December 6th, 2018

Как барон Н. Е. Врангель хотел отечеству послужить

Из книги Николая Егоровича Врангеля (отца белогвардейского генерала) "Воспоминания. От крепостного права до большевиков".

Моя цель мне была ясна — я горел желанием быть полезным моему отечеству настолько, насколько мог. Честолюбия у меня не было, определенное положение в обществе благодаря моему имени уже было. В деньгах я не нуждался и о личном обогащении не помышлял. Я искренно хотел быть полезным моему отечеству, полагая, что приносить пользу можно только на гражданской службе.

При встрече с братом Мишей, который был уже генералом и губернатором, я ему передал о моих планах и просил его совета.

— Миша, — сказал я, — я не ищу ни карьеры, ни денег, я хочу одного — быть полезным родине, это моя единственная цель.

— Какая же это цель? — сказал Миша. — Это не цель, а фраза из некролога. Только в некрологах пишут: «Польза родине была единственной целью этого замечательного человека». Я видел тысячи людей, умирающих на полях битвы, и ни один из них не имел целью быть убитым для пользы родины; они просто умирали, исполняя свой долг. Делай добросовестно дело, которое ты выберешь, какое бы оно ни было, и будешь полезен родине.

— Какое бы оно ни было?! По-твоему, выходит, что, займись я массовым истреблением клопов или сажай я картофель, я буду столь же полезен, как ты, который управляешь целой губернией.

— Конечно, ты окажешь России реальную пользу, ибо клопы больно кусаются и беспокоят россиян; а чем больше будет картофеля, тем страна будет богаче. Насколько же мое губернаторство полезно или вредно, одному Аллаху известно.

— Зачем же ты взялся за губернаторство, а не за истребление клопов?

— Да просто оттого, что я честолюбив, хочу сделать карьеру.

— А я хочу служить государству. Куда мне поступить?

— Этого я тебе сказать не могу. Никогда на гражданской службе не служил и тебе не советую, — последнее дело. А если непременно хочешь, я тебя познакомлю с моим вице-губернатором — он в этих вопросах дока. Чиновник в квадрате. Но лучше брось. Ты не выдержишь и через год-другой уйдешь.

Человек, о котором говорил Миша, назывался Иван Логгинович Горемыкин и был тем самым человеком, который при Николае II стал министром внутренних дел и определял политику России. У Миши в этот день кроме Горемыкина обедал и товарищ его по Генеральному штабу — князь Щербатов, калишский губернатор. Горемыкин на все мои вопросы отвечал любезно и обстоятельно, но ничего мне не разъяснил. Из его слов выходило, что нужно сделать одно, но, принимая в соображение разные обстоятельства, совершенно другое.

— Уж эти мне чиновники! — сказал Щербатов, когда Горемыкин уехал. — Ты спросишь его, который час, а он тебе обстоятельно доложит, как измеряется время, как изобрели часы, какие бывают системы часов, — но который час, он тебе никогда не скажет.

Мои занятия были не сложны. Утром я пересказывал князю, о чем писала иностранная пресса, потом мы вместе обедали, а вечером ездил с ним в театр или с ним же играл в «макао». Скоро это мне надоело, и так как от него работы добиться не мог, обратился к его правителю канцелярии, приятному и интеллигентному человеку. Чиновником этот правитель канцелярии отнюдь не был; он был соседом князя и оказался здесь так же случайно, как и я.

— Вы хотите работы? Вы спрашиваете, в чем, собственно говоря, состоят ваши обязанности? Извольте. Чиновник особых поручений, точно говоря, предмет роскоши, а не необходимости. В каждом обиходе, изволите видеть, бывают вещи, которые годами никому не нужны, но вдруг могут пригодиться. Вот на стене у меня вист старинный пистолет; выдержит ли он выстрел — я не знаю; но, если войдет разбойник, мне этим пистолетом, быть может, удастся его испугать. А относительно работы скажу одно: чиновники бывают двух категорий — одним поручается исполнять автоматически текущие дела, и они изо дня в день это делают, пока окончательно не отупеют; другие — ничего не делают, но сохраняют свою способность думать и со временем могут достигнуть и более высокого положения. Середины нет. Работая, вы приговариваете себя к вечному небытию, ничего не делая, вы сохраняете возможность оказаться в один прекрасный день среди людей. Сидите и ждите, а быть может, и до того придет разбойник — и тогда мы вами его испугаем, и ваше дело в шляпе.




Как Хармс фрицев не дождался

Взято у eto_fake

Даниил Хармс, урождённый Юмачев, с самого рождения был инородным телом для России. Мать – дворянка Надежда Колюбакина (потомок древнего немецкого рода Ференсбахов), выключенная из аристократического круга за революционные настроения. Отец – Иван Ювачев (псевдоним Миролюбов), морской офицер, рано увлекшийся народовольчеством и наказанный царским правительством 15-летней каторгой и вечным поселением на Сахалине (впрочем, после 11 лет ада в заключении помилованным). Ко всему, Иван Ювачев после возвращения в Петербург порывает с революционными идеями и становится религиозно-мистическим писателем – сначала толстовцем, потом розенкрейцером. Надежда Колюбакина же в своих революционных убеждениях держалась до самой смерти в 1928 году, правда, по советским меркам эти убеждения были неверными (плехановскими, т.е. меньшевистскими).
Россию оба родителя Даниила любили, но не ту, которая была, а воображаемую, которой так и не случилось (и случится ли когда?). А Даня Россию уже с детства не любил.
Каноническая биография Хармса хорошо известна. Обратим внимание лишь на несколько деталей. В детстве, лет до 10-12 (т.е. до Революции, она случилась, когда ему было как раз 12 лет), Даня был англофилом, страстно желавшим быть похожим на своего любимого персонажа – Шерлока Холмса. Тогда и возник первый его псевдоним – Харм (harm – англ. вредить, т.е. вредитель). В годы обучения в немецкой школе (1915-1918) в окончание к этому псевдониму прибавляется «с» – Хармс. Но это был тогда не единственный, точнее не основной псевдоним: в годы окончания Первой Мировой (12-13-летний подросток) и до середины 1920-х он чаще всего щеголял с ФИО «Карл Шустерлинг». В разгар антинемецкой истерии, заметим. Чтобы понять каков был вызов обществу, представьте, что осенью 1999 года какой-нибудь ученик 7-8-го класса питерской школы требовал бы себя называть Шамиль Радуев (или Салман Басаев).
[Читать далее]
Германофилия Хармса началась именно тогда – в 1917-18 гг., и продолжалась всю жизнь. Дошло до того, что даже Библию он стал читать на немецком языке, в лютеранском варианте. В совершенстве владел немецким языком. Его вторая жена Марина Малич позднее, в эмиграции вспоминала:
«Он был, я бы сказала, вкоренён во все немецкое, в немецкую культуру. По-немецки говорил идеально.
В доме было довольно много немецких книг, в его собственной библиотеке, и он ими постоянно пользовался. Когда он куда-нибудь шёл или уезжал, он часто брал с собой Библию на немецком».
Вся остальная жизнь Хармса была таким же вызовом стране и её обществу. Если уместить её в одну строку, то он был «антигосударственником, юродивым и русофобом». Юродство здесь – лишь защитная маска, и именно благодаря ему он продлил себе жизнь. Это старый, испытанный русский метод отгородиться от государства, точнее, жить вне его, получая прощение там, где здоровому не поздоровилось бы.
Таких упёртых, с чувством собственного достоинства писателей в 1930-е было раз, два и обчёлся: Варлам Шаламов, Андрей Платонов, да фантаст Александр Беляев. Всех троих можно тоже, как и Хармса, смело записывать в «русофобы и антигосударственники». Александр Беляев же «умудрился» почти полностью повторить последние дни Хармса – умер месяцем раньше в оккупированном немцами Пушкине. «Дождался освободителей»: немцы похоронили Беляева с почестями как великого русского писателя. А его семья (жена и дочь) уже полностью повторила путь семьи Хармса (жены) – убежав из СССР в Германию с фашистскими оккупантами. Тут же стоит заметить, что Хармс себя и своих соратников по ОБЭРИУТ провозгласил «честными литературными работниками».
Даже при аресте ОГПУ в 1931-м никто из тогдашней творческой интеллигенции не решился вступиться за Хармса (и обэриутов). Хлопотал лишь его отец, старый политкаторжанин и сотрудник Красного Креста, уже глубокий старик (71 год). Власти пошли на встречу «видной жертве царского режима», и заменили его сыну (а заодно и другим писателям-подельникам) 3 года лагерей на ссылку.
Причины этого ареста сегодня принято произносить скороговоркой – «за вредительство в детской литературе». Но забывают дорассказать, что к моменту задержания обэриутов в ОГПУ на них лежало 7 доносов – 5 от до сих пор неназванных «советских писателей» (только предположения – кто-то из ЛЕФовцев, злые языки называют Николая Асеева и Осипа Брика), один от какого-то литкритика и один – коллективное письмо студентов ЛГУ. Чашу же терпения чекистов переполнил донос от соседей одного из членов ОБЭРИУТа: в его квартире Хармс и соратники в декабре 1931-го громко распевали «Боже, Царя храни!», а также провозглашали тосты в память Его Величества Государя Императора Николая Александровича.
Даже две жены Хармса – это тоже был побег из России. Первая, с которой прожил 7 лет – французская еврейка Эстер Русакова. Вторая – Марина Малич, по отцу – из знатного княжеского рода Голицыных (мать была сербкой, бросившей дочь почти сразу после рождения и уехавшая во Францию). Марина была его единственным другом (обычно к этому прибавляют и пошлый эпитет «муза»). Нет, пожалуй, был ещё один – соратник по ОБЭРИУТ, поэт Александр Введенский. Такой же выходец из революционно-аристократической семьи (отец юрист с эсеровскими взглядами, мать – дочь генерал-лейтенанта), «юродивый и русофоб» (за нетерпеливое ожидание Гитлера арестован в Харькове по 58-й статье в августе 1941-го, по пути в казанскую тюрьму умер в поезде).
Любимыми писателями Хармса были Козьма Прутков и австриец Густав Майринк. Первого уважал за мастерскую литературную мистификацию (фактически то же юродство, осуществлявшееся под этим «именем» группой литераторов под предводительством Алексея поэта Толстого). Второго – за отлично прописанного Голема, в котором он видел собирательный образ советского человека.
Во время массовых чисток в 1937-м Хармса удивительным образом не загребли. Но он понимал, что это дело случая, и чтобы обезопасить себя, он в 1939-м симулирует шизофрению и идёт «сдаваться» в дурдом. За 15-летнюю практику юродствования (паясничания, сказал бы, стремившийся подальше уйти от русского, сам Хармс) поэт наловчился казаться не от мира сего, в дурдоме всё прошло гладко. Летом 1941-го Хармс для пущей «брони» (война на носу) и как источник существования (пенсия) выбивает себе 2-ю группу по инвалидности (диагноз тот же – шизофрения).
Чтобы окончательно освободиться от России, Хармсу не хватило самой малости, возможно, нескольких месяцев. В августе 1941 в осаждённом немцами Ленинграде на него пишет донос Антонина Оранжиреева (урожденная Розен), лучшая подруга поэтессы Анны Ахматовой. В один из вечеров на встрече с друзьями (где была и Оранжиреева) Хармс, по законам военного времени, наговорил на расстрел. В доносе, в частности, передавались слова Хармса:
«Советский Союз проиграл войну в первый же день. Ленинград теперь либо будет осажден или умрёт голодной смертью, либо разбомбят, не оставив камня на камне. Тогда же сдастся и Балтфлот, а Москву уже сдадут после этого без боя.
Если же мне дадут мобилизационный листок, я дам в морду командиру, пусть меня расстреляют; но форму я не надену и в советских войсках служить не буду, не желаю быть таким дерьмом. Если меня заставят стрелять из пулемета с чердаков во время уличных боёв с немцами, то я буду стрелять не в немцев, а в них из этого же пулемета».
Оранжиреева резюмирует: «Ювачев-Хармс ненавидит Советское правительство и с нетерпением ждет смены Сов. правительства, заявляя: Для меня приятней находиться у немцев в концлагерях, чем жить при Советской власти».
Следствие вяло идёт пару недель: у арестованного справка о шизофрении, даже по законам военного времени с дурака нечего взять, кроме анализов. Хармса для проформы свозили на «анализы» (на психиатрическую экспертизу), где врачи ещё раз подтвердили – «шизофреник». Вызвали ещё раз Оранжирееву для уточнения показаний, может вспомнит что-то важное, уже не относящееся к делу Хармса, про сообщников, к примеру (в тот момент она работала переводчицей в Военно-Морской академии). В кабинете следователя она рассказала почти то же самое, что в доносе, с небольшими добавлениями. Сообщников не назвала, дело можно считать законченным. Кстати, вот её новые показания:
«Мне известно, что Ювачев-Хармс, будучи антисоветски настроен, после нападения фашистской Германии на Советский Союз систематически проводил среди своего окружения контрреволюционную пораженческую агитацию и распространял антисоветские провокационные измышления. Ювачев-Хармс в кругу своих знакомых доказывал, что поражение СССР в войне с Германией якобы неизбежно и неминуемо. Хармс-Ювачев говорил, что без частного капитала не может быть порядка в стране. Характеризуя положение на фронте, Ювачев-Хармс заявлял, что Ленинград весь минирован, посылают защищать Ленинград невооруженных бойцов. Скоро от Ленинграда останутся одни камни, и если будут в городе уличные бои, то Хармс перейдет на сторону немцев и будет бить большевиков. Хармс-Ювачев говорил, что для того, чтоб в стране хорошо жилось, необходимо уничтожить весь пролетариат или сделать их рабами. Ювачев-Хармс высказывал сожаление врагам народа Тухачевскому, Егорову и др., говоря, что если бы они были, они спасли бы Россию от большевиков. Других конкретных высказываний в антисоветском духе Ювачева-Хармса я теперь не помню».
Хармса определяют в тюремный дурдом, и дожидаются, когда его можно будет отправить на излечение на «большую землю», предположительно – в Новосибирск или Казань (по иронии судьбы в Казани похоронен его друг поэт Введенский). Но в военное время психбольной – груз не первой очерёдности. Пересылка всё оттягивается и оттягивается. А в Ленинграде в это время один из самых суровых периодов блокады. Психбольным положено всего 150 гр. хлеба в день. 2 февраля 1942 г. Хармс умирает от истощения в тюремной психушке.
Жена Хармса, Марина Малич, весной 1942-го была вывезена в эвакуацию в Пятигорск. Там она встретила немцев, отступила вместе с ними в Германию. В своих воспоминаниях она описала тот 1942-й год:
«Я подумала: «Жить в России я больше не хочу…» На меня нахлынула страшная ненависть к русским, ко всему советскому. Вся моя жизнь была скомкана, растоптана. Мне надоело это русское хамьё, попрание человека. И я сказала себе: «Все равно как будет, так будет…»
После 1945-го на короткое время поселилась у матери во Франции, в Ницце. Там от её мужа, отчима Михаила Вышеславцева, родила ребёнка. Перебралась в Венесуэлу, там вышла замуж за Юрия Дурново. Держала в Каракасе книжный магазин. Умерла в возрасте 93 лет.

Барон Н. Е. Врангель о российской национальной политике

Из книги Николая Егоровича Врангеля (отца белогвардейского генерала) "Воспоминания. От крепостного права до большевиков".

Нужно сознаться, что наша политика, не только в Польше, но на всех окраинах, ни мудра, ни тактична не была. Мы гнетом и насилием стремились достичь того, что достижимо лишь хорошим управлением, и в результате мы не примиряли с нами инородцев, входящих в состав империи, а только их ожесточали, и они нас отталкивали. И чем ближе к нашим дням, тем решительнее и безрассуднее мы шли по этому направлению. Увлекаясь навеянной московскими псевдопатриотами идеей русификации, мы мало-помалу восстановили против себя Литву, Балтийский край, Малороссию, Кавказ, Закавказье, с которыми до того никаких трений не имели, и даже из лояльно с нами в унии пребывавшей Финляндии искусно создали себе врага.

Основным принципом московских патриотов было заменить всех чиновников-католиков чисто русскими, то есть православными. На должность начальников уезда назначили офицеров, воевавших в этом крае, на должность земельных инспекторов — офицеров низшего ранга; они выполняли свои обязанности добросовестно, иногда слишком добросовестно, вмешиваясь часто в дела, которые к ним отношения не имели. Все остальные чиновники вообще никуда не годились. Так как Польша не имела русских чиновников, их пришлось выписать из России. Там воспользовались этим, чтобы избавиться от всякого хлама, и на должности, требовавшие лучших, прислали самых негодных, но и этих было недостаточно, чтобы пополнить все места. Тогда на ответственные посты посадили присланную шушеру, а исправных поляков сместили на низшие места. Прибывшие из России никаких постов там не занимавшие люди оказались в Польше начальниками, о чем в России они и мечтать не могли, и успех вскружил им головы. Себя они считали победителями, безграничными владыками завоеванной страны и с поляками обращались свысока, демонстрируя им свое презрение.
[Читать далее]
Говоря о Польше, я уже упомянул одержимость, с которой пытались русифицировать поляков, против чего граф Берг боролся всеми средствами, имевшимися в его распоряжении. Служившие в Литве до появления там Потапова пытались проводить ту же самую политику, что принимало и трагические и комические формы.
В начале моего пребывания в Вильно… у нас фактором (без факторов в Литве обойтись невозможно) был тщедушный, носатый, рыженький типичный еврей, носящий специфическое имя Мойши, который, как и входило в круг его функций, каждое утро являлся к нам. Однажды Круглов доложил, что сегодня Мойша не придет, так как он «в народе». В каком таком народе, Круглов объяснить не смог.
Вечером мы верхом поехали в предместье Антоколь, где было какое-то гулянье, и вдруг увидели нашего Мойшу. Он был в красной кумачовой рубахе, безрукавке, ямской шляпе с павлиньими перьями, из-под которой торчали пейсы, и в довершение всего с балалайкой в руках. Выглядел он невероятно комично.
Оказалось, что для русификации края обыватели, за отсутствием русского элемента, по наряду полиции обязаны были по очереди изображать коренных русских, и Мойша на один день превратился в русского пейзана. Бутафорские принадлежности отпускались полицией, чем объяснялось, что русская рубаха Мойши приходилась ему по пятки и больше походила на сарафан, чем на рубаху. Об этой бутафории мы, конечно, рассказали Потапову, и он отдал приказ полиции подобные театральные представления запретить.
Вскоре сам генерал-губернатор чуть не сделался жертвой этой патриотической деятельности. Во время объезда края, пообедав в Гродно у губернатора князя Кропоткина, того самого, которого позже убили в Харькове, мы в светлую лунную ночь, по прекрасному шоссе, специально для приезда начальника края исправленному, двинулись дальше. И вдруг на каком-то повороте карета генерал-губернатора колесом попала в канаву и опрокинулась. Мы кое-как крохотного Потапова вытащили через окно и невредимого поставили на ноги. Но на кучера было жалко смотреть. Помня суровые времена Муравьева, он, видно, думал, что ему несдобровать, и бухнул на колени.
— Не губите, Ваше Высокопревосходительство.
— Ну и кучер же, — кротко сказал Потапов.
— Не губите, я не кучер, а повар. Первый раз в жизни держу вожжи в руках.
— Что он за чепуху несет? Не сошел ли с ума? — обратился Александр Львович к Кропоткину.
— Это правда, — сказал князь, — он повар, а не кучер.
— Ничего не понимаю. Каким же образом он очутился на моих козлах?
— Во всем городе православного кучера нельзя было найти…
— При чем же тут православный?
— Да неудобно, Ваше Высокопревосходительство, вам посадить кучером католика…
— Помилуйте, князь, — кротко сказал Потапов, — пусть лучше кучер-католик сбережет мои ребра, чем русский повар их сокрушит.
Но достаточно говорить о комической стороне русификации; была у этой политики и трагическая сторона.
Из-за восстания десятки принадлежавших полякам поместий были конфискованы и отданы русским; поместья же, остававшиеся собственностью поляков, было запрещено продавать и завещать по наследству лицам польского происхождения. Покупать их было разрешено только русским. Чтобы способствовать переселению русских в этот край, правительство было готово на все. Опубликованы были временные правила, согласно которым рожденные православными получали право на приобретение этих поместий за очень небольшие деньги, почти даром, платя наличными чуть ли не десятую долю их настоящей стоимости, а оставшиеся девяносто процентов должны были выплачивать постепенно в течение многих лет. Служившим в Северо-Западном крае были даны особые привилегии для приобретения этих поместий. Все местные чиновники, так же как и масса переселенцев, жаждущих без труда обогатиться, стремились получить как можно больше собственности, и, как правило, не для того, чтобы переселиться в этот край, образовывая собой, в соответствии с волей правительства, «русский заслон», а только в надежде на будущие выгодные сделки. Никто из этих новых владельцев в Литву не переселился; вырубив и продав лес в своих поместьях, сами поместья новые владельцы сдавали впоследствии в аренду тем же полякам и евреям, которые ими владели и управляли раньше. Чтобы купить поместье, фактически не требовалось даже и задатка: имевшееся в большом и богатом поместье имущество вместе с прилегавшими к нему лесами во много раз превышали размер запрашиваемого задатка. Из этого следовало, что приехать мог кто угодно и, не рискуя никакими потерями и не принося никакой пользы России, стать (и часто становился) владельцем того или иного громадного поместья. Порядочные люди, разумеется, от подобных сделок отказывались, что не одобряли не только «настоящие русские патриоты», но и члены правительства.

В судебные учреждения евреи не обращались, но недавно все вдруг изменилось. Я рассказал раввину об этом явлении, которое казалось мне совершенно непонятным.
— Я постараюсь ответить на ваш вопрос. Знаете ли вы, что такое кагал? — спросил он меня.
— Знаю, и знаю даже по собственному опыту, — сказал я и рассказал раввину следующее. Когда я приехал в Вильно, мне нужна была пара брюк. Во всех магазинах, куда я заходил, мне предлагали готовые брюки, но никто не соглашался сшить мне их на заказ. Я рассказал об этом Янкелевне, и через час появился портной и сшил мне как раз то, что мне было нужно. Оказалось, что, когда я приехал, «на меня» в кагале провели аукцион и я выпал именно этому портному.
— Ну так вот, — сказал раввин, — евреи всегда обращались к кагалу в поисках справедливости. Это происходило не из принципа, а по религиозным причинам и еще потому, что в русском суде еврею искать справедливости было невозможно. Но как только евреи убедились, что новые судьи судят по совести, они стали обращаться к ним.
Об этом разговоре я рассказывал впоследствии много раз тем господам, которые хотели «обезвредить вредные привилегии евреев». Но меня никто не хотел слушать. Наше правительство, равно в еврейском вопросе и в печально известных случаях «русификации», поступало так, как поступать не следовало. Оно не привлекало людей на окраинах к России, но отталкивало их. Что евреи в России зло, отрицать не стану, но это зло было создано прежде всего нашими собственными руками. Поставьте какое угодно племя в такое положение, когда у него будет выбор умереть с голода или содрать кожу со своего ближнего, и оно предпочтет последнее. Закон о еврейской черте оседлости и остальные еврейские законы не оставляют им другого выбора. Наши специалисты по еврейскому вопросу делают свои заключения о евреях на основании своего знакомства с богатыми евреями, в основном с теми, кому они должны деньги и не вернули долг. Я бы порекомендовал им ближе познакомиться с теми условиями, в которых живут 99% евреев.

Как известно, евреи не имели права жить во внутренних областях России. Жить они могли только на Северо-Западе и Юго- Западе Российской империи; губернии, находящиеся на территории этих областей, и окружала «черта оседлости». Как следствие закона о черте оседлости, на Как известно, евреи не имели права жить во внутренних областях России. Жить они могли только на Северо-Западе и Юго- Западе Российской империи; губернии, находящиеся на территории этих областей, и окружала «черта оседлости». Как следствие закона о черте оседлости, на этих территориях было сконцентрировано многочисленное еврейское население, не имевшее права зарабатывать на жизнь ничем, кроме ремесленных работ и мелкой торговли. Число ремесленников значительно превышало число потребителей, и я предлагаю самому читателю представить себе, каким образом эти люди выживали. В торговле возможностей было больше, но в большинстве случаев постоянного заработка и она не гарантировала. Право передвижения евреев по территории России было ограничено. Но как можно заниматься торговлей, если человек не имеет права передвигаться и часто даже выехать из своего дома! Чтобы хоть отчасти передать вам самоощущение евреев, перескажу разговор между сидящими в окопе солдатами во время Первой мировой войны, сообщенный мне одним знакомым офицером. Он красноречивее многих страниц.
— Попался бы мне в руки Вильгельм, — сказал один солдат, — я бы его, подлеца, не в плен бы взял, а убил бы.
— А я, — сказал казак с Дона. — Нет, я бы его не убил, я бы его хорошенько нагайкой попотчевал бы. Ну, а что бы ты, Мойша, с ним сделал?
— Я? Что бы я с ним сделал? Да ничего бы я с ним не сделал. Я бы ему еврейский паспорт дал. Пусть живет с ним на здоровье.
Одним из продуктов черты оседлости был фактор, можно назвать его дельцом, правая рука всех живущих в этих местах. Фактор одновременно и банкир, и сутенер, и судья, и все остальное, что вам понадобится. Он дает в долг, чистит обувь, бегает в магазин за сигаретами или пивом, занимается продажей имений, стоимость которых оценивается миллионами и за продажу которых никакое определенное вознаграждение ему гарантировано не было. Настоящий маклер получал 2 % за продажу имения, фактор, в лучшем случае, 100 рублей. Но он никого за это не винит, ни на что не жалуется, он счастлив. Большие сделки бывают раз или два в жизни, но фактор, которого никто не приглашает, появляется сам и сам предлагает свои услуги, клюет по зернышку, понемногу, одну крошку за другой, что позволяет ему самому оставаться наполовину живым и не дать умереть с голоду его семье, а может быть, еще и знакомым и далеким родственникам.
Когда на рассвете вы собираетесь ехать в Динабург, никого об этом не предупреждая, не говоря никому ни слова о своем путешествии, нельзя не удивиться, увидев, что на козлах сидит Мойша. Я спрашиваю его, зачем он со мной едет и что ему это даст. Оказывается, что и этому, и другому, и третьему Мойше в Динабурге что-то нужно, а поездка туда и назад стоит рубль с человека. Со мной Мойша едет задаром, он может уладить свои дела и дела других людей, за что берет с каждого человека всего 50 копеек. «Если вы поручите мне купить что-нибудь для вас, то в магазине я получу 1% со стоимости вашей покупки. В гостинице я получаю бесплатную еду, если приезжаю с вами. Вы заказываете пиво или вино, я продаю пустые бутылки. Вы покупаете новую шляпу и отдаете мне старую, которую вы с собой домой не повезете. Таким образом, я и зарабатываю рубль или два». Другими словами, Мойша не выжимает из вас последнее, он не сдирает с вас кожу, он живет вашими остатками, и добавлю, он очень полезен как человек умный и приятен как человек, в большинстве случаев очень честный и обходительный. этих территориях было сконцентрировано многочисленное еврейское население, не имевшее права зарабатывать на жизнь ничем, кроме ремесленных работ и мелкой торговли. Число ремесленников значительно превышало число потребителей, и я предлагаю самому читателю представить себе, каким образом эти люди выживали. В торговле возможностей было больше, но в большинстве случаев постоянного заработка и она не гарантировала. Право передвижения евреев по территории России было ограничено. Но как можно заниматься торговлей, если человек не имеет права передвигаться и часто даже выехать из своего дома!

Насколько я помню, погромы начались при Александре III, но только при Николае II они сделались неотложной принадлежностью русской цивилизации… Погромы имели место потому, что власть, несмотря на ее суровость, изо дня в день становилась беспомощнее, уже страдала зачатками паралича и не была в силах сдерживать природные грабительские инстинкты толпы. Грабить помещиков и буржуев еще не дерзали и начали с евреев, потому что они были слабые и беззащитные…
Ненависть к евреям, о которой толкуют наши квасные патриоты, не была причиной еврейских погромов, а только служила предлогом. Не народ ненавидит евреев, а только полукультурные псевдопатриоты. Народ евреев не ненавидел, а только презирал, как он презирал вообще всех, кто не он, — «армяшек», «немчуру», «французиков», «полячка», «грекосов», может быть, немного больше, чем других, в силу, повторяю, их забитости.
…какому-то покупателю не приглянулась купленная селедка, и он швырнул ее обратно еврейке-торговке. Та подняла гвалт, будто ее режут. Мужик начал ругаться, товарки еврейки визжать, зрители вмешались, мальчишки помчались во все стороны, вопя «наши бьют евреев», народ сбежался — и погром был готов.
Как водится в таких случаях, сперва разрезали и растерзали бывшие в лавках перины и пуховики, и пух, как хлопья снега, стал носиться в воздухе и покрывать землю. Потом толпа с гиком начала разрушать дощатые лавчонки, уничтожать их содержимое. А потом, войдя во вкус, — уже не уничтожать, а форменным образом грабить лавки и магазины — и не только евреев, но попутно и своих, русских. Разница состояла лишь в том, что в еврейских лавках били и стекла, а в русских они кое-где уцелели. Спустя несколько часов подоспели и жители соседних сел, уже с повозками, и добро начали уносить не на руках, а увозить возами. В близлежащих улицах образовалось нечто вроде биржи. Степенные на вид граждане покупали по дешевым ценам у грабителей стянутые вещи. Дамы — кусками кружево и материи, кавалеры — часы, ценные вещи, мещане — предметы домашнего обихода, народ — сапоги и пиджаки. Перешучивались, хвастали покупками, смеялись. Было весело и оживленно, как на заправской ярмарке. И все были довольны — и покупатели, и продавцы.