, однако, не захотел принять никакого места на службе при Николае 1. — А теперь он служит при Шувалове и Трепове! — воскликнул мой собеседник. Замечание так верно передавало истинное положение дел, что мне оставалось только замолчать. Действительно, настоящими правителями России были тогда шеф жандармов Шувалов и петербургский обер-полицеймейстер Трепов. Александр II выполнял их волю, был их орудием. Правили же они страхом. Трепов до того напугал Александра II призраками революции, которая вот-вот разразится в Петербурге, что, если всесильный обер-полицеймейстер опаздывал во дворец на несколько минут с ежедневным докладом, император справлялся: «Все ли спокойно в Петербурге?»... Шувалов широко пользовался настроением своего повелителя и вырабатывал одну реакционную меру за другой. Если же Александр II не соглашался подписать их, Шувалов принимался говорить о приближающейся революции, о судьбе Людовика XVI и «ради спасения династии» умолял царя ввести новые репрессии. При всем том угрызения совести и подавленное состояние духа часто овладевали Александром II . Он впадал тогда в мрачную меланхолию и уныло говорил о блестящем начале своего царствования и о реакционном характере, которое оно теперь принимает. Тогда Шувалов устраивал медвежью охоту. В новгородские леса отправлялись охотники, придворные, партии балетных танцовщиц. Александр II, который был хорошим стрелком и подпускал зверя на несколько шагов, укладывал двух-трех медведей. И среди возбуждения охотничьих празднеств Шувалову удавалось получить от своего повелителя санкцию какой угодно реакционной меры, сочиненной им, или же утверждения любого грандиозного грабежа, намеченного клиентами графа. Александр II, конечно, не был заурядной личностью; но в нем жили два совершенно различных человека, с резко выраженными индивидуальностями, постоянно боровшимися друг с другом. И эта борьба становилась тем сильнее, чем более старился Александр II. Он мог быть обаятелен и немедленно же выказать себя грубым зверем. Перед лицом настоящей опасности Александр II проявлял полное самообладание и спокойное мужество, а между тем он постоянно жил в страхе опасностей, существовавших только в его воображении. Без сомнения, он не был трусом и спокойно пошел бы на медведя лицом к лицу. Однажды медведь, которого он не убил первым выстрелом, смял охотника, бросившегося вперед с рогатиной. Тогда царь бросился на помощь своему подручному. Он подошел и убил зверя, выстрелив в упор (я слышал этот рассказ от самого медвежатника). И тем не менее Александр II всю жизнь прожил под страхом ужасов, созданных его воображением и неспокойной совестью. Он был очень мягок с друзьями; между тем эта мягкость уживалась в нем рядом со страшной, равнодушной жестокостью, достойной XVII века, которую он проявил при подавлении польского мятежа и впоследствии, в 1880 году, когда такие же жесткие меры были приняты для усмирения восстания русской молодежи... Таким образом, Александр II жил двойной жизнью, и в тот период, о котором я говорю, он подписывал самые реакционные указы, а потом приходил в отчаяние по поводу их. К концу жизни эта внутренняя борьба, как мы увидим дальше, стала еще сильнее и приняла почти трагический характер. В 1877 году Шувалова назначили посланником в Англию; но его друг генерал Потапов продолжал ту же политику вплоть до Турецкой войны. За это время шел в широчайших размерах самый бессовестный грабеж казны и расхищались государственные и башкирские земли, а также и имения, конфискованные после восстания 1863 года в Литве. …«обруситель» Токарев при помощи своего приятеля Потапова бесстыдно ограбил логишинских крестьян и отнял их землю. Пользуясь высоким покровительством в Министерстве внутренних дел, он устроил так, что крестьян, искавших суда, арестовывали, пороли поголовно и нескольких перестреляли. Это одно из самых возмутительных дел даже в русских летописях, чреватых грабежами всякого рода… Трепов же, думая, что ему приходится умирать, составил завещание, причем оказалось, что генерал, беспрерывно твердивший царю, что беден, хотя занимает прибыльный пост обер-полицеймейстера, оставил своему сыну значительное состояние... Повсеместно в министерствах, а в особенности при постройке железных дорог и при всякого рода подрядах грабеж шел на большую ногу. Таким путем составлялись колоссальные состояния. Флот, как сказал сам Александр II одному из своих сыновей, находился «в карманах такого-то». Постройка гарантированных правительством железных дорог обходилась баснословно дорого. Всем было известно, что невозможно добиться утверждения акционерного предприятия, если различным чиновникам в различных министерствах не будет обещан известный процент с дивиденда. Один мой знакомый захотел основать в Петербурге одно коммерческое предприятие и обратился за разрешением куда следовало. Ему прямо сказали в Министерстве внутренних дел, что 25% чистой прибыли нужно дать одному чиновнику этого министерства, 15% — одному служащему в Министерстве финансов, 10% — другому чиновнику того же министерства и 5% — еще одному. Такого рода сделки совершались открыто, и Александр II отлично знал про них. О том свидетельствуют его собственноручные заметки на полях докладов государственного контролера... Но царь видел в этих ворах своих защитников от революции и держал их, покуда их грабежи не становились слишком уж гласны. Все молодые князья, кроме Александра Александровича, который всегда был большой скопидом и хороший отец семейства, следовали примеру главы дома. Оргии, которые устраивал один из них, Владимир, в ресторане на Невском, были до того отвратительны и до того известны, что раз ночью обер-полицеймейстер должен был вмешаться. Хозяину пригрозил Сибирью, если он еще раз сдаст великому князю «его специальный кабинет». «Мое-то положение каково! — жаловался ресторатор, показывая мне «великокняжеский кабинет», стены и потолок которого были покрыты толстыми атласными подушками. — С одной стороны, как отказать члену императорской фамилии, который может меня скрутить в бараний рог, а с другой — Трепов грозит Сибирью! Конечно, я послушался генерала. Вы знаете, он всесилен теперь». Другой великий князь, Сергей Александрович, прославился пороками, относящимися к области психопатологии. Третьего сослали в Ташкент за кражу брильянтов у матери, великой княгини Александры Иосифовны. Императрица Мария Александровна, оставленная мужем и, по всей вероятности, приведенная в ужас от его оргий и безобразий при дворе, все больше и больше становилась святошей и вскоре всецело находилась в руках придворного священника, представителя совершенно новой формации русской церкви — иезуитской. Это новая, гладко причесанная, развратная и иезуитская порода поповства в то время быстро шла в гору, и они усиленно и успешно работали, чтобы стать государственной силой и забрать в свои руки школы. Много раз было доказано в России, что сельское духовенство так занято требами, что не может уделять времени народным школам. Даже тогда, когда священник получает вознаграждение за преподавание закона божьего в деревенской школе, он обыкновенно поручает уроки кому-нибудь другому, так как у него нет времени. Тем не менее высшее духовенство, пользуясь ненавистью Александра II к так называемому революционному духу, начало поход с целью забрать в руки школы. Лозунгом духовенства стало: «Или приходская школа, или никакой». Вся Россия жаждала образования; но даже включавшаяся в государственный бюджет до смешного ничтожная сумма в пять-шесть миллионов рублей на начальное образование и та не расходовалась вся Министерством народного просвещения, которое каждогодно возвращало в казначейство почтенный остаток. В то же время почти такая же сумма отпускалась ежегодно синоду как пособие приходским школам, которые тогда, так же как и позже, существовали только на бумаге. Вся Россия желала реальных школ; но министерство открывало только классические гимназии, так как полагалось, что громадные курсы древних языков не дадут ученикам времени думать и читать. В этих гимназиях лишь две сотых учеников, поступавших в первый класс, успешно добирались до аттестата зрелости. Все мальчики, подававшие надежды или проявлявшие какую-нибудь независимость характера, тщательно замечались, и их удаляли раньше восьмого класса. При этом приняты были также меры, чтобы уменьшить число учеников. Образование признано было роскошью, пригодной лишь для немногих. В то же время Министерство народного просвещения занялось усиленной и ожесточенной борьбой и с частными лицами, земствами и городскими управами, пытавшимися открывать учительские семинарии, технические, а то даже и начальные школы. На техническое образование — в стране, нуждавшейся в инженерах, ученых агрономах и геологах,— смотрели как на нечто революционное. Оно преследовалось, запрещалось. Ежегодно несколько тысяч молодых людей не попадали в высшие технические учебные заведения по недостатку вакансий. Чувство отчаяния овладевало всеми теми, которые хотели принести какую-нибудь пользу обществу. А в это время непосильные подати и выколачивание недоимок полицейскими властями разоряли навсегда крестьян. В столице в милости были лишь те губернаторы, которые особенно беспощадно выколачивали недоимки. … В шестидесятых годах в России, а в особенности в Петербурге, было много передовых людей, которые, как казалось тогда, готовы были всем пожертвовать для своих убеждений. «Что сталось с ними?» — задавал я себе вопрос. Я заговаривал с некоторыми из них: «Осторожней, молодой человек!» — отвечали они. Их кодекс житейской философии заключался теперь в пословицах: «Сила солому ломит», «Лбом стены не прошибешь» и тому подобных, которых, к несчастью, так много в русском языке. …политическая атмосфера была такова, что лучшие люди имели некоторое основание или во всяком случае находили веские оправдания, чтобы присмиреть. После каракозовского выстрела 4 апреля 1866 года Третье отделение стало всесильным. Заподозренные в «радикализме» — все равно, сделали они что-нибудь или нет,— жили под постоянным страхом. Их могли забрать каждую ночь за знакомство с лицом, замешанным в политическом деле, за безобидную записку, захваченную во время ночного обыска, а не то и просто за «опасные» убеждения. Арест же по политическому делу мог означать все, что хотите: годы заключения в Петропавловской крепости, ссылку в Сибирь или даже пытку в казематах. … В доказательство либерализма наследника (будущего императора Александра III) приводилось то, что он, например, не надевает немецкого мундира; что как-то на обеде, когда пили за здоровье немецкого императора, он разбил бокал; что на такой-то обед он приехал в русском мундире и, когда отец (Александр II) сделал ему выговор, он отделался тем, что сказал, что «его немецкий мундир распоролся, когда он его надевал». Повторяли также, что, когда его после смерти первого наследника, его старшего брата Николая Александровича, засадили учиться, он говорил учителям: «К чему мне все это? У меня будут ответственные министры!» … Глава реакционной партии в Москве Катков, в совершенстве постигший искусство извлекать денежную выгоду из каждой политической смуты, немедленно обвинил всех либералов и радикалов в сообществе с Каракозовым — что, конечно, было чистейшей ложью — и стал намекать в своей газете (и вся Москва ему поверила), что Каракозов явился лишь орудием в руках Константина Николаевича. Можно себе представить, как воспользовались этими обвинениями всесильные Трепов и Шувалов и в каком страхе они стали держать Александра. Михаил Муравьев, заслуживший при усмирении польского восстания прозвище «вешателя», получил приказ произвести тщательное дознание и раскрыть всеми способами предполагавшийся заговор, и он немедленно арестовал массу лиц, принадлежавших ко всем слоям общества, сделал бесчисленное множество обысков и похвалялся, что «найдет средство развязать язык арестованным». Муравьев-вешатель, конечно, не отступился бы пред допросом «с пристрастием», и общественное мнение в Петербурге почти единодушно говорило, что Каракозова пытали, но не добились признаний... В 1866 году я был в Сибири. Один из наших сибирских офицеров, который в конце того года ехал из России в Иркутск, встретил на одной из станций двух жандармов. Они сопровождали в Сибирь одного чиновника, сосланного за воровство, и теперь возвращались домой. Наш иркутский офицер, очень милый человек, застал жандармов за чаем и, покуда перепрягали лошадей, подсел к ним и завел разговор. Оказалось, что один из жандармов знал Каракозова. — Хитрый был человек,— говорил жандарм.— Когда он сидел в крепости, нам велено было не давать ему спать. Мы по двое дежурили при нем и сменялись каждые два часа. Вот, сидит он на табурете, а мы караулим. Станет он дремать, а мы встряхнем его за плечо и разбудим. Что станешь делать? Приказано так. Ну, смотрите, какой же он хитрый. Сидит он, ногу за ногу перекинул и качает ее. Хочет показать нам, будто не спит, сам дремлет, а ногой все дрыгает. Но мы скоро заметили его хитрость, тоже передали и тем, что пришли на смену. Ну, и стали его трясти каждые пять минут — все равно, качает ли он ногой или нет. — А долго это продолжалось? — спросил мой приятель. — Долго, больше недели! Наивный характер этого рассказа уже сам по себе свидетельствует о правдивости: выдумать его нельзя было, а потому можно принять за достоверное, что по крайней мере лишением сна Каракозова пытали. Один из моих товарищей по корпусу, присутствовавший на казни Каракозова вместе со своим кирасирским полком, рассказывал мне: «Когда его вывезли из крепости, привязанного к столбу на высокой платформе телеги, прыгавшей по неровной поверхности гласиса, я думал вначале, что везут вешать резиновую куклу. Я думал, что Каракозов, верно, уже умер и что вместо него везут куклу. Представь себе, голова, руки висели, точно костей не было вовсе или их переломали. Страшно было смотреть. Но потом, когда два солдата сняли Каракозова с телеги, он двигал ногами и употреблял все усилия, чтобы без поддержки подняться на эшафот, так что это не была кукла и он не в обмороке. Все мы, офицеры, были очень поражены и не могли объяснить себе дело». Я намекнул товарищу, что, быть может, Каракозова пытали, он покраснел и сказал: «Мы все так думали!» Конечно, одного даже лишения сна в продолжение нескольких недель было бы достаточно, чтобы объяснить то состояние, в котором находился в день казни Каракозов — человек, как известно, очень сильный духом. Могу только прибавить к этому, что мне достоверно известно, что в Петропавловской крепости, по крайней мере в одном случае, а именно в 1879 году, Адриану «Сабурову» давали одуряющее пойло. Ограничился ли Муравьев при применении пытки только такими средствами? Помешали ли ему пойти дальше? Или никто не мешал? Этого я не знаю; но я слышал не раз от высокопоставленных лиц в Петербурге, что при допросе Каракозова была применена пытка. Муравьев обещал искоренить всех радикалов в Петербурге; и потому все имевшие радикальное прошлое трепетали теперь, страшась попасть в лапы вешателю. Больше всего сторонились они от молодежи, чтобы не запутаться как-нибудь в опасное революционное общество. Таким образом, пропасть открылась не только между «отцами и детьми» — не только между двумя поколениями, но даже между людьми, перевалившими за тридцать, и теми, кто еще не достиг этого возраста. Русская молодежь стояла теперь в таком положении, что ей не только приходилось бороться с отцами, которые защищали крепостные порядки, но и старшие братья отстранились от нее: они не захотели примкнуть к ней в ее тяготении к социализму и боялись вместе с тем поддержать ее в борьбе за расширение политических прав. ... Когда выяснилось, что правительство твердо решило не допускать женщин в существующие университеты, они употребили все усилия, чтобы добиться открытия своих собственных высших курсов... Александр II ненавидел ученых женщин. Когда он встречал девушку в очках и в гарибальдийской шапочке, то пугался, думая, что перед ним нигилистка, которая вот-вот выпалит в него из пистолета. А между тем, несмотря на его нежелание, несмотря на оппозицию жандармов, изображавших царю каждую учащуюся женщину революционеркой, несмотря на громы против всего движения и на гнусные обвинения, которые Катков печатал в каждом номере своей подлой газеты, женщины все же добились открытия ряда курсов. Некоторые из них получили докторские дипломы за границей, а в 1872 году они добились разрешения открыть в Петербурге высшие медицинские курсы на частные средства. Когда же правительство отозвало учащихся женщин из Цюриха из страха, что они будут знакомиться там с революционерами и проводить потом революционные идеи на родине, то оно вынуждено было открыть в России для них высшие курсы, то есть женские университеты, в которых скоро оказалось более тысячи слушательниц. Не поразительно ли, в самом деле, что, несмотря на правительственное гонение на медицинские курсы, несмотря на временное закрытие их, в России теперь более 670 женщин-врачей. … Мы знали, какой наглый грабеж идет повсеместно в России. Мы знали о произволе чиновников, о почти невероятной грубости многих из них, и каждый день приносил нам новые факты в этом направлении. Мы постоянно слышали о ночных обысках, об арестованных друзьях, которых гноили по тюрьмам, а потом ссылали административным порядком в глухие поселки на окраинах России. Мы сознавали поэтому необходимость политической борьбы против этой страшной власти, убивавшей лучшие умственные силы страны. Но мы не видели никакой почвы, легальной или полулегальной, для подобной борьбы. Наши старшие братья не признавали наших социалистических стремлений, а мы не могли поступиться ими. Впрочем, если бы некоторые из нас и отреклись от этих идеалов, то и то бы не помогло. Все молодое поколение огулом признавалось «неблагонадежным», и потому старшее поколение боялось иметь что-нибудь общее с ним. Каждый молодой человек, проявлявший демократические симпатии, всякая курсистка были под тайным надзором полиции и обличались Катковым как крамольники и внутренние враги государства. Обвинения в политической неблагонадежности строились на таких признаках, как синие очки, подстриженные волосы и плед. Если к студенту часто заходили товарищи, то полиция уже наверное производила обыск в его квартире. Обыски студенческих квартир производились так часто, что Клеменц со своим обычным добродушным юмором раз заметил жандармскому офицеру, рывшемуся у него: «И зачем это вам перебирать все книги каждый раз, как вы у нас производите обыск? Завели бы вы себе список их, а потом приходили бы каждый месяц и проверяли, все ли на месте и не прибавилось ли новых». По малейшему подозрению в политической неблагонадежности студента забирали, держали его по году в тюрьме, а потом ссылали куда-нибудь подальше на «неопределенный срок», как выражалось начальство на своем бюрократическом жаргоне. Даже в то время, когда чайковцы занимались только распространением пропущенных цензурой книг, Чайковского дважды арестовывали и продержали в тюрьме по пяти или шести месяцев, причем в последний раз арест произошел в критический для него момент. Только что перед тем появилась его работа по химии в «Бюллетене Академии наук», а сам он готовился сдать последние экзамены на кандидата. В конце концов его выпустили, так как жандармы не могли найти никаких поводов для ссылки его. «Но помните, — сказали ему, — если мы арестуем вас еще раз, вы будете сосланы в Сибирь». Заветной мечтой Александра II действительно было основать где-нибудь в степях отдельный город, зорко охраняемый казаками, и ссылать туда всех подозрительных молодых людей. Лишь опасность, которую представлял бы такой город с населением в двадцать — тридцать тысяч политически «неблагонадежных», помешала царю осуществить его поистине азиатский план. Один из наших членов, офицер Шишко, принадлежал к группе молодежи, которая стремилась на земскую службу. Она считала эту службу своего рода миссией и усиленно готовилась к ней серьезным изучением хозяйственного положения России. Многие молодые люди некоторое время лелеяли такие надежды, которые рассеялись как туман при первом столкновении с государственной машиной. Правительство дало слабое подобие самоуправления некоторым губерниям и сейчас же путем урезок приняло меры, чтобы реформа потеряла всякое жизненное значение и смысл. Земству пришлось довольствоваться ролью чиновников при сборе дополнительных налогов для покрытия местных государственных нужд. Каждый раз, когда земство брало на себя инициативу в устройстве народных школ и учительских семинарий, в заботах о народном здравии, в земледельческих улучшениях, оно встречало со стороны правительства подозрительность и недоверие, а со стороны «Московских ведомостей» — доносы и обвинения в сепаратизме, в стремлении устроить «государство в государстве», в «подкапывании под самодержавие»... Немало гласных отрешалось от должности, высылалось из губернии, а то и попросту отправлялось в ссылку за то, что они осмеливались подавать царю верноподданнические прошения о правах, принадлежащих и так уже земствам по закону. «Гласные уездных и губернских земств должны быть простыми министерскими чиновниками и повиноваться Министерству внутренних дел» — такова была теория петербургского правительства. Что же касается до народа помельче, состоявшего на земской службе, например, учителей, врачей, акушерок, то их без церемонии, по простому распоряжению Третьего отделения отрешали в двадцать четыре часа от службы и отправляли в ссылку. Не дальше как в 1896 году одна помещица, муж которой занимал видное положение в одном из земств, пригласила на свои именины восемь народных учителей. «Они, бедняги, никого не видят там, кроме мужиков», — сказала про себя барыня. На другой день после бала явился к ней урядник и потребовал список приглашенных учителей для рапорта по начальству. Помещица отказала. — Ну, хорошо, — сказал урядник, — я сам дознаюсь и отрапортую. Учителя не имеют права собираться вместе. Если они собирались, я обязан донести.