Мой арест произошел 14 января 1987 года в кабинете начальника следственный части Генпрокуратуры Советского Союза Германа Петровича Каракозова.
Накануне Каракозов позвонил мне на квартиру и сказал, что завтра ждет к себе в 12 часов дня. Утром мы еще раз перезвонились, и, ни о чем не подозревая, я приехал в Прокуратуру. Внизу меня ждал следователь по особо важным делам Литвак. Мы поздоровались за руку, Литвак приветливо улыбнулся, он вообще производил впечатление очень обаятельного человека, и мы поднялись на второй этаж в приемную Каракозова.
Но только я переступил порог, как мне навстречу поднялись два молодых человека с хорошей полувоенной выправкой (я так и не узнал, кто они такие) и заявили: «Вы арестованы!» Тут же, в приемной, с меня сняли подтяжки, галстук, часы, из ботинок выдернули шнурки. Понятыми были две женщины, сотрудницы прокуратуры, как я узнал потом от следователя Миртова, да и понятно, что сотрудницы, с улицы кого попало ведь не позовешь, все-таки генерал-полковника арестовывают как-никак. Хорошо, что в этот момент я был в штатском, не в военной форме, а то могли бы, пожалуй, и погоны сорвать, хотя я еще и звания в то время не был лишен, это произошло гораздо позже.
Вот так, поддерживая штаны руками, я предстал пред светлые очи Германа Петровича Каракозова, начальника всех следователей СССР. В его кабинете уже находились Гдлян и Иванов, полковник юстиции Миртов, молодые люди, объявившие мне об аресте, и еще один человек, я его не знаю (может быть, он из КГБ?). Особенно меня поразил Каракозов. Сейчас это был уже не тот улыбающийся Герман Петрович Каракозов, которой месяца два назад первый раз попросил меня заехать к нему в служебный кабинет. За столом сидел хмурый, довольный собой человек — довольный первой победой! Каракозов сразу показал мне ордер на арест, подписанный заместителем Генерального прокурора Сорокой, причем (надо понять состояние, в котором я находился) все это было сделано так быстро, даже мельком, что я даже не успел разглядеть стоявшую на нем дату. Впрочем, какая разница?
[ Читать далее]Я знал, что меня могут арестовать, готовятся к этому, ищут «ключики». Еще в то время, когда министром внутренних дел СССР был Федорчук, за мной установили наружное наблюдение: внешне — никаких следов, в КГБ работают профессионалы высокого класса, но я чувствовал, что за мной следят. Накануне ареста у меня уже была очная ставка с неким Каримовым, бывшим первым секретарем Бухарского обкома, которая была деликатно обставлена, по всем правилам продуманного «пресса». Точно так же, как сейчас, мне позвонил Каракозов, я приехал к нему, в кабинете был все тот же Литвак, и вдруг вводят небритого, если не сказать грязного, незнакомого мне человека «восточного типа». Откуда он появился, из какой комнаты вышел, я даже не знаю. Бросилось в глаза, что он без галстука, очень волнуется и растерян. Каракозов спрашивает: «Юрий Михайлович, вы узнаете этого человека?» — «Нет, первый раз вижу». — «И никогда не видели?» — «Нет, никогда». — «Ну как же, ведь это Каримов!» — «Какой Каримов? В Узбекистане Каримовых все равно что в России Сидоровых и Петровых». — «А помните, вы приезжали в город Газли?..»
И я вспомнил. В 1979 году (а тогда шел 1987-й), находясь в служебной командировке в Узбекистане, я прилетел в Бухару и на аэродроме выразил желание посмотреть находящийся неподалеку городок Газли, в свое время (по-моему, за три года до этого) сильно пострадавший от землетрясения. Войска МВД СССР участвовали в работах по ликвидации последствий землетрясения, так что мой интерес был вполне оправдан. (Кстати, в Газли начинается нитка газопровода Бухара — Урал, — именно Урал, где я и нахожусь сейчас в колонии усиленного режима; все-таки какая-то злая символика здесь присутствует.) И хотя этот Каримов, встретивший меня в аэропорту, сразу стал приглашать покушать и отдохнуть с дороги, я ответил, что перекусить мы всегда успеем, но сейчас надо заняться делом и посмотреть Газли. Мы сели в машины, тронулись в путь — это 90 километров по хорошей шоссейной дороге, осмотрели город, а на обратном пути я неожиданно для всех попросил остановить свой служебный автомобиль у одного из магазинов. Входим туда. За мной идут Каримов и начальник Бухарского УВД генерал Норов. И что мы видим? Мяса нет, продуктов раз-два и обчелся, даже сигарет, я помню, не было, только махорка, это сейчас махорка стала мечтой курильщиков, а по тем временам отсутствие сигарет в магазине — уже ЧП. Спрашиваю у девушки-продавца: «Почему же даже сигарет нет?» Она отвечает: «Что привезут с базы, то и продаем».
Тем временем к магазину стали стекаться местные жители, собралась толпа порядка 150–200 человек. Поздоровавшись, спрашиваю, как они живут, какие у них есть вопросы. И тут одна женщина, по характеру, видно, бойкая особа, говорит: «Товарищ генерал, вас здесь обманывают, пускают пыль в глаза, с продуктами у нас плохо, мяса мы не видим, на рынке оно стоит дорого, молока тоже нет». В общем, обычные жалобы покупателя. Я посмотрел на Каримова и спокойно, не повышая голоса, спрашиваю: «Неужели нельзя помочь этим людям и навести порядок? Ведь Бухара рядом!» Он тут же в присутствии всех заверил меня: «Юрий Михайлович, все будет как надо». Вот, собственно говоря, и весь инцидент (если это можно назвать инцидентом). Мы простились с людьми, сели в машины и после обеда и короткого отдыха в Бухаре я вернулся в Ташкент.
Разумеется, о том, что было в Газли, я очень скоро забыл. Были, как говорится, и другие дела. И вдруг сейчас, спустя восемь лет, Каримов в кабинете у Каракозова утверждает, что в Газли с моей стороны проявились грубость и неуважение, он растерялся, и, чтобы избежать скандала, в тот же день за обедом умудрился засунуть мне в боковой карман кителя десять тысяч рублей.
Я опешил. Смотрю на этого человека и думаю: «Господи, да человек ли он, ну как же можно так нагло врать?» Сидит, весь трясется, ясно же, что он все это выучил со слов Каракозова, что ему противно говорить такие глупости, но он — вынужден. Позже я узнал, что Каримов обвинялся в получении взяток на три или четыре миллиона, он шел под расстрел, так что ему было нетрудно признать по просьбе следователей еще десять тысяч рублей, выторговав тем самым для себя хоть какие-то льготы. Даже если в этой пачке были только сторублевые бумажки, то как, спрашивается, она может влезть в карман кителя? Впрочем, я уже тогда понял, что если Каракозов пожелает, то она «влезет». Нам не дали возможности задать вопросы друг другу, я просто сидел и слушал Каримова. Повторяю, мне никто не сказал, что это очная ставка. Так очные ставки не проводят. Там не было даже магнитофона. Я вообще не представляю, как Каракозов и Миртов писали потом протоколы, с чего? Листая перед судом тома уголовного дела, я тот протокол очной ставки не обнаружил. А может быть, они его так аккуратно подшили, что я этот протокол просто не заметил, такие манипуляции следователей хорошо известны. Но ведь с него все началось!
Забегая вперед, скажу, что через два с лишним года, когда я был уже зэком, мне пришлось случайно встретиться с Каримовым на этапе. Он ехал в Ташкент по делу бывшего управляющего делами ЦК КП Узбекистана Умарова, если не ошибаюсь, а я — по делу бывшего секретаря Навоийского обкома партии Есина. Здесь, в «столыпинском» вагоне, в котором у нас перевозят заключенных, Каримов подробно рассказал мне, как его «ломали» Гдлян и Иванов, как накануне очной ставки Каракозов в кампании с Гдляном и Ивановым угрозами и шантажом вынудили его дать показания против меня. Я спросил: «Почему же возникли именно десять тысяч?» Каримов ответил, что так ему сказали в следственной части Прокуратуры СССР…
Вот такая была «очная ставка». Что делать? Уехать в другой город? Сделать так, чтобы меня не нашли? Конечно нет, это все глупости. Во-первых, спрятаться не удастся. Во-вторых, если человек скрывается от кого-то, он еще больше переживает, всего боится, у него болит душа, появляется рваный сон, и он в итоге натворит еще больше глупостей. А тучи стали собираться. Все было глубоко продумано. Я находился на даче, ни с кем не встречался, Каракозов на какое-то время тоже затих. Потом я сильно простудился, попал в больницу, две-три недели меня никто не трогал, хотя Каракозов в больницу позванивал, спрашивал, как я себя чувствую, звонил и мне, и врачам, — я думаю, он не здоровьем интересовался, конечно, а не сбежал ли я куда-нибудь.
И вот меня арестовали. Не верил я, что арестуют, но так произошло.
Своей жене, Галине Леонидовне Брежневой, я ничего не говорил. Щадил человека. Ей и без того было очень тяжело.
Все-таки потом весь ход следствия покажет, что это была заранее спланированная акция, что решение арестовать меня принималось на самом «верху». Умирать буду, но на всю жизнь сохраню в памяти этот день, надвое разделивший всю мою жизнь.
В кабинете у Каракозова, как уже говорилось, я увидел Гдляна и Иванова.
Кто-то, по-моему, Гдлян, положил передо мной белый лист бумаги, дал мне свою ручку, заправленную чернилами, потому что моя, шариковая, была отобрана, и тут же, пока я не опомнился от самого факта ареста, предложил написать заявление о моей явке с повинной. Теперь я думаю: какое счастье, что я все-таки сообразил тогда и категорически от этой «повинной» отказался. Тогда была бы верная смерть. По лицу Каракозова пробежала тень, но он быстро взял себя в руки. Гдлян тоже не слишком огорчился. Начался перекрестный допрос, и в ту же минуту под издевательски размеренную диктовку Гдляна я написал заявление на имя Генерального прокурора СССР Рекункова о том, что, занимая ответственные посты в МВД СССР, я получил взятки на сумму в общей сложности полтора миллиона рублей. Расхаживая по кабинету Каракозова, Гдлян диктовал мне имена и фамилии 132 человек, от которых я якобы получал деньги, и сам называл суммы взяток: 10,20, 50, 200 тысяч — сколько хотел! Все это были люди, в той или иной степени интересовавшие следствие, — Гдлян диктовал, а я писал. Что происходило со мной, я помню очень смутно, все было как в страшном сне: Гдлян называет какие-то имена, а я сижу в роли технического исполнителя и пишу на имя Рекункова все, что он говорит. Потом меня вывели через черную лестницу во двор, посадили в «рафик», по бокам с обеих сторон сели дюжие молодцы, схватив меня, чтобы не убежал, за кисти рук, и доставили в Лефортовский следственный изолятор КГБ СССР. И только ранним утром я понял, что в моей жизни произошло что-то непоправимое и трагическое.
Усталость, болезненное состояние, полная отрешенность и невосприимчивость, жуткая подавленность преследовали меня и 15 января 1987 года. Пошел второй день моего пребывания в следственном изоляторе. Разумеется, я почти не спал.
Вот ведь как распорядилась судьба: следственный изолятор КГБ находится буквально в двух шагах от штаба внутренних войск МВД СССР, где я работал последние годы. Каждый день приезжая в Лефортово на работу, я и не знал о существовании этого изолятора, подчиненного КГБ. Народ там работает подготовленный, в Лефортове нет солдат, только прапорщики-контролеры и офицеры. Многие меня узнали, но не злорадствовали так, как отдельные работники прокуратуры. Что ж, и на том спасибо, как говорится.
Допросы продолжались весь следующий день. В Лефортове, на втором этаже, есть служебные кабинеты следователей: туда и приехали Гдлян, Иванов, чуть позже — Миртов, Каракозов, то есть вся их компания. Мне очень хотелось прийти в себя, хоть немного успокоиться и опомниться, собраться с мыслями, я сразу попросил об этом Гдляна и Иванова, но они, конечно, оставили мою просьбу без внимания и только смеялись мне в лицо. Другими словами, метод их психологического воздействия, которым они — надо отдать им должное — так мастерски владеют, заработал в полную силу. И пошел этот пресс! Начались ежедневные, изнуряющие, многочасовые допросы, опять пошли фамилии каких-то людей, якобы передававших мне деньги в Узбекистане. И тут я опять не смог сказать ничего вразумительного, безвольно подтверждал все, о чем говорили Гдлян и Иванов. А потом под их диктовку все это почти машинально записывал на бумагу.
Я не мог контролировать свое поведение и не мог взять себя в руки. Все было как в тумане. В первые четыре дня я совершенно отказывался принимать пищу. Приходил с допроса, замертво валился на нары, но все равно не мог уснуть. В память врезалась такая деталь: в камере есть «кормушка», туда кинули миску с какой-то кашей, это было утро, я сказал контролеру-прапорщику, что отказываюсь от завтрака, что нет никаких сил заставить себя что-то съесть, и вдруг этот прапорщик, молодой парень, говорит: «Покушайте, а то вы ослабнете, вам надо силы беречь…»
Я взятки не брал. Понимаю, что после града статей в нашей прессе об «унтере в лампасах», погрязшем во всякого рода должностных преступлениях, кому-то из читателей такое заявление наверняка покажется просто… несерьезным. Эти статьи сделали свое дело. Они основательно подготовили и настроили общественное мнение. За все эти годы высказаться в прессе мне практически не удавалось, честно повел себя только один-единственный журнал «Театральная жизнь», там опубликовали мой рассказ, не изменив в нем ни строчки.
Это — редкость. Журналисты обычно поступали иначе. Теперь я — уже в одиночку — буду бороться со всеми, кто в 1987–1990 годах без стыда и совести клеветал на меня, врал и на суде, и после суда, кто меня обманул.
Вот почему я пишу эту книгу. Люди должны знать правду. И я расскажу все, как было, чего бы мне это ни стоило. Когда человек сидит за колючей проволокой, с ним всегда легче бороться, чем когда он на свободе, и здесь, в колонии, его легче добить. Но ведь мне терять уже нечего.
Вот только один штрих. Когда мне в Лефортове стало совсем худо, когда по намекам Гдляна, Иванова и полковника Миртова я понял, что меня могут расстрелять, для этого, как говорится, все готово, когда уже не было никаких сомнений, что «кремлевско-узбекское дело» превращено Гдляном и Ивановым в грандиозный политический спектакль, я не выдержал, и, выбрав удобный момент, обратился с устной просьбой к начальнику изолятора (такие просьбы на бумаге не фиксируются) о встрече с Председателем КГБ СССР генералом армии Виктором Михайловичем Чебриковым. Я сказал начальнику: «По личному вопросу». Странно, наверное, но моя просьба была исполнена.
Меня вызвали через несколько дней, вид у сопровождающих прапорщиков был перепуганный, кажется, я и руки за спиной не держал, они за мной не следили, им было не до того. Мне посоветовали получше одеться, я эти рекомендации выполнил как мог, и вот когда я вошел в кабинет начальника следственного изолятора, за его столом сидел Чебриков. Мы за руку поздоровались, он представил мне второго человека, которой был с ним, сказал, что это его помощник по Политбюро. Была и такая должность. Началась беседа. Чебриков поинтересовался, нет ли с моей стороны жалоб на содержание или питание, их не оказалось, хотя на питание в Лефортове (да и в других изоляторах КГБ) полагается 47 копеек в сутки — каша и супы, вот и все питание. Больным людям, сердечникам и язвенникам, иногда дают немножко масла и отварного мяса, а все остальное, то есть конкретно: печенье, белый хлеб, какие-то самые банальные продукты, а также сигареты и мыло можно приобретать в тюремном магазине на 10 рублей в месяц, не больше. Мне запретили получать передачи из дома. (Гдлян говорил, что какие-то партийные функционеры, особенно узбеки, хотят меня отравить). Но Чебрикову я не жаловался. Я сразу спросил его о другом: «Виктор Михайлович, вы меня знаете, я вас знаю, скажите честно — кому и зачем понадобился весь этот спектакль? Что происходит?» Чебриков спокойно, глядя мне в глаза, ответил: «Юрий Михайлович, ваш арест обсуждался на Политбюро». И довольно выразительно на меня посмотрел. Тут я все понял. Это Политбюро, а не Прокуратура СССР, решало, быть мне заключенным или не быть. Если мне не изменяет память, Чебриков сказал, что среди членов Политбюро даже было голосование по этому вопросу.
Вот когда я сломался. Стало ясно, что любое сопротивление не имеет смысла, ибо мой арест — это заранее спланированная политическая акция и что судить, собственно говоря, собираются не меня. Я оказался прав. Это был суд над Леонидом Ильичом Брежневым. Так подтверждалась «перестройка».
...
...
Страшный человек — Каракозов. Не страшнее, впрочем, чем другие, но очень коварный. Когда Каракозов в прокурорском кресле — он ведет себя с чувством превосходства. Но по ходу следствия Каракозов мгновенно перестраивался, быстро менял свою тактику: то он вдруг становился ласковым, проникновенным, сочувствующим, то вдруг начинал «хулиганить» — грозил, шантажировал, пугал, даже срывался на крик; все зависело от того, чего он добивался, какую «игру» он играл в этот конкретный день. Что мне обещал Каракозов? Много чего. В случае признания вины в полном объеме и выдачи всех несуществующих драгоценностей — государственное… назовем это так… или прокурорское снисхождение. Обещал не усиленный режим, а общий, говорил, что меня отправят в колонию куда-нибудь в Подмосковье, ну и т. д. Как-то раз я не выдержал, говорю: «Герман Петрович, вы меня за идиота считаете? Это ведь не вы решаете, а суд». Он тут же отвечает: «Прокуратура всесильна». Вот так мы разговаривали…
Гдлян и Иванов работали медленно, «клиентура» у них была «широкая». Честно говоря, я думаю, что, когда Гдлян и Иванов только-только начинали знакомиться с положением в Узбекистане, они работали достаточно добросовестно и действительно находили какие-то клады, раскрывали взятки. Но их безудержная тяга к позерству сказалась уже здесь, почти сразу. Ну зачем, спрашивается, нужно было позировать в бронежилетах, как это делали Гдлян и Иванов, когда они арестовывали какого-то пастуха? Или, скажем, спускаться на боевых вертолетах в пустыню, чтобы «приступом» взять какую-то там… кибитку? Не могли Гдлян и Иванов без этого, уже не могли! А потом их и потянуло: Чурбанов, Кунаев, Щербицкий, Лигачев, Соломенцев, Рекунков, Сухарев и, наконец, Горбачев. Вот кто — со временем — стал их «клиентурой».
Интересная деталь: Гдлян и Иванов всюду, где они только могли, твердили, что на них неоднократно совершались покушения. В «Огоньке» писали, что самолет, на котором летел Гдлян, натыкался на протянутый стальной трос, что в постель Гдляну подкладывали кобру и еще что-то в этом духе. Мой адвокат Андрей Макаров прямо спросил в суде государственного обвинителя Сбоева об этих покушениях. Ничего, кроме смеха, в зале суда это не вызвало.
Даже намека на покушение не было.
Когда шли допросы, у меня появилось только одно желание: побыстрее освободиться от Гдляна, Иванова и Каракозова, вернуться в камеру и обратиться за медицинской помощью. На протяжении всего следствия я пользовался услугами врачей. Вечером уколами приводили давление и сердце в норму, я засыпал, нашприцованный всякими лекарствами, утром — давление опять начинало барахлить… сердечный спазм… тогда делали какие-то инъекции — и опять на допрос. Обычно допросы длились по восемь часов, без перерыва, только на обед конвой отведет, и тут же обратно, к следователям, их-то было много, им хватало времени для передышки. Естественно, находясь в таком состоянии, я просто не имел возможности, да и большого желания, внимательно прочитать и осмыслить все, что было написано следователем в протоколах допросов или моей рукой под их диктовку. Силы позволяли мне выполнить только формальную сторону этого дела — поставить под протоколами свою подпись. После допросов, проведенных с применением психологического воздействия, я только с 14 по 22 января 1987 года, то есть в первые дни после ареста, оговорил — не без помощи Гдляна и Иванова — свыше ста двадцати человек, большинство из которых к моему делу не имеют никакого отношения. Все это были честные и порядочные люди, с хорошей гражданской и партийной репутацией в обществе. Как-то раз Гдлян, который был сильно возбужден, бросил такую фразу: «Если бы вы не заговорили сразу, не дали бы показаний, я не знаю, чтобы я с вами сделал». Гдлян обещал отправить меня в «Бутырку», к гомосексуалистам. Вот этот день я тоже никогда не забуду…
Следствие в отношении меня велось явно с обвинительным уклоном, никто из следователей просто не собирался выслушивать мои объяснения по тем или иным позициям. У этих людей была только одна задача: сделать так, чтобы я подтвердил фамилии людей, которые мне якобы передавали деньги и ценности, и вернул — в добровольном порядке — свыше миллиона рублей. Гдлян и Иванов сами называли фамилии «нужных» следствию людей, большинство из которых я слышал впервые. Я не был знаком с этими людьми и никогда с ними не встречался. Гдлян требовал от меня признания в получении взяток на миллион. Однажды на одном из допросов он сказал: «Будете упорствовать, мы применим к вам «драконовские меры».
Я хорошо знаю, что это такое. Я хорошо знаю эту систему. Я знаю, как у нас… расправляются… с людьми. И вот тут я сломался. В конце концов у меня случился острый сердечный приступ. Лекарства уже не действовали, я успел запомнить испуганные лица тюремного врача и медсестер; в ход пошли кислородные подушки и меня… то ли ночью, то ли рано утром на машине реанимации отправили в одну из московских больниц. Она, правда, незакрытая, но наш брат — арестант — держался в закрытом помещении под охраной двух прапорщиков: вот там в течение десяти дней меня приводили в чувство.
Я просил у Гдляна и Иванова: «Дайте мне хотя бы день отдыха, чтобы прийти в себя, собраться с мыслями… куда я от вас денусь». Нет. Незачем! Они били прямо по-живому. Потом, чтобы они хоть на время отстали от меня, я говорю: «Хорошо, дайте мне бумагу, я вам нарисую план дачи и покажу, где зарыт клад». Этот «ход» мне невольно подсказал сам Гдлян, один из допросов он начал с того, что по его «сведениям» у меня на даче зарыто пятнадцать кейсов с деньгами и золотом. В тот момент, пока они перекапывали мой дачный участок, я хоть чуть-чуть отдохнул, выиграл несколько нужных для здоровья дней. Разумеется, Гдлян и Иванов у меня на даче ничего не нашли. А потом пришлось писать опровержение Генеральному прокурору, в котором я сообщал, что все это, конечно, ложь, что я прошу оградить меня от Гдляна и Иванова, а также не заниматься кладоискательством. В конце этой бумаги я приписал: все, дескать, прощайте. Тут же примчался Каракозов: «Зачем вы написали это заявление, к чему эти угрозы»; они решили, что я могу покончить с собой, — увели меня в спецкамеру, раздели, обыскали, вытащили шнурки, проверили носки и трусы, осмотрели, я извиняюсь, даже задницу (нет ли там какой-нибудь «заточки», которую я спрятал, чтобы лишить себя жизни?), выдали новую робу. Вот так. И я все время ходил в арестантской робе, в казенных ботинках, причем шнурки были разрезаны пополам, чтобы я не мог на этом шнурке удавится. Только значительно позже мне разрешили одевать свою собственную одежду и спортивный костюм.
И снова пошел этот пресс… Я скажу так: ни в одной цивилизованной стране мира… даже с обычным человеком не делают того, что делали со мной, а уж с генерал-полковником — тем более. Для них не существовало: генерал — не генерал; а я тогда и звания лишен еще не был… Обращались как с последней сволочью. По намекам Гдляна, Иванова и Каракозова я почти сразу понял, что меня ведут под расстрел. Да они и не скрывали ничего. Честно говоря, я думал, что смерть — это было бы не так уж плохо. По крайней мере, у моих близких было бы меньше забот.
Гдлян самыми непотребными словами ругал Леонида Ильича: маразматик, идиот и так далее. Он все время твердил, что теперь наступило «новое время». Вот так. Если бы это был культурный человек, то, находясь при исполнении служебных обязанностей, он никогда не посмел бы оскорблять главу государства, тем более покойного, которому он сам, между прочим, служил половину свой жизни, что называется, «верой и правдой». Каракозов и Гдлян не скрывали, что судить будут не меня, что это будет процесс над бывшим Генеральным секретарем ЦК КПСС, над его памятью. Вот этому и было все подчинено. Гдлян откровенничал: «Если бы вы не были зятем, вы бы нас не интересовали». Каракозов говорил то же самое. Я уже тогда понимал, что при определенном политическом раскладе Гдлян, не задумываясь, предаст Горбачева, подберет и для него какую-нибудь «статью». Так и вышло. Что он, что Иванов — это оборотни… самые настоящие. Я как-то сказал Гдляну: Тельман Хоренович, вы бы в 37-м преуспели, у вас не одна награда сверкала бы на груди, и сколько было бы погубленных людей! У него прямо бешенство сверкнуло в глазах, он мог меня просто разорвать на части… Не понравилось.
Теперь он верно служит — с узбекскими деньгами — армянскому народу…
А «взятки», которые они мне приписывали, рассыпались сами собой. По «кремлевско-узбекскому делу», к которому меня пристегнули, проходили генералы Яхъяев, Норов, Норбутаев, Джамалов, Сатаров, Сабиров и полковник Бегельман — все они занимали высокие должностные посты в органах внутренних дел Узбекистана. Гдлян и Иванов были уверены, что от каждого из них я получал взятки. Скажем, Бегельман «признался», что он специально прилетел в московский аэропорт Домодедово, чтобы передать мне 240 тысяч рублей от бывшего министра внутренних дел Узбекской ССР Эргашева. На одном из первых же допросов Гдлян познакомил меня со складно написанными показаниями Бегельмана относительно всех подробностей этой взятки и тут же сказал, что у меня нет ни малейших шансов «отвертеться». Если бы был жив Эргашев (он покончил с собой, прекрасно понимая, что ему не избежать участи арестованных генералов) мне было бы гораздо легче. Но Эргашев мертв. Что делать? Бегельман утверждал, что, получив от него взятку, я содействовал его назначению на должность заместителя министра внутренних дел Узбекистана. Именно с этой целью он и прилетел на несколько часов в Домодедово, передал мне деньги и в этот же день улетел обратно в Ташкент. Встал вопрос: как доказать, что Бегельман врет? Во-первых, так: какая мне разница, кого ЦК КП Узбекистана рекомендует в качестве заместителя министра? Я бы мог выдвигать какие-то требования только в том случае, если бы я действительно знал Бегельмана, его человеческие качества и служебные достоинства. Но с Бегельманом я, слава богу, не был знаком. Во-вторых, показания Бегельмана даже на первый взгляд были, мягко говоря, неубедительны. Кто же прилетает в Москву всего на два часа, как это может быть? Почему на два часа? Зачем мне было нужно встречаться с Бегельманом именно в аэропорту Домодедово? Там всегда люди, ясно, что это не самое удобное место для такого «интимного дела», как получение взятки. И вот, когда я заявил суду, что никакой встречи в аэропорту не было, то председатель суда генерал Маров принял решение провести следственный эксперимент. По его поручению группа экспертов рассчитала время движения машины, время вылета самолета, на котором якобы прилегал в Москву Бегельман, — и тут стало ясно, что весь эпизод с дачей взятки в 240 тысяч рублей есть не что иное, как «липа». На прямой вопрос председателя суда Марова: «Бегельман, зачем вы врете?», сделанный в ходе открытого судебного заседания, Бегельману нечего было ответить. Он опустил голову. Бегельман еще не мог сказать, что он соврал, что Гдлян и Иванов, не появлявшиеся, кстати говоря, в зале судебного заседания, приезжали по вечерам к нему в камеру (да и не только к нему!), чтобы скорректировать их поведение в суде и дать новые инструкции. Разумеется, тут же им обещались определенные льготы. Гдлян и Иванов говорили Бегельману: «Верь нам, мы сделаем так, что из зала суда ты уйдешь прямо домой». А получилось, что за ложь «про Домодедово» судья Маров, наоборот, добавил Бегельману два года и он получил не 6, а 8 лет и пошел «не домой», а сюда, в Нижний Тагил. Бедный Бегельман! Но я его не корю, я прекрасно понимаю, что там, «на воле», у него остались два сына, два офицера Советской Армии — один из них, кстати говоря, прошел через Афганистан. А когда с их отцом случилась беда, когда, не выдержав позора, вся семья Бегельмана стала травиться, то и сыновья его оказались «в опале» и более двух лет не получали положенные им новые офицерские звания. Как это может быть? За что? Ребята добросовестно служат, претензий по работе нет. Ответ простой: их отец в тюрьме. А как же наш принцип «сын за отца не отвечает»? Нет ответа.