September 27th, 2019

Деникин о Февральской революции и армии

Из книги Антона Ивановича Деникина «Очерки русской смуты»

В мои намерения не входит исследование деятельности правительства, приведшей к революции, и борьбы его с народом и представительными учреждениями. Я суммирую лишь те обвинения, которые справедливо предъявлены были ему накануне падения Государственной Думой.
Все государственные, сословные и общественные учреждения – Государственный Совет, Государственная Дума, дворянство, земство, городское самоуправление и объединение – были взяты под подозрение в неблагонадежности, и правительство вело с ними формальную борьбу, парализуя всякую их государственную и общественную работу.
Бесправие и сыск доведены были до небывалой еще степени. Русский независимый суд подчинен был «требованиям политического момента».
В то время, как в союзных странах вся общественность приняла горячее участие в работе на оборону страны, у нас эта помощь презрительно отверглась, и работа велась неумелыми, иногда преступными руками, вызвав фатальные явления сухомлиновщины и протопоповщины. Военно-промышленный комитет, оказавший делу снабжения армии большие услуги, систематически разрушался. Незадолго до революции рабочая группа его была без причины арестована, что едва не вызвало кровавых беспорядков в столице.
Правительственными мероприятиями, при отсутствии общественной организации, расстраивалась промышленная жизнь страны, транспорт, исчезало топливо. Правительство оказалось бессильно и неумело в борьбе с этой разрухой, одной из причин которой были, несомненно, и эгоистические, иногда хищнические устремления торгово-промышленников.
[Читать далее]Деревня была обездолена. Ряд тяжких мобилизаций без каких-либо льгот и изъятий, которые предоставлялись другим классам, работавшим на оборону, отняли у нее рабочие руки. А неустойчивость твердых цен, с поправками, внесенными в пользу крупного землевладения – в начале, и затем злоупотребление в системе разверстки хлебной повинности, при отсутствии товарообмена с городом, привели к прекращению подвоза хлеба, голоду в городе и репрессиям в деревне.
Служилый класс, вследствие огромного поднятия цен и необеспеченности, бедствовал и роптал.
Назначения министров поражали своей неожиданностью и казались издевательством. Страна устами Государственной Думы и лучших людей требовала ответственного министерства. Этот минимум политических чаяний русского общества еще утром 27 февраля считался Государственной Думой достаточным, чтобы задержать «последний час, когда решалась судьба Родины и династии»…
Общественная мысль и печать были задушены. Широко раздвинувшая пределы своего ведения военная цензура внутренних округов (в том числе Московского и Петроградского) была неуязвимой, скрываясь за военное положение, в котором находились эти округа, и за статьи 93 и 441 положения о полевом управлении войск, в силу которых от командующих и главнокомандующих «никакое правительственное место, учреждение или лицо в империи не могут требовать отчетов». Общая цензура не уступала в удушении.

Если в государственной деятельности павшего правительства в области хозяйственно-экономической – подлежит исследованию и выяснению вопрос, что должно быть отнесено за счет деятелей и системы, и что за счет непреодолимых условий потрясенного мировой войной организма страны, то удушение совести, мысли, духа народного и общественной инициативы – не найдет оправдания.

Фронт был поглощен своими частными интересами и заботами. Готовились к зимнему наступлению, которое вызывало совершенно отрицательное отношение к себе у всего командного состава нашей 4-ой армии; употребляли все усилия, чтобы ослабить до некоторой хотя бы степени ту ужасную хозяйственную разруху, которую создали нам румынские пути сообщения. Где-то, в Новороссии, на нашей базе всего было достаточно, но до нас ничего не доходило. Лошади дохли от бескормицы, люди мерзли без сапог и теплого белья, и заболевали тысячами; из нетопленных румынских вагонов, не приспособленных под больных и раненых, вынимали окоченелые трупы и складывали, как дрова, на станционных платформах…
Местами, в особенности на фронте 9-ой армии, на высоких горах, в жестокую стужу, в холодных землянках по неделям жили на позиции люди – замерзавшие, полуголодные; с огромным трудом по козьим тропам доставляли им хлеб и консервы.

…крушение векового монархического строя не вызвало среди армии, воспитанной в его традициях, не только борьбы, но даже отдельных вспышек.

Иосиф Гольденберг… говорил французскому писателю Сlаudе Аnet:
«Приказ № 1 – не ошибка, а необходимость. Его редактировал не Соколов; он является единодушным выражением воли Совета. В день, когда мы „сделали революцию“, мы поняли, что если не развалить старую армию, она раздавит революцию. Мы должны были выбирать между армией и революцией. Мы не колебались: мы приняли решение в пользу последней и употребили – я смело утверждаю это – надлежащее средство».

Долгие годы крестьянского бесправия, нищеты, а главное, – той страшной духовной темноты, в которой власть и правящие классы держали крестьянскую массу, ничего не делая для ее просвещения, – не могли не вызвать исторического отмщения.



Завадский о Керенском

Из книги С. В. Завадского «На великом изломе».

Чрезмерно нервный, стоящий, пожалуй, на границе истерики, он был страстен и, сле­довательно, пристрастен, был нетерпелив и, следовательно, неоснователен. Работая в революционном подполье, он был до наивности несведущ в правительственной технике всякого рода. Будучи адвокатом и членом государ­ственной думы, то есть человеком только слова, а не действия, он переоценил силу и значение слова. Будучи, наконец, адвокатом лишь по политическим делам, он мог, без большого ущерба, необходимый для себя сведения ограни­чить выдержками из уголовного уложения и устава уголовного судопроизводства, с придачею относящихся к этой области немногочисленных и, в значительной степени кривых, кассационных решений, и потому оказался на посту генерал-прокурора юристом приготовительного класса. А главный порок той среды, которая окружает выдвинувшегося русского деятеля, сводится к тому, что из деятеля общественного делают чудотворную икону и кружат ему голову исступленным поклонением, а деятелю государственному никто не хочет пере­чить, и голова его начинает кружиться от рабской угодливости; бедный же Керенский соединил в своей особе популярность общественного и власть государственного деятеля…

Незнание техники губило Керенского на каждом шагу.

…работая, что называется, вовсю, Керенский, по недостатку технической выучки, разбрасывался, хватался за многое разом и не умел отгораживаться от мелочей.

[Читать далее]

Остается еще сказать о том, как переоценивал Керенский силу слова. Это его свойство выяснилось, главным образом, уже за стенами судебного ведомства, когда он превратился в всероссийского гастролера по уговариванию. Есть три рода красноречия: действующее на ум, на чувство и на нервы. Красноречие Керенского, как и его политического и профессионального против­ника, товарища обер-прокурора сената О. Ю. Виппера,  принадлежало, на мой взгляд, преимущественно к третьему роду; сами нервные, почти истерич­ные, оба жили подъемом нервов, и речи их были очень нервные, иногда с провалами, а иногда и с высокими взлетами, сильно бьющие по нервам слушателей. Такое красноречие, пожалуй, самое заразительное, но мне давно уже думается, что деятели слова (проповедники, политики, профессора, адво­каты, писатели) преувеличивают властность своего орудия: людей почти не­возможно переубедить, их можно только, я бы сказал, доубедить, то есть помочь им окончательно решиться на такой шаг, на который они и сами, сознательно или бессознательно, почти готовы были решиться; наиболее убеди­тельное слово — тот же кислород: тлеющую искру заставит вспыхнуть ярким пламенем, но сам ничего не зажжет. Поэтому-то Керенскому и не удалось убедить солдат умирать за родину, когда они всею душою тянулись уже к тому, как бы пожить для себя, хотя бы и вовсе без родины. В качестве министра юстиции Керенский, надеясь на убеждаемость людскую или, вернее, на убедительность своих речей, допустил важный промах в отношении большевицкой пропаганды, начавшейся еще до приезда Ленина и Троц­кого и выразившейся ярко, например, в статьях Стеклова, печатавшихся под вывескою совета рабочих и солдатских депутатов: Керенскому более искренно, чем гоголевскому Плюшкину, казалось, что «против душеспаситель­ного слова не устоишь», а что из этого вышло, всем теперь ведомо.

…к сожалению, все и оканчивалось у Керенского только словами. Его обвиняют в том, что нашел же он необходимую энергию для борьбы с Корниловым, то есть направо. Я, напротив, думаю, что победа его над корниловским движением объяснялась исключительно случайностью, тем, что Корнилов не был в душе мятежником, не умел организовать заговор и сам не проявил должной энергии, или тем, что войска не в надлежащей мере поддержали Корнилова. От натиска и справа вряд ли бы сумел оборониться чистый «словесник» Керенский…

Керенский, смею думать, не годился в государ­ственные люди, как не годится большинство из нас; но судить себя трудно, да он и не сам выдвигал свои кандидатуры на все те разнообразные посты, которые занимал въ короткий промежуток между самодержавием и комиссародержавием: его выбросила вверх революционная волна, она же его и потопила. Правда, принять место военного министра, а тем более верховного главнокомандующего, будучи со всех сторон штатским, едва ли возможно без большой смелости, но нельзя забывать, что сначала Керенский взял только портфель министра юстиции, на который, казалось бы, имел, как адвокат, формальное право. Я уверен, что в марте он ни за что не согласился бы заменить Гучкова. Но всеобщее поклонение, о чем я уже упоминал, делало его на моих глазах все самоувереннее; он не видел спокойной и вдумчи­вой критики своих действий почти ниоткуда, а угодливости, и корыстной, и бескорыстной, даже положительно влюбленной, было хоть отбавляй…. Сперва другие в нем увидели спасителя России, а потом и он уверился в этом. Пусть за то в него бросят камень те, кто может поручиться, что у них голова в его положении не закружилась бы. Я на такой поступок не решусь.

Георгий Виллиам о деникинщине. Часть VI

Из книги Георгия Яковлевича Виллиама «Побеждённые»

Главная улица в Новороссийске – Серебряковская. Приблизительно посредине этой лучшей, но тем не менее достаточно нескладной и неприглядной улицы находилась бойкая кофейня, называвшаяся «кафе Махно». Здесь помещалась штаб-квартира спекулянтов, так называемой «черной орды».
Орда была действительно черная: по духу и по колориту… Стильные брюнеты: константинопольские греки, налетевшие на охваченный гражданской войной юг, как воронье на падаль, евреи – преобладали; хотя, конечно, не было недостатка и в представителях славянской расы…
В «кафе Махно» устанавливались цены на валюту, на товары, ценности, и оно до такой степени заменяло биржу, что с ним считались банки; а в местных газетах, в справочном отделе, котировки печатались под общим заголовком «кафе». Так же, как в былые времена, печаталось: «фондовая биржа».
В обширной, грязноватой зале, с большой печью посредине, с чахлыми пальмами в качестве единственной декорации, стояло множество убогих столиков, неприкрытых, заваленных крошками, залитых кофе. Освещалась кофейня плохо. Электричество часто не горело, и тогда, при свете стеариновых огарков, воткнутых в бутылки, она получала зловещий вид пещеры с пирующими разбойниками. Алчные, беспокойные, сверкающие взгляды, резкие телодвижения южан, лохмотья и шикарные костюмы, – все это еще больше увеличивало иллюзию. В воздухе всегда колыхалась синяя пелена табачного дыма и кухонного чада, и всегда, особенно в ненастье, была такая толпа и давка, около столов стояли такие очереди, дожидавшиеся, когда будет проглочен последний кусок, что бывать у Махно без дела бывало неприятно.
Столики обслуживались шикарными кельнершами, нередко блиставшими драгоценностями, доставшимися им бог знает откуда и какой ценой. Работая у «Махно» без жалованья, кажется, платя даже за обед и чай, барышни эти зарабатывали баснословные деньги. Герои тыла, с утра до ночи воевавшие за столиками, – и, к слову сказать, наносившие добровольцам гораздо больший урон, чем большевики, – были щедры. Город сидел на диете; у многих простой хлеб и кусочек сала считались роскошью; с апломбом заказывая себе стоящую бешеных денег порцию сосисок с капустой, орда «держала фасон» и, желая блеснуть широтою натуры, выбрасывала «барышням» «на чай» крупные донские кредитки. Могильные гиены, стервятники разных величин чувствовали себя здесь, у «Махно», баловнями счастья и демонстрировали это без стеснения.
[Читать далее]«Юрко и Паника» – нарицательное имя спекулянтов – определяли курс русской и иностранной валюты, скупали золото и драгоценности, скупали гуртом весь сахар, весь наличный хлеб, мануфактуру, купчие на дома и имения, акции железных дорог и акционерных компаний. Тут можно было приобрести разрешение на ввоз и вывоз, плацкарту до Ростова, билет на каюту на пароходе, отдельный вагон и целый поезд, специально, предназначенный для военного груза на фронт. Здесь торговали медикаментами и партиями снаряжения, в бесплодном ожидании которого добровольцы вымерзали под Орлом и Харьковом целыми дивизиями.
В теплую, погожую погоду «черная орда» высыпала из кафе на Серебряковскую. Почти напротив, в большом мрачном четырехэтажном здании, находилось комендантское управление. На тротуаре против управления, днем, собиралась другая толпа: загорелые, дурно одетые, до зубов вооруженные офицеры, приезжавшие по делам и на побывку с фронта. Эти обездоленные, истощенные походной и боевой жизнью; измученные тоской по голодным женам и детям люди с нескрываемой острой ненавистью поглядывали на другую сторону улицы, где, словно угорелые, метались хищные, сытые фигуры. Слышалось иногда брошенное вскользь замечание:
– Эх, поставить бы с обеих сторон; Серебряковской по батарее, да картечью!..
Или:
– В шашки бы их, мародеров!..
Из этого, само собой, не надо делать вывода, что среди «черной орды» не было людей с офицерскими и генеральскими погонами, с металлическими венками на Георгиевской ленте за знаменитый «ледяной» поход; людей с золотым оружием и на костылях. Спекулировали в Новороссийске все: телефонные барышни и инженеры, дамы-благотворительницы и портовые рабочие, гимназисты и полицейские, священники и «торгующие телом». Спекулировали старики и дети, инвалиды на костылях и семипудовые толстосумы; Последний нищий и первый богач.
Спекулировали даже и представители высшей гражданской и военной администрации. Однажды к нам в редакцию зашел секретарь одного высшего добровольческого сановника, почтенный генерал с Владимиром на шее.
– У меня пикантнейшая новость, – сказал он, присаживаясь к столу. – Только, пожалуйста, не для печати!.. Сегодня, по поручению генерала, составил проект приказа о выселении из пределов города всех лиц, не состоящих на государственной или на общественной службе, приехавших после такого-то числа. Его высокопревосходительство внес в проект существенную поправку, – прямо, можно сказать, создал новый объект для спекуляции!..
Генерал вздохнул и безнадежно поник красивой седеющей головой.
– Мой проект имел в виду исключительно спекулянтов: ведь дышать от них нечем! И что же вы думаете? Генерал разрешил жительство прислугам лиц, состоящих на службе. Посудите сами, какая теперь пойдет купля-продажа всяких поварских, лакейских и прочих должностей?! И без этого вакханалия полнейшая.
Генерал был прав: все, что ни делалось против спекуляции, роковым образом обращалось в ее пользу. Я не знаю, спекулировали ли местами на кладбище; но билетами в номерные бани спекулировали, и весьма прибыльно.
Днем по городу бродили толпы иностранных матросов и солдат. Они выменивали фунты и франки, скупая текинские и персидские ковры, расстилаемые армянами в продажу прямо на мостовой. Они продавали башмаки, белье, консервированное молоко и фуфайки, ткани и галеты, с жадностью скупая золотые вещицы с рук и в магазинах. Офицеры, получавшие хлеб от интендатства, посылали в очередь около булочных своих денщиков, сами, с револьверами в руках, требовали, чтобы им продавали хлеб без очереди, захватывали его весь, гуртом, и продавали его через тех же торговцев втридорога.
Спекулировали ордерами на реквизицию домов и квартир, спекулировали комнатами. Мальчишки-газетчики, среди которых было немало детей интеллигентных родителей, зарабатывали на спекуляции газетами сотни рублей в день, и деньги эти тут же пропивали и проигрывали в карты и орлянку.
Когда одолеваемые все более наглевшими к концу трагедии добровольчества зелеными, власти издали приказ о закрытии всех кофеен, ресторанов и харчевен после семи часов вечера, тотчас же начали спекулировать на этом приказе.
Я помню жуткую картину. В маленькой, очень грязной и всегда полной народу кофейне, называвшейся «кооперативной», дремали за столиками бездомные люди. Особенно врезалась мне в память молодая чета. Они потеряли друг друга на фронте: он – безусый «фендрик», она – юная сестра милосердия. Они случайно встретились в «кооперативной» кофейне, оба уже считавшие друг друга потерянными навсегда. Возглас, горячие поцелуи, – что за дело, что тут были посторонние! С сияющими глазами, пожимая руки, они сели за стол, незаметно съели обед, какое-то гнусное сладкое и незаметно заснули от утомления, сидя рядом, на поломанных стульях. Часы пробили половину седьмого. Скромные, усталые служанки кафе с состраданием смотрели на них. Но приказ был ясен, и за неисполнение его грозила тяжкая кара. «Молодых», как их успели окрестить, растолкали. Они смотрели друг на друга нежными, печальными глазами. Идти им было некуда.
И я помню, к ним подошел отвратительный жирный человек-паук. В засаленном котелке, в рваном пальто, он заставил их пересчитать все имевшиеся у них деньги – у обоих нашлось что-то тысячи полторы, – и все, до последнего рубля, отнял у них за какую-то конуру, в которой, по его заявлению, было скверно:
– Так, на манер амбарчика… Ну, животные, то есть крысы, конечно, есть… Дует; ну, да ведь вы молодые, согреетесь… У вас ничего, ничего не осталось больше, сестрица? Жаль, задаром, почитай, отдаю.
Оба они хорошо знали, что ночевать на улице в городе, где каждую ночь зеленые охотились за добровольцами, а добровольцы за зелеными, было нельзя. Да и погода была неподходящая: ледяной норд-ост с дождем и хлопьями снега. А офицерские общежития были так переполнены, что спавшие в них на полу люди буквально поворачивались по команде. Одному перевернуться на другой бок было нельзя.
Нечего удивляться, что на «черную орду» смотрели с горячей ненавистью. Со мной случилась такая вещь.
Как-то вечером я кончил работу и отправился ночевать к знакомому. Жил я тогда в редакции с полуидиотом сторожем и легионом крыс. Иногда становилось невтерпеж и тянуло к людям, в человеческую обстановку. Знакомый мой снимал комнату у воинского начальника. У него он выпросил разрешение иногда ночевать и мне.
Для меня такие ночлеги были настоящим праздником. Сначала чай – из самовара! – чай, за которым присутствовала детвора, который разливала милая женщина – где-то она теперь? А потом денщик «дядя Петра», пленный «красный», угрюмый и добродушный, стлал постель на чистом сеннике, казавшуюся мне после жесткого редакторского стола, на котором я работал днем, а ночью, с позволения сказать, спал, настоящим раем. Итак, я пошел ночевать к знакомому.
Погода стояла отвратительная. Добрался до домика воинского начальника на Соборной площади; смотрю, окна приветливо светятся, горит на крыльце электрический фонарик. Я уже ухватился за ручку звонка и успел перевернуть его, как вдруг услыхал позади себя громкое откашливание. Я оглянулся. Темно, только за оградой палисадника, шагах в четырех от меня, белеют два лица, фуражки с кокардами видно. Лица были простые, молодые, спокойные. Я снова было взялся за звонок; но тут со стороны палисадника раздался неуверенный голос:
– Вы!.. Вы – спекулянт?..
Послышался металлический звук, какой бывает, когда приводят в боевую готовность браунинг.
Я невольно задрожал и оглянулся. Прямо на меня были наведены два револьвера. Один из офицеров спросил громко и отчетливо:
– Говорите правду, вы спекулянт?
Я – маленький и толстый. На мне было хорошее английское пальто и шляпа, купленная в Лондоне. Проклятая шляпа!
Положение было безвыходное. Я стоял безоружный на ярко освещенной электрическим фонариком площадке крыльца; спрашивающие были в темноте. Мелькнула безобразная мысль о смерти, так, за здорово живешь. Язык отказывался произнести хоть какой-нибудь звук. Пролетела тяжелая секунда.
Вдруг широкая полоса света упала на меня, на темный палисадник из раскрывшейся двери. Жена воинского начальника в пуховом платке, со спокойным и приветливым лицом показалась в половинке открытой двери. Мигом она поняла все, и, загораживая меня своим телом, спокойно проговорила:
– Что это вы, господа? Здесь квартира воинского начальника! Вы должны знать… Проходите, – ободряюще улыбнулась она мне, – успокойтесь!..
Дверь захлопнулась. Позади я услышал виноватые голоса:
– Мы пошутили!.. Ничего!..
Мне было не до шуток. Я дрожал всем телом; сердце готово было разорваться от испуга и негодования. Помню, я долго плакал потом, сидя в теплой, светлой, уютной гостиной.
Когда вернулся воинский начальник, жена рассказала ему все. Бравый полковник посмотрел на меня с усмешкой. Он сказал:
– Напугали вас мои ребята? Пройдет! А с другой стороны, что же делать: ведь живьем едят, проклятые!..
Я едва не сделался, как узнал тогда же, жертвой охоты на спекулянтов, последним средством, выдвинутым отчаявшимися людьми против «черной орды».