February 24th, 2019

Махно об анархистах

Из Воспоминаний Нестора Ивановича Махно.

...анархисты по старой традиции до революции не заботились о создании каждой группировкой своей мощной организации. А в дни революции необходимая работа – одних среди рабочих, других за пером и газетой – не позволила им серьезно подумать о своей расхлябанности и положить ей конец созданием такой организации, с помощью которой можно было бы влиять на ход революционных событий в стране.
Правда, некоторое время спустя анархистские федерации и конфедерации родились. Но октябрьские события показали, что они не справились со своим делом. Казалось, что чуткие анархисты – коммунисты и синдикалисты должны были быстро взяться за переоценку форм своей организации, сделав их более устойчивыми и соответствующими социальному размаху революции.
Увы! Этого не случилось! И из-за этого, и из-за ряда других не менее важных причин анархическое движение, столь живучее и полное революционного пафоса, очутилось в хвосте событий и временами чуть не отрывалось даже совсем от них, будучи бессильным пойти самостоятельным путем, оплодотворяя революцию своей идеей и своей практической, политической тактикой.
[Читать далее]
...


...виновата та расхлябанность, та дезорганизованность нашего движения, которая порождает в нем всевозможные отрицательные силы, гибельно отражающиеся на его росте и развитии.
...
...многие и многие из нас, анархистов, в особенности чуть-чуть теоретически определившихся, попусту тратили время на ложные потуги отыскать в анархизме что-то сверхсовершенное, чему нет места в жизни настоящего. Место ему, дескать, только в будущем, и то неизвестно в каких формах. Эти бессодержательные для рабочего революционного анархизма потуги исказили самый смысл и содержание анархистского действия в революциях «настоящего». Благодаря им анархист должен теперь сознавать свое организационное ничтожество, несмотря на то что был одним из первых предвозвестников идеи социальной революции, и по долгу должен бы был не только морально, но и организационно оправдать ее зачатки, дать толчок к дальнейшему их развитию и углублению.
...
Затонский засмеялся и сказал:
– Разве анархисты способны организовать что-нибудь серьезно и в большом масштабе? Анархисты способны только разрушать…
– По вашей демагогии, – ответил я ему и тут же добавил: – Когда-либо увидите, что мы способны и создавать.
Он пожелал мне хорошего успеха, и я вышел от него. Лишь идя по дороге от Затонского, я искренне сам себе признался, что я переборщил, сказав, что мы способны создавать. Как организация мы, анархисты, ни на что серьезное и в широком масштабе в это время способны не были. Это убедительно говорил мне каждый шаг моих дерзких попыток увидеть, что наша анархическая организация сделала по городам за этот период революции. Я ничего не заметил, потому что ничего не было. Все разрозненные попытки многих анархических групп заложить прочный фундамент нового свободного строя на совершенно новых началах, без государства и его инициативы, потерпели полное поражение только потому, что они были единичными и неповсеместными попытками. Порознь они легко и с надеждой, что не повторятся, властью разрушались. Противостоять этому гнусному делу революционной власти они не могли своими разрозненными силами. А единой и мощной организации, которая знала бы, чего она хочет и как действовать среди тех безыменных крестьян и рабочих-революционеров, которыми выносится вся тяжесть событий, мы, анархисты, не имели и пока что не имеем.
...
Бывали моменты, когда я перебирал в памяти имена всех анархистов, сидевших в городах; но после наблюдений за ними во время моей поездки по России я не находил среди них людей, которые отдались бы целиком делу, начатому повстанчеством. По моему глубокому убеждению, они не были ни психологически, ни технически подготовлены к революции широких трудовых масс.
...

...анархические объединения себя организационно кастрировали для работы среди широких масс. Они не виноваты в том, что анархические ряды в силу традиции, унаследованной от основоположников анархизма, составляются, даже в моменты революции, из отдельных групп и группок, которые ничем организационно и ответственно не связаны и каждая из которых носится со своим собственным, часто непродуманным анархизмом, по-своему расценивающим и момент, и задачи анархизма. Во всем этом виноваты те до конца не продуманные основоположниками анархизма философские концепции, в согласии с которыми задолго до революции воспитывались анархисты. Весь их анархический революционизм заключается в проповеди и в толкании трудовых масс на путь революции, но в то же время в отрицании организованного руководства этими массами, в отрицании ответственности, неразрывно связанной с ходом событий и практическим участием в них анархических сил.



Из стенограммы секретного совещания гауляйтеров с Герингом

Из материалов Нюрнбергского процесса.

Рейхсмаршал Геринг: В настоящий момент Германия владеет от Атлантики до Волги и Кавказа самыми плодородными землями, какие только вообще имелись в Европе; страна за страной, одна богаче и плодородней другой, завоеваны нашими войсками. Если при этом имеются отдельные страны, которые не могут быть рассматриваемы в качестве житниц, то я вспоминаю только непревзойденную плодородность Нидерландов и Франции; Бельгия является также чрезвычайно плодородной; плодородна также Познаньская Провинция; потом основной житницей Европы является генерал-губернаторство, к которому принадлежат такие неслыханно плодородные области, как Лемберг и Галиция, урожай в которых достигает неслыханных размеров. Потом идет Россия, чернозем Украины по ту и эту стороны Днепра, излучина Дона с ее неслыханно плодородными и лишь незначительно разрушенными областями. Теперь наши войска уже оккупировали частично или полностью все плодородные области между Доном и Кавказом.
[Перечислив это, Геринг, обращаясь к участникам совещания, воскликнул:] Боже мой! Вы посланы туда не для того, чтобы работать на благосостояние вверенных вам народов, а для того, чтобы выкачать все возможное с тем, чтобы мог жить немецкий народ. Этого я ожидаю от вас. Должна, наконец, прекратиться эта вечная забота об иностранцах.
Я должен иметь здесь отчеты о том, что вы предполагаете поставить. Передо мной ваши отчеты о намеченных вами поставках; когда я рассматриваю ваши страны, то мне эти цифры представляются совершенно недостаточными. При этом совершенно безразлично, скажете ли вы или нет, что ваши люди умирают с голода...
[Читать далее]
...Я сделаю одно: я заставлю выполнить поставки, которые я на вас возлагаю, и если вы этого не сможете сделать, тогда я поставлю на ноги органы, которые при всех обстоятельствах вытрясут это у вас, независимо-от того, нравится вам это или нет.
...У ворот Рурской области лежит богатая Голландия. Она могла бы послать в этот момент значительно больше овощей в эту измученную область, чем это делалось раньше. Что об этом думают господа голландцы, мне совершенно безразлично... Вообще же в оккупированных областях меня интересуют только те люди, которые работают на вооружение и на обеспечение продовольствием. Они должны получать столько, чтобы они только смогли выполнять свою работу. Являются ли господа голландцы германцами или нет, мне это полностью безразлично; так как если они ими являются, то тем они большие глупцы, а как следует поступать с глупыми германцами уже показали в прошлом великие личности. Если во всех странах будет слышаться ругань, то все же вы действовали правильно, так как дело идет единственно о Германии...
...Я остановлюсь на западных областях. Бельгия чрезвычайно позаботилась о себе. Это было очень благоразумно со стороны Бельгии. Но также и здесь, господа, я мог бы разгневаться. Если в Бельгии вокруг каждого дома растут овощи, то для этого они должны были иметь семена овощей. Германия, когда мы в прошлом году хотели провести крупное мероприятие по обработке земли, не имела и приблизительно того количества овощных семян, в котором нуждалась. Они не были поставлены ни Голландией, ни Бельгией, ни Францией, хотя я там на одной единственной улице Парижа смог насчитать более чем 170 мешков с овощными семенами. Очень хорошо, если французы возделывают овощи для себя. Это для них привычно. Но, господа, эти народы являются враждебными нам, и вы своими гуманными мероприятиями друзей среди них не завоюете. Люди очень милы в отношении нас, потому что они должны быть милыми, но стоит там только появиться англичанам, и вы увидите настоящее лицо французов. Тот самый француз, с которым вы попеременно друг у друга бываете в гостях, быстро втолкует вам, что француз. ненавидит немцев. Таково положение повсеместно...
Я забыл одну страну, потому что оттуда ничего не возьмешь, кроме рыбы. Это Норвегия. Что касается Франции, то я утверждаю, что земля там обрабатывается недостаточно. Франция может обрабатывать землю совеем иначе, если крестьяне там будут несколько иначе принуждаться к работе. Во-вторых, в этой Франции население обжирается так, что просто стыд и срам...
Кроме того, господа, если перед французским ресторанчиком в Париже стоит немецкая телега, она записывается. Но если там стоит целая очередь французских автокаров, то это никому не мешает...
Я ничего не скажу, напротив, я обиделся бы на вас, если бы мы не имели в Париже чудесного ресторанчика, где бы мы могли как следует поесть. Но мне не доставляет удовольствия, чтобы французы шлялись туда. Для нас «Максим» должен иметь лучшую кухню. Для немецких офицеров и немцев, а отнюдь не для французов, должно иметься три, четыре первоклассных ресторана. Французам такой еды не нужно...
Но речь идет не о продуктах питания. Я часто говорил, что я рассматриваю Францию, которую мы ныне оккупировали, как завоеванную область. Раньше мне все же казалось дело сравнительно проще. Тогда это называли разбоем. Это соответствовало формуле — отнимать то, что завоевали. Теперь формы стали гуманнее. Несмотря на это, я намереваюсь грабить и, именно, эффективно. Я пошлю вначале в Голландию и Бельгию, а также во Францию ряд скупщиков с особыми полномочиями, и у них до новогодних праздников будет время скупить в большей или меньшей мере все, что вообще имеется там в изящных лавках и складах... Для меня неважно, что каждая француженка будет бегать вокруг, как размалеванная проститутка. Она в ближайшее время больше ничего не купит... Я ей покажу, что значит защищать немецкие имперские интересы...
...Далее. Вы должны быть, как лягавые собаки, там, где имеется еще кое-что, в чем может нуждаться немецкий народ. Это должно быть молниеносно извлечено из складов и доставлено сюда. Когда я отдавал распоряжение, я не раз говорил: солдаты могут закупать, сколько они хотят, что они хотят и что они смогут утащить. Поговаривают: в этой и в той лавке нельзя покупать, потому что она является еврейской лавкой. Это не помешало бы людям раньше, так как позади евреев была партия, а не хозяйство. Это сразу было изменено. Я сказал: этого не будет. Тогда снова нашли кое-что другое. Появилось предписание: столько, сколько сможет унести солдат, чтобы он смог еще отдать честь, и тому подобный вздор. Было также сказано, что солдату нельзя выплачивать его денежное содержание и пр., иначе во Франции произошла бы инфляция. Я не желаю ничего другого. Пускай инфляция будет такой, чтобы все трещало. Франк должен стоить не больше, чем известная бумажка для известных целей. Тогда только, по всей вероятности, Франции достанется в той мере, как мы этого хотим.
...Меня особенно интересует, что можно выжать из находящихся в настоящее время в наших руках земель при крайнем прилежании и, с использованием всех сил и что из этого может быть отправлено в Германию. На прежнюю статистику ввоза и вывоза мне наплевать.
Теперь о поставках в Германию. За последний год Франция поставила 550 000 тонн хлеба, а теперь я требую 1,5 миллиона. В 14 дней представить предложение, как это будет производиться. Никаких дискуссий. Что произойдет с французами, — безразлично: 1,5 миллиона тонн хлеба должно быть поставлено...
...Теперь идет Восток. Тут у нас с армией полная договоренность. Армия отказывается от претензий, которые она предъявляла к родине.
...
Итак, господа, к этому обеспечению армии нечего добавить, разве только одно: в дальнейшем я ничего не хочу слышать от вас, никаких претензий. Итак, эта страна, со сметаной, яблоками и белым хлебом сможет прокормить нас.
Геринг говорит: Армия во Франции, само собой понятно, будет снабжаться продовольствием Франции. Это само собой разумеется, и об этом я совсем не распространялся...
...
Я не хочу хвалить гаулейтера Заукеля, в этом он не нуждается. Но что он сделал в этот короткий срок для того, чтобы быстро собрать рабочих со всей Европы и доставить их на наши предприятия, это является единственным в своем роде достижением. Я должен сказать всем господам, если каждый в своей области приложил бы только десятую часть той энергии, которую приложил гаулейтер Заукель, тогда действительно были бы легко выполнимы задачи, которые возложены на вас. Это мое искреннее убеждение, а отнюдь не красивые слова.
Кох: Я послал более полумиллиона. Он же взял от меня людей, я их ему отдал.
Рейхсмаршал Геринг: Кох, это все же не только украинцы. Ваши 500 000 просто смешны. Сколько он доставил? Почти два миллиона. Так откуда же он взял остальных?..
Рейхсмаршал Геринг: Сколько масла вы поставляете? 30 000 тонн?
Лозе: Да...
Рейхсмаршал Геринг: Тогда мы должны на Украине и кое-где в других областях иметь скупщиков из министерства хозяйства Функа. Мы их должны послать в Венецию с тем, чтобы они закупили безделушки, гнусные вещи из алебастра, низкопробные украшения и т.д. Я думаю, едва ли где в другом каком месте, кроме Италии, можно получить так много дряни...
Теперь посмотрим, что может поставить Россия. Я думаю, Рикке, что со всей русской территории можно взять два миллиона тонн хлеба и фуражного зерна.
Рикке: они будут получены.
Рейхсмаршал Геринг: Тогда мы должны получить три миллиона, кроме армии.

Горький о России, которую мы потеряли. Часть I

Понимаю, что художественное произведение - не самый достоверный исторический источник. Но не думаю, что Горький в своём романе "Мать" сильно исказил картину народной жизни в России, которую мы потеряли.

Каждый день над рабочей слободкой, в дымном, масляном воздухе, дрожал и ревел фабричный гудок, и, послушные зову, из маленьких серых домов выбегали на улицу, точно испуганные тараканы, угрюмые люди, не успевшие освежить сном свои мускулы. В холодном сумраке они шли по немощеной улице к высоким каменным клеткам фабрики; она с равнодушной уверенностью ждала их, освещая грязную дорогу десятками жирных квадратных глаз. Грязь чмокала под ногами. Раздавались хриплые восклицания сонных голосов, грубая ругань зло рвала воздух, а встречу людям плыли иные звуки - тяжелая возня машин, ворчание пара. Угрюмо и строго маячили высокие черные трубы, поднимаясь над слободкой, как толстые палки.
Вечером, когда садилось солнце, и на стеклах домов устало блестели его красные лучи, - фабрика выкидывала людей из своих каменных недр, словно отработанный шлак, и они снова шли по улицам, закопченные, с черными лицами, распространяя в воздухе липкий запах машинного масла, блестя голодными зубами. Теперь в их голосах звучало оживление, и даже радость, - на сегодня кончилась каторга труда, дома ждал ужин и отдых.
День проглочен фабрикой, машины высосали из мускулов людей столько силы, сколько им было нужно. День бесследно вычеркнут из жизни, человек сделал еще шаг к своей могиле, но он видел близко перед собой наслаждение отдыха, радости дымного кабака и - был доволен.
[Читать далее]
По праздникам спали часов до десяти, потом люди солидные и женатые одевались в свое лучшее платье и шли слушать обедню, попутно ругая молодежь за ее равнодушие к церкви. Из церкви возвращались домой, ели пироги и снова ложились спать - до вечера.
Усталость, накопленная годами, лишала людей аппетита, и для того, чтобы есть, много пили, раздражая желудок острыми ожогами водки. Вечером лениво гуляли по улицам, и тот, кто имел галоши, надевал их, если даже было сухо, а имея дождевой зонтик, носил его с собой, хотя бы светило солнце.
Встречаясь друг с другом, говорили о фабрике, о машинах, ругали мастеров, - говорили и думали только о том, что связано с работой. Одинокие искры неумелой, бессильной мысли едва мерцали в скучном однообразии дней. Возвращаясь домой, ссорились с женами и часто били их, не щадя кулаков. Молодежь сидела в трактирах или устраивала вечеринки друг у друга, играла на гармониках, пела похабные, некрасивые песни, танцевала, сквернословила и пила. Истомленные трудом люди пьянели быстро, во всех грудях пробуждалось непонятное, болезненное раздражение. Оно требовало выхода. И, цепко хватаясь за каждую возможность разрядить это тревожное чувство, люди из-за пустяков бросались друг на друга с озлоблением зверей. Возникали кровавые драки. Порою они кончались тяжкими увечьями, изредка - убийством.
В отношениях людей всего больше было чувства подстерегающей злобы, оно было такое же застарелое, как и неизлечимая усталость мускулов. Люди рождались с этою болезнью души, наследуя ее от отцов, и она черною тенью сопровождала их до могилы, побуждая в течение жизни к ряду поступков, отвратительных своей бесцельной жестокостью.
По праздникам молодежь являлась домой поздно ночью в разорванной одежде, в грязи и пыли, с разбитыми лицами, злорадно хвастаясь нанесенными товарищам ударами, или оскорбленная, в гневе или слезах обиды, пьяная и жалкая, несчастная и противная. Иногда парней приводили домой матери, отцы. Они отыскивали их где-нибудь под забором на улице или в кабаках бесчувственно пьяными, скверно ругали, били кулаками мягкие, разжиженные водкой тела детей, потом более или менее заботливо укладывали их спать, чтобы рано утром, когда в воздухе темным ручьем потечет сердитый рев гудка, разбудить их для работы.
Ругали и били детей тяжело, но пьянство и драки молодежи казались старикам вполне законным явлением, - когда отцы были молоды, они тоже пили и дрались, их тоже били матери и отцы. Жизнь всегда была такова, - она ровно и медленно текла куда-то мутным потоком годы и годы и вся была связана крепкими, давними привычками думать и делать одно и то же, изо дня в день. И никто не имел желания попытаться изменить ее.
Изредка в слободку приходили откуда-то посторонние люди. Сначала они обращали на себя внимание просто тем, что были чужие, затем возбуждали к себе легкий, внешний интерес рассказами о местах, где они работали, потом новизна стиралась с них, к ним привыкали, и они становились незаметными. Из их рассказов было ясно: жизнь рабочего везде одинакова. А если это так - о чем же разговаривать?
Но иногда некоторые из них говорили что-то неслыханное в слободке. С ними не спорили, но слушали их странные речи недоверчиво. Эти речи у одних возбуждали слепое раздражение, у других смутную тревогу, третьих беспокоила легкая тень надежды на что-то неясное, и они начинали больше пить, чтобы изгнать ненужную, мешающую тревогу.
Заметив в чужом необычное, слобожане долго не могли забыть ему это и относились к человеку, не похожему на них, с безотчетным опасением. Они точно боялись, что человек бросит в жизнь что-нибудь такое, что нарушит ее уныло правильный ход, хотя тяжелый, но спокойный. Люди привыкли, чтобы жизнь давила их всегда с одинаковой силой, и, не ожидая никаких изменений к лучшему, считали все изменения способными только увеличить гнет.
От людей, которые говорили новое, слобожане молча сторонились. Тогда эти люди исчезали, снова уходя куда-то, а оставаясь на фабрике, они жили в стороне, если не умели слиться в одно целое с однообразной массой слобожан…
Пожив такой жизнью лет пятьдесят, - человек умирал.


Г. З. Иоффе о Колчаке

Из книги Генриха Зиновьевича Иоффе "Колчаковская авантюра и её крах".

В белоэмигрантской литературе Колчаку даются различные, порой противоречивые характеристики. Некоторые авторы отрицают стремление Колчака вернуть монархию. Другие не столь категоричны. О Колчаке они пишут как о человеке, далеком от политики, военном профессионале, готовом принять любую форму правления после достижения главной цели — победы над большевизмом. Собственно, источником этой версии являются показания самого Колчака на допросе в Иркутске (январь — февраль 1920 г.). Третьи (как, например, генерал М.А. Иностранцев, состоявший при «верховном правителе» в должности генерала для поручений) не сомневались, что Колчака не пленяет слава ни Вашингтона, ни Наполеона — строителей государств «на новых началах», что он — «русский Джордж Монк», генерал времен английской революции, генерал-реставратор, восстановивший на престоле династию Стюартов.
Но имеются другие источники, способствующие более полному выяснению истины. В архиве сохранились черновики писем Колчака, главным образом близкой ему А.В. Тимиревой и некоторым другим лицам, изложенные в форме дневника-исповеди: адмирал, по-видимому, был склонен к самонаблюдению и самоанализу, результаты которых считал нужным заносить на бумагу. Эти «дневниковые письма» позволяют внести существенные коррективы в мемуары белоэмигрантов и в показания Колчака на допросе. Так, из данных допроса следует, что крушение монархии в 1917 г. Колчак — тогда командовавший Черноморским флотом — «приветствовал всецело», «приветствовал революцию» и считал, что «будет установлен какой-нибудь республиканский образ правления», отвечающий «потребностям страны».
[Читать далее]
Утверждение о приверженности Колчака к республиканскому строю, конечно, является позднейшим преувеличением, но слова о готовности принять какой-нибудь «иной образ правления», вероятно, выражают его настроение. Интересно, что в своей автобиографии, сохранившейся в его личных бумагах периода «верховного правления», Колчак счел необходимым особо отметить следующее обстоятельство. Он пишет, что в конце 1916 г., когда в Крыму на лечении находился начальник штаба верховного главнокомандующего генерал М.В. Алексеев, они часто виделись и беседовали «о государственных вопросах, относящихся к периоду, непосредственно предшествующему революции». Определенная оппозиционность Алексеева к распутинскому «образу правления» последних Романовых является установленным фактом. Весьма вероятно, что оппозиционность такого рода разделял и Колчак, но она никак не шла дальше предположений о возможной смене одного монарха другим. Когда же обнаружилось, что Февральская революция пошла гораздо дальше платонических замыслов либералов, от былого генеральского фрондерства мало что осталось. Уже в мартовских письмах 1917 г., написанных в Севастополе или на крейсере «Императрица Екатерина» (как замечает Колчак, «по ходу в море»), он отмечал, что дни Февральской революции кажутся ему «кошмаром», что они стоили ему «невероятных усилий, особенно тяжелых, так как пришлось бороться с самим собою...». Он, привыкший иметь дело с массой, «организованной и приводимой в механическое состояние», чувствовал острую неприязнь к «истерической толпе» с ее «дешевыми восторгами», стремлением к «первобытной анархии». Такие чувства не оставляли Колчака и в дальнейшем; они усиливались по мере развития революционных событий во всей стране и на Черноморском флоте. Происходившее вокруг представлялось ему «политическим сумбуром и бедламом».
В середине апреля 1917 г. премьер-министр Г.Е. Львов вызвал Колчака для доклада. Он прибыл в Петроград как раз в канун Апрельской демонстрации, приведшей Временное правительство к глубокому кризису. Принял его военный министр А.И. Гучков. Колчаку был предложен перевод на Балтику на пост командующего (вместо вице-адмирала А.С. Максимова) с задачей «подтянуть» этот флот как наиболее революционно распропагандированный.
Во время пребывания в Петрограде Колчак посетил М.В. Родзянко и... Г.В. Плеханова. Последнее несколько неожиданно, но возможное недоумение рассеивается, когда мы узнаем, что адмирал просил Плеханова содействовать посылке на флот «хороших агитаторов», способных противостоять большевистской пропаганде. Затем Колчак побывал в Пскове, на совещании высшего командования, а после возвращения в столицу выяснилось, что его назначение на Балтику отпало, нужно возвращаться в Севастополь. Как следует из дневниковых записей, сделанных в начале мая, событием, которое больше всего потрясло его в петроградской поездке, стала Апрельская демонстрация. «Этого было достаточно, — писал Колчак, — чтобы прийти в отчаяние. Интересно отметить такую подробность. Во время апрельских событий на одном из правительственных совещаний Колчак впервые встретился с Корниловым, командовавшим тогда Петроградским военным округом. Корнилов заявил, что у него достаточно средств для вооруженного подавления революционного выступления в столице, и настоятельно просил правительство санкционировать такую меру. Как позднее признал Колчак, он полностью разделял точку зрения Корнилова.
Все это — важные свидетельства, раскрывающие февральские и послефевральские настроения отнюдь не только Колчака, но, пожалуй, большинства армейской верхушки: она еще готова была признать смену монарха, но выход на политическую арену революционной демократии, Советов, солдатских комитетов, разрушавших многовековой уклад жизни страны и армии, потряс и в какой-то мере деморализовал ее. В одном из писем, датированном серединой мая 1917 г., Колчак писал:
«...я солдат (не имеющий ничего общего с теми, кто носит звание солдатских депутатов), вся деятельность которого и жизнь определяются военными целями и идеалами. Мне приходится переживать трагедию падения этих идеалов, по моему убеждению, неизбежно связанную с государственной катастрофой...»
Нам нет необходимости сколько-нибудь подробно останавливаться на деятельности Колчака на посту командующего Черноморским флотом в мае — начале июня 1917 г. Весь смысл ее заключался в попытках парализовать неуклонно развивавшийся процесс революционизирования, большевизации черноморских моряков и портовиков, максимально ограничить функции избранных демократических организаций. Позднее, на допросе в Иркутске, Колчак выражал недоумение по поводу того, что такие его действия на флоте связывались с угрозой военной контрреволюции. Он доказывал матросам, что «вообще какой бы то ни было контрреволюции не существует в природе», потому что все старшие офицеры «лояльны в отношении правительства».
На этом пути его ждал неминуемый провал, и дело кончилось тем, что под угрозой ареста он вынужден был передать свой пост контр-адмиралу В.К. Лукину. Вольно или невольно спасая Колчака и его начальника штаба М.И. Смирнова от еще более худшего, Временное правительство потребовало их прибытия в Петроград, и в двадцатых числах июня они покинули Севастополь. Уезжал Колчак вместе с американским адмиралом Дж. Гленноном, входившим в состав специальной миссии Э. Рута, которая прибыла в Россию по указанию президента США В. Вильсона. Гленнона направили на Черноморский флот главным образом потому, что он считался «спокойным», в меньшей степени затронутым «беспорядками», чем флот Балтийский. Но события развивались столь стремительно, что, когда в середине июня Гленнон и его небольшой «штаб» прибыли в Севастополь, оказалось, что командующий флотом Колчак только что покинул свой пост в результате этих самых «беспорядков»... И вот теперь американский и русский адмиралы находились в одном вагоне поезда, увозившего их в Петроград. Имеются любопытные воспоминания лейтенанта Д. Федотова, прикомандированного морским ведомством к Гленнону, об этой поездке. «Колчак, — пишет он, — был в нервном состоянии и кипел негодованием как против Совета, так и против Временного правительства... Он был убежден, что Керенский постарается сделать из него козла отпущения, обвинив в том, что он не сумел сохранить дисциплину на флоте...»
Колчак и Смирнов проявили интерес к американской морской миссии, и Федотов предложил обратиться к Гленнону. На американского адмирала большое впечатление произвел план русского морского десанта на Босфор, о котором ему рассказал Колчак. Члену «команды» Гленнона капитану Кросли дали понять, что неплохо бы пригласить русского адмирала в США. Гленнон со своей стороны решил, что такое приглашение помимо возможности изучения и дальнейшей разработки секретного «босфорского плана» будет и «дружеским жестом» по отношению к правительству Керенского.
По прибытии в Петроград Колчак писал А.В. Тимиревой: «В субботу 17(30) июня я имел совершенно секретный и важный разговор с послом США Рутом и адмиралом Гленноном, результатом которого было решение мое принять участие в предполагаемых операциях американского флота. Делу был придан сразу весьма решительный характер, и я ухожу в ближайшем будущем в Нью-Йорк. Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру...»

...
В Шанхае пришлось задержаться из-за чумного карантина. Колчак по-прежнему жил замкнуто. Постоянным его собеседником стал японский полковник Хизахиде, знакомство с которым он свел еще в Иокогаме. Хизахиде служил военным атташе на Западном фронте, а затем вернулся в Японию через Скандинавию и Россию. Самурай, ярый последователь той самой воинствующей буддистской секты Зен, учение которой так привлекло Колчака, член «секретного пан-монгольского общества», Хизахиде оказал на русского адмирала большое влияние.
Японец, по словам Колчака, прибыл в Шанхай по делам, «связанным с восстанием против существующего правительства Небесной республики». Японский империалист проповедовал Колчаку то, что находило в его сердце самый горячий отклик: «Единственная форма государственного управления, отвечающая самому понятию о государстве, есть то, что принято называть милитаризмом... Ему противополагают понятие либерализма и демократии... Текущая война есть борьба демократического начала с милитаризмом, точнее, с аристократическим началом... Опасность — в моральном разложении, вызванном демократической идеологией и связанными с ней учениями пацифизма, социализма и интернационализма».
«Что такое демократия? — вещал японец. — Это развращенная народная масса, желающая власти, но власть не может принадлежать массам, большому числу в силу закона глупости числа... Государственный деятель во время войны должен быть военным по духу и направлению».
Комментируя эту фашистско-милитаристскую проповедь, Колчак писал, что ему нечего было возразить «японскому фанатику», «тяжелой справедливости его слов». «Революционная демократия захлебнется в собственной грязи, — пророчествовал Колчак, — или ее утопят в ее же крови. Другой будущности у нее нет. Нет возрождения нации помимо войны, и оно мыслимо только через войну. Будем ждать новой войны как единственного светлого будущего».
Милитаристский угар, в котором пребывал Колчак под влиянием книг «воинствующего буддизма» и разглагольствований фанатичного самурая, ввергал его в мистическое состояние. Еще тогда он стал поклоняться «культу холодной стали» сверкающего японского клинка. В мрачные для себя часы он доставал «клинок Котейсу» и долго смотрел на него, сидя в полутьме у камина. Слабый свет потухающих углей отражался на блестящей полосе клинка, и Колчаку казалось, что на его поверхности появляются какие-то тени, какие-то образы, «непрерывно сменяющиеся друг другом, точно струившаяся полоса дыма и тумана...».