June 24th, 2018

Русский бунт. Часть I

Из книги Василия Галина "Гражданская война в России. За правду до смерти".

Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный.
А. Пушкин
О, бурь заснувших не буди,
Под ними Хаос шевелится.
Ф. Тютчев
Именно эта мысль остановила декабристов в 1825 г. от обращения к народным массам. Простояв на морозе на Сенатской площади, декабристы так и не тронулись с места. Их выступление вошло в историю, как «Стоячая революция». Причина этой пассивности, по словам Штейнгеля, заключалась в том, что «в России революция в республиканском духе еще невозможна: она повлекла бы за собой ужасы. В одной Москве из 250 тыс. тогдашних жителей 90 тысяч было крепостных, готовых взяться за ножи и пуститься во все неистовства…» «Трудно сказать, что произошло бы с Россией в случае удачи этого восстания, – отмечал историк А. Керсновский, – Обезглавленная, она бы погрузилась в хаос, перед которым побледнели бы и ужасы пугачевщины. Вызвав бурю, заговорщики, конечно, уже не смогли совладать с нею. Волна двадцати пяти миллионов взбунтовавшихся рабов крепостных и миллиона вышедших из повиновения солдат смела бы всех и все…»
Именно страх перед народной стихией определял крайний консерватизм внутренней политики Николая I, который в 1846 г. замечал: «Мне кажется, что комюнизм, ибо он точно есть, мужики там поняли по-своему, то есть резать помещиков при первом законном предлоге. Здесь (в Галиции) оно хорошо, но опасно дать этому развиться».
В 1857 г., после поражения России в Крымской войне, К. Кавелин писал А. Герцену: «Недовольство всех классов растет… Какое-то тревожное ожидание тяготит над всеми, но ожидание бессильное: словом все признаки указывают в будущем, по-видимому, недалеком, нас ожидает страшный катаклизм, хотя невозможно предсказать какую он примет форму и куда нас поведет». Рязанский предводитель дворянства сообщал министру внутренних дел: «Неизвестно, что нас ожидает в будущем, тем более что войск, кроме двух батальонов, во всей губернии нет. Все распущенные из полков солдаты рассыпаны по деревням и при первом случае станут во главе всякого беспорядка». Неслучайно крестьянские «бунты» того времени имели такое «капитальное значение в истории крестьянской реформы» 1861 г.
[Читать далее]
В 1880 г. вспышка революционного террора, последовавшая за русско-турецкой войной, привела в смятение правящие классы. В тот год К. Леонтьев указывал, что «если бы русский народ доведен был преступными замыслами, дальнейшим подражанием Западу или мягкосердечным потворством до состояния временного безначалия, то именно те крайности и те ужасы, до которых он дошел бы со свойственным ему молодечеством, духом разрушения и страстью к безумному пьянству, разрешились бы опять по его же собственной воле такими суровыми порядками, каких мы еще и не видывали, может быть!». «Для спасения России» он призывал: «…подморозить хоть немного Россию, чтобы она не «гнила»…»
Эту попытку осуществил министр внутренних дел империи М. Лорис-Меликов, который после подрыва террористами Зимнего дворца 5 февраля 1880 г. был назначен фактическим диктатором России. Для успокоения, он в частности применил полевой устав к политическим делам. И Россию действительно «подморозили». Не случайно Д. Мережковский позже писал, что: «Русская монархия… – обледенелая анархия». Обер-прокурор Святейшего Синода К. Победоносцев в 1900 г. убеждал Николая II, «что продление существующего строя зависит от возможности поддерживать страну в замороженном состоянии. Малейшее дуновение весны – и все рухнет».
Но сохранение страны в замороженном состоянии тормозило развитие России, обрекая ее на все более угрожающее отставание от Запада, и поэтому уже с конца XIX в. оттепель все властнее брала права в свои руки. И именно с этого времени начал наблюдаться постоянный «рост числа крестьянских восстаний и бунтов. В 1900–1904 гг. таких событий было отмечено 1205 (столько же, сколько за предыдущие 20 лет)». Но настоящий перелом наступил во время Первой русской революции, начало которой в 1905 г. фиксировал М. Вебер: «В июне участились сообщения, что крестьяне прекращают работу на поместных землях, что помещики требуют в помощь армию, что идут аресты. Но сопротивление крестьян сломить не удается». «В 1905–1907 гг. число крестьянских выступлений достигло в среднем 8,6 тысячи в год! Более 70% из них были связаны с земельными отношениями, и главным требованием крестьян был захват помещичьих земель. За эти три года было сожжено и уничтожено около 4 000 имений». Кроме этого, «из самых разных губерний поступают сообщения об обструкции налогам со стороны крестьян».
В 1905 г., в первом номере «Народной свободы» лидер либеральной партии кадетов П. Милюков заявлял: «От настроения нейтральных элементов в значительной степени зависит судьба русской революции… Оттуда, из этих низов, выходят погромы и аграрные пожары… Туда надо идти, чтобы иметь право пророчествовать о будущем русской революции».
«Революция 1905 г… была жестоко подавлена. Крестьяне молча переживали свою обиду и жаждали мести. Все тогдашние наблюдатели, – отмечал лидер партии эсеров В. Чернов, – понимали, что следующий мятеж не будет иметь ничего общего с прежними относительно мирными и даже наивными выступлениями крестьян, а примет гораздо более жестокую форму. За политической революцией в городе тут же последует революция в деревне».
«Русский бунт» стал реальной физической силой, двигавшей Первой русской революцией 1905 г. Именно он привел к окончательной отмене крепостного права в России, и прежде всего к отмене: прикрепления крестьян к наделам, выкупных платежей, коллективной ответственности за уплату податей и т. д. Еще до этого под напором крестьянских волнений накануне революции были отменены телесные наказания (они вновь будут использованы при подавлении бунта). Мало того, именно «Русский бунт» 1905 г. привел к революционным реформам от введения первого в России парламента, до столыпинских преобразований, к скачкообразному, почти 4-кратному росту государственных расходов на народное просвещение.
Именно «Русский бунт» 1905 г. стал той грубой неосознанной силой разорвавшей феодально-средневековые оковы. Однако реформы, последовавшие за революцией 1905 г., не только не смогли разрешить всех поднятых ею проблем, но и породили новые. Мало того, правящие полуфеодальные классы, чьи интересы оказались затронуты больше всего, выказали горячее желание если не отменить реформы совсем, то в значительной мере «потереть» их результаты. Дело, начатое «Русским бунтом» и Революцией 1905 г., оказалось незаконченным…
Не случайно в 1914 г., накануне Первой мировой, в своей известной записке экс-министр внутренних дел, лидер правых в Госсовете П. Дурново предупреждал Николая II: в случае неудачной войны с Германией «Россия, несомненно, будет ввергнута в анархию, пережитую ею в приснопамятный период смуты 1905–1906 годов… беспросветную анархию, исход которой трудно предвидеть».
Прогноз начнет сбываться уже на следующий год после начала войны: в июле 1915 г. на партийной конференции кадетов П. Милюков, потребовав от Николая II введения конституционного строя, провозгласит: «Требование Государственной думы должно быть поддержано властным требованием народных масс, другими словами, в защиту их необходимо революционное выступление… Неужели об этом не думают те, кто с таким легкомыслием бросают лозунг о какой-то явочной Думе?» Они (царедворцы) «играют с огнем… (достаточно) неосторожно брошенной спички, чтобы вспыхнул страшный пожар… Это не была бы революция, это был бы тот ужасный русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Это была бы… вакханалия черни…»
Неудачи 1915 г. и растущие трудности в тылу привели к стремительному обострению ситуации. Уже в конце лета 1916 г. лидер октябристов А. Гучков, по его словам, «стал ощущать эту нарастающую опасность в настроениях городского населения и рабочих…» В сентябре на совещании лидеров либеральной думской оппозиции «был поставлен вопрос о тревожном положении, очень ясно определившейся линии развития событий в сторону какого-нибудь большого народного движения, уличного бунта… остановить это движение мы не можем, а присоединиться не хотим».
Сводка начальника Петроградского губернского жандармского управления за октябрь 1916 г. гласила: «постепенно назревавшее расстройство тыла… носившего хронический и все прогрессирующий характер, достигло к настоящему моменту того максимального и чудовищного размера, которое… обещает в самом скором времени ввергнуть страну в разрушающий хаос катастрофической стихийной анархии… Необходимо считать в значительной мере правильной точку зрения кадетских лидеров, определенно утверждающих со слов Шингарева, что “весьма близки события первостепенной важности, кои нисколько не предвидятся правительством, кои печальны, ужасны, но в то же время неизбежны…”».
Зажженным факелом, брошенным в переполненную бочку с порохом народного недовольства, станет речь лидера российских либералов П. Милюкова на открытии сессии Государственной Думы 1 ноября, в которой он, обращаясь к правительству, обвинит его в глупости или измене. «Общественное мнение, – утверждал сам Милюков, – единодушно признало 1 ноября 1916 г. началом русской революции».
«Существование подземных революционных вод, еле скрытых зыбкою почвою самодержавного режима… не было секретом, – вспоминал председатель Государственной Думы М. Родзянко, – И, когда почву сорвали взрывом 26–27 февраля, они мощной рекой хлынули в пролом и вынесли на поверхность земли революционную идею пятого года…». Николай II еще не успел отречься от престола, а «бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода (уже) бросала в Думу все новые и новые лица…, – описывал начало революции Шульгин. – Но сколько их ни было – у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное… Боже, как это было гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное бешенство… Пулеметов – вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя… Увы – зверь этот был… его величество русский народ… То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, уже было фактом. Революция началась». «Боже мой, какой ужас! – приветствовал революцию М. Родзянко, – Без власти… Анархия… Кровь… это гибель России».
Народный бунт, высвобожденный Февральской революцией, Шульгин воспринимал, как «взбунтовавшееся море». Чтобы удержаться на его поверхности, «мы все проталкивали Керенского к власти… своей пляской на гребне волны он дал нам передышку на несколько месяцев… Он изображал всероссийского диктатора. Надо быть поистине талантливым актером, чтобы играть эту роль…»
Спустя два месяца после Февральской революции М. Палеолог записывал: «Анархия поднимается и разливается с неукротимой силой прилива в равноденствие…» Наблюдая российскую действительность, французский посол приходил к выводу, что: «у латинских и англосаксонских народов революционные силы обладают иногда изумительным могуществом организации. Но у народов славянских они могут быть лишь растворяющими и разрушающими: они роковым образом приводят к анархии». В подтверждение своих слов Палеолог приводил мнение одного из крупнейших промышленников России А. Путилова: «Русский человек не революционер, он анархист. А это большая разница. У революционеров есть воля к восстановлению, анархист думает только о разрушении».
Историк А. Грациози назвал первый этап, начавшийся с февраля 1917 г., «плебейской» революцией: «Когда государство вступило в последнюю стадию своего распада, крестьяне тут же взяли инициативу в собственные руки. Программа их была проста: минимальный гнет со стороны государства и минимальное его присутствие в деревне, мир и земля, черный передел, о котором грезили поколения крестьян… Они почти совершенно перестали платить налоги и сдавать поставки государственным уполномоченным. Все больше молодых людей не являлись на призывные пункты, многие солдаты стали дезертировать. Сверх того, за несколько месяцев крестьяне разрушили еще остававшиеся помещичьи имения, уничтожали владения буржуазии, а также большинство ферм, созданных в ходе столыпинских реформ».
По словам известного публициста того времени Гаккебуш-Горелова, в 1917 г. «мужик снял маску… “Богоносец” выявил свои политические идеалы: он не признает никакой власти, не желает платить податей и не согласен давать рекрутов. Остальное его не касается». Религиозный философ С. Франк находил, что: «Русская революция по своему основному, подземному социальному существу есть восстание крестьянства, победоносная и до конца осуществленная всероссийская пугачевщина начала XX века». Бунт вообще органически присущ русскому народу, полагал И. Бунин: «всякий русский бунт (и особенно теперешний) прежде всего, доказывает, до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности. Спокон веку были… бунтари против всех и вся…» «В стихии русской революции, – отмечал Н. Бердяев, – действуют такие же старые, реакционные силы, в ней шевелится древний хаос, лежавший под тонкими пластами русской цивилизации…»
После Февраля 1917 г. «масса… вообще никем не руководится… она живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, которые вообще против всякой идеологии и организации…», – замечал один из лидеров меньшевиков и главных военных комиссаров Временного правительства В. Станкевич. Другой член ЦК меньшевистской партии И. Майский вспоминал: «когда великий переворот 1917 г. (февральский) смел с лица земли старый режим, когда раздались оковы и народ почувствовал, что он свободен, что нет больше внешних преград, мешающих выявлению его воли и желаний, – он, это большое дитя, наивно решил, что настал великий момент осуществления тысячелетнего царства блаженства, которое должно ему принести не только частичное, но и полное освобождение».
Это освобождение, в представлениях крестьян, сводилось к обретению ими «Земли и Воли». Землю они уже взяли силой, а теперь стремились получить еще более долгожданную «волю». Правда, отмечал М. Покровский, «О “воле” в том смысле, как понимала это слово интеллигенция, крестьянство думало весьма мало – вызвав у одного наблюдателя горькое замечание, что девиз “земля и воля” можно было бы укоротить – только “земля”». Под интеллигентской волей Покровский понимал введение революционного самоуправления, примеров которого крестьянство не давало «ни одного». Однако крестьянство и не ставило цели какой-либо более высокой самоорганизации кроме общины, и понимало «волю» по-своему.
Наивно было бы ожидать, тем более во время войны и революции, от полуграмотной и веками забитой крестьянской массы установления, каких-то западных форм самоуправления. До того забитой, что неспособность к самоорганизации писатели и философы считали органической, характерной чертой русского народа. Например: М. Горький писал в ноябре 1917 г.: «Русский народ – в силу условий своего исторического развития – огромное дряблое тело, лишенное вкуса к государственному строительству и почти недоступное влиянию идей, способных облагородить волевые акты…». И. Бунин в 1916 г.: ««Мирские устои», «хоровое начало»… и т. д. Все подлые фразы! Откуда-то создалось совершенно неверное представление об организаторских способностях русского народа. А между тем нигде в мире нет такой безорганизации! Такой другой страны нет на земном шаре!»
Откуда у русских крестьян могли взяться организаторские способности, если они целенаправленно подавлялись на протяжении веков? Примером тому может являться хотя бы история местного самоуправления, основы которого в России впервые были заложены земской реформой 1864 г. Господствующие позиции в Земствах сразу получило дворянство. Реставрация крепостничества 1887–1892 гг. привела к еще большему усилению роли дворянства и бюрократического контроля за земствами: «Участие крестьян в земстве ограничено. Мировые судьи были для крестьянского населения заменены земскими начальниками…, – комментировал новый порядок С. Витте. – В сущности, явился режим, напоминающий режим, существовавший до освобождения крестьян от крепостничества, но только тогда хорошие помещики были заинтересованы в благосостоянии своих крестьян, а наемные земские начальники, большей частью прогоревшие дворяне и чиновники без высшего образования, были больше всего заинтересованы в своем содержании».
Причину такого положения С. Витте изложил в известной своей записке «Самодержавие и земство», где «прямо доказывал, что эти два принципа несовместимы. В своем труде гр. Витте проводил ту мысль, что совместное существование в данном Государстве Самодержавия и принципа самоуправления не может воспитать свободных граждан, а постоянная борьба этих двух начал превращает народ в народную пыль, неспособную к сопротивлению, и которая при первом же натиске на нее не может не разлететься прахом. К великому прискорбию, – отмечал уже после революции Родзянко, – слова его оказались пророческими».
Реформа местного самоуправления начнется только под давлением революции 1905 г. Уже в Петиции рабочих царю от 9 января 1905 г. говорилось: «Необходимо [народное] представительство, необходимо, чтобы сам народ помогал себе и управлял собою… Это самая главная наша просьба, в ней и на ней зиждется все». Против реформы решительно выступили правые. Известный славянофил С. Шарапов заявил, что проект данных преобразований «внушает наиболее опасений». Другой представитель правых С. Шереметев критикуя закон, восклицал: «Правительственный цинизм дошел до апогея».
Самоуправление для подавляющего большинства крестьян оставалось понятием отвлеченным, в основе их понимания свободы лежали не идеи, а всепоглощающее и невыносимое чувство – чувство ненависти к государству. К тому государству, которое беспощадно угнетало и эксплуатировало деревню на протяжении веков, а с началом капитализма вообще превратило ее во «внутреннюю колонию» промышленных центров. Уже в конце XIX в., по словам П. Милюкова, «русский сатирик Салтыков отчеканил казенную формулу отношения крестьянина к тяготевшим над ним налогам: “йон достанет”».
Именно с ненавистью к государству связывал крестьянское стремление к свободе еще в 1873 г. М. Бакунин: «Народ наш глубоко и страстно ненавидит государство, ненавидит всех представителей его, в каком бы виде они перед ним ни являлись… Он находится в таком отчаянном положении, что ничего не стоит поднять любую деревню…». «Русский народ всегда иначе относился к власти, чем европейские народы, – он всегда смотрел на власть не как на благо, а как на зло…», – отмечал Л. Толстой. Причиной этого, по мнению лидера крестьянской партии эсеров В. Чернова, являлось то, что «Российское государство не было результатом органического строения снизу, выражавшегося в укреплении общественных связей внутри самого населения, оно казалось людям сетью, наброшенной на страну сверху и им это было… чуждо».
Истоки и философское понимание данных особенностей передавал Н. Бердяев: «Россия – самая государственная и бюрократическая страна в мире… Интересы государства занимают совершенно исключительное и подавляющее место в русской истории… Классы и сословия слабо были развиты и не играли той роли, какую играли в истории западных стран… Бюрократия развилась до размеров чудовищных… И она превратилась в самодовлеющее отвлеченное начало; она живет своей собственной жизнью, по своим законам, не хочет быть подчиненной функцией народной жизни». В то же время «Россия – страна безграничной свободы духа. Эту внутреннюю свободу русского народа … он не уступит ни за какие блага мира»… «В русском народе поистине есть свобода духа, которая дается лишь тому, кто не слишком поглощен жаждой земной прибыли и земного благоустройства. Россия – страна бытовой свободы, неведомой передовым народам Запада, закрепощенным мещанскими нормами… Русский человек с большой легкостью… уходит от всякого быта, от всякой нормированной жизни. Тип странника так характерен для России… Россия – фантастическая страна духовного опьянения… страна самозванцев и пугачевщины… страна мятежная и, жуткая в своей стихийности…»
В подтверждение своих выводов Бердяев приводил слова В. Белинского: «Не в парламент пошел бы освобожденный русский народ, а в кабак побежал бы пить вино, бить стекла и вешать дворян». Представление русских крестьян о «воле» Л. Толстой передавал в «Живом трупе»: «Это степь, это десятый век, это не свобода, а воля…» «Свобода» – это нечто имеющее пределы, установленные законом; воля не имеет пределов…», – пояснял В. Кожинов.
В 1917 г. в диппочте, идущей на Запад, о русских говорилось: «Когда у него ослабевает узда, малейшая свобода его опьяняет. Изменить его природу нельзя – есть люди, которые пьяны после стакана вина. Может быть, это происходит от долгого татарского владычества. Но ситуация именно такова. Россия никогда не будет управляться английскими методами. Парламентаризм не укоренится… (у них)».
«Вне царского строя, то есть вне его административной олигархии, (в России) ничего нет: ни контролирующего механизма, ни автономных ячеек, ни прочно установленных партий, ни социальных группировок…», – отмечал М. Палеолог в феврале 1917 г., и в этом французский посол видел кардинальное отличие России от Запада: «На какую ни стать точку зрения – политическую, умственную, нравственную, религиозную – русский представляет собой всегда парадоксальное явление чрезмерной покорности, соединенной с сильнейшим духом возмущения. Мужик известен своим терпением и фатализмом, своим добродушием и пассивностью, он иногда поразительно прекрасен в своей кротости и покорности. Но вот он вдруг переходит к протесту и бунту. И тотчас его неистовство доводит его до ужасных преступлений и жестокой мести, до пароксизма преступности и дикости… Нет излишеств, на которые не были бы способны русский мужчина или русская женщина, лишь только они решили “утвердить свою свободную личность”… Можно отчаяться во всем. О, как я понимаю посох Ивана Грозного и дубинку Петра Великого!»
Пониманию особенностей любого народа помогает градация его возрастов, данная С. Соловьевым в 1872 г.: «Органическое тело, народное тело, растет, значит, проходит известные возрасты, разнящиеся друг от друга. Легко отличаются два возраста народной жизни: в первом возрасте народ живет преимущественно под влиянием чувства; это время его юности, время сильных страстей, сильного движения…», затем «наступает вторая половина народной жизни: народ мужает, и господствовавшее до сих пор чувство уступает мало-помалу свое господство мысли». «Сильные государства, крепкие народности, твердые конституции выковываются в этот возраст (чувства). Но этот же период знаменуется явлениями вовсе не привлекательными: чувство не сдерживается мыслию, знание слишком слабо, суеверие и фанатизм ведут к самым печальным явлениям, неопределенность отношений открывает дорогу произволу…»
Русский народ в начале ХХ века, в отличие от тонкого слоя образованных высших классов, представлял собой темную, невежественную массу, движимую чувством, а не мыслью. Именно чувства мести своим угнетателям, усталости от войны, жажды земли и воли, не сдержанные мыслью, двигали русским крестьянином и солдатом в условиях, когда веками сдерживавшая и направлявшая их чувства власть неожиданно исчезла.
С падением самодержавия организующей полуграмотную народную стихию силой должна была бы выступить передовая русская интеллигенция. Однако этого не произошло. Боровшаяся с самодержавием до самопожертвования русская интеллигенция не смогла ответить на самые насущные проблемы крестьянства, представлявшего почти 85% населения империи, не смогла дать им никакого видения будущего, за которым оно согласилось бы пойти.
Причина этого явления крылась в особенностях российской либеральной интеллигенции, передавая состояние которой, М. Покровский сравнивал город с европейским островом среди азиатского (феодального) океана: «На фоне промышленного подъема островитянам жилось недурно, и они старались не думать, что когда-нибудь азиатские, крепостнические волны могут снести их наскоро сколоченную европейскую постройку».
Представления интеллигенции о народе передавал один из наиболее ярких ее представителей И. Бунин: «О народе врали по шаблону, в угоду традициям, дабы не прослыть обскурантом и благодаря круглому невежеству относительно народа, и особенно врала литература, этот главный источник знания о народе для интеллигенции… – та литература, которую Толстой очень часто называл “пересоленной карикатурой на глупость”» и которая являлась «сплошной фальшью». «“Народ, народ!”, — восклицал И. Бунин. – А сами понятия не имеют (да и не хотят иметь) о нем. И что они сделали для него, этого действительно несчастного народа?… До какой степени они изолгались перед русским обществом. И все это делает русская интеллигенция. А попробуйте что-нибудь сказать о недостатках ее! Как? Интеллигенция, которая вынесла на своих плечах то-то и то-то и т. д. О каком же здесь можно думать исправлении недостатков, о какой правде писать, когда всюду ложь!»
«Народ «для этих близоруких деятелей вдруг только в сентябре 1905 г. появился во всей своей стихийной силе, – отмечал премьер-министр России С. Витте, – Сила (его) основана и на численности и на малокультурности, а в особенности на том, что ему терять нечего. Он как только подошел к пирогу, начал реветь, как зверь, который не остановится, чтобы проглотить все, что не его породы…» Писатель В. Вересаев словами своего героя доктора Чекьянова, избитого до полусмерти крестьянами, находил причину ненависти народа к интеллигенции в том, что «Мы сами высокомерно отодвигались от него, не хотели его знать; непроходимая пропасть отделяет нас от него».
Возглавив в феврале 1917 г. Революцию, либеральная интеллигенция поспешила «осчастливить исстрадавшиеся под абсолютистским игом массы» своими просвещенными западными реформами. «Временное правительство издавало глубоко демократические в интеллигентском смысле постановления. Каких только свобод не привили они на Руси! Но все эти свободы были нужны только городской интеллигенции», – отмечал Гинс. «Как вопиюще обнаружилась неспособность русских интеллигентов, политиков и идеологов найти применение своих сил, – продолжал Гинс, – Как за время революции непрактична оказалась русская интеллигенция. И все потому, что она исторически воспитана была в барстве. Она не желала “томиться” в невежественной обстановке провинции и устремилась в крупные города или за границу. Работать над переустройством местной жизни было не в ее характере… Нет, это не только ниже нашего достоинства, это страшно. Да, мы боимся своего народа. Вот великая трагедия русской интеллигенции и революционной демократии…»
Революция, отмечал Гинс, разрушила традиционные представления народа, «народ жил своими обычаями. Они выросли вместе с ним и были ему понятны и близки. Но они были непонятны русской интеллигенции. Как можно жить варварскими обычаями, когда существует римское право, вечно живое, неувядающее? И не подумав о том, что разрушение обычаев, игнорирование их вносит опустение в народную этику, что только обычаями старины, укоренившимися, освященными веками и дедовскими преданиями, держится уклад жизни малокультурных народов Востока, наносились удары вековым столбам народного правосознания, пока они, подрубленные в основании, не повалились на головы самих рубивших».
Но самое главное, указывал Гинс, – «интеллигенты, оторванные от народа, не понимающие его души», всегда навязывали ему то, «что самим больше нравится…» Задолго до революции аналогичную мысль высказывал М. Бакунин: «Особенно страшен деспотизм интеллигентного и потому привилегированного меньшинства, будто бы лучше разумеющего настоящие интересы народа, чем сам народ. Во-первых, представители этого меньшинства попытаются во что бы то ни стало уложить в прокрустово ложе своего идеала жизни будущих поколений. Во-вторых, эти двадцать или тридцать ученых-интеллигентов перегрызутся между собой».
Свершая свою революцию, либеральная интеллигенция попыталась навязывать русскому мужику свои, не имевшие никаких основ в русской жизни, абстрактные для него политические идеи. Это привело к тому, что мужик восстал. Не случайно современник событий А. Игнатьев позже отметит: «революция в России долгое время представлялась мне великим народным бунтом, направленным не только против помещиков и властей, но и против всех интеллигентов, которые не имели прочных корней в родной земле».
Социальная интеллигенция, от эсеров до меньшевиков, в отличие от либеральной, наоборот стремилась удовлетворить основные требования народной стихии. И прежде всего в области разрушения остатков полуфеодальных оков и разрешения вопроса о земле. Дальше всех по этому пути пошли большевики, пришедшие к власти на волне народной стихии. Их революционные воззрения отражали слова, приписываемые Ф. Дзержинскому: «Задача настоящего момента – разрушить старый порядок. Нас, большевиков, еще не так много, чтобы выполнить эту историческую задачу. Надо предоставить возможность действовать революционной стихийности стремящихся к освобождению масс… Мы здесь только для того, чтобы… направить в нужное русло действия масс, в которых говорит ненависть и законное желание угнетенных отомстить своим угнетателям».