September 22nd, 2019

Родзянко о Николае II

Из книги Михаила Владимировича Родзянко «Крушение империи».

Князь Мещерский (издатель крайнего правого органа «Гражданин») писал громоносные статьи против Думы и ее председателя. Все знали, что его «Гражданин» единственная газета, которую читает государь, и можно было думать, что курс политики зависит от влияния этого оплаченного публициста.

Мне невольно вспоминается одна из аудиенций, во время которой больше, чем когда-либо, можно было понять императора Николая II. Ошибаются те, которые называют его лживым и черствым человеком. Он был только слабый волей, легко подпадающий под чужое влияние.
После одного из докладов, помню, государь имел особенно утомленный вид.
— Я утомил вас, ваше величество?
— Да, я не выспался сегодня — ходил на глухарей… Хорошо в лесу было…
Государь подошел к окну (была ранняя весна). Он стоял молча и глядел в окно. Я тоже стоял в почтительном отдалении. Потом государь повернулся ко мне:
— Почему это так, Михаил Владимирович? Был я в лесу сегодня… Тихо там, и все забываешь, все эти дрязги, суету людскую… Так хорошо было на душе… Там ближе к природе, ближе к богу…


Генерал Спиридович о работе царской полиции с революционерами

Из книги Александра Ивановича Спиридовича «Записки жандарма». (Александр Иванович Спиридович — генерал-майор Отдельного корпуса жандармов, служащий Московского и начальник Киевского охранного отделения, начальник императорской дворцовой охраны). 
 
Перлюстрация писем членов революционных организаций была одним из источников осведомления о том, что делается в их среде.
Перлюстрация практикуется издавна в правительствах всего мира. Издавна прибегали к ней и в России. Еще при Елизавете Петровне летом 1744 года, тогдашний канцлер Бестужев, желая раскрыть императрице глаза на интриговавшего при нашем дворе французского посла маркиза де-ля-Шетарди, доложил государыне ряд перлюстрированных донесений маркиза, в которых тот сообщал в Версаль разные сплетни и действовал безусловно во вред России.
Императрица вознегодовала, и 12 июня маркизу были предъявлены его перлюстрированные депеши и он был выслан из Москвы фактически в двадцать четыре часа и, в сопровождении офицера и галопировавшего вокруг экипажа отряда драгун, был выпровожен за пределы империи.
По вступлении на престол Николая Павловича, в поданной государю записке об образовании корпуса жандармов, граф Бенкендорф называет перлюстрацию весьма полезным делом и говорит, что перлюстрация корреспонденции есть наилучший помощник полиции, следящий за всем происходящим на всем пространстве империи. «Для этого, – пишет он, – надо иметь в некоторых только пунктах начальников почтовых бюро испытанной честности и усердия: как в Петербурге, Москве, Киеве, Волыни, Риге, Харькове, Одессе, Казани и Тобольске».
После убийства царя-освободителя состоялось высочайшее повеление императора Александра III, данное министру внутренних дел особым указом, о разрешении ему, в целях высшей государственной охраны, вскрывать частную корреспонденцию помимо порядка, установленного судебными уставами.
Так как почта и телеграф были подчинены министру внутренних дел, то на центральной станции в Петербурге и была организована перлюстрация некоторой корреспонденции, или, как говорила публика – черный кабинет.
[Читать далее]До самой революции 1917 года перлюстрацией ведал один и тот же чиновник, состарившийся на своем деле и дошедший до чина действительного статского советника. Его знали лишь министр, директор департамента полиции и очень немногие близкие им лица.
В последние годы бывало так. Как только назначался новый министр внутренних дел, в тот же день к нему являлся старичок, действительный статский советник Мардариев, и, представившись, подавал министру с таинственным видом большой, с тремя печатями, пакет с надписью «совершенно секретно», прося вскрыть.
Министр вскрывал. То был высочайший указ Александра III на право перлюстрации. Происходил краткий обмен мыслей. Чиновник почтительно просил вновь запечатать пакет. Министр вкладывал указ в тот же пакет, запечатывал поданным ему чиновником сургучом и печатью и возвращал старичку. Старичок почтительно раскланивался и тихо удалялся. Он продолжал хранить пакет в глубочайшей тайне до нового министра, к которому являлся с той же процедурой. Так дожил он до революции.
В черном кабинете письма вскрывались по адресам или по наружным признакам, а частью на ощупь, как, например, письма, присланные из-за границы с нелегальной литературой.
Скопированные, а некоторые в подлинном виде, письма отсылались министру внутренних дел, где часть их поступала в его личное распоряжение, как, например, письма сановников и лиц окружающих государя, часть же передавалась в департамент полиции. Там ведал перлюстрацией специализировавшийся на том особый чиновник.
Письма участников революционного движения подвергались действиям различных кислот в целях проявления секретного текста, расшифровывались, копировались и отсылались местным розыскным органам для выяснения и дальнейших по ним мероприятий. Данные перлюстрации служили только для розыска, как добытые «негласным путем» и использованию на дознаниях не подвергались.
В последние годы распоряжениями министров внутренних дел перлюстрация была заведена и еще в нескольких пунктах империи, чем также ведали чины почтового ведомства. Корпус жандармов перлюстрацией никогда не занимался; эта обязанность на нем не лежала, если же где-либо в провинции это делалось, то лишь по собственной инициативе и скрытно от начальства.
Агентурные сведения, данные наружного наблюдения и перлюстрация являлись тремя главными источниками осведомления политической полиции. После обысков и арестов сведения эти пополнялись их результатами и показаниями арестованных. Путем сопоставления всех этих данных, путем дополнительных установок и выяснений воспроизводилась полная картина работы отдельных революционных деятелей и их организаций.
/От себя: но мы-то знаем, что подобная слежка практиковалась только в страшном, тоталитарном СССР./

Говорили привлеченные в общем все понемногу. Социалисты-революционеры были в этом отношении лучше социал-демократов. На последних уж очень отражалось влияние «Бунда» и его техники. Здесь же все было больше по-русски, нараспашку, и разговаривать с эсерами было гораздо приятнее.


Георгий Виллиам о деникинщине. Часть I

Мы подходили к Новороссийску…
Под самым городом сиротливо торчали высокие трубы и громоздились большие здания двух цементных заводов, конечно, «справляющих революцию», т. е. бездействующих. Городские здания красиво расположились по правую сторону бухты; чернели дебаркадеры пристаней, элеватор. Кое-какие постройки скучились около заводов, подошли к белому кружеву прибоя; а на вершине самой высокой горы, как голубь на колокольне, белел крохотный домик, вокруг которого ползали по горе неясные черные точки. Как я узнал потом, домик этот был правительственной обсерваторией для метеорологических наблюдений. Подвижные точки по горе – было стадо проживавшего наверху астронома, которого почему-то называли «гастрономом»
Когда наш пароход наконец бросил якорь и остановился на рейде против английского крейсера-стационара, ко мне подошел с раскрытым от удивления ртом маленький, похожий на макаку, человек в коротенькой курточке пароходного «боя» и с некоторым недоверием в голосе спросил: «That is your country?»
Человек этот в течение трехнедельного плавания от Лондона до Новороссийска прислуживал мне в каюте и за столом и еще накануне выразил уверенность, что я дам ему «на чай» не менее английского фунта.
– Потому что, – ломаным английским языком разъяснил он свою претензию, – у меня на родине вот такие маленькие дети, – он показал на четверть аршина от палубы, – а вы, сэр, человек богатый, потому что вы едете в первом классе и у вас большой багаж.
Однако едва ли не при первом взгляде на берег, против которого мы остановились на рейде, уверенность в том, что он получит от меня фунт, видимо, сильно поколебалась. Человек-обезьяна, выдававший себя за португальца, метис с Суматры, смерил меня высокомерным взглядом и переспросил:
– Это ваша родина?
Делать было нечего: приходилось сознаться, что мы действительно прибыли наконец в мое богоспасаемое «интернациональное» отечество, в территорию, занятую Добровольческой армией.
А картина на берегу открывалась неприглядная.
[Читать далее]
Стоял чудесный солнечный сентябрьский день, и горный пейзаж вокруг залива был восхитителен. Но в этой прекрасной раме из голубого неба и темно-зеленых гор тянулись вдоль берега неопрятные казенные выбеленные сараи, у которых стояли на часах оборванные, обросшие солдаты в папахах, солдаты, скорее похожие на опереточных бандитов, чем солдат. Уныло тянулись на рельсах вдоль сараев ряды разбитых загаженных вагонов. Резко посвистывали жалкие инвалиды-паровозы, покрытые копотью и ржавчиной. Далее, поднимая облака белой цементной пыли, медленно ползли грузовые автомобили. Между путями бродили тощие поросята, куры; бездомные псы рылись и грызлись в кучах мусора; несколько оборванцев безучастно глазели на пароход. С криком носились чайки и дрались из-за плавающих у берега арбузных корок и отбросов с кораблей…
Несколько грязных закопченных катеров тотчас же подошли и причалили к пароходу; а один начал плавать вокруг, и сидевшие в нем два черномазых господина жадно искали чего-то на палубе глазами и что-то кричали матросам. Матросы дождались, когда они подъехали вплотную и, при громком хохоте, окатили их водой. Катер с отчаянной бранью быстро отошел и снова начал, пофыркивая скверным двигателем, словно откашливаясь, плавать вокруг.
Быстро покончил с проверкой документов английский военный контроль, и на пароход поднялся по трапу безусый подпоручик в низкой кубанской папахе, с трехцветной нашивкой на рукаве. За ним, лениво волоча винтовку, взобрался оборванный солдат.
Нас, русских пассажиров, было на пароходе всего четверо; пароход был военный и привез в Новороссийск груз снарядов и взрывчатых веществ.
Офицер с нашивкой подошел, приложил руку к папахе, отрекомендовался комендантским адъютантом и сейчас же спросил, не желает ли кто-нибудь из нас обменять иностранную валюту на русские донские деньги.
Видимо, несколько конфузясь, он добавил:
– Знаете, это мой долг, чтобы вас не обманули спекулянты… Вот они… Уже пронюхали, что есть пассажиры. А вы думаете, они станут даром жечь бензин? Нет, они очень даже знают, зачем пожаловали…
Вынув бумажник, адъютант сообщил, что у него случайно есть при себе несколько тысяч, и предложил обменять их – из любезности. Мы согласились, потому что русских денег у нас действительно не было; однако после оказалось, что предупредительный поручик жестоко нас надул.
За это он посвятил нас в местные злобы дня.
– Видите, – показал он на своего солдата с винтовкой сурово посматривавшего на нас, – этого молодца я вожу с собой повсюду, потому что нет сладу со спекулянтами. Знают, подлецы, что я встречаю все заграничные пароходы, и липнут: возьмите да возьмите с собой, поручик. Раз я взял одного грека с собой на пароход, – уверил, что мать его с сестрой из Константинополя приехали, – так что же вы думаете? Ни матери, ни сестры не оказалось, а он за два с чем-то часа двести тысяч рублей заработал, весь пароход ограбил да еще мне, каналья, осмелился двадцать тысяч за содействие предложить! Да это еще ничего: они вышки особые на крышах у себя понаделали да в бинокль и следят – не покажется ли от Геленджика пароход. Разбойники!
Потом поручик рассказал, что теперь в Новороссийске, слава богу, спокойно: стрельбы на улицах почти совсем не бывает, и совершенно притихли «зеленые».
Видя недоумение на наших лицах, он спохватился и объяснил.
– Зеленые – это просто бандиты.
Поручик бегло посмотрел на солдата; тот потупился, и едва заметная усмешка скользнула по сжатым губам: – Знаете, дезертируют в горы и грабят. Ну, особая вражда к офицерству. Конечно, и мы их не милуем. Но теперь притихли; а прежде, бывало, на базаре господ офицеров обезоруживали…
Солдат ухмыльнулся; поручик сверкнул глазами, но промолчал; потом откозырял на прощанье и уехал и, пообещав прислать за нами катер, посоветовал больше сотни не платить.
– А то они готовы шкуру снять с приезжего, особенно, когда увидят, что интеллигент… Хуже зеленых, могу сказать… Словом, народец!
Через час приехал обещанный катерок. На корме сидел весь вымазанный углем мальчик в серой бараньей шапке-бадейке. Босой и гибкой, как у обезьяны, ногой, совершенно черной от присохшей к ней грязи, он ловко правил рулем и, сверкая белыми зубами, с аппетитом ел арбуз с хлебом. Когда катер, описав полукруг, причалил к трапу, я спросил у мальчика:
– Сколько стоит этот арбуз?
Мальчишка вскинул на меня из-под бадейки смелыми, серыми глазами и ответил нехотя:
– Пятьдесят рублей.
Я полюбопытствовал:
– Сколько же ты получаешь жалованья, если можешь есть такие дорогие арбузы?
Мальчик, продолжая откусывать сочные, кровяно-красные куски, ответил:
– Полтораста в день.
– Рублей?
– А что?
Мальчик продолжал есть свое дорогое кушанье с невозмутимым спокойствием, по-видимому, находя совершенно нормальным, что арбуз стоит пятьдесят рублей, что ему платят полтораста в день и при этом он выглядит совершенно голодранцем. Во взгляде его серых глаз я уловил что-то очень близкое к тому, что заметил в усмешке солдата, когда поручик говорил о зеленых; не то насмешку, не то угрозу.
На берегу, куда нас доставил катер – увы! – не за сотню, как нам обещал адъютант, – наш багаж был с величайшей тщательностью осмотрен таможенными, заставившими нас вдобавок прождать до самого вечера. И вот я – опять на родине!
Едкая цементная пыль, чахлые желтые цветы, дичь и мерзость. Под дебаркадерами великолепно оборудованного порта кучи мусора, толпы слоняющихся оборванцев в белых холщовых рубашках и штанах, в фуражках цвета хаки.
– Красные, пленные, – мотнув на унылые фигуры, сказал нам рулевой, сдвинул бадейку на затылок, и катер запыхтел и запрыгал по коротким зеленоватым волнам порта среди арбузных корок и всякой дряни, плавающей в воде.
Скоро около наших чемоданов, сваленных кучей, собралась толпа; началась торговля насчет платы носильщикам. Цены заламывали невероятные; а со стороны посматривал на нас казак с винтовкой за плечами и нагайкой в руках. Плечи у казака были широкие, лицо рябое, взгляд разбойничий; а в легкой усмешке опять почувствовалось что-то неуловимое, похожее на то, что было в серых глазах мальчишки с дорогим арбузом и солдата с винтовкой, когда он смотрел на своего поручика.
Сделалось тошно; потянуло назад на пароход, к хорошо одетым людям с добрыми лицами и приветливыми глазами. Возврата не было.
«Это ваша родина?» – вдруг припомнил я испуганную рожицу пароходного боя и, грешный человек, на этот раз не обиделся на него и даже пожалел, что вместо ожидавшегося им фунта положил в его черную лапку с белой ладонью всего два шиллинга.
Родина встречала меня во всем смраде своего оголтения, нищеты и унижения…