October 15th, 2016

Громыко и миссис Томпсон

Из книги Андрея Андреевича Громыко "Памятное".

До приезда в США еще в Советском Союзе я четыре года изучал английский язык, уже мог читать газеты и книги, однако разговорной практики, естественно, не хватало. Поэтому по прибытии в Вашингтон в 1939 году я сразу, чтобы приобрести навыки в разговорном английском, начал заниматься с преподавательницей. Ею стала некая миссис Томпсон. Она получила в США высшее лингвистическое образование. Словом, передо мной дважды в неделю появлялась местный бакалавр-филолог, специалист в области английского языка (с американским произношением) и американской литературы. Мы, как бывает в таких случаях, избирали тему и по поводу нее час-полтора изъяснялись, обменивались впечатлениями.
Однажды она дала мне задание на дом:
— К следующему разу вам придется подготовиться к беседе на тему моей специальности — мою любимую тему: «Американская литература».
Я задание выполнил и на занятии повел рассказ об известных американских писателях. Привел биографические данные и сделал краткий обзор творчества Генри Лонгфелло, Эдгара По, Марка Твена, а потом сказал:
— А теперь я расскажу о Драйзере.
— О ком? — переспросила преподавательница.
— О Теодоре Драйзере.
— А кто это такой? — удивилась она.
Я подумал, что неправильно выговариваю по-английски эту фамилию, написал на бумажке транскрипцию имени и фамилии писателя. Протянул листок миссис Томпсон. Она посмотрела на оба написанных слова с полным непониманием и честно мне призналась:
— Вы знаете, я не слышала о таком американском писателе.
Тут настала моя очередь удивляться. Специалист в области американской литературы, женщина, получившая в этой сфере знаний высшее образование, обитавшая не где-нибудь в захолустье, а в столице страны, не знала одного из крупнейших американских писателей, жившего в одно время с нею, автора «Сестры Керри», «Финансиста», «Гения», многих других романов. Она не ведала о писателе, который тогда находился в зените славы.



Дружить со мной в социальных сетях: Добавить в друзья ВКонтакте Добавить в друзья на Facebook Добавить в друзья в Одноклассниках

Виппер о критиках Ивана Грозного

Из книги Роберта Юрьевича Виппера "Иван Грозный".

[Ознакомиться]
Усиленное внимание к жестокостям Грозного, суровый уничтожающий нравственный приговор над его личностью, склонность судить о нем как о человеке психически ненормальном – все это принадлежит веку сентиментального просветительства и великосветского либерализма. Поэтому едва ли у кого найдешь более беспощадную оценку Грозного, чем это сделал Карамзин, самый яркий в России историк и публицист эпохи просвещенного абсолютизма, который пишет отрицательную характеристику Ивана IV как бы для того только, чтобы оттенить сияющий всеми добродетелями образ Александра I и его "великой бабки", монархов гуманных и справедливых, исключительно преданных народному благу. Карамзин в своем изображении дал, можно сказать, классическую схему для оценки личности и нравственной политики Грозного, от которой не могли отрешиться историки XIX века: до 1560 г. это – государь прекрасный, добрый и разумный, поскольку он весь под влиянием мудрых руководителей; после 1560 г. прорывается натура порочная, злобно безумная, свирепствующая на просторе, извращающая здравые государственные начала. Русские историки последующего времени, хотя и чуждые идеализации просвещенной монархии, удержали, однако, неблагоприятную оценку Грозного. Отчасти это случилось потому, что осуждение самодержца, как тирана, служило одним из благодарных мотивов оппозиционной либеральной риторики.
Отчасти это упорство историков XIX века объясняется и состоянием источников, относящихся к эпохе царствования Грозного. Ивану IV не посчастливилось на литературных защитников. Пересветов (впрочем до конца XIX века остававшийся неизвестным) был только отдаленным пророком политики Грозного, рано и бесследно исчезнувшим со сцены. Хронологически за ним, в качестве русских свидетелей, идут представители консервативной оппозиции – Курбский, автор "Беседы валаамских чудотворцев" и более поздние писатели эпохи крестьянской войны – дьяк Иван Тимофеев и князь Катырев-Ростовский.
Все они разделяют один недостаток, наличие которого сыграло роковую роль для памяти Грозного. Они совершенно равнодушны к росту Московской державы, ее великим объединительным задачам, к широким замыслам Ивана IV, его военным изобретениям, его гениальной дипломатии. До известной степени эти судьи Грозного похожи на Сенеку, Тацита, Ювенала, которые в резких нападках на римское самодержавие сосредоточивали свое внимание на явлениях придворных и столичных, оставаясь безразличными к громадной стране, к окраинам, к внешней безопасности и славе знаменитой империи. У историков XIX века только одна тема, бесконечно развиваемая на все лады: осуждение жестокости московского царя. Они более всего напирают на раскол, который Иван IV внес в жизнь московского общества, разделив его на опричнину и земщину. "И царство свое, порученное ему от бога, раздели на две части: часть ему собе отдели, другую же часть царю Семиону Казанскому поручи… и заповеда своей части оную часть людей насиловати и смерти предавати, домы их разграбляти и воевод, данных от бога ему, без вины убивати, и грады краснейшия разрушати, а в них православных крестьян немилостиво убивати даже до ссущих младенцев" (повесть кн. Ив. Мих. Катырева-Ростовского).
Никому из них не приходит в голову сказать хотя бы одно слово о военном и политическом значении опричнины. Эти старомосковские критики удивительно склонны к моральной отвлеченности. Автор Валаамской беседы, монах, сторонник партии нестяжателей, возмущенный более всего преобладанием светских интересов в среде высшего духовенства, нападает на самое понятие самодержавия: оно кажется этому мирному анархисту страшным звуком, чрезмерной гордыней перед богом. У него так же, как у Курбского, жажда возврата к патриархальной монархии, когда царь правил в тесном согласии с лучшими постоянными советниками.
Курбский не ждет ничего хорошего от новшеств и непрерывных перемен, совершаемых беспокойным духом властителя, он предрекает конец Московского государства вследствие обилия "трудных декретов и неудобоподъемлемых Номоканонов". С Курбским сходится автор "Временника", излагающего события революционной эпохи, Иван Тимофеев. Стараясь дать объяснение причин великой разрухи, он находит первую вину в тех политических переменах, которые были затеяны самим правительством. Пока государи держались повелений, данных богом, и свято хранили благочестивую старину, московские люди соблюдали полное послушание. Когда же "предержатели… начаша древняя благоуставления законная и отцы преданая превращати и добрая обычая в новосопротивная изменяти", стал исчезать "естественный страх" подданных. Летописец "смутного времени" хочет сказать, что корни пагубной революции заключаются в поведении самих правителей; их реформы послужили первым подрывом существующего порядка.
Собственно говоря, жалобы консерваторов на изменение старины действиями самих носителей власти вовсе не представляют чего-либо нового. За четыре десятилетия до Курбского их высказывал опальный боярин Берсень, возмущаясь тем, что Василий III стал решать дела в спальне, запершись сам-третей с какими-нибудь любимцами. Берсень прибавлял мрачное предсказание в том самом духе, как потом Курбский: "Государство, которое переменяет исконные обычаи, недолговечно".
Обвинение самодержавия в крайностях, в нарушении меры повторяется из поколения в поколение, но критики относят начало политических бедствий на разные сроки. Если Берсень находил корень "замешательств земли и нестроений великих" в приезде греков ко двору Ивана III, вместе с царевной Софией Палеолог, т. е. относил роковое событие к 70-м годам XV века, то Иван Тимофеев, готовый связать начало бедствий с опричниной Грозного, думает очевидно о 60-70-х годах XVI столетия. Однако, как ни существенно расходятся они в хронологии, а все-таки разумеют одно и то же явление, и мы с некоторым удивлением замечаем, что дело идет об основном факте московской политики – образовании Великорусской державы.
Получается странное противоречие: великие организаторы Москвы, Иван III и Иван IV, оказываются, в то же самое время и виновниками ее катастрофы.
Русским историкам XIX века, поскольку они доверяли идеям оппозиционеров XVI столетия, пришлось примирять суровые суждения современников с общей благоприятной оценкой державной политики московского правительства. Казалось, выход из противоречия состоит в том, что осторожная система основателя державы была испорчена личным произволом его внука, предпоследнего самодержца из династии Рюриковичей. Поэтому бесчинства опричнины Грозного, его странная беспокойная администрация должны были служить объяснением последующей "разрухи". Все крупное, что было сделано во время его молодости, как бы заглушено и опрокинуто его неистовыми капризами. В. О. Ключевский видит в опричнине борьбу не с порядками, а с лицами, в самом Иване IV признает лишь талантливого дилетанта. С. Ф. Платонов, хотя допускает в опричнине широкий и во многих отношениях целесообразный военно-административный план, все-таки находит в деятельности Грозного нервическую переброску людей и служебных поручений, непрерывный разгон и разгром, который не давал никому осесть на месте и заниматься делом, а потому в конце концов разрушал основы созданного в ранние годы Ивана IV порядка и таким образом приблизил "смуту".
В этих суждениях забывалось одно очень существенное обстоятельство, а именно то, что крупнейшие социальные и административные реформы Грозного – борьба с княжатами, возвышение за счет старого боярства неродовитых людей, усиление военной повинности и народной тяготы, централизация управления – происходило не в мирную пору, а среди величайших военных потрясений. В сущности, все царствование Ивана IV было почти сплошной непрекращающейся войной. В 1551-1556 гг. идет борьба за Поволжье. С 1558 г., в течение двадцати четырех лет, тянется крупнейшая из войн русской истории – борьба за Ливонию, за выход к морю, осложненная жестокими столкновениями с Крымом, Польшей и Швецией.
Положение весьма похоже на то, в каком находился Петр I, жизненной целью которого было завоевание того же самого "окна в Европу".
Исторический приговор об Иване Грозном во всяком случае не должен быть строже, чем о Петре I, принимая во внимание, что условия, в которых действовал московский царь в XVI веке, были несравненно более тяжелыми. И уж если осуждать Грозного, то придется поставить ему в вину или самую идею войны, или, по крайней мере, то, что он не смог во-время бросить неудавшееся предприятие, что он сокрушал в Ливонии лучшие силы своей державы. Но чем больше мы будем настаивать на обвинениях такого рода, тем дальше мы уйдем от характеристики Ивана IV, как капризного тирана.
...

Присущая историкам XIX века узость суждений об Иване Грозном находит себе объяснение как в том, что они не знали многих важнейших источников, открывшихся в последние два десятилетия, так и в том, что они принадлежали по большей части к либерально-буржуазной школе.
Они легко поддавались влиянию одного из блестящих писателей героического века либерализма, Флетчера, известное сочинение которого о Русском государстве появилось в свет в результате его миссии в Москву в 1589 г.
Флетчер приехал в Москву через пять лет после смерти Грозного поправить расстроенное дело английской торговой компании, пострадавшей от своих же агентов, и хлопотать о дальнейшем расширении ее прав и монополии в пределах Московского государства.
При церемонном московском дворе он нарушил этикет, отказавшись прочитать полностью весь царский титул, за что был лишен личных аудиенций у царя, вынужден вести переговоры с чиновником – дьяком Щелкаловым и этим с самого начала поставил себя в невыгодное положение.
Надо было оправдаться в своей неудаче перед королевой, а Флетчер рассчитывал занять место придворного историографа Елизаветы. Он решил, что достигнет той и другой цели, если даст описание Московского царства характеристикой порядков, "совершенно не похожих на правление Вашего величества", как он пишет в предисловии, если изобразит Москву в качестве страны варварской, управляемой жестокими азиатскими приемами, невежественной, погибающей от застоя и незнакомства с просвещенной Европой; на этом мрачном фоне тем ярче должно было выделиться законосообразное, основанное на первоначальном договоре правление английской королевы.
По Флетчеру, в России народ и правительство стоят друг друга, пороки той и другой стороны взаимно обусловлены. Русские лживы, недобросовестны, склонны к насилию, исполнены недоверия друг к другу; русский народ расколот надвое, высшие и низшие классы ненавидят друг друга. А происходит это от жестокого и злонамеренного управления, от сознательной политики правительства, поддерживаемого хитростью своекорыстного духовенства, которое старается держать народ в невежестве. Иван Грозный, для Флетчера, "человек высокого ума и тонкий политик в своем роде", – чистейший представитель адски-маккиавелистической политики. Он разгромил родовую аристократию, истребил ненавистных ему "благородных", вытащил из грязи и неизвестности новых людей вовсе не по демократическим побуждениям, а для того, чтобы разжечь вражду классов и тем безнаказаннее господствовать над ними. С той же целью он позволяет своим чиновникам притеснять и грабить народ.
Флетчер постоянно возвращается к теме о невероятном утеснении простого народа, хотя не может привести в пользу этого утверждения никаких фактов.
С. М. Середонин в основательной работе своей о Флетчере показал, как поверхностны и часто неверны у этого писателя данные, относящиеся к строю московских учреждений, как подчиняется его картина русской администрации предвзятым его идеям. Одним из разительных примеров такого легкомыслия и недобросовестности Флетчера может служить его объяснение роли губных старост, которых он считает помощниками и подчиненными присылаемых из центра наместников и чиновников: он совершенно не вник в характерное для Москвы XVI века местное самоуправление. Легковесность наблюдений Флетчера лишила его, между прочим, очень для него важной иллюстрации деспотизма Грозного: он ничего не говорит об опричнине, хотя многое в этом учреждении очень подходило бы для лишнего обвинения царя в узком эгоизме.
Флетчер писал в эпоху зарождения политического либерализма, представленного в XVI веке талантливой школой "монархомахов" (французских публицистов, осуждавших неограниченную монархию). Их красивые, звучные и смелые фразы о вреде неограниченной монархии, о защите прав народа представителями общественного мнения, о разумности парламентаризма – закрывают часто бессодержательность их собственной программы, аристократическую узость и своекорыстие того класса, к которому принадлежали ораторы и писатели, прославляющие свободу. В XIX веке историки, увлекавшиеся всеми видами оппозиции самодержавию, легко попадали в колею ранних наивных обличений деспотизма и потому охотно принимали суждения отцов либерализма, публицистов XVI века.
Флетчер, не имевший успеха в свое время, преследуемый английской торговой компанией, которая боялась, чтобы его резкая критика не испортила ее отношений с Москвой, был высоко оценен в XIX веке. Его политические приговоры, его обличения русского народа пришлись по вкусу тем историкам, которые не сумели понять глубоких дарований, великой умственной, социальной и технической одаренности русского народа.
Последними в порядке открытия документами иностранного происхождения, которые могли, в том или другом смысле, повлиять на суждения об Иване Грозном русских историков XX века, были Записки о Московии Штадена и Шлихтинга.
Если бы они появились на 15-20 лет раньше, когда в русской исторической науке еще были возможны споры о психической нормальности или извращенности Ивана Грозного, когда многие по-старому трактовали опричнину, как аппарат для исполнения произвольных опал, конфискаций и казней, то картинки, набросанные немцами-опричниками, и даже их фразеология имели бы успех, усилили бы позицию тех ученых, которые развивали теорию господства личного произвола и нервических капризов в политике Грозного. Они были бы готовы сказать всякому скептику: "Что же спорить, когда здесь показания свидетелей!"
Иное дело теперь, когда свидетельства XVI века появились перед лицом исследователей, работающих марксистским методом, выясняющих производственные отношения, классовое деление общества и классовую борьбу, изучающих правительственную политику в связи с социальным движением. Как раз для успешного исследования истории XVI века, и особенно политики Ивана Грозного, следует вспомнить выставленный И. В. Сталиным еще в 1913 г. и облеченный в классическую формулу основной тезис: "В России роль объединителя национальностей взяли на себя великороссы, имевшие во главе исторически сложившуюся сильную и организованную дворянскую военную бюрократию". Возможно ли, чтобы современный ученый, имея перед собою такую серьезную и сложную задачу, поддался наивной концепции авантюристов XVI века, основанной на сплетнях, собранных самыми сомнительными в морально-политическом отношении людьми из проживавших в Москве иностранцев, можно сказать, профессиональными предателями?
Впрочем, известную роль в науке суждения вновь открытых свидетелей XVI века сыграли, – правда, в отрицательном смысле: они послужили к полной и окончательной ликвидации мифа об Иване Грозном, которого привыкли изображать в виде театрального тирана в русской и всемирной истории.
Опубликование памфлетов было лишним поводом обратиться к другим источникам, которые, в свою очередь, дали возможность приступить к историко-конструктивной работе, к восстановлению подлинного социально-политического облика учреждений эпохи Ивана Грозного.
Запоздавшее по времени появление в исторической науке произведений XVI века послужило к рассеянию еще одного мифа, который заключал в себе суждение большей части европейцев о России и русских людях, мифа и вместе с тем обвинительного акта, на который в наши дни отвечает уже не наука, а вся многообразная жизнь великого русского народа.
Нельзя не задаться таким вопросом: где, при каких условиях и почему из архивной пыли извлечен был забытый документ? Правда, при первом же чтении "Записок" Штадена всякий историк скажет, что это – одно из самых выдающихся произведений европейской публицистики XVI века, но все же содержание документа касается исключительно России и русскою народа, а между тем, после того как русский историк перевел его с немецкого рукописного подлинника, представители немецкой науки снова с удвоенным вниманием взялись за него и дали свое дополненное вариантами издание Штадена.
Спрашивается, зачем понадобилось им так усердствовать над сочинением, относящимся к чуждой, далекой от них стране?
Было бы очень долго останавливаться на тех тенденциях и мотивах, которые слагались в немецкой науке в послевоенную пору, начиная с 1918 г., но суть этого движения можно определить в немногих словах. В Германии усиливался воинствующий национализм, готовилась почва для исступленного слепого фашизма. Немецкие ученые, в своем большинстве утратившие независимость мысли, покорные феодальной дисциплине, не успевшие по-настоящему дойти даже до уровня либеральной буржуазной науки, подчинились направлению, данному фашистским начальством, а начальство это приказало всему немецкому народу идти на Восток, сокрушать славянство, обращать русский народ в рабов немецких господ; в этом походе ученые должны играть роль застрельщиков – собирать доказательства физической негодности и культурной неспособности славянской расы вообще и русского народу в особенности.
Вполне понятно, почему немецкая наука так уцепилась за Штадена. Ведь она открыла в нем нужный ей обвинительный акт против русского народа, предисловие к замышляемому походу на СССР, построенное на "историческом" основании. С каким увлечением читали немецкие ученые заголовок штаденовского проекта – "План обращения Московии в Имперскую провинцию"! С каким захлебывающимся восторгом воспринимали они призыв Штадена к разорению Русской земли: "Города и деревни должны стать свободной добычей воинских людей"! С какой жадностью внимали они всем насмешкам немца-предателя над "невежеством и варварством" русского народа, над его "неспособностью" защищать свою родину!
"Записки" Штадена стали в фашистской Германии актуальнейшей книгой, пророчеством и программой будущего.
Возобновленный при его помощи злостный миф о неспособности русского народа защищать свою родину опровергнут Великой отечественной войной, развеян по ветру героической Красной Армией. Этому великому событию современной нам действительности ученые СССР обязаны дать правильное историческое истолкование.




Дружить со мной в социальных сетях: Добавить в друзья ВКонтакте Добавить в друзья на Facebook Добавить в друзья в Одноклассниках

Либералы и народ

Из книги Александра Александровича Майсуряна "Другой Ленин".

Что же касается либералов, то, как ни удивительно, те самые люди, которые совсем недавно громче всех обличали «немецкого шпиона Ленина», после Брестского мира сами открыто перешли на сторону Германии. Вождь кадетской партии Павел Милюков говорил в 1918 году: «Германия вышла победительницей из мировой борьбы… Так как мы справиться с большевиками сами не можем, то должны обратиться за помощью к Германии. Немцам выгодно иметь в тылу не большевиков, а восстановленную с их помощью и, следовательно, дружественную им Россию. Немцы — люди практичные, и они поймут, что для их же пользы надо помочь России…»
Не все кадеты соглашались со своим вождем. Князь Владимир Оболенский упрекал его:
— Неужели вы думаете, что можно создать прочную русскую государственность на силе вражеских штыков? Народ вам этого не простит.
— Народ? — пожал в ответ плечами вождь либералов. — Бывают исторические моменты, когда с народом не приходится считаться.

Александр Малеин об отъезде Ивана Грозного в Александровскую слободу

Из введения Александра Иустиновича Малеина к первому изданию «Сказания» Альберта Шлихтинга на русском языке:

...безмолвность и таинственность, которыми облекает наша летопись отъезд царя в слободу, вряд ли соответствуют действительности. Летописи, вытекавшие из клерикальных и боярских кругов, в то время явно оппозиционных царю, всячески старались затушевать эту оппозицию и потому стремились представить дело так, как будто это было произволом или капризом царя. Может быть, отъезд не был обставлен даже такой таинственностью, как это изображается обычно.

Ленин как сверхчеловек

Из книги Александра Александровича Майсуряна "Другой Ленин".

Ему были почти чужды обычные для интеллигентов сомнения, колебания, нерешительность. Он всегда твердо знал, чего добивается, и уверенно вел людей за собой. «Ведь мы окружены людьми, — писал позднее Вольский, — которые хныкают, которые ничего не знают, которые говорят, кто же покажет? Приходил Владимир Ильич, молодой, энергичный, и говорил — так и так. У него была ражь».
Меньшевик Александр Потресов рассказывал: «Никто, как он, не умел так заражать своими планами, так импонировать своей волей, так покорять своей личности, как этот на первый взгляд такой невзрачный и грубоватый человек, по-видимому, не имеющий никаких данных, чтобы быть обаятельным. Ни Плеханов, ни Мартов, ни кто-либо другой не обладали секретом излучавшегося Лениным прямо-таки гипнотического воздействия на людей, я бы сказал, господства над ними. Плеханова — почитали, Мартова — любили. Но только за Лениным беспрекословно шли, как за единственным, бесспорным вождем. Ибо только Ленин представлял собою, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающего фанатичную веру в движение, в дело, с не меньшей верой в себя».
Не только на своих сверстников, но и на революционеров старшего поколения Ульянов производил тогда сильное впечатление.
Георгий Плеханов, бывший поначалу его союзником, объяснил причины своей симпатии к Ульянову так:
— Из такого теста делаются Робеспьеры.
Вера Засулич как-то в глаза похвалила его, сравнив с Плехановым:
— Жорж — борзая: потреплет, потреплет и бросит, а вы — бульдог: у вас мертвая хватка.
Владимиру Ильичу этот комплимент пришелся очень по душе, он с удовольствием переспросил:
— Мертвая хватка?
Другой старый социал-демократ, Павел Аксельрод, позднее так вспоминал первые встречи с Лениным: «Я тогда почувствовал, что имею дело с человеком, который будет вождем русской революции. Он не только был образованный марксист, — таких было очень много, — но он знал, что он хочет делать и как это надо сделать. От него пахло русской землей».
Вождь эсеров Виктор Чернов весной 1917 года отчасти повторял эти оценки, но вносил в них и насмешливую нотку: «У Ленина есть импонирующая цельность. Он весь — как из одного куска гранита, и притом весь — круглый, обточенный, как бильярдный шар: зацепить его не за что, и он катится вперед с неудержимостью. Но он мог бы повторить про себя известную фразу… «Я не знаю, куда иду, но иду туда — решительно». Позднее, уже после смерти Владимира Ильича, Чернов добавил: «Я думаю, что в лице Ленина сошел в могилу самый крупный характер из выдвинутых русскою революцией».

Брачные обряды русских

Из сочинения Джильса Флетчера «О государстве русском», появившегося в Лондоне в 1591 году.

Брачные обряды у них отличны от обрядов в других странах. Жениху (хотя он никогда не видал прежде своей невесты) не позволяют видеть ее во все время, пока продолжается сватовство, в котором действующим лицом не он сам, а мать его, или какая другая пожилая его родственница, или знакомая. Как скоро изъявлено согласие (как родителями, так и самими вступающими в брак, ибо если брак заключен без ведома и согласия родителей, то он считается незаконным), отцы с обеих сторон, или заступающие их место, с другими близкими родственниками сходятся и говорят о приданом, которое бывает весьма значительно, смотря по состоянию родителей, так что нередко какой-нибудь торговец (как они называют их) дает за своею дочерью 1000 рублей или более.
От мужчины никогда не требуется и вовсе у них не в обычае, чтобы он делал какой-нибудь дар в виде вознаграждения за приданое; но если у него будет уже дитя, то жена, от которой оно родилось, получает на прожиток третью часть по смерти мужа; а когда у него двое или более от нее детей, то получает она еще более, по благоусмотрению мужа. Но если муж умрет, не оставив детей от жены, то ее отсылают домой в ее семейство, без всякого вознаграждения, кроме того, что ей возвращается ее приданое, в том случае, когда после мужа останется на столько имения.
Условившись о приданом, договаривающиеся лица пишут взаимное обязательство как о выдаче приданого, так и о совершении брака в назначенный день. Если невеста не была еще прежде замужем, то отец ее и родственники обязаны, кроме того, удостоверить в ее непорочности, вследствие чего возникают большие ссоры и тяжбы, когда муж возымеет сомнение насчет поведения и честности жены своей. По окончании переговоров вступающие в брак начинают посылать друг другу подарки, сначала невеста, потом жених, но все не видятся между собой до самого совершения брака. Накануне свадебного дня невесту отвозят в колымаге или (зимой) в санях в дом жениха, с приданым и кроватью, на которой будут спать молодые, потому что кровать всегда доставляется со стороны невесты и обыкновенно бывает очень роскошно отделана и стоит больших денег. Здесь невеста ночует со своей матерью и другими женщинами, но жених не встречает и даже ни разу не видит ее.
В день, назначенный для совершения брака, на невесту надевают покрывало из тонкого вязанья или полотна, которое накидывается ей на голову и опускается до пояса. После того невеста и жених в сопровождении своих родственников отправляются в церковь, все верхами, хотя бы церковь находилась подле самого дома и сами они были простого звания. Слова, произносимые во время совершения брака, и другие соблюдаемые при этом обряды весьма сходны с нашими, не исключая и того, что невесте также подают кольцо. Как скоро она его наденет и провозглашены будут слова брачного союза, руку ее соединяют с рукой жениха, который все это время стоит по одну сторону аналоя, или стола, а невеста по другую.
Когда таким образом священник свяжет брачный узел, невеста подходит к жениху (стоящему у самого конца аналоя) и падает ему в ноги, прикасаясь головой к его обуви, в знак ее покорности и послушания, а жених накрывает ее полой кафтана, или верхней одежды, в знак обязанности своей защищать и любить ее. После того жених и невеста становятся рядом у самого конца аналоя, и здесь к ним подходит сперва отец и другие родные невесты, кланяясь низко жениху, потом родные жениха, кланяясь невесте, в знак будущего между ними свойства и любви. Вместе с тем отец жениха подносит ломоть хлеба священнику, который тут же отдает его отцу и другим родственникам невесты, заклиная его перед Богом и образами, чтобы он выдал приданое в целости и сполна в назначенный день и чтобы все родственники хранили друг к другу неизменную любовь. Тут они разламывают хлеб на куски и едят его в изъявление истинного и чистосердечного согласия на исполнение этой обязанности и в знак того, что будут с тех пор как бы крохами одного хлеба или участниками одного стола.
По окончании этих обрядов жених берет невесту за руку и вместе с ней и родными, которые за ними следуют, идет на паперть, где встречают их с кубками и чашами, наполненными медом и русским вином. Сперва жених берет полную чарку, или небольшую чашку, и выпивает ее за здоровье невесты, а за ним сама невеста, приподняв покрывало и поднося чарку к губам как можно ниже (чтобы видел ее жених), отвечает ему тем же. По возвращении из церкви жених идет не к себе домой, а в дом к своему отцу; так точно и невеста отправляется к своим, и здесь оба угощают порознь своих родственников. При входе в дом жениха и невесты на них бросают из окон зерновой хлеб в знак будущего изобилия и плодородности.
Вечером невесту привозят в дом отца женихова, где она и проводит ночь, все еще не снимая покрывала с головы. Во всю эту ночь она не должна произносить ни одного слова (ибо так приказывается ей по особому преданию матерью ее и другими пожилыми женщинами из ее родственниц), дабы жених не мог ни слышать, ни видеть ее до другого дня после брака. Также в продолжение трех следующих дней не услышишь от нее ничего, кроме нескольких определенных слов за столом, которые она должна сказать жениху с особенной важностью и почтительностью. Если она держит себя иначе, то это считается для нее весьма предосудительным и остается пятном на всю ее жизнь, да и самим женихом вовсе не будет одобрено.
По прошествии трех дней супруги отправляются в свой собственный дом и дают общий пир своим родным с обеих сторон. В день свадьбы и во все время празднеств жениха величают молодым князем, а невесту молодою княгинею.
В обращении со своими женами мужья обнаруживают варварские свойства, обходясь с ними скорее как со своими прислужницами, нежели равными. Исключением пользуются только жены дворян, которых, по крайней мере, по-видимому, мужья более уважают, чем в низшем классе людей. Есть у них также грубый обычай, противный доброму порядку вещей и самому Слову Божию, именно тот, что муж, разлюбивший жену или по какой-либо другой причине, может идти в монастырь и постричься в монахи под видом благочестия и, таким образом, оставить свою жену, чтобы она заботилась сама о себе, как умеет.