Categories:

Валерий Арамилев о Первой мировой. Часть X

Из книги Валерия Андреевича Арамилева «В дыму войны».

Приехал из отпуска ефрейтор Глоба.
Давал нам «интервью».
— Кончится война, братцы, хуч домой не вертайся. Такое расстройство жизни пошло.
Коней хороших отобрали в казну.
Коров тоже отбирают...
Бабы и девки с ума посходили. Отдаются направо и налево.
Все равно, говорят, пропадать: мужиков перебьют на войне всех до единого.
Девки на инвалидов, на стариков лезут, снохачество развелось в каждой деревне.
Солдаткам старшина из волости пленных австрийцев дает для работы. Австриец днем пашет, а ночью солдатке ребят делает. Гуляют сподряд шельмы; брюхатые ходят и никаких не признают... Австрийцы жирные, отъелись у наших баб. Последнее им отдают. Девки дерутся из-за пленных.
Богатые мужики от войны на, заводах в городу спасаются, на оборону работают. Лошадей у богатеев не взяли, откупились взятками. Дохтура и фершала — все берут, кто вареным, кто жареным, кто сырым. Весь завод с ума сошел.
[Читать далее]*
Ночевали в полуразрушенном местечке. Оно было когда-то богатым... Но теперь в нем ничего нельзя купить. Оно несколько раз в течение войны попадало под обстрел, переходило из рук в руки. Разрушали и грабили обе армии.
Наше отделение разместилось у одинокого помещика, пана Згуро...
Хозяин угостил нас прошлогодней, уже проросшей картошкой и сушеными яблоками. Яблоки — единственное, что уцелело от грабежа. В буфете у него нет ни одной серебряной ложки.
Згуро, по его словам, в начале войны был ярым патриотом. Теперь он «разочаровался» в войне и озлоблен на всех людей вообще.
*
Я, опустившись на траву, вытягиваюсь, закрываю глаза и ощущаю во всем теле радостное успокоение.
В отдыхающем мозгу слабо маячат пережитые и воображаемые видения.
В соседнем саду послышались густые мужские голоса, заглушаемые волнующим смехом женщин.
Кто-то, отчаянно фальшивя, запел испанскую серенаду. Гитара аккомпанирует.
В одно из отверстий плетня пролезла парочка и, нежно воркуя, направилась в мою сторону...
Шагах в десяти от меня они остановились. Тела их изогнулись и слились в одно... Прозвучал приглушенно поцелуй.
— Сядем здесь, панна Зося, — просительно говорит мужчина.
— Хорошо, сядем, — отвечает просто девушка. — Только дайте честное слово, что не будете безобразничать.
— Даю, — радостно бормочет мужчина, увлекая девушку с собой на траву...
— Почему вы с сестрой не эвакуировались отсюда, панна Зося? — спрашивает мужчина.
— Зачем? — наивно и лукаво бросает она.
— Как зачем? Мало ли что может случиться? Сегодня здесь мы, завтра немцы.
— Немцы с женщинами не воюют, — тем же тоном отвечает девушка.
— Да, но вы сами понимаете, панна Зося, что такой хорошенькой женщине, как вы, не совсем безопасно… Вы знаете, немцы, они...
— Пустяки! — уверенно восклицает девушка. — Немцы были у нас три раза, наш дом был занят офицерами. Они держали себя настоящими рыцарями. Они сделали много ценных подарков мне и сестре Зизи.
— За что? — в голосе мужчины нотки подозрения.
— Как за что? — удивляется девушка. — Вы же сами сто раз называли меня и хорошенькой и пикантной. Разве хорошенькая женщина не имеет права на особенное внимание со стороны мужчины.
— Простите, но я хотел лишь сказать...
— Не прощаю! — сказала девушка и, засмеявшись чему-то, ударила кавалера ладонью руки.
— Какие у вас чудесные руки, панна Зося! Мне хочется их без конца целовать, целовать...
— Поцелуйте, пожалуйста.
— Я в вас влюблен, панна Зося.
— Ого, как, быстро!
— Да, да, панна Зося.
— Но мы... с вами только сегодня впервые встретились.
— Ничего не значит. Жизнь так коротка, панна Зося. Нужно спешить. Нужно брать от жизни все, что она дает нам прекрасного,
— Ишь вы, какой философ, — мечтательно проговорила девушка и опять чему-то тихо засмеялась.
— Чему вы смеетесь, Зося?
— Так. Просто мне весело. Скажите: вы на каждом ночлеге так быстро влюбляетесь?
— Что вы, панна. Зося? Помилуйте. Как вам не стыдно подозревать меня в подобном донжуанстве... Вот в наказание за это я вас поцелую...
Он притягивает ее, к себе, звонко чмокая и соня, целует долгим поцелуем.
Тьма накрывает их тела...
Я поднимаюсь с земли и направляюсь к калитке.
Навстречу мне идет еще пара «влюбленных».
Они подозрительно оглядывают меня и, плотно прижавшись друг к другу, точно скованные цепями каторжника, проходят в глубь сада.
*
В хату вбегает вестовой ротного и радостно кричит:
— Братцы! Война скоро кончится!
Все встрепенулись, как на пружинах.
— Кто сказал?
— Откуда знаешь?..
— Кыргызья пригнали сюда, окопы рыть будут, лес таскать; русского народу нехватат больше, некого брать в деревнях, все года забраты. Ясно, войне конец.
Разочарованно машем рукой и идем на улицу смотреть «кыргызье».
К нам действительно пригнали на окопные работы подданных из среднеазиатской России.
*
Какой-то «прапорщик юный» из пятнадцатой роты поссорился из-за женщины с проезжим ротмистром Н-ского кавалерийского полка и вызвал его на дуэль.
Дуэль состоялась за околицей. Стреляли из наганов на расстоянии двадцати шагов. Дама сердца, послужившая яблоком раздора между двумя воинами, присутствовала тут же.
Прапорщик первым выстрелом убил ротмистра наповал.
*
Два года с лишним войны, и ничему не научились. Консерватизм и рутина не сдвинулись ни на йоту.
В команде бездушная муштра, зубрежка, зуботычины. И ни одного живого, дельного слова.
Взводные на строевых занятиях ходят со стеками или с шомполами.
Бьют солдат походя.
На уроках словесности в низеньких хатах, где неудобно оперировать шомполом, дерут за уши.
Философия у взводных замечательная:
— Нас еще не так драли.
Это же самое, помнится, слышал я в Петрограде.
Месяц, как я в команде, и, откровенно говоря, ничему не научился. Наоборот, чувствую, что поглупел.
И как эта армия еще держится? Чем она жива? Неужели одним мордобоем?
*
Денщик взводного Платошка вчера ораторствовал:
— Как только Америка подымется, немцам каюк! Сразу войне конец... Это не то, что наша армия — на трех стрелков одна винтовка: жди, когда товарища твоего убьют, а пока иди в атаку с саперной лопаточкой.
Платошке сочувственно улыбаются.
Воевать чертовски надоело. Первые годы войны надеялись на бога, на Егория храброго, на Илью-пророка, на деву Марию, на англичан, на французов, даже на румын. Но никто не помог. Вера в бога сейчас утеряна. Французы и англичане все время стараются выехать на русской армии.
Румыния, сунувшаяся «спасать» Россию, получила от немцев такую взбучку, что от нее ничего не осталось, кроме названия.
*
На уроке словесности взводный развертывает перед нами газету и вслух читает описание трогательной истории «об утерянном и возвращенном» знамени одного из русских полков.
Во время памятного разгрома самсоновской группы в Восточной Пруссии в 1914 году отважная — конечно, патриотка — сестра милосердия случайно подобрала на поле брали (конечно, в немецком тылу) брошенное в суматохе знамя русского полка.
Спрятав знамя себе в панталоны, сестра пошла в немецкий плен и так путешествовала с ним около года по всей Германии, пока не была отпущена в Россию...
И вот теперь о ней кричит вся Россия, военные пьют за ее здоровье, священники возносят за нее молитвы, журналисты называют ее русской Жанной Д’Арк. — Поняли? — спросил взводный, окончив чтение.
На нас эта история не произвела того впечатления, на которое рассчитывало начальство.
— Так точно, — гаркнул натужно одинокий голос.
Остальные молчали.
— А ну-ка, Волдырев, расскажи, что понял? — говорит взводный.
Волдырев, самый неуклюжий и малограмотный из всей команды, испуганно мигает косыми монгольскими глазами, не зная, как реагировать на это слишком сложное событие.
— Ну, — грозно рычит взводный, топорща тараканьи усы.
Волдырев кряхтит и решается.
— Так точно, господин взводный, по-моему все это баловство одно, дурость бабская. Кому это знамя нужно теперь? Тряпица старая, на портянки не годна... Сгнила, поди. Все равно новое делать надо.
Изумление на лице взводного борется с гневом. Гнев одерживает верх. Грозно хмурятся брови.
— Вот дурак! Вот дурак! Да пойми ты, скотина безрогая, что знамя-то — хоругвь, святыня, а не просто тряпка!
— Какая уж теперь святыня! — упрямо бормочет покрасневший Болдырев. — Год целый у бабы промеж ног болталась...
Не выдерживаем и безудержно хохочем...
Взводный целый час гонял нас гусиным шагом.
Вытягивая шеи, мы точно попугай под каждый шаг злобно бубним:
— Знамя есть священная хоругвь...
*
Ночью выпал глубокий снег...
Ходили на тактические занятия и вернулись измученные до крайнего предела.
Многие, отказавшись от ужина, сразу валятся на лавки, на пол и засыпают, как опоенные снотворным зельем.
Взводный, помещавшийся в нашей хате, выходит из-за перегородки и, выкатив круглые, как луковицы, зеленые глаза, говорит:
— Хлопцы! Воды!
За водой мы ходили к речке, за полкилометра от деревни. На улице метель, и, главное, все дьявольски устали. Воду можно занять у хозяйки.
Молча переглядываемся друг с другом, ожидая, что кто-нибудь наконец скажет:
«Я иду, братцы!»
Но среди нас нет ни Бобчинских, ни Добчинских. Все молчат. Минута молчания кажется вечностью. Взводный, кривя челюсть и захлебываясь, кричит:
— Взвод! За водой бегом марш!
Собрали все отделения, расквартированные в других хатах, которые никакого отношения к этому инциденту не имели.
Но в армии существует в некотором роде круговая порука: все за одного и один за всех.
И мы, шестьдесят человек, привыкших беспрекословно исполнять слова команды, строимся в две шеренги, бегом трусим к реке. Подул резкий ветер, взметая свежевыпавший снег. Поземка режет лицо, кидает в глаза хлопьями пушистого снега, пронизывает до костей.
С трудом поднимаем простуженные, обмороженные, сбитые ноги. Плетьми висят вдоль тела одеревенелые руки.
Один только впереди бегущий держит в руках ведро. Пятьдесят девять человек — порожняком.
А сбоку, высунув язык, бежит горбоносый, сутулый, похожий на крымскую борзую отделенный Яшма по прозвищу Мандрило и злобно шипит:
— В ногу! В ногу! Я вас до реки двадцать раз сгоняю! Службу не знаете!.. Ать-два! Ать-два!..
И когда мы берем ногу, отделенный Яшма подает новую команду:
— Кричите: «Взводный хочет умываться».
И мы кричим до самой реки. Кричим рупором шестидесяти молодых глоток, с отчаянием и злобой в голосе.
Яшма входит в азарт и, ухмыляясь, вопит:
— Громчи! Не чую! Громчи, собачьи дети! До полуночи гонять буду!
И опять навстречу метели, снежным хлопьям, ветру, захлебываясь в сугробах снега, шестьдесят глоток ритмически («громчи») выкрикивают:
— Взвод-ный хо-чит умы-вать-ся!!!
Навстречу с ведрами воды идут бабы и дивчата. Таращат на нас глаза.
Провожают удивленными возгласами.
Наверное, считают нас сумасшедшими.
Шестьдесят человек с одним ведром за водой...
*
Ночь. В хате тишина, нарушаемая мерным храпом простуженных людей.
Кто-то изредка бредит со сна.
Лежу и думаю о вчерашнем «коллективном» хождении за водой.
Вчера меня разбирал смех. Сегодня настроение изменилось. Мне кажется, что меня всенародно раздели догола и выпороли без всякой вины.
Один голос, суровый и мстительный, шепчет мне в ухо: «Встань, возьми оружие и убей взводного. Отомсти за свой позор и позор своих товарищей. Не бойся! Выстрел твой прозвучит громко и призывно, как выстрел Каракозова. Может быть, ты получишь каторгу, может быть, тебя расстреляют. Но разве жизнь твоя лучше каторги? Да и может ли испугать тебя расстрел?
Ведь все равно ты не уйдешь живым с фронта? Ты будешь убит не сегодня — завтра. Чем ты рискуешь? Впереди гибель. Так умри хоть с треском по крайней мере. Дерзни!»
А другой голос, гаденький и трусливый, как провокатор, шепчет:
«Идиот! Ты этим ничего не достигнешь. Ты убьешь взводного, но разве завтра на его месте не будет такой же грубый солдафон? Ничего не изменится. Имя твое забудут через пару дней.
Народовольцы убили царя, но разве деспотизм от этого ослабел? Разве Александр III не был большим реакционером, чем. Александр II? Террористический акт даже против царя — буря в стакане воды...»
*
Из окопов ежедневно везут мимо нас много больных и сумасшедших. Говорят: среди последних есть симулянты.
Холодов больших нет, — масса обмороженных.
Это наводит на размышления.
Вполне серьезные и нормальные люди, переутомленные войной, одевают сапоги без портянок, чтобы отморозить пальцы и уйти из окопов в лазарет.
Георгиевский кавалер Пупков рассказывал, что в первом батальоне солдаты наливают в сапоги воду, насыпают снег и затем всовывают туда ногу. Чтобы заморозить получше, держат по несколько часов.
Подошва ноги примерзает к подметке.
Разуваясь, оставляют в сапоге клочья содранного мяса и кожи.
*
Снимали немецкую заставу...
Подползли. Окружили. Обрушились на головы сонных, дрожащих от стужи паникой, железным горохом английских рунных гранат. Смяли безумно-озлобленным хрипом «ура».
Когда иссякли гранаты и прошло напряжение первые жутких минут внезапного набега, пустили в ход приклады и штыки...
Руководившие операцией подполковник Христолюбов и штабс-капитан Жемчужников оба тяжело ранены своей же, случайно разорвавшейся гранатой.
Командование принимает тупой и трусливый подпоручик Модзалевский.
Выкурив противника, мы не знаем, что дальше делать. Ординарец, посланный с извещением о победе, застрял и не возвращается.
Батареи противника уже проснулись, нащупали нас, и воздух дрожит от несмолкаемых гневных громовых раскатов орудий.
Каленые брызги шрапнельной слюны с неумолимой математической точностью стелются вокруг маленькой ямки, переполненной живыми и мертвыми людьми.
Глухо и неэффектно звучат в завывании вьюги ружейные залпы.
Потеряв половину людей, Модзалевский подает команду об отступлении.
Отступая, пленных немцев перекололи. Тащить их за собой под усиленным обстрелом не совсем удобно и безопасно.
Самые трусливые и жалкие яростно пыряют пленников штыками.
Стараются показать свою храбрость, за свою трусость мстят.
Всегда так.
Тот, кто в наступлении идет в хвосте, прячется за чужую спину и дрожит от испуга, после боя кричит больше всех, добивает раненых, показывает необычайную воинственность своей натуры...
*
Ночью, возвращаясь в свой взвод, натолкнулся во дворе на большой стол у продуктового склада, на котором днем режут капусту.
В синем сумраке насупившихся теней у стола копошатся какие-то фигуры; несколько человек стоят поодаль.
Не понимая ничего, опрашиваю:
— Что тут такое, товарищи?
Сиплым баритоном кто-то промычал из темноты:
— Ничего! Становись в очередь, если хочешь...
— Шестым будешь... — хихикает другой.
…спрашиваю себя:
«Почему же не кричит и не зовет никого на помощь эта женщина, распятая на капустном столе?»
Ответа найти не могу.
На фронте я видел это много раз.
Насилие женщин. Очереди на женщину — все это с войной вошло в быт.
*
Романовская Россия рухнула...
Призваны в армию все бывшие городовые, жандармы. В наш батальон две сотни их влили. На дворе с ними ежедневно занимаются шагистикой, ружейными приемами.
Пузатые, краснокожие, раскормленные, точно быки, с чудовищными усами, они так мало похожи на солдат военного времени.
Широкие, выпуклые, как натянутый барабан, груди обильно украшены стертыми, вылинявшими медалями.
Солдаты относятся к ним враждебно. Встречают и провожают колкими замечаниями.
Эти настроения передались и унтерам, ведающим «переподготовкой» городовых.
Унтера гоняют их по двору точно новобранцев: «Мы вам спустим жир-то».
Когда городовые протестуют против муштры, унтера, выкатив глаза, орут:
— Ага, вам новая власть не хороша?
— Царя надо?! У, гниды!
— Фараоны!
Городовые робко втягивают бритые головы в плечи и опускают виновато глаза.
А унтера продолжают:
— На фронт ехать — чести для вас много! На фонарных столбах ваше место, вон где! Кровь пили народную!
*
На Марсовом поле ежедневно маршируют женские ударные батальоны, организованные женщиной-прапорщиком Бочкаревой.
Сама Бочкарева становится популярной... Ее портреты — тупое квадратное лицо гермафродита с толстыми губами — вывешиваются в штабах, в казармах...
Бочкаревские ударницы одеты в обыкновенные солдатские штаны и гимнастерки. На ногах — грубые мужские сапоги…
Мужская военная форма, плотно облегающая тело, делает их комично-уродливыми.
На обучение ударниц обыватели специально ходит смотреть, точно в цирк. Один одобряют, другие ругают...
Солдаты петроградского гарнизона возненавидели «бочкаревскую гвардию» непримиримой ненавистью и оскорбляют на каждом шагу:
— Проститутки! Потаскушки!..
— Черт вас сует не в свое дело!