September 29th, 2019

Деникин о состоянии России и армии при Временном правительстве

Из книги Антона Ивановича Деникина «Очерки русской смуты».   

Еще до войны, в силу разнообразных политических и экономических условий, в том числе и недостаточного внимания власти к развитию производительных сил страны, промышленность наша находилась в состоянии неустойчивом, и в большой зависимости от иностранных рынков, даже в отношении таких материалов, которые, казалось бы, можно добывать дома. Так, в 1912 году в русской промышленности ощущался сильный недостаток чугуна, а в 1913 – серьезный топливный кризис; заграничный ввоз металла возрастал с 1908 по 1913 г. с 29% до 34%; хлопка до войны мы получали извне 48%; при общем производстве 5 миллионов пудов пряжи, требовалось 2,75 миллионов пудов иностранной шерсти и т. д.
Война оказала, несомненно, глубокое влияние на состояние промышленности: прекращение нормального ввоза и потеря Домбровских копей; ослабление транспорта, в силу стратегических перевозок и следовательно, уменьшение подвоза топлива и сырья; переход большей части фабрик и заводов на работу по обороне, уменьшение и ослабление рабочего состава мобилизациями, и т. д. В экономическом отношении, эта милитаризация промышленности легла тяжким бременем на население, ибо по исчислениям министра Покровского, армия поглощала 40–50% всех материальных ценностей, которые создает страна. Наконец, в социальном отношении война углубила рознь между двумя классами – торгово-промышленным и рабочим, доведя до чудовищных размеров прибыли и обогащение первых и ухудшив положение вторых: приостановкой некоторых профессиональных гарантий, ввиду военного положения, прикреплением военнообязанных к определенным предприятиям, и более тяжелыми условиями жизни, ввиду общего поднятия цен и ухудшения питания.
Но если, при всех этих ненормальных условиях, русская промышленность кое-как справлялась с возлагаемыми на нее задачами, то революция нанесла ей последний удар, приведший к постепенному замиранию и ликвидации…
Началась полнейшая разруха. /От себя: то есть разруха началась не с приходом ненавистных поклонникам профессора Преображенского большевиков, а ещё до них?/ Власть против нее принимала только одно средство – воззвания.
[Читать далее]Во-первых, повторилась история с командным составом армии: организационно-технический аппарат был разрушен. Началось массовое изгнание лиц, стоящих во главе предприятий, массовое смещение технического и административного персонала. Устранение сопровождалось оскорблениями, иногда физическим насилием, как месть за прошлые фактические и мнимые вины. Часть персонала уходила добровольно, не будучи в состоянии переносить того тяжелого нравственного положения, в которое ее ставила рабочая среда. При нашей бедности в технически образованных людях, эти методы грозили непоправимыми последствиями. Как и в армии, комитеты избирали и ставили на места ушедшего персонала, зачастую, совершенно неподготовленных и невежественных людей. Местами рабочие захватывали всецело в свои руки промышленные предприятия – без знания, без оборотных средств – ведя их к гибели и себя к безработице и обнищанию.
В промышленных предприятиях пала совершенно трудовая дисциплина и изъяты все способы нравственного, материального и, в необходимых случаях, судебного воздействия и принуждения. Одной «сознательности» оказалось совершенно недостаточно. Тот технический и административный персонал, который остался или был избран, не имел уже ни возможности руководить делом, ни авторитета, будучи всецело терроризован рабочими. В результате – фактическое сокращение 8-часового рабочего дня, крайняя небрежность в работе и страшное падение производительности. Московская металлообрабатывающая промышленность уже в апреле пала на 32%, производительность петроградских фабрик и заводов – на 20–40%, добыча угля и общая производительность Донецкого бассейна к июлю на 30% и т. д. Расстроилась также добыча нефти на бакинских и грозненских промыслах. /От себя: это снова к вопросу о том, что досталось большевикам./
Но особенно разрушительное влияние на промышленность оказали чудовищные требования повышения заработной платы, несообразованные ни с ценою жизни, ни с продуктивностью труда, ни с реальными платежными способностями предприятий – требования, значительно превосходившие всякие сверхприбыли. В докладе Кутлера Временному правительству приводятся такие, например, цифры: на 18 предприятиях Донецкого бассейна, с общей валовой прибылью за последний год в 75 миллионов рублей, рабочие потребовали повышения заработной платы в 240 миллионов рублей в год. Общая сумма повышенной платы на всех горнопромышленных и металлургических заводах Юга – 800 миллионов рублей в год; на Урале – 300 миллионов рублей при общем обороте 200 миллионов; добавочная плата одного Путиловского завода до конца 1917 года простиралась до 90 миллионов рублей. При этом ставки рабочей платы возросли на 200–300 процентов, а прядильщикам московской текстильной промышленности и на 500% в сравнении с 1914 годом. Конечно, ставки эти перекладывались в значительной мере на казну, так как большинство предприятий работало на оборону.
Сообразно с таким направлением промышленной деятельности и психологии рабочих масс, предприятия стали гибнуть, в стране появился громадный недостаток предметов первой необходимости, и цена на них возросла до крайних пределов. Как один из результатов такого расстройства хозяйственной жизни страны – поднятие цен на хлеб и нежелание деревни давать городу продовольствие.
В результате, – к июню месяцу было закрыто 20% петроградских промышленных заведений. Вообще, за первые месяцы революции зарегистрированный и, конечно, неполный мартиролог промышленности выражался в следующих цифрах.

Кроме того, встали 72 мельницы – за недостатком зерна…
Все эти обстоятельства мало-помалу убивали русскую промышленность.
Что касается боевого снабжения, то, невзирая на все эти потрясения, ввиду крайнего напряжения и концентрации его за счет всех самых насущных потребностей страны, а также длившегося несколько месяцев затишья, расстройство промышленности непосредственно армией не ощущалось в таких значительных размерах, и к июню 1917 года мы обладали не богатыми, но достаточными материальными средствами для серьезного наступления. Ввоз военного материала через Архангельск, Мурманск и в незначительной степени через Владивосток, несколько оживился; но, в силу трудных естественных условий морских путей и малой провозоспособности сибирской магистрали и мурманской дороги, не получил надлежащего развития, достигая всего лишь 16% общей военной потребности. Для военного управления было, однако, очевидным, что мы живем лишь старыми запасами, созданными патриотическим подъемом и напряжением страны в 1916 году. Ибо уже к августу 1917 года важнейшие производства военных материалов понизились: орудийное на 60%, снарядное на 60%, авиационное на 80%. Впрочем, возможность продления войны при худших условиях в материальном отношении, с наибольшей очевидностью доказало впоследствии советское правительство, в течение более чем трех лет питающее войну в большой мере запасами, оставшимися от 1917 года, частью же обломками русской промышленности; но, конечно, путем такого чудовищного сжатия потребительского рынка, которое возвращает нас к первобытным формам человеческого бытия.
* * *
Разрушался и транспорт. Еще в мае 1917-го года на очередном съезде железнодорожных представителей в Ставке, я услышал мотивированный доклад г. Шуберского, подтвержденный многими специалистами, что наш транспорт, если не изменятся общие условия, через полгода станет. Практика посмеялась над теорией: три с лишним года в невероятных условиях междуусобной борьбы и большевистского режима железные дороги продолжают работать, правда, не обслуживая почти вовсе нужд населения, но удовлетворяя все же стратегические потребности. Нет сомнения, однако, что эта работа идет уже не на разрушение, а на полное истребление русской железнодорожной сети.
История железнодорожной разрухи повторяет в подробностях те моменты, которые я отметил касаясь армии, деревни и в особенности промышленности: наследие нерациональной железнодорожной политики прошлого; необыкновенно возросшие требования войны, изнашивание подвижного состава и солдатская анархия на дорогах; общие экономические условия страны, отсутствие рельс, недостаток металла и топлива; «демократизация» железнодорожного строя, выразившаяся возникновением в нем коллегиальных организаций, захватывавших власть, дезорганизацией административного и технического состава, подвергнувшегося гонению, сильнейшим понижением производительности труда и неуклонным ростом экономических требований железнодорожных служащих и рабочих.
Но эта история имеет и некоторые особенности. Во-первых, рядом лет нерациональной экономии, без достаточной заботливости об улучшении положения служащих, власть создала среди некоторых категорий их то явление «побочных доходов», которое было почти узаконено жизнью и которое впоследствии в антибольшевистских образованиях приобрело характер народного бедствия… Железнодорожники, надо отдать им справедливость, позже рабочих промышленных предприятий и не в таких необузданных размерах предъявляли свои требования. Тем не менее, прибавка железнодорожникам потребовала 350 миллионов рублей.
Вторая особенность: тот систематический захват государственной власти частными организациями, который во всех других областях встречал хоть некоторое противодействие правительства, в министерстве путей сообщения насаждался самим правительством, в лице министра Некрасова.
Друг и вдохновитель Керенского, последовательно министр путей сообщения, финансов, товарищ и заместитель председателя, финляндский генерал-губернатор, октябрист, кадет и радикал-демократ, балансировавший между правительством и Советом, – Некрасов наиболее темная и роковая фигура среди правивших кругов, оставлявшая яркую печать злобного разрушения на всем, к чему он ни прикасался: будь то создание «Викжеля», украинская автономия или Корниловское выступление…

Главными недостатками нашего довоенного бюджета считаются базирование его на доходах от винной монополии (800 милл. рубл.) и почти полное отсутствие прямого обложения. Перед войной бюджет России простирался до 3 1/2 миллиардов рублей, государственный долг – около 8 1/2 миллиардов; одних процентов мы платили до 400 миллионов; почти половина этой суммы шла за границу, погашаясь частью 1 1/2-миллиардного нашего вывоза.
Война и запрещение во время ее продажи спиртных напитков вывели совершенно наш бюджет из равновесия. Государственные расходы за время войны выразились в следующих цифрах:
1/2 1914 г. – 5 миллиард. рублей.
1915 г. – 12 миллиард. рублей.
1916 г. – 18 миллиард. рублей.
Семь месяцев 1917 г. – 18 миллиард. рублей.
Огромный дефицит покрывался частью займами, частью выпуском кредитных билетов. Расходы на войну производились из так называемого «Военного фонда». В Ставке расходование его находилось в полном и бесконтрольном (по вопросу целесообразности) ведении начальника штаба Верховного главнокомандующего, который устанавливал отправные данные своими приказами и утверждением смет и штатов.
Революция нанесла окончательный удар нашим финансам. «Она, как говорил министр финансов Шингарев, вызывала у всех сильное стремление к расширению своих прав и притупила сознание обязанностей. Все требовали повышения оплаты своего труда, но никто не думал вносить в казну налоги, поставив тем финансы в положение, близкое к катастрофе». Началась положительно вакханалия, соединившая всех в безудержном стремлении под флагом демократизации брать, рвать, хватать, сколько возможно, из государственной казны, словно боясь упустить время безвластия и не встречая противодействия со стороны правительства. Даже сам г. Некрасов на Московском совещании решился заявить, что «ни один период русской истории, ни одно царское правительство не были столь щедрыми, столь расточительными в своих расходах, как правительство революционной России» и что «новый революционный строй обходится гораздо дороже, чем старый».

5 апреля вышел приказ военного министра об увольнении из внутренних округов солдат свыше 40 лет на сельскохозяйственные работы до 15 мая (позднее срок продолжен до 15 июня, фактически почти никто не вернулся), а 10 апреля состоялось постановление Временного правительства об увольнении вовсе от службы лиц, имеющих более 43 лет от роду.
Первый приказ вызвал психологическую необходимость, под напором солдатского давления, распространить его и на армию, которая не примирилась бы со льготами, данными тылу; второй вносил чрезвычайно опасную тенденцию, являясь фактически началом демобилизации армии.. Никакая нормировка не могла уже остановить стихийного стремления уволенных: вернуться домой, и массы их, хлынувшие на станции железных дорог, надолго расстроили транспорт. Некоторые полки, сформированные из запасных батальонов, потеряли большую часть своего состава; войсковые тылы – обозы, транспорты расстроились совершенно: солдаты, не дожидаясь смены, оставляли имущество и лошадей на произвол судьбы: имущество расхищалось, лошади гибли.
Эти обстоятельства ослабили армию и, в свою очередь, отдалили на некоторое время ее боевую готовность.

1 мая оставил свой пост военный министр Гучков. «Мы хотели, – так объяснял он смысл проводимой им „демократизации“ армии, – проснувшемуся духу самостоятельности, самодеятельности и свободы, который охватил всех, дать организованные формы и известные каналы, по которым он должен идти. Но есть какая-то линия, за которой начинается разрушение того живого, могучего организма, каким является армия». Нет сомнения, что эта линия была перейдена еще до 1 мая.
Я не собираюсь давать характеристику Гучкова, в искреннем патриотизме которого я не сомневаюсь. Я говорю только о системе. Трудно решить, чьи плечи могли нести тяжкое бремя управления армией в первый период революции; но, во всяком случае, министерство Гучкова не имело ни малейшего основания, претендовать на роль фактического руководства жизнью армии. Оно не вело армии. Наоборот, подчиняясь «параллельной власти» и подталкиваемое снизу, министерство, несколько упираясь, шло за армией, пока не пододвинулось вплотную к той грани, за которой начинается окончательное разрушение.
«Удержать армию от полного развала, под влиянием того напора, который шел от социалистов, и в частности, из их цитадели – Совета рабочих и солдатских депутатов, – выиграть время, дать рассосаться болезненному процессу, помочь окрепнуть здоровым элементам, – такова была моя задача», – писал Гучков Корнилову в июне 1917 года. И это несомненная правда. Весь вопрос в том, достаточно ли решительно было сопротивление разрушительным силам. Армия этого не ощущала. Офицерство видело вокруг военного министра – ранее твердого и настойчивого политического деятеля, послужившего много восстановлению русской военной мощи, после манчжурского погрома, – его помощников Поливанова, Новицкого, Филатьева и других, до крайности оппортунистов или даже демагогов. Оно читало приказы, подписанные Гучковым, и ломавшие совершенно основы военной службы и быта. Что эти приказы явились результатом глубокой внутренней драмы, тяжелой борьбы и… поражения, офицерство не знало и не интересовалось. Неосведомленность его была так велика, что многие даже теперь, спустя четыре года, приписывают Гучкову авторство знаменитого «приказа № 1»… Так или иначе, офицерство почувствовало себя обманутым и покинутым. Свое тяжкое положение оно приписывало, главным образом, реформам военного министра, к которому выросло враждебное чувство, подогреваемое еще более будированием сотен удаленных им генералов и ультрамонархической частью офицерства, не могшей простить Гучкову предполагаемого участия его в подготовке дворцового переворота, и поездки в Псков.
Таким образом, уход министра, если и вызывался «теми условиями, в которые была поставлена правительственная власть в стране, а в частности, власть военного и морского министра в отношении армии и флота», то имел и другое оправдание – отсутствие опоры и в солдатской, и в офицерской среде.
Временное правительство особым актом осудило поступок Гучкова, «сложившего с себя ответственность за судьбы России», и назначило военным и морским министром Керенского. Я не знаю, как вначале отнеслись в армии к этому назначению, но в Ставке без предубеждения. Керенский совершенно чужд военному делу и военной жизни, но может иметь хорошее окружение; то, что сейчас творится в армии – просто безумие, понять это не трудно и невоенному человеку; Гучков – представитель буржуазии, правый, ему не верили; быть может, теперь министру-социалисту, баловню демократии удастся рассеять тот густой туман, которым заволокло сознание солдат… Тем не менее, нужна была огромная смелость или самоуверенность поднять такую ношу, и Керенский не раз перед армейской аудиторией подчеркивал это обстоятельство: «в то время, когда многие военные люди, изучавшие военное дело десятилетиями, отказывались взять пост военного министра, я – невоенный человек – взял его»… Никто, положим, не слышал никогда, чтобы в мае предлагали портфель военного министра военному лицу… И притом оригинально это сопоставление знания и опыта, как будто наличие этих именно «предрассудков» искала революционная демократия в своих избранниках; как будто Керенский понимал хоть сколько-нибудь военное дело.
Первые же шаги нового министра рассеяли наши надежды: привлечение в сотрудники еще больших оппортунистов, чем были раньше, но лишенных военно-административного и боевого опыта, окружение людьми из «подполья», – быть может, имевшими очень большие заслуги перед революцией, но совершенно не понимавшими жизни армии, все это вносило в действия военного министерства новый, чуждый военному делу элемент партийности.
Керенский через несколько дней после своего назначения издал декларацию прав солдата, чем предопределил все дальнейшее направление своей деятельности.
11-го мая министр проезжал через Могилев на фронт. Нас удивило то обстоятельство, что проезд назначен в 5 часов утра, и в поезд приглашен только начальник штаба. Военный министр как будто избегал встречи с Верховным главнокомандующим. Разговор со мной был краток и касался частных вопросов – усмирения каких-то беспорядков, возникших на одной из узловых станций и т. п. Капитальнейшие вопросы бытия армии и предстоящего наступления, необходимость единства взглядов, между центральным управлением и командованием, отсутствие которого сказывалось с такой разительной ясностью, – все это, по-видимому, не привлекало никакого внимания министра. Между прочим, вскользь Керенский бросил несколько фраз, о несоответствии своему назначению главнокомандующих фронтами, генералов Гурко и Драгомирова, что вызвало протест с моей стороны. Все это было весьма симптоматично и создало в Ставке нервное, напряженное ожидание…
Керенский ехал на Юго-западный фронт, открывая знаменитую словесную кампанию, которая должна была двинуть армию на подвиг. Слово создавало гипноз и самогипноз. Брусилов доносил в Ставку, что всюду в армии военный министр был встречен с необыкновенным подъемом. Керенский говорил, говорил с необычайным пафосом и экзальтацией, возбуждающими «революционными» образами, часто с пеной на губах, пожиная рукоплескания и восторги толпы. Временами, впрочем, толпа поворачивала к нему лик зверя, от вида которого слова останавливались в горле и сжималось сердце. Они звучали предостережением, – эти моменты, но новые восторги заглушали их тревожный смысл. И Керенский докладывал Временному правительству, что «волна энтузиазма в армии растет и ширится», что выясняется определенный поворот, в пользу дисциплины и возрождения армии. В Одессе он поэтизировал еще более неудержимо: «в вашей встрече я вижу тот великий энтузиазм, который объял страну, и чувствую великий подъем, который мир переживает раз в столетия…»
Будем справедливы.
Керенский призывал армию к исполнению долга. Он говорил о долге, чести, дисциплине, повиновении, доверии к начальникам, говорил о необходимости наступления и победы. Говорил словами установившегося революционного ритуала, которые должны были найти доступ в сердца и умы «революционного народа». Иногда даже, почувствовав свою власть над аудиторией, бросал ей смелое, становившееся крылатым слово о «взбунтовавшихся рабах» и «революционных держимордах»…
Вотще!
Он на пожаре русской храмины взывал к стихии – «погасни!» – вместо того, чтобы тушить огонь полными ведрами воды.
Слова не могли бороться с фактами, героические поэмы с суровой прозой жизни. Подмена Родины Свободой и Революцией, не уяснила целей борьбы. Постоянное глумление над старой «дисциплиной», над «царскими генералами», напоминание о кнуте, палке и «прежнем солдатском бесправии», или о «напрасно пролитой» кем-то солдатской крови – все это не могло перекинуть мост через пропасть между двумя составными частями армии. Страстная проповедь «новой сознательной железной революционной дисциплины», т. е. дисциплины, основанной на «декларации прав солдата» – дисциплины митингов, пропаганды, политической агитации, безвластия начальников и т. д. – эта проповедь находилась в непримиримом противоречии с призывом к победе. Воспринимавший впечатления, в искусственно приподнятой театрально-митинговой атмосфере, окруженный непроницаемой стеной партийных соратников – и в министерстве, и в объездах, в лице приближенных и всевозможных делегаций, депутаций советов и комитетов, Керенский сквозь призму их мировоззрения смотрел на армию, не желая или не умея окунуться в подлинную жизнь армии, и в ее мучениях, страданиях, исканиях, преступлениях, наконец, почерпнуть реальную почву, жизненные темы и настоящие слова. Эти будничные вопросы армейского быта и строя – сухие по форме и глубоко драматичные по содержанию – никогда не составляли темы его выступлений. В них была только апология революции, и осуждение некоторых сделанных ею же извращений, в идее государственной обороны.
Солдатская масса, падкая до зрелищ и чувствительных сцен, слушала призывы признанного вождя к самопожертвованию, – и он и она воспламенялись «священным огнем», с тем, чтобы на другое же утро перейти к очередным задачам дня: он – к дальнейшей «демократизации армии», она к «углублению завоеваний революции».

Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие, а большевики лишь поганые черви, которые завелись в гнойниках армейского организма.






Гурко о белых

Из книги Владимира Иосифовича Гурко «Из Петрограда через Москву, Париж и Лондон в Одессу».

Если наблюдался раскол среди съехавшегося в Киев офицерства, то не было единомыслия и между съезжавшимися туда политическими деятелями.
…по вопросу о той иностранной силе, на которую в целях возрождения России следует опереться, мнения расходились.
Вопроса о форме правления в этой среде почти не касались, хотя несомненно, что за восстановление монархии стояли решительно все, причем преобладающее большинство признавало однако, что поднимать это знамя преждевременно. …собрание признало, что формой правления в восстановленной России должна быть легитимная монархия. Вопрос о том, кто должен быть признан законным претендентом на престол, при этом не возникал.
Тем временем бюро парламентской группы… вновь возбудило вопрос об иностранной интервенции. Составили между прочим пером Милюкова обращение ко всем державам, представители коих имелись в Киеве…
Рассчитывали при этом, tacitu consensu, преимущественно на германскую по­мощь, но открыто высказаться за германскую ориентацию никто не решался.
Монархисты в душе, члены этого объединения при­знавали, что развернуть монархическое знамя можно лишь при благоприятных к тому обстоятельствах, когда наступит уверенность, что знамя это действительно объединит вокруг себя могучую силу…
Не решалось Киевское объединение высказаться и по вопросу о «самостийной» Украине. Сколь отрицательно ни относились к хохломании съехавшиеся в Киеве русские политические деятели, сколь ни осмеивали они в частных беседах опе­реточный двор Скоропадского с его украшенными «оселедцами» флигель-адъютан­тами, все же никаких выступлений против него они не предпринимали и, наоборот, готовы были его всемерно поддержать…
[Читать далее]
Думать, что державы согласия оценят нашу Дон-Кихотскую лояльность и окажут нам за нее реальную бескорыстную помощь, было более чем наивно. Положение, занятое Англией тотчас после крушения царской власти, хотя бы в во­просе о проливах, давало мерку будущих отношений к нам держав согласия. Даже поверхностное знакомство с историей учило тому, что Англия, если и оказы­вала когда-либо помощь другим нациям, то лишь во вред им, как она это делала во время французской революции, поддерживая французских монархистов лишь настолько, чтобы не дать упрочиться в стране порядку.
Руководящим началом для главарей белого движения стали более чем ког­да-либо овладевшие ими разнообразные страсти, партийные домогательства и личные вожделения.
Если… верное родине офицерство продолжало в течение некоторого времени оставаться в красной армии, то опять-таки по мною же передаваемым уговорам правого центра, продолжавшего надеяться приблизительно до се­редины августа свергнуть большевиков в Москве при помощи военных элементов.
Внедрению в красную армию и ее штабы контрреволюционного офицерства правый центр придавал особое значение.
Оказалось… что Россия не только разгромлена, но вдобавок еще разде­лена и разграничена внутренними барьерами. Для проезда в Екатеринодар нужно было проехать царство Донское, не впускавшее в свои пределы без соответствен­ного пропуска. В Киеве, оказалось, имеется специальный донской походный атаман Зимовой станицы — Черячукин, от которого выдача подобных пропусков зависела. Скрепя сердце, пришлось отправиться к сему атаману, который за некоторую, правда скромную, плату в пользу Всевеликого нас с Шебеко нуж­ными пропусками и вооружил.
Получил я… образчик того, что представляет Добровольческая армия, как относительно характера господствующей в ней воинской дисциплины, так и некоторых ее внутренних черт.
Образчик первого давал часовой, находившийся на площадке лестницы, ве­дущей в помещение, занимаемое управлением армии. Часовой этот отнюдь не стоял на часах, а расположился на находившемся на этой площадке рундуке, положив ружье себе на колени; на этом же рундуке рядом, насколько это по­зволяло покоящееся на коленях солдата ружье, далеко выдающееся в одну сто­рону прикладом, а в другую примкнутым штыком, расположилось несколько дожидавшихся приема офицеров.
Образчик второго давала приемная генерала. Она была переполнена военными различных чинов: тут были и старые генералы и почти безусые поручики, а среди них порхал типичный, столь известный петербургским приемным крупных военных чинов — адъютант. Одним он обращал любезные фамильярные улыбки, другим исполненные специфической военной корректности, смешанной с выражением неподдающейся описанию собственной значительности, краткие реплики.
Итак, с одной стороны отсутствие элементарной военной дисциплины, а с другой все старые порядки, столь ярко описанные Толстым в «Войне и Мире», при которых маленький военный чин центра или тыла чувствовал себя и факти­чески был выше старых заслуженных воинов, служащих в строю или во­обще на фронте.
…в центре добровольче­ской армии чуть не ежедневно появлялись самые разнообразные лица, причем все преподавали советы, подчас излагаемые в императивной, категорической форме, при неисполнении которых, по их утверждению, все усилия армии будут бесплодны. Одновременно большинство этих лиц стремилось так или иначе пристроить­ся к управлению при армии, обеспечив себе тем самым, хотя и скудные, но все же достаточные для существования средства…
Управление армией, провозгла­сившее принцип аполитизма, на деле в политическом отношении было под гипнозом кадетской партии в лице тех же ее видных членов, которые не погубили своей репутации участием во временном правительстве и ныне входили в со­ставь образованного при армии политического совещания. Отдельные члены этого совещания заведовали на правах министров различными отраслями гражданского управления.
Любопытно, что при этом само командование армии было определенно правого образа мыслей и даже не было склонно его менять, но мыслило оно нужным про­водить правые мероприятия хотя бы относительно левыми руками.
С своей стороны собравшиеся в Екатеринодаре кадеты были озабочены прежде всего захватом власти в свои руки. Не обладали они однако каким-либо административным опытом и совершенно не постигали, что власть вовсе не та­кая особа, которая принадлежим всякому, кому она формально вручена.
Главное же опасение лиц, так или иначе достигших участия в гражданском управлении, образованном при армии, которое не сегодня — завтра превратится во Всероссийское правительство, состояло в том, как бы к этой власти не про­никли представители старого режима. Это опасение, близкое к чувству страха, они стремились внушить командованию армии. «Вы, де, уже сами по себе, говорили они, в качестве генералов прежней императорской армии, достаточно подозритель­ны населению, свергнувшему старый строй. Чтобы быть приемлемыми для страны, вы должны окружить себя определенно прогрессивными элементами того единственного толка, который, будучи люб населению, одновременно обладаем государственным пониманием народных интересов. Подобным элементом являемся единствен­но мы…
…в качестве представителей порядка встречало население с восторгом Добровольческую армию при ее продвижении летом 1919 года к Москве, а провожало оно ее при обратном отступлении не только без огорчения, но едва ли не с радостью, так как вполне в своих надеждах разочаровалось.
Что касается мысли о теснейшем объединении с Доном и Украиной, то она была в то время для Добровольческой армии совершенно неприемлема. Только что выяснилось торжество держав согласия над австро-германскими полчищами. Объ­единяться при таких условиях с созданной германской силой и на ней держа­щейся Украиной и поддерживавшим дружественные сношения с Германией Доном не было, казалось, никакого смысла.
Особенной враждебностью отличалось отношение Добровольческой армии к Дон­скому атаману. Чем оно было вызвано, мы, конечно, не могли выяснить, но сказы­валось оно не только определенно, но и резко. Лукомский мне даже сказал, что от армии всецело зависит сменить атамана Краснова и посадить на его место гене­рала Богаевского. «Это дело 24 часов, прибавил Лукомский, и возможно, что мы к этому прибегнем!».
Управление армии собиралось пожать плоды столь ревниво соблюдавшейся ею лояльности к союзникам и пребывало в наивной, но твердой уверенности, что державы Антанты не преминут оказать неограниченную помощь той России, которую она представляла, России — верной союзнице в мировой войне, в течение трех лет оказавшей им ценою огромных жертв немалую помощь.
Неопытность еще вчера чуждых всякой политики и плохо в ней разбиравшихся начальников второстепенных по значению воинских единиц сказывалась и в их словах, и в действиях. Особенно ярко она проступала в том весьма сложном положении, которое созда­лось для Добровольческой армии вследствие отсутствия у нее собственной территории.
Установить прочные нормальные отношения к Кубани и ее правительству можно было двумя способами: либо насильственным подавлением кубанского сепа­ратизма и завладением всей полнотой власти в крае, либо, наоборот, полным невмешательством в дела местного гражданского управления и хотя бы временным, но безоговорочным признанием ее политической самостоятельности.
Избрали средний путь и естественно запутались в политических компромиссах, что и привело к постепенному обострению отношений между армией и ку­банскими местными властями.
Да, Деникин, Лукомский, Драгомиров и их предшественники Алексеев и доблестный Корнилов это — лучшее в смысле горячего патриотизма и действенной энергии, что выставила императорская армия после крушения монархии, но, увы, это лучшее, в смысле разумения мировых событий, в отношении организации национально-русского ядра, представляло силу, хотя и незаурядную, но тем не менее не отвечающую тем исключительным требованиям, которые предъявляли чрезвы­чайные события. События были сильнее их: они требовали людей, быть может, и менее горячо любящих родину, менее беззаветно преданных делу, которому они себя посвятили, но глубже понимающих истинный смысл совершающегося, более искушенных в политических хитросплетениях…
Если военный элемент армии и не был на высоте стоявшей перед ней труд­нейшей задачи, то не проницательнее были и избранные армией в ее политические руководители второстепенные члены партии, только что испытавшей политическое поражение в лице составивших временное правительство духовных ее вождей.
Ни те, ни другие не оценивали в достаточной степени силы большевизма. Гибель в ближайшем будущем большевиков для них была вне сомнения, а по­тому они не только не искали союзников и сотрудников вне тесного круга уже так или иначе прилепившихся к армии, а наоборот чурались подобного сотруд­ничества.
Степени нежелания собравшихся в Екатеринодаре членов кадетской партии расширить свой круг яркий пример дало их отношение к побывавшему там… Милюкову. Под предлогом все той же проявленной им германской ориентации, которую, кстати сказать, они же и раздули, они вынудили Милюкова тотчас уехать из центра армии, естественно опасаясь, что в его присутствии их авторитет и значение тотчас поблекнут.
Что касается соглашения с другими, враждебными большевизму русскими об­щественными силами, то они его решительно отвергали. Делиться властью с кем-либо они отнюдь не желали. Немалую роль играл тут и страх утратить те «завоевания революции», которые привели их не столько к власти, сколько к види­мости власти.
В порядке борьбы с большевизмом демагогия казалась им по-прежнему главным их козырем, выигрышным конем…
Получалось такое странное положение, что белое движение не противопоставляло лозунгов, обратных большевицким, а принимало его же лозунги, но в окороченном, куцем виде.
В особенности тяжелое впечатление произвело на меня сказанное мне однажды Лукомским.
Зайдя к нему, чтобы узнать какие вести с фронта, где велись упорные бои, насколько помнится, по направлению к Царицыну, я узнал, что вести вполне хо­рошие — между прочим взято в плен что-то около пятисот человек.
«Разве это так много?» спросил я.
«Очень. Ведь мы пленных не берем. Это обозначает, что руки рубить устали»…
Впечатление это еще усилилось, когда я узнал от радостно настроенного Шульгина, что только что прибыл офицер, принадлежащий к какой-то конспира­тивной организации, которой Шульгин заведовал, и привез в чемодане часть пулемета, говоря, что остальную его часть на днях привезет другой офицер. Если армия вынуждена пополнять свое вооружение таким путем, подумал я, то далеко она не уйдет…



Георгий Виллиам о деникинщине. Часть VIII: Контрразведка

Из книги Георгия Яковлевича Виллиама «Побеждённые»

Контрразведка в Добровольческой армии была многообразна и многогранна. Она имела много различных наименований; разветвлялась на множество учреждений; но имела и некоторое единство в одном: большевики умело и удачно использовали ее как верное прибежище для своих шпионов и агитаторов.
Шпионаж и контрразведка на войне считаются необходимыми органами армий. В районе генерала Деникина контрразведка представляла собой, выражаясь словами Бурачка-старшего, «что-то отдельное», что-то ни с чем несообразное, дикое, бесчестное, пьяное, беспутное. Главное командование, а вместе с ним и «Особое совещание», то есть правительство, со своей стороны, казалось, делали, что могли, чтобы окончательно разнуздать, распустить эту кромешную банду провокаторов и профессиональных убийц. Вот несколько иллюстраций, характеризующих деятельность контрразведки «деда Антона», как звали Деникина в среде его подчиненных.
После занятия одного города в Крыму большевики расстреляли военного врача. Вскоре им пришлось очистить город, в свою очередь. Вдова расстрелянного пошла и указала добровольческой контрразведке убийц своего мужа. Их арестовали и «пустили в расход».
[Читать далее]Город переходил из рук в руки несколько раз. Когда счастье снова улыбнулось красным, отомстившая за смерть мужа вдова собиралась эвакуироваться, но запоздала на пароход и вместе с двумя дочерьми, девушками-подростками, попала в руки авангарду большевиков. Вдову узнали и немедленно расстреляли на месте, а барышень посадили в тюрьму и там «национализировали».
Вскоре после этого пришли опять добровольцы. Произошла обычная расправа с обывателями. Обесчещенных девушек выпустили из тюрьмы, обласкали, вознаградили, как могли. Несчастные твердо решили отомстить за мать и за себя. Однажды они опознали на улице одного из комиссаров, совершивших над ними гнусное насилие, и подняли крик. Комиссар был арестован, избит и отправлен в контрразведку. Через день барышни снова встретили его на улице; он нагло улыбнулся и галантно раскланялся со своими жертвами. Контрразведка его выпустила; а начальство, к которому обращались барышни, только руками развело: это учреждение им не подведомственно, и, во всяком случае, вероятно, они ошиблись. Посоветовали забыть приключение в тюрьме и с контрразведкой не ссориться…
В Новороссийске контрразведкою называлось несколько учреждений, между прочим, и уголовный розыск. Была другая контрразведка, выдававшая пропуска отъезжающим, и другой уголовный розыск, ведавший всякие воровские дела. Где кончалось одно и начиналось другое учреждение, сказать не берусь: тут все переплелось и перемешалось.
Главная и, должно быть, подлинная контрразведка помещалась на краю города, около так называемой «станички», за которой начинались горы и владения зеленых. Двор этого заведения, охраняемый часовыми, был почему-то всегда полон унылыми фигурами красных. Неподалеку находилась и тюрьма.
Говорили, что по ночам здесь слышались стоны и вопли; вообще, было известно, что то, что творилось в застенках контрразведки Новороссийска, напоминало самые мрачные времена средневековья.
Попасть в это страшное место, а оттуда в могилу, было как нельзя более легко. Стоило только какому-нибудь агенту обнаружить у счастливого обывателя района Добровольческой армии достаточную, по его, агента, понятию, сумму денег, и он мог учредить за ним охоту по всем правилам контрразведывательного искусства. Мог просто пристрелить его в укромном местечке, сунуть в карман компрометирующий документ, грубейшую фальсификацию, – и дело было сделано. Грабитель-агент, согласно законам, на сей предмет изданным, получал что-то около 80 процентов из суммы, найденной при арестованном или убитом «комиссаре». Население было терроризировано и готово добровольно заплатить что угодно, лишь бы избавиться от привязавшегося «горохового пальто», не доводя дело до полицейского участка.
Выходило примерно так: вся обывательская масса в ее целом была «взята под сомнение» в смысле ее политической благонадежности; с другой стороны, существовало стоявшее, – наподобие жены Цезаря! – выше подозрений фронтовое офицерство; за ними шли: контрразведка, уголовный розыск и, наконец, государственная стража, действовавшие под охраной высших властей в полном единении с шайкой спекулянтов, грабителей и убийц. Все это сонмище, в конце концов погубившее Добровольческую армию, было в равной мере опасно для населения «глубокого тыла», по отношению к нему, сонмищу, абсолютно лишенному элементарных прав человека и гражданина.
Все, носившие английские шинели и подобие погон, ходили в Новороссийске вооруженными до зубов; пускали в ход. нагайки, револьверы и винтовки по всякому поводу и, как будто, никакой ответственности за это не подлежали. Ибо все остальное подозревалось в несочувствии, в измене добровольческому делу, в злостной спекуляции, большевистской и социалистической агитации или хотя бы в «распространении ложных слухов» и принадлежности к «жидам».
Даже служившие в «пресс-бюро» и разъезжавшие в так называвшихся «агитпоездах» русские писатели, иногда довольно известные, и те ходили с револьверами у пояса. Я встретил известного поэта у входа в кафе «Махно», во время происходившей там записи эвакуировавшихся англичанами офицерских семейств, с револьвером у пояса, сортировавшего публику…
Сверх всего этого в Новороссийске существовали тайные союзы офицеров, имевшие целью охрану жизни и достоинства офицерства. Эти союзы иногда проводили в жизнь постановления чисто террористические, и перед ними трепетали все, не исключая и самого генерала Деникина. Расправа с помощником главнокомандующего генералом Романовским в здании русского посольства в Константинополе после эвакуации Новороссийска служит достаточной иллюстрацией для того, чтобы понять, что это было за учреждение.
Эта добровольческая «мафия» вынесла, например, постановление: не доводить до тюрьмы осужденных военными судами на смерть.
Государственная стража усмотрела в этом постановлении «разрешение на все» и начала действовать, тем более, что состояла она преимущественно из профессиональных убийц, ингушей, лезгин, осетин.
В газету, где я работал, ежедневно попадали коротенькие заметки, получаемые хроникером в полиции, об убийствах арестованных при препровождении в места заключения. Помещались эти, заметки всегда под одинаковым заголовком: «неудавшийся побег». Первоначально заметки эти редактировались полицейскими протоколистами так; «при препровождении в тюрьму покушался бежать, за что был убит». Впоследствии такая, редакция показалась конфузной начальству, и была изменена следующим образом: «покушался бежать и, после троекратного оклика, был убит конвоем». Видимость законности была соблюдена, что требовалось: людей не убивали зря, а только после троекратного предупреждения, если таковое не помогало… Отдел «неудавшихся побегов» удерживался в газете долго и закончился трагическим каламбуром военного губернатора. Однажды мне принесли примерно такое сообщение. В один из участков государственной стражи, ночью, явился неизвестный, назвавшийся большевиком-коммунистом. У этого двойного злоумышленника были при обыске найдены паспорт и удостоверение датского консула «с явно подчищенной датой выдачи», как значилось в протоколе. Неизвестного повели в контрразведку и по дороге убили, вероятно, «после троекратного оклика»…
На другой день по напечатании этого сообщения, я получил «официальное опровержение» г. военного губернатора. Содержание этого любопытного документа было таково:
«В таком-то номере вашей газеты появилось несоответствующее истине сообщение. Неизвестный, назвавшийся большевиком-коммунистом, в действительности был конторщиком датской фирмы, большевиком же себя назвал потому, что, страдая возвратным тифом и находясь в бреду, незамеченный вышел на улицу и попал в участок».
Официальное опровержение, имело в виду реабилитацию бредящего тифозного больного, убитого стражей, вероятно, только для того, «чтобы не возиться» с ним, и совершенно никак не реагировало на самый факт убийства нуждавшегося в помощи больного, неповинного ни в чем человека властями.
Опровержение, вероятно, показалось чересчур остроумным даже самому его автору, губернатору, потому что после этого полиция перестала сообщать о «неудавшихся побегах».
Я прожил в Новороссийске недолго. Однако при мне, за какие-нибудь три месяца, несколько раз сменяли комендантов в городе и начальников государственной стражи, и обязательно с преданием суду: за лихоимство, за бездействие власти и другие преступления по службе. Заменявшее их новое начальство кончало тем же, – такова, должно быть, была его «планида».
Поступивший при мне последний начальник стражи первым долгом приехал в редакцию знакомиться. Этим он, вероятно, хотел демонстрировать свое уважение к гласности. Наружность нового начальника, однако, немного подгуляла: круглое, румяное лицо с небольшими, лихо подкрученными усами, масленые, воровато шмыгающие глаза; общее выражение снисходительное и самодовольное. Типичнейший куроцап. Чтобы не оставалось сомнений на этот счет, он, в первую очередь, сообщил, что «служил своему государю в полиции семнадцать лет, можно сказать, всю нашу школу прошел!» Мне он объявил, что намерен беспощадно бороться с преступностью, со взяточничеством и прочими смертными грехами добрых полицейских служак.
Прощаясь с ним, я на всякий случай, как говорится, назвал ему свою фамилию. Он, сияя улыбкой, протестующе поднял руку:
– Фамилия ни при чем: я вас узнаю теперь с первого взгляда. Если чем смогу быть полезен, – милости просим в управление.
При этом он так выкатил на меня свои масленые глазки, что я едва удержался от улыбки.
В чем выражалась его борьба с преступностью, я не знаю. По-прежнему с наступлением темноты пощелкивали выстрелы на улицах: спекулянты и воры по-прежнему грабили и воровали в свое удовольствие: по-прежнему можно было за взятку получить отпущение вольных и невольных грехов и откупиться от всяких полицейских каверз. Но, как бы то ни было, намерения нового начальника были, несомненно, не лишены искренности.
Я собирался уезжать в Крым, когда на Серебряковской, против редакции, был среди белого дня не то что ограблен, а просто вывезен на подводах целый склад мануфактуры. По дороге на пристань я встретил катящего на извозчике начальника стражи. Он узнал меня и сделал ручкой; но потом раздумал, соскочил с пролетки и подбежал ко мне. Поздоровавшись, он спросил:
– Были?
То есть на месте ограбления.
Я ответил, что был.
– Удивительные мерзавцы! – возмутился он. – Просто руки опускаются. Понимаете, бросают магазин, надеясь на какие-то там замки, а потом – полиция виновата!
Логика нового начальника была несокрушима, плохо не клади, вора в грех не вводи! Воистину, нелегко ему было бороться с преступностью при такой путанице понятий…
Перед самым отъездом ко мне явился высокий, благообразный господин в отличном пальто. Он отрекомендовался начальником контрразведки и сказал, что пришел по официальному делу.
Приходилось разговаривать. Я спросил:
– Что вам угодно?
Он порылся в портфеле и ответил:
– Вопрос конфиденциальный. Какого направления была газета «Свободная речь»?
Я разинул рот от изумления: «Свободная речь» была официозом «Особого совещания» А пока я сидел с разинутым ртом, начальник контрразведки исследовал содержимое моего стола и, не найдя ничего интересного, поднялся, вежливо откланялся и вышел вон.
Мне передавали, что с таким же визитом он являлся перед отъездом к моему заместителю по газете. Заметив на нем меховое пальто, он любезно осклабился:
– Вам, вероятно, известно, что меха вывозить нельзя?
Но шубу все-таки не тронул; вероятно, из уважения к гласности.