June 26th, 2019

Брежнев о Малой земле

Из книги Леонида Ильича Брежнева "Малая земля".

Помню, в 1940 году Днепропетровский обком партии собирал совещание лекторов. Я тогда уделял особое внимание военно-патриотической пропаганде, о чем и шел у нас разговор. А был, как известно, заключен договор о ненападении с Германией, в газетах публиковались снимки встреч Молотова с Гитлером, Риббентропа со Сталиным, договор обеспечивал нам необходимую передышку, давал время для укрепления обороноспособности страны, но не все это понимали. И вот, как сейчас вижу, встал один из участников совещания, хороший лектор по фамилии Сахно, и спросил:
– Товарищ Брежнев, мы должны разъяснять о ненападении, что это всерьез, а кто не верит, тот ведет провокационные разговоры. Но народ-то мало верит. Как же нам быть? Разъяснять или не разъяснять?
Время было достаточно сложное, в зале сидело четыре сотни человек, все ждали моего ответа, а раздумывать долго возможности не было.
– Обязательно разъяснять, – сказал я. – До тех пор, товарищи, будем разъяснять, пока от фашистской Германии не останется камня на камне!
...
В географическом смысле Малая земля не существует. Чтобы понять дальнейшее, надо ясно представить себе этот каменистый клочок суши, прижатый к воде. Протяженность его по фронту была шесть километров, глубина – всего четыре с половиной километра, и эту землю во что бы то ни стало мы должны были удержать.
...
По плацдарму, когда мы заняли его, фашисты били беспрерывно, обрушили гигантское количество снарядов и бомб, не говоря уж об автоматно-пулеметном огне. И подсчитано, что этого смертоносного металла на каждого защитника Малой земли приходилось по 1250 килограммов.
[Читать далее]
...
В 1974 году в Новороссийском музее я обратил внимание на примечательный документ. Это был рапорт старшего лейтенанта В. А. Ботылева, высадившегося на плацдарме в ту же ночь, что и Куников. Он писал: «Доношу, что в первой штурмовой группе убитых – 1 человек, раненых – 7 человек. Из них кандидатов ВКП (б) убитых – 1 человек, кандидатов ВКП (б) раненых – 4 человека, комсомольцев раненых – 2 человека, беспартийных раненых – 1 человек. Первая боевая задача, поставленная командованием, выполнена. Политико-моральное состояние группы высокое».
Здесь уместно будет вспомнить, что на фронтах Великой Отечественной войны пали смертью храбрых три миллиона коммунистов. И пять миллионов советских патриотов пополнили ряды партии в годы войны. «Хочу идти в бой коммунистом!» – эти ставшие легендарными слова я слышал едва ли не перед каждым сражением, и тем чаще, чем тяжелее были бои. Какие льготы мог получить человек, какие права могла предоставить ему партия накануне смертельной схватки? Только одну привилегию, только одно право, только одну обязанность – первым подняться в атаку, первым рвануться навстречу огню.
Перед высадкой отряд принял клятву. Коммунист Куников построил всех на небольшой площади, еще раз напомнил, что операция будет смертельно опасная, и предупредил: кто считает, что не выдержит испытаний, может в десант не идти. Он не подал команды, чтобы эти люди сделали, скажем, три шага вперед. Щадя их самолюбие, сказал:
– Ровно через десять минут прошу снова построиться. Тем, кто не уверен в себе, в строй не становиться. Они будут отправлены в свои части как прошедшие курс учебы.
Когда отряд построился, мы недосчитались всего лишь двух человек.
...
Бывало, конечно, очень тяжело. Мы были отрезаны от Большой земли, у нас не хватало соли, случались перебои с хлебом. Целые подразделения посылали в лес собирать дикий чеснок. С другой стороны, было сыро в этих катакомбах, по ночам бойцы мерзли, и работникам политотдела пришлось заботиться об отоплении, заказывать буржуйки, собирать дрова. И все равно Малая земля оставалась советской землей, а люди оставались людьми. Они строили планы, шутили, смеялись, отмечали даже и дни рождения. Например, 15 февраля, то есть на одиннадцатый день после первой высадки, одному из десантников, Шалве Татарашвили, исполнилось 23 года. Его неразлучный друг Петр Верещагин подарил ему 23 патрона из своего диска. Это был самый дорогой подарок, потому что патронов не хватало, а ожидалась очередная атака врага.
Многое в этой жизни рядом со смертью было на первый взгляд несовместимо с войной. Как-то начальник политотдела 255-й бригады морской пехоты И. Дорофеев насчитал в бригаде пятнадцать депутатов городских, районных и сельских Советов. Решили созвать сессию. Какие же проблемы они могли решать? Да те же, что и в мирные дни: нужды населения, бытовое обслуживание. Первым был у них решен вопрос о строительстве бани. И построили! Как говорится, в нерабочее время соорудили отличную баньку. И меня как-то туда сводили. Парная хоть и небольшая, но пар держала хорошо.
Очень ценились на Малой земле находчивость, выдумка, остроумие. И людей, способных на это, было немало. Помню, как один расторопный парень, посланный по каким-то делам в Геленджик, обнаружил в горах бродячую бездомную корову. И решил доставить ее на Малую землю. Пригнал корову на пристань и просит командира бота принять ее на борт. Все вокруг смеются, но идею поддерживают: раненым будет молоко. Так невредимой и доставили. Поместили в надежное укрытие, молоко сдавали в госпиталь, находившийся в подвале бывшего винного совхоза.
Дело, однако, не в молоке. Корова приносила большую радость людям, особенно пришедшим на войну из села. После каждого артобстрела или бомбежки бойцы прибегали узнать, цела ли буренка, не поранена ли, ласково поглаживали корову. Не просто объяснить все это, но появление сугубо мирного существа в обстановке огромного напряжения помогало людям поддерживать душевное равновесие. Напоминало: все радости к человеку вернутся, жизнь продолжается, надо только суметь отстоять эту жизнь.
...
Решив сбросить нас в море, Гитлер на этом участке фронта поставил на карту все. Создавалось тяжелое положение. Тогда Военный совет 18-й армии, а практически я, написал письмо-обращение к малоземельцам. Оно пошло по окопам и блиндажам. Люди резали руку и расписывались на нем кровью. Один экземпляр я послал позже И. В. Сталину, чтобы он понял, как дерутся бойцы.
...
Во время одного из партактивов, который мне пришлось проводить, люди сидели рядами на земле. В середине доклада где-то позади меня, не так уж далеко, разорвался немецкий снаряд. Мы слышали, как он летел. Дело привычное, я продолжал говорить, но минуты через две разорвался второй снаряд, уже впереди. Никто не тронулся с места, хотя народ был обстрелянный, понимавший, что нас взяли в артиллерийскую «вилку». Третий снаряд, как говорили на фронте, был наш. Вот тут я и отдал приказ:
– Встать! Влево к лощине триста метров бегом – марш!
Мы закончили работу в другом месте. Третий снаряд действительно разорвался на площадке, где мы до этого били. Возвращались оттуда с политруком В. Тихомировым молча.
– Никто не шевельнулся,– сказал он только. – Вот люди…
Об этом же думал и я. В подобных чрезвычайных случаях, будь то в бою или в затишье, политработник вправе и обязан приказывать. В повседневной же работе приказ для него должен быть исключен – только разъяснение и убеждение. Притом и эта работа должна вестись с умом и тактом. Если даже человек ошибся, никто не вправе оскорбить его окриком. Мне глубоко отвратительна пусть не распространенная, но еще кое у кого сохранившаяся привычка повышать голос на людей. Ни хозяйственный, ни партийный руководитель не должен забывать, что его подчиненные – это подчиненные только по службе, что служат они не директору или заведующему, а делу партии и государства. И в этом отношении все равны. Те, кто позволяет себе отступать от этой незыблемой для нашего строя истины, безнадежно компрометируют себя, роняют свой авторитет. Да, совершивший проступок должен нести ответственность: партийную, административную, наконец, судебную – любую. Но ни в коей мере нельзя ущемлять самолюбие людей, унижать их достоинство.
...
С добрым чувством вспоминаю этих людей. За время войны я вынес им немало благодарностей, подписал немало наградных листов, а взысканий, помнится, не объявлял ни разу. И не потому, что такой уж был «добренький», напротив, никаких поблажек я им не давал, даже если приходилось работать сутками. Просто я знал, что смело могу положиться на каждого, и они меня никогда не подводили.
...
Вот для примера строчки из памятки:
«Товарищ коммунист!.. Ты должен в бой вступать первым, а выходить из боя последним. Ты призван на фронт воспитывать красноармейскую массу. Но во всякую минуту ты должен уметь взять в руки винтовку и личным примером показать, что коммунист умеет не только благородно жить, но и достойно умереть!»
...
Верные сыны партии, ее именем они звали бойцов на смертный бой. Призывали во имя Родины не щадить жизни. И в бою они первыми совершали то, к чему звали других, увлекая за собой бойцов. Они до конца выполнили ленинский наказ – личным примером доказали, что коммунист умеет не только благородно жить, но и достойно умереть.
...
Командир роты Иванов решил создать добровольную штурмовую группу для прорыва. В нее вошли одиннадцать человек во главе с парторгом роты Валлиулиным и еще четырьмя коммунистами. Решительным ударом они пробили оборону врага, и за ними ринулись бойцы. Однако в конце улицы фланговый огонь остановил их движение. Тогда Валлиулин сказал старшине Дьяченко: «Когда замолкнет пулемет, поднимай людей в атаку». И уполз. Перед самым окном подвала, откуда бил пулемет, его сразило. Но, окровавленный, он бросился на это окно. Рубеж был взят.
Салахутдина Валлиулина я хорошо знал по Малой земле, он был одним из лучших парторгов. Подписывая на него наградной лист, думал о природе таких подвигов. Бесспорно, человек знал, что идет на верную смерть. Но вряд ли говорил себе в этот момент: «Сейчас совершу подвиг». Нет, эта храбрость была не картинно-героическая, а немногословная, неброская, я бы даже сказал, скромная, какую особенно ценил, судя по роману «Война и мир», Л. Н. Толстой. И подвиг был в толстовском понимании этого слова: человек делает то, что должен он делать, несмотря ни на что.
Конечно, чувство страха перед смертью свойственно людям, это естественно. Но решение в критическую минуту приходило как бы само собой, подготовленное всей предыдущей жизнью. Значит, есть какой-то рубеж, какой-то миг, когда у воина-патриота сознание своего долга перед Родиной заглушает и чувство страха, и боль, и мысли о смерти. Значит, не безотчетное это действие – подвиг, а убежденность в правоте и величии дела, за которое человек сознательно отдает свою жизнь.
...
...на обочине шумно спорили сержант и солдат. Выяснилась интересная история.
Солдат возвращался из госпиталя, имея направление в резервную часть. По пути умышленно отстал от группы, сбежал. Посланный за ним сержант догнал его в другой части, где он служил до ранения. Командир роты разобрался в конфликте и сказал своему бывшему бойцу: ничего не поделаешь, иди с сержантом. Они и пошли. А по дороге солдат взбунтовался: не пойду, и все, вернусь в свою часть.
– У него приказ в наш полк, – отвечая на мой вопрос, сказал сержант. – Он не выполнил приказа, нарушил присягу. Его бы судить надо, а он еще артачится.
– Нет, не нарушил, товарищ командир, – просяще заговорил боец. – Я ж не в тыл убежал, я ж в свою часть.
– А где она?
– Так в самом пекле, атаки фрицев ждет, а они, – он неприязненно кивнул на сержанта, – еще только чухаются.
Вдумайтесь. Человек на законном основании может не идти в бой. По крайней мере получил отсрочку, и еще неизвестно, когда придется идти. А он рвется в бой. Какие же выводы следуют из этого на первый взгляд частного факта? Солдат верит своим командирам и политическим руководителям, верит в своих товарищей, с которыми ему идти в разведку или в атаку. Иначе зачем бы ему стремиться в свою часть. Кроме того, он и сам вел себя в боях достойно. Трус искал бы другой части, шел бы туда, где нет свидетелей его малодушия. Нерадивый солдат, не любимый товарищами, тоже не станет рваться к ним.
Так, может быть, это особая рота, куда тянет людей? Нет. От края до края всего советско-германского фронта, во всех медсанбатах Вооруженных Сил СССР мы слышали: хочу в свою часть! Свою роту, полк, дивизию люди считали особыми, самыми лучшими, в полном смысле слова родными. Выходит, из «особых» частей состояла вся наша армия.



Брежнев об отце, матери и России, которую мы потеряли

Из книги Леонида Ильича Брежнева «Жизнь по заводскому гудку».

Рабочим на территорию «Верхней колонии» вход был строго-настрого запрещен. Там светился по вечерам электрический свет, туда подкатывали пролетки на дутых шинах, из них выходили важные дамы и господа. Это была как бы другая порода людей – сытая, холеная, высокомерная. Инженер, в форменной фуражке, в пальто с бархатным воротником, никогда бы не подал руки рабочему, а тот, подходя к инженеру или мастеру, обязан был снимать шапку. Мы, дети рабочих, лишь издали, из-за решетки городского сада, могли смотреть на фланирующую под духовой оркестр «чистую публику».
Чтобы хорошо понимать и ценить нынешнее, человек должен в истинном свете видеть минувшее.
«Такие каторжные условия, как на Каменском заводе, вряд ли где встретишь, – свидетельствует одна из большевистских листовок, распространявшихся в нашем поселке.– Где это видано, чтобы работа продолжалась целый год без всяких праздничных дней и чтобы приходилось работать по двенадцать часов подряд, а иногда и по восемнадцать, не имея перерыва на завтрак и на обед? Где это слыхано, чтобы с рабочих вычитали на ремонт зданий, на поправку машин и инструментов? Нашим кровопийцам, видно, мало тех барышей, которые они получают от нашего труда, и они, придираясь к каждому случаю, штрафуют нас… Вечно работая, вечно в грязи живем мы затем, чтобы кошелек хозяев был полон, а наши желудки пусты».
...
[Читать далее]
Отец до последних дней жил заводскими заботами. Он всегда проявлял живой интерес ко всему, что происходило в стране, в мире. В моей памяти сохранился один разговор, который я часто вспоминал потом и хотел бы здесь его воспроизвести. В тот день я пришел со смены и начал, как повелось, рассказывать отцу о заводских делах. Но отец думал о чем-то своем. Он перебил меня:
– Скажи, Леня, какая самая высокая гора в мире?
– Эверест.
– А какая у нее высота?
Я опешил: что это он меня экзаменует?
– Точно не помню,– говорю ему. – Что-то около девяти тысяч метров… Зачем тебе?
– А Эйфелева башня?
– По-моему, триста метров.
Отец долго молчал, что-то прикидывая про себя, потом сказал:
– Знаешь, Леня, если б поручили, мы бы сделали повыше. Дали бы прокат. Метров на шестьсот подняли бы башню.
– Зачем, отец?
– А там бы наверху – перекладину. И повесить Гитлера. Чтобы, понимаешь, издалека все видели, что будет с теми, кто затевает войну. Ну, может, не один такой на свете Гитлер, может, еще есть кто-нибудь. Так хватило бы места и для других. А? Как ты думаешь?
Весь век – рабочий, и такие мысли в голове. И когда? Еще задолго до войны, до нашей Победы, до Нюрнбергского процесса, пригвоздившего гитлеровских главарей к позорному столбу. Человек не изучал марксистской теории, но, как говорится, нутром чувствовал великую правоту нашего дела, видел опасность фашизма и очень верно выразил отношение рабочего класса, всех трудящихся к угрозе войны.
...
Находились, как водится, люди, которые знакомство с матерью Брежнева хотели использовать в своих целях, совали ей для передачи «по инстанциям» всякого рода жалобы и заявления. И, должен сказать, я поражался ее уму и такту, высочайшей скромности, с какой держалась она. Мне опять-таки ни разу мать ничего не говорила, а узнавал я стороной, от других. Она считала, что не вправе вмешиваться в мои дела. Знала, как я уважаю ее и люблю, но если помогу кому-то по ее просьбе, скажем, с жильем, то это ведь за счет других, кто не догадался или не смог обратиться к ней. А те, может быть, больше нуждаются в поддержке. Так примерно думала мать, а говорила просто:
– Вот мои две руки.– И поднимала жилистые, изработавшиеся, старые руки.– Чем могу, я всем тебе помогу. Но сыну наказывать, чего ему делать, я не могу. Так что извини, если можешь.
...
Я еще не сказал: не только отец мой знал грамоту, но и мать умела писать и любила читать, что в пору ее молодости в рабочей слободке было редкостью. Лишь повзрослев, я понял, чего стоила родителям их решимость дать нам, детям, настоящее образование. А они хотели этого и добились: девяти лет от роду я был принят в приготовительный класс каменской мужской классической гимназии. Вспоминаю, мать все не верила, что приняли, да и вся улица удивлялась.
Детей рабочих прежде в гимназию вообще не допускали, да и тут не распахнули двери, а только чуть приоткрыли. По-видимому, с одной стороны, это вызывалось потребностями растущего производства, а с другой – сказывалось влияние революционных событий в России. Тем не менее, для нас был устроен особый конкурс, брали самых способных, примерно одного из пятнадцати, и всего-то сыновей рабочих приняли в тот год семерых. Все прочие гимназисты приезжали из «Верхней колонии», принадлежали к среде чиновников, богатого купечества, заводского начальства.
Нас именовали «казенными стипендиатами». Это не значит, что мы получали стипендию, а значит лишь то, что при условии отличных успехов нас освобождали от платы за обучение. Плата же была непомерно велика – 64 рубля золотом. Столько не зарабатывал даже самый квалифицированный рабочий, и, конечно, отец таких денег при всем желании платить бы не мог.
Учился я, как, впрочем, и все мои друзья, хорошо. Во-первых, нравилось узнавать новое, во-вторых, отец строго следил за моими занятиями, а в-третьих, учиться плохо было попросту невозможно – для нас это было бы равносильно исключению из гимназии.
Отношение к нам, сыновьям рабочих, было иное, чем к гимназистам из «Верхней колонии». И нас зло брало и азартное желание доказать, что неправда это, будто мы неспособны к наукам, что не глупее мы сынков из богатых семей, которым многое прощалось.
...
Каждое поколение, хочется добавить, получает в наследство от предшествующих поколений то, что было ими завоевано, добыто, построено, сделано, и идет дальше, продолжает свой путь – уже на новой высоте, на новой ступени исторического развития. Молодым кажется порой, что все главное осталось позади. Позади революция, позади бои гражданской войны, годы социалистического переустройства гигантской страны, позади героика Великой Отечественной войны… Так думают юноши и девушки, но наступает их время, эстафета от дедов и отцов переходит к ним в руки, и тогда выясняется, что и на их долю выпадают немалые испытания и величественные дела.
...
...город наш был рабочий, население в большинстве своем было рабочим, и потому пролетарскую революцию у нас всегда считали своей, партию большевиков – своей, власть Советов – своей! То есть проблемы выбора, самого вопроса, с кем идти, чью сторону держать, у рабочих-днепровцев не было. Мой отец, например, в партии, а точнее, ни в каких партиях не состоял, но с первых лет революции активно поддерживал большевиков, и позже, когда я вступил в комсомол, а затем стал членом Коммунистической партии, отец и мать встретили это как большие в радостные события.