October 23rd, 2019

А. Кучкин о борьбе с колчаковщиной

Из сборника «Борьба за Урал и Сибирь».

Гостеприимные сибирские крестьяне угощали красноармейцев шаньгами, молоком, свежень­ким мясом.
Между Красной Армией и крестьянами установилась довольно плотная «смычка». Крестьяне слушали рассказы красноармейцев о своей походной жизни, о боевых эпизодах, о геройских подви­гах того или иного товарища. Всматриваясь в загорелые лица и мускулистые руки красноармейцев, они узнавали в них таких же тружеников-крестьян, являющихся плотью от плоти много­миллионного своего класса.
Городских, фабричных было сравнительно мало.
Беседовали крестьяне и с коммунистами, но не находили раз­ницы между ними и остальными красноармейцами-некоммунистами. Сибирские труженики-середняки убеждались, что Крас­ная Армия — их армия, защитница их интересов, и что ком­мунисты — «хорошие, ласковые, умные люди». Они не только не делают насилий над, женщинами, не только не занимаются разбоем и грабежом, как говорили сибирякам белые, а всячески обере­гают целость имущества крестьян, щадят нравы, семейный быт и их обычаи.
- Одним словом, уважительный народ эти коммунисты, — от­зывались крестьяне.
[Читать далее]Убедившись в злостных наветах колчаковцев на Советскую власть, на Красную Армию, на коммунистов и комиссаров, кре­стьяне раскаивались в своей огромной ошибке. Это они поддер­жали вначале Учредиловку, а потом Колчака. Это они дали ему силу и победный марш до Свияжска и Глазова в борьбе с ре­волюцией.
- Уж больно много страшного наговорили нам о коммуне, а мы, по темноте своей, и поверили,— каялись крестьяне. И, как бы стараясь загладить свою вину в глазах красноармейцев, обильно поливали маслом блины, приготовленные для усталых бойцов...
- Ну, бабуся, и вкусные же ты стряпаешь ватрушки. Ты так угощаешь нас, как не сумела бы угостить, пожалуй, и род­ная мать.    
- Уж, больно мы ждали вас. Ведь проклятущий Колчак за­брал мово сына и увез с собой. Спрятался было он, а они его на­шли, избили плетьми и насильно увели... И я получила плеть, отец вот — тоже... — Старушка отвернулась и смахнула грязным фартуком слезу. — Ешьте, ешьте, сударики мои, отдыхайте, по­правляйтесь, да и идите, воюйте. Сынка-то мово выручайте.

А между нашими сторожевыми постами и противника нет-нет да и завяжется перепалка. Свинцовый горох сыплется с правого берега на левый, с левого — на правый.  
- Перестань стрелять! — кричат через реку наши.
- А зачем вы стреляете? — отвечают колчаковцы.
Стрельба прекращается и завязываются «дипломатические пе­реговоры». Одни других уговаривают, ругают, грозят, агитируют. Сыплются каламбуры, «круглые словечки» и часто вспоминают «мать». Больше всего достается от белых комиссарам, а от наших — золотопогонникам.
Изредка ведут перебранку между собой орудия. Пробуют, на­щупывают, стращают друг друга.
Состязаются и наши броневики: «Красный Сибиряк», «Мсти­тель» с броневиками противника, которые часто осыпают снаря­дами г. Курган. Одним из таких снарядов противника была убита целая семья: снаряд попал в окно и разорвался.
Наши долго терпели безобразия белых артиллеристов и, на­конец, решили расправиться, отомстить за многие жертвы из среды мирных жителей. Были нащупаны наблюдательные и боевые пункты противника, обстреляны зажигательными снарядами и со­жжены. Тогда противник успокоился…
Поздней ночью или ранним утром наши делали иногда вы­лазки на берег противника. Группа охотников, вооруженных вин­товками, гранатами, переходила вброд Тобол и старалась пой­мать «языка» (взять в плен противника и доставить его в штаб полка на допрос).
Частенько это удавалось. В плен брали или дремавшего ча­сового, или заснувшего из секрета…
Противник тоже пробовал групповые вылазки, но ему это не удавалось. «Языка» он доставал при помощи местных жителей. Но такие «лазутчики» часто приходили к нам и рассказывали, с какой целью они посланы. Оказывалось, что их посылали за сведениями под страхом смерти их и их семьи.




А. С. Панкратов о голоде 1898 года. Часть II

Из книги А. С. Панкратова «Без хлеба».

- Ну, с Богом, — провожал земский врач Ротберг. — Относительно голода «не сумлевайтесь», там и в хорошие года есть нечего, а ныне — не приведи Бог злому татарину.

Староста Ибрагим, высокий худой человек, и несколько седых татар сидели со мной и рассказывали своем житье-бытье. Грустное их житье. Голод уже вступил в свои права
- Больно плоха наша стала, — говорил Ибрагим. Лошадки та нэт, овечки та нэт, нисего нэт, — повторял хозяин квартиры, седой, со слезящимися глазами, татарин.
- А для детей попечительская столовая есть? — спросил я.
— Есть, только...
Ибрагим оглянулся на дверь и наклонился ко мне:
— Воровство, а не кормежка...
И все вдруг часто-часто, с негодованием, наговорили:
— Хлеб ворует, наживается, ребят бьет...
[Читать далее]— Прогони, Александр, — просил Ибрагим, — кровь нашу пьет... Царь прислал денег нам, а он себе берет.
— Больно терпим от Хабибуллы...
Речь шла о заведующем попечительской столовой. Беседа затянулась за полночь. Я уже знал положение деревни во всех деталях. Раз до десяти мне передавали об одном и том же. Я устал, хотелось остаться одному, чтобы разобраться во впечатлениях. А татары сидели и продолжали тянуть свою грустную нескончаемую повесть...
Заморосил дождик. Спускались сумерки. При тусклом освещении умирающего дня вся эта оборванная, грязная толпа навевала невольную грусть. В сердце заползала безотчетная тоска. По стенам шуршали и копошились тараканы. Сделалось нестерпимо больно, физически больно. Болела голова, ныли усталые члены. Уйти куда-нибудь из этой душной комнаты. Казалось, что из каждой щели здесь глядела нужда. Подчас я уже ничего не видел пред собою, все сливалось в одну точку, прыгающую, мелькающую. Слышал только нескончаемую цепь слов — жалких, сверлящих душу:
- Больно плоха наша стала. Лошадки-та нэт, овечки-та нэт, нисего нэт...
Этих людей я где-то видел... Где? Тысячи раз их видел. Во всех концах России. И все они одинаковы. Маленькие, жалкие... «Терпеливые» — как противно это слово. И все противно. И ноющую песню эту я слышал миллионы раз. И голод, и холод и притеснение. Все это до тошноты, до ненависти, до криков боли знакомо и противно...
Утром проснулся опять с головной болью. Картина не изменилась. Десяток татар смотрели на меня, как и вчера. На окнах висели ребята, а в углу сарая стояла толпа женщин.
Мы начали с Ибрагимом подворный обход. Нужды долго искать не пришлось. Она ежеминутно появлялась во всем своем безобразии. Среднего достатка семьи доедали последнее. Много семей жили только 35-фунтовым пайком земства. Но его в этот месяц долго не выдавали, так как провезти было нельзя в распутицу.
Во многих домах хлеб был необычайный, шоколадного цвета. Это лебеда. Иногда из него торчали хвостики отрубей и серый слой простой грязи.
Что-то нечеловеческое.
Не притворяются ли? Нетрудно положить пред моим приходом кусок отвратительной смеси. Я садился около детей и, разговаривая, следил. Они ели этот хлеб ровно, спокойно, так, как едят натуральный хлеб. Так же Ели его и взрослые за обедом.
Мы привыкли,— говорили они,— все лучше, чем ничего.
Помню ребенка. Худенькие ручки, огромный отвислый живот. Старческая серьезность на лице. Он смотрел нам в глаза глубоким, неземным взглядом и ел огромный кусок хлеба из лебеды. Хрустел песок па зубах.
Навертывались слезы.
В попечительской столовой «Красного Креста» кормили ребят школьного возраста. Я зашел на обед. Попечитель Хабибулла смотрел на меня встревоженным взглядом. Тихою грустью прозвучала предобеденная молитва, пропетая одним мальчиком... Ребята заработали ложками. Ели какую-то мутную, пустую, горячую жижицу. Хабибулла отвешивал полуфунтовые пайки хлеба.
— Ворует, меньше дает, — шептал мне на ухо Ибрагим.
Похлебкой обед начался и кончился. Я был уже на улице. Вдруг слышу крик.
Один татарчонок вылетел из двери и с ревом растянулся па земле. Разъяренный Хабибулла появился па пороге дома:
— Нельзя так, говорю, нельзя... паршивый!
Для меня он говорил по-русски.
Что такое? — спрашиваю.
— Кусок взял... Зачем взял? А? Земский не велел. Жри здесь!..
Мальчик рыдал.
— Сестре взял, брату взял, — говорил он сквозь слезы.
— Украл? — спрашиваю.
— Какое украл, — поясняет возбужденный Ибрагим, — в обеде не доел свой кусок и понес домой. Дома хлеба нет, так сестре...
— Нельзя так, говорю, — подскочил Хабибулла. — В столовой жри, а домой земский не велел...
Он лгал. Паек выдавался в полное распоряжение ребенка. Но контроля не было, а важное дело кормления было передано «Красным Крестом» сомнительным людям. Хабибулла что хотел, то и делал с голодными детишками. Обвешивал, брал остатки себе. Тяжелая сцена.       
Мальчик продолжал рыдать. Ему по моей просьбе дали кусок. Он бросился бежать с ним к голодной сестре.
Во многих семьях у женщин, особенно кормящих грудью, темные, водяночные лица. Цинга уже началась. Кровавые подтеки на ногах. И невыносимый запах в избе.
К вечеру первого дня мы обошли с Ибрагимом одну улицу. Ряд изб выходил в черное поле, где виднелся местами не стаявший снег. В углублении одиноко стоял домик без крыши и без двора. Я думал, что это погреб или баня, и хотел пройти. Но из двери выглянула женщина, и староста попросил меня зайти.
Домик оказался людским жильем. Я отворил дверь и очутился как будто в темном погребе. Свет скупо проникал в оконце, полузавешенное тряпкой. Две трети помещения занимала печка, но на ней все-таки нельзя было поместиться взрослому человеку.  Остальное пространство было так узко что разойтись двоим было трудно. На земляном полу красовалась лужа снеговой воды.   
Здесь жили люди: мать-вдова и двое ее сыновей. С печки глядело на меня бледное заплаканное личико в разорванной рубашонке и просаленной драной тюбетейке. Около лужи на полу сидел другой мальчик и, видимо, дрожал от холода. В углу стояла, закрыв лицо руками, мать. Было пусто и тихо, как у гроба.
— Неужели они здесь ночуют? - спросил я Ибрагима.
— Как придется, когда кто возьмет к себе на ночь, в тепле ночуют, а не возьмет, и здесь остаются.
— Но где же? Неужели в луже?
— Они ведь нищие, — пояснил староста.
Когда мы уходили, мать заплакала и, протягивая руки, о чем-то просила.
— Что она просит, Ибрагим?
— С утра не ели. Никто не подает, — у самих нет...
Детское личико, все время испуганно смотревшее на меня с печки, вдруг задергалось, сморщилось и разразилось громким плачем. Мальчик, сидевший в углу, низко опустил голову.
Так живут люди! И сколько людей так живут, не видя просвета!
Через неделю семья эта была принята в новооткрытую столовую. И немного спустя Сахибя — так авали вдову — уже франтила в новом костюме, подаренном одой из приехавших на голод дам. Нужно было видеть радость ее и ребят, также одетых в новые халаты. Довольная и счастливая улыбка не сходила с лица их за все четыре месяца кормления. Нет сомнения, что это время было самым счастливейшими периодом в жизни этих несчастных существ, почувствовавших себя хоть на короткое время людьми.
На другой день новая картина. Какая-то женщина бросилась предо мной на колени с плачем.
— Что такое? — спрашиваю Ибрагима.
— Дом свалился. Лошадь, значить, почесаться подошла...
— Что-о?
Анекдот какой-то! Идем па место «происшествия». Странный, грустный факт. Один угол дома сел, старое бревно было выворочено.
— Неужели лошадь?
— Да... соседская.
Хорош дом!
Женщина плакала. Она еле избежала опасности – дом мог рухнуть и задавить ее с шестью детьми.
- А новый дом сколько стоит?
- Из кизяка рублей двадцать.
Припоминаю в другой деревне такой факт. Позвали к цинготной. Идем со стариком, отцом больной. Прошли ряд изб, вышли в поле.
- Куда же? — говорю.
- А вот, труба...
Смотрю: на земле стоит труба, из нее вьется дым. Жилище оказалось под землей. Грязь, сырость. Бедность непокрытая. Пятеро ребят, все бледные, больные.
- Ты бы из кизяка устроил избу, - говорю старику.
- Плоха наша... Денег нет...
Так шли день за днем. Тяжелые, утомительные дни. Картины нищеты и болезней били по нервам.
В конце третьего дня я уже чувствовать упадок сил. Жалость и острота чувств спустились куда-то на дно. Осталось одно желание - уйти от этого ужаса, успокоиться.
…вечером десяток татар забирались ко мне и или молча ели меня глазами или возбужденно, со сверкающим  взором говорили о попечителе.
И было невыразимо жаль этих несчастных людей. Безысходную нужду не мог замаскировать возбужденный, по-видимому, энергичный говор. Сквозь страстные, горячие речи слышались робкие рыдания. За дерзким, смелым взглядом скрывалась вековая забитость...
В постели целая армия клопов и тараканов терзала меня. Болела голова, ныли усталые члены.
Наконец, обход кончился. Получилось общее впечатление, что кормить надо всех. Своего хлеба ни у кого почти не было.
Я объяснил старосте, что еду за провизией и скоро приеду устраивать столовую.
Подали лошадь. Я предвкушал приятное одиночество и отдых. Но у околицы меня ждала новая неожиданность.
У крайнего дома собралась огромная толпа женщин и детей. Она, как по команде, бросилась ко мне. Поднялся плач, шум. Дети лезли под ноги лошади, женщины цеплялись за повод, за седло, тащили меня на землю и что-то по-татарски кричали. Мне стало жутко. Чего они требуют? Вдруг знакомая русская фраза:
— Ашать (есть) давай! Зачем уезжаешь?
Я долго объяснял, что еду за провизией и скоро вернусь.
Все были покойны, пока я говорил. Но как только я дернул лошадь, чтобы ехать, началось прежнее. Крик, плач, шум.
Кое-как с тяжестью на сердце выбрался я из толпы.
Оборванные, голодные люди, долго бежали, за лошадью и громко кричали:
— Ашать давай!..
Каждый день я открывал новые и новые очаги голода и болезней. Картины голода были похожи друг на друга, и я скоро уже механически относился к ним. Но к болезням я так и не мог привыкнуть.
На одном большом церковном торжестве я видел скопившуюся около мощей толпу калек и уродов. Что это за страшное зрелище! Они  ползали по полу, толкая и ненавидя друг друга - эти ужасные люди-призраки… Мне казалось, что они пришли сюда со злорадным намерением отравить и без того печальную человеческую жизнь. Я ждал, что калеки вот-вот вскочат на самое высокое святое место и, потрясая лохмотьями, обнажив свои гнойные раны и уродливости, захохочут в лицо всему человечеству…
Такое же давящее, угнетающее впечатление получилось и от картины болезней голодающего населения.
Помню, искали мы с ямщиком дорогу и заехали в деревню. Постучались в окно крайней избы. Оттуда выглянула молодуха.
- Дорогу до Гундоровки?.. — переспросила она.
В это время из глубины избы послышалось властное: «зови в избу».
- Зайди, - сказала молодуха и захлопнула окно.
Чистая деревенская изба. Белая русская печь, занявшая чуть не полкомнаты, полати с ворохом шуб и перин, беспорядочно набросанных, коник около двери, лавка вдоль стен и огромная божница в углу с ярко расшитым полотенцем на иконе.
На лавке сидел крестьянин лет сорока в синей самотканой рубахе и теплых сапогах. Лоб его был повязан грязной, на первый взгляд показавшейся мне просмоленной тряпкой. Бледное худое лицо выдавало изнурительную болезнь.
- Дорогу тебе до Гундоровки, — тяжело заговорил он, — да она тут за лесом прямо пойдет. Помолчав немного, он пытливо взглянул на меня и спросил:
- А ты не из фершалов ли будешь?
И не дожидаясь ответа, продолжал:
- Я вот всю зиму маюсь; посмотри-ка, господин, не скажешь ли чего!
Он повернулся к стене и начал осторожно отдирать тряпку от лба. Я внутренне вздрогнул, предчувствуя, что буду свидетелем чего-то ужасного. Послышался треск: присохшая грязная тряпка отдиралась от наболевшего человеческого тела. И предо мною предстала во всем своем страшном безобразии гнойная рана, занявшая всю длину лба. Казалось, что лобная кость была съедена вся. Впадина раны по краям была черна, как будто вымазана грязью. Больной сидел, низко опустив голову и упираясь обеими руками в лавку.
- Всю зиму маюсь, — как-то виновато заговорил он, - и чем-чем не лечил!.. Намедни Прохор из Чесноковки сказывал, что копоть больно помогает... Встань, говорить, с зарей, зажги лампу, да накопти ка ней топор, а потом собери копоть-то, да и мажь... Я вот уж пятый раз мажу, а все не легче...
- А у доктора был? — спросил я.
- То-то вот не был. И живет он от нас недалече, да лошадь-то все занята: то по дрова поедут на ней, то по хозяйству. Так все и не приходилось съездить-то.
Страшный видь зияющей раны, беспомощность больного и сознание того, что сам я ничем не могу помочь несчастному, подействовали на меня подавляющим образом…
Когда я выходил из избы, по лицу больного, на котором вначале промелькнули было оживление и надежда, можно было заметить, что мой совет его не удовлетворил. Голова с зловещей раной на лбу опустилась как будто еще ниже, вся фигура несчастного выражала полную беспомощность.
На крыльце догнала меня женщина и спросила:
- Порошков, барин, нет ли? Али мази какой?
- К доктору ступайте, он даст, — советовал я.
Она проводила меня недоумевающим взглядом и скрылась за дверью.
На юге моего участка лежало село Д. Населяли его чуваши.
Безотраднее жизни этого племени я не видал ничего. Во всей обстановке его быта что-то задушенное загнанное, животное, умирающее. Большая половина чуваш идолопоклонники. И это, кажется, лучшая половина. Беднота — христиане. В тяжелые голодные они массами обращались в христианство, так как каждому оставившему язычество платили по 10 руб. в виде поощрения. Конечно, и с крестом на шее они оставались идолопоклонниками. Все обращенные звали себя Василиями Васильевичами. Целые деревни состояли из Васильев Васильевичей. Причина простая - священника там звали Василием. Оттого и обращенные звались так.
Подойдешь, бывало, к дому такого Василия Васильевича и думаешь: входить или нет. Топят чуваши по-черному. Дверь низкая, едва пролезешь. Дым клубами валит из темной впадины.
Нет, думаешь, лучше вызвать сюда.
Вылезает Василий Васильевич. Грязный, ужасный. Он спит в избе вместе с коровами и овцами. Глаза воспаленные, слезящиеся. Трахома — национальная болезнь чувашей. Движения сонные, ленивые.
— Как дела? — спрашиваешь.
— Нисего...
— Хлеб есть?
— Нету... хлеба нету...
— Здоров?
— Нисего...
Смотришь: ноги в  цинготных кровоподтеках, глаза в трахоме, подозрительные шишки на ногах.
Записываешь в книжку.
— Как зовут?
Молчание.
— Как зовут, спрашиваю. Ты христианин?
— Христьянин.
— Как же зовут?
— Ящеряк.
— A христианское имя?
— Забыл, господин...
Крест, данный при крещении, носит, — боится, а имя забыл; друг друга все чуваши зовут языческими именами.
Из таких Васильев Васильевичей состоит село Д.
Приехал вечером. В селе тихо, как будто все вымерло.
— Ну, как у вас, голодают? — спрашиваю хозяина въезжей квартиры.
— Нисего... живут.
— Болеют?
— Не шибко...
— Мрут?
— Бывает...
Утром начал подворный обход. Хлеба мало, а в некоторых домах нет совсем. Осматриваю у каждого ноги. Вижу пятна, кровоподтеки. И, кроме того, язвы и шишки.
— Что такое? — думаю. — Цингу различаю. А что означают эти язвы и шишки?
Иду далее. В каждой избе — цинга и язвы. Обошел уже двадцать домов — везде одно и то же. Все в  цинге...
Молнией пронеслась догадка:
— Ведь это сифилис, и на его почве  цинга.
Не хватило сил продолжать обход.
Что-то страшное. После я приезжал сюда с врачом, он нашел, что вся деревня в двести дворов заражена сифилисом. Сифилис у взрослых и у грудных детей. У крестьян, у учителя, у причта.
В избах трупный запах. Язвы на лице, голове, ногах. Деревня гниет и разлагается. Врач в 30-ти верстах. Никто к нему за помощью не обращается. Сифилитики живут, как на прокаженном острове.
Вечером, когда я ложился спать, до меня донеслись какие-то звуки. Прислушиваюсь: пение. Скорбное, унылое, погребальное.
— Что это такое? — спрашиваю хозяина.
Он смутился и замялся.
— Говорил им нельзя, не велено, а они... все свое. Пойду скажу...
— Да что такое?
— Девки собрались, хороводы водят... Говорил — не велено...
Я остановил его. Прислушиваюсь, — ни одного веселого аккорда. Что-то заунывное, тягучее. Последнее прости суровой судьбе. Улыбка мертвеца. Так веселится умирающая, гниющая деревня. Жутко. Страшно.
С погребальным звоном живут эти полулюди. Когда-нибудь и здесь было весело, но голод, болезни, забитость вытравили все веселое, все живое, человеческое. Осталось больное, животное существование...
...

На нарах кто-то лежал под горой одеял и одежды.
Это бедная Фатьма. С ней лихорадка, — сказала Левицкая.
— Почему она у вас?
В доме ее отца такая бедность, что она бы там умерла.
Девочка умирала, когда Левицкая нашла ее: она была истощена, лежала не двигаясь, а ее кормили мякишем черного хлеба, размоченным в воде. Левицкая стала просить девочку у родителей. Отец сурово заявил:
Она умрет скоро. Что в ней? Корми сына — он работник будет.
— Я буду кормить и сына, и Фатьму.
— Она умрет скоро, говорю...
Кое-как отец позволил взять Фатьму. Левицкая перенесла ее к себе и стала ухаживать за ней. Девочка была, как восковая.
На печи у Левицкой был другой пациент-старик. Он еле двигался.
— Да у вас тут целая больница!
Недели через две старик умер, а Фатьма стала двигаться. Она воскресала. На желтом личике появился слабый румянец. Девочка стала ходить. Кушала уже с детьми.
Как-то мы говорили с Левицкой о ней.
А что будет с ней после нас? — задала вдруг Левицкая тяжелый вопрос.
— Уйдет к отцу, — говорю.
— Но ведь это смерть?
— Что же мы можем сделать?






Григорий Раковский о белых. Часть V: На новых рубежах

Из книги Григория Раковского «Конец белых».

Завоевание Северной Таврии создало иллюзию победоносного продвижения на север и замедлило быстро развивавшейся по­сле новороссийской катастрофы процесс разложения антиболь­шевистских сил... Положение главного командования упрочилось. Терроризованные представители оппозиционных де­мократических течений были окончательно загнаны в подполье, заняли выжидательно-пассивное положение.
Правящие круги Крыма, возглавляемые Врангелем и Кривошеиным, больше всего могли теперь опасаться лишь актив­ных враждебных выступлений со стороны представителей казачь­ей демократии. Разгром донского штаба исключал, казалось, воз­можность таких выступлений со стороны донцов. Политическое влияние и удельный вес терцев в Крыму были ничтожны. Внимание главного командования обращается в стороны кубанцев, ко­торые, как показал опыт Деникина и «Особого Совещания», являлись в политическом отношении такой силой, с которой нуж­но было считаться самым серьезным образом.
Положение правящей группы в Крыму, однако, облегчалось тем, что кубанцы находились после капитуляции Кубанской армии в состоянии полной дезорганизации.
[Читать далее]
Тифлисская группа кубанских политических деятелей заняла уже в это время резко враждебную позицию в отношении Кры­ма и энергично протестовала против апрельского соглашения атаманов с Врангелем.
- Принципиально отрицательное отношение к главному командованию, — рассказывал мне Тимошенко, — усугублялось у нас и персональным вопросом. Врангеля мы знали, как авантюристическую фигуру, как человека, неразборчивого в средствах и, вообще, неспособного к положительной государственной работе.
Кубанцы теперь изыскивали способы для самостоятельной борьбы с большевиками. Больше других привлекала общие симпатии перспектива совместных действий с Петлюрой, который, в союзе с поляками отвоевывал в это время у большевиков Украину.
Перебросить с помощью французов возможно большее количество кубанцев на Украину, помочь Петлюре, а затем с помощью украинцев освободить Кубань — вот проект, который в Тифлисе в это время противопоставлялся прежнему плану похода на Москву.

Начались споры и пререкания. Попутно стали обсуждаться и общеполитические вопросы. В речах ораторов рельефно вы­явился тот идейный разброд, который переживали кубанские политические деятели.
- Нечего бояться крымской грязи, — говорили одни. Когда на улице дождь, нужно брать зонтик, надевать калоши и этим спасаться от дождя и грязи.
- Необходимо вывезти кубанцев из Крыма. Если Врангель не позволит, можно их «украсть», на лодках и баркасах пере­править через Керченский пролив на Кубань.
- Но у нас и так много людей . . .
- Есть только два пути: или ехать в Крым, или идти за перевалы на Кубань поднимать восстание против больше­виков…
Председатель Краевой Рады Тимошенко не только проте­стовал против контакта с Врангелем, но и настаивал на том, что с Крымом, как олицетворением реакции, необходимо бороться самым энергичным образом. Борьбу с большевиками нужно ве­сти совместно с Украиной, Грузией, горцами Северного Кавка­за и другими демократическими силами…
Нужно покончить раз навсегда с ориентацией на Велико­россию, как это делают «линейцы». Пользуясь благожелатель­ным отношением Франции к идее образования буферных госу­дарств, необходимо поддержать Украину, которая, в свою оче­редь, поможет южно-русским государственным образованиям и, в частности, Кубани устроить свое самостоятельное государ­ственное существование.
О необходимости использования казаков, находившихся в Крыму, говорил лидер линейцев Скобцов, констатируя в то же время, что значительное число участников совещания — живые трупы и должны отказаться от всякой государственной работы…
Горькое разочарование слышалось, наконец, и в словах од­ного из главных авторов кубанской конституции — присяжного поваренного Каплина.
- Очевидно,— говорил он, — Великую Россию не создать тем путем, каким мы шли до сего времени. Прочно объединят Россию только большевики...          
Считая дальнейшую борьбу бесполезной, Каплин предла­гал прекратить ее и ожидать эволюции большевизма.
Между тем, Иванис, получив атаманскую булаву, меняет свою позицию.
По словам Тимошенко, он повел себя так бестактно с пред­ставителями иностранных миссий и украинцами, что сразу же рухнули все надежды на возможность получения кораблей и транспортирования на Украину на первый раз хотя бы тысячи кубанских казаков, находившихся в Грузии.
- В Грузии работать нельзя. На Украину ехать невозможно. Что же прикажете дальше делать?
Такие вопросы задавал Иванис тифлисцам, доказывая, что Крым является неизбежным этапом в освобождении Кубани.
В результате была принята компромиссная, соглашатель­ская точка зрения.
Вопреки первоначальному решению не ехать в Крым, вновь сформированное Иванисом правительство признало необходимым вести работу на два фронта. С одной стороны, решено было послать делегацию на Украину, в Польшу и добиваться соглашения с поляками, а при их помощи заручиться содействием иностранных держав. С другой стороны, члены правительства решили ехать в Крым, добиваться там большей самостоятель­ности, чем та, которая была предоставлена казакам апрельским договором, оказывать на Врангеля давление, защищать казаков, настаивать на производстве на Кубань десанта, состоящего из одних кубанцев и принимать меры, чтобы десант не мог быть использован Врангелем для своих целей.
На тифлисских совещаниях признано было необходимым создавать на юге с Грузией в центре демократическую воору­женную силу, которая двинулась бы на Кубань одновременно с десантом и включила бы его в свой состав. Таким образом, тифлисцы хотели вбить демократический клин между Крымом и Советской Россией.
- Предложение ехать в Крым, — передает Тимошенко, для меня и моих единомышленников было совершенно неприемлемо, и мы от этого категорически отказались. Отказались, впрочем, не все. Член президиума Краевой Рады Курганский решил ехать в Крым. Другой член президиума Белый, вместе с членами пра­вительства Сулятицким и Ивасюком отправились в качестве делегатов в Польшу...
Председатель Краевой Рады Тимошенко очутился в неле­пом положении.
- Считая, что официальный кубанский центр переносится в Крым, — рассказывал мне он, — я передал дела Курганскому и сам остался в Тифлисе с другими членами Рады. Фактически, ввиду двойственной политики правительства, между нами произошел разрыв. Однако, не считая возможным выступить от­крыто против правительства, мы замалчивали об этом... ­В то время, когда в Тифлисе пытались произвести пере­оценку ценностей и закрепиться на новых идейных рубежах, в Крыму уже мечтали о завоевании Украины, об освобождении Дона и Кубани, о походе на север, о восстановлении деникинского фронта.
Правда, поход на север был возможен лишь при широкой поддержке Запада. В Крыму отлично сознают это и стараются во всех отношениях использовать международную обстановку.
- Ведя успешную борьбу в Северной Таврии, — рассказывал мне Врангель, — я все время рассчитывал на помощь Запада.
Эти расчеты теперь строились на том, что победоносное наступление польских и петлюровских войск в глубь России за­кончилось полной катастрофой. Использовав национальное чув­ство населения Украины и северо-западных областей, большевики стягивают ка фронт большие силы и сами переходят в энергич­ное наступление, быстро вытесняя поляков из пределов России и заставляя их настойчиво просить помощи у держав-покровительниц.
Перед Антантой, таким образом, снова ребром становится вопрос о необходимости всемерной поддержки антибольшевист­ских сил в России…
Скептически настроенные военные деятели характеризуют этот боевой период в следующих выражениях.
- Шаг вперед — большевистский прорыв и… блестящая по­бедоносная сводка. Ликвидация каждого такого прорыва сопровож­дается огромными потерями. Опять шаг вперед, опять та же история. Результат — уничтожение живой силы... Ни Крым, ни Северная Таврия не дают пополнения. Пополнения так ни­чтожны, что о них серьезно говорить не приходится. Убыль в войсках комплектуется пленными красноармейцами, не перевос­питанными, не профильтрованными, а прямо вливавшимися в части…

На фронте наступило затишье. Общее внимание сконцентри­ровалось вокруг весьма характерного для Крыма конфликта между Слащевым и Врангелем.
Врангель рвал и метал, обвиняя во всем происшедшем Сла­щева. Последний оправдывался тем, что он в точности исполнял директивы главного командования…
Конфликт закончился резкой телеграммой Слащева Вран­гелю, где он писал, между, прочим:
- Я уже свое дело сделал и теперь являюсь лишним…
Врангель не возражал против ухода Слащева, а, чтобы этот факт не бросался в глаза, написал по типу высочайших ре­скриптов приказ, в котором благодарил Слащева, выражал сожаление, что он уходит «по расстроенному здоровью» и жало­вал ему новый титул, разрешая именоваться впредь «Слащев—Крымский».
Слащев уехал в Севастополь, где написал Врангелю ра­порт, в котором жаловался на интриги, на камарилью, окружав­шую Врангеля во главе со «злым гением России», ген. квартир­мейстером ставки Коноваловым, заявлял, что «участвовать в сознательной работе на погибель России он не может», требо­вал суда над собою, над своим штабом, над ставкой и гене­рал-квартирмейстером Коноваловым.
В ответ на этот рапорт Врангель предложил Слащеву «полечиться в германских санаториях».
Слащев отклонил это предложение. Вслед за этим он был предан суду по обвинению в целом ряде преступлений, начиная от противозаконных, бессудных расстрелов, и кончая преступлениями денежного характера. Такие же дела возникли и по поводу преступлений, совершенных чинами слащевского штаба.
Предстоящей громкий процесс взбудоражил военные и обывательские круги. Заговорили об открытых и тайных преступлениях чинов слащевского штаба. Вспоминали о фактах массо­вых зверских расстрелов. Рассказывали о том, как смертники ставились возле ямы, пристреливались и засыпались землей — мертвые ли, живые ли — безразлично. Сообщали о случаях, ког­да пристреленные выползали из могил… Имя Слащева свя­зывали теперь с именем начальника слащевской контрразведки Шарова, занимавшегося вымогательствами у смертников. По рукам ходили разные документы, вроде собственноручной за­писки Слащева на клочке бумаги следующего содержания:
«Командиру роты военнопленных. Приказываю выдать пять евреев по указанию контрразведывательного отделения штакора подателю сего. Записку возвратить на руки начальнику отделения. Слащев. 27. 5. 20».
На все эти обвинения, на постановление военного следователя Гирчича о применении к Слащеву в качестве меры пресечения надзора начальства бывший диктатор Крыма реаги­ровал очень своеобразно. Когда судебный следователь прислал ему повестку с предложением явиться в качестве обвиняемого в его камеру для допроса, Слащев написал на повестке два слова:
- Не пойду...
Сам же отправился к начальнику штаба главнокомандующего и возмущенно заявил:
- За такие вещи я могу разделаться по-свойски, а следо­вателя спустить с лестницы...
Дело было замято.

…в связи с планами похода на Украину и на Дон, в Крыму возлагают на повстанческое движение радужные надежды. Реализация этого плана связывается с благоприятным разрешением вопроса о союзе с крупнейшим из украин­ских партизан — Махно. Но все попытки ставки при посред­стве специальных агентов вступить в тесную связь с вождем украинских повстанцев, не дают благоприятных результатов…
Ставка однако не отказывается от своего плана использо­вания «махновщины».
В военных, общественно-политических кругах, среди насе­ления Крыма и Северной Таврии, в русской и заграничной пе­чати, усиленно муссируются сообщения о том, что между гене­ралом Врангелем и «батькой» Махно заключен тесный союз.
- Махно подчинился Врангелю...
- Штаб Махно находится в руках врангелевских офи­церов.
- Махно назначен Врангелем командующим армией.
- Махно устроил торжественный прием делегатам Вран­геля, произносил тосты в честь главнокомандующего...
Такими сообщениями полны крымские газеты. Такие разго­воры слышатся в штабах, на улицах и в ресторанах.
Мало этого: — в газетах уже появляются апокрифические приказы Махно, в которых он именует Врангеля своим «бра­том» призывает крестьян совместно с Русской армией «бить жидов». От времени до времени в газетах начинают печататься даже сводки штаба Махно.
От его имени в Крыму выступают разные проходимцы, авантюристы и просто бандиты, именовавшие себя «отаманами» махновских отрядов. С этими «отаманами» главное командование заключает союзы, снабжает деньгами, разрешает формиро­вать на территории Крыма партизанские отряды, в частности отряд «имени батьки Махно». В свою очередь, «отаманы» про­славляют Врангеля и «Русскую армию», снабжают ставку и газетные редакции сфабрикованной ими же информацией о деятель­ности Махно. От времени до времени они куда-то таинственно исчезают. Возвращаясь с важным видом сообщают, что были у Махно, и дают ряд сенсационных сведений об успехах повстанческого движения...

Между Крымом и Дальним Востоком, между Врангелем и Семеновым устанавливается тесная связь, которая облегчалась, с одной стороны, тем, что крымский диктатор и дальневосточ­ный атаман были по существу родственными по духу людьми, а главным образом тем, что оба они в совокупности облегчали Японии осуществление ее агрессивных, хищнических планов на Дальнем Востоке. Роль связующего звена с особенным старанием выполнял представитель Японии в Крыму майор Такахаси, при посредстве которого Врангель в течение всего периода нахождения своего у власти усиленно заигрывает с Страной Восходящего Солнца.

Использовать повстанческое движение, заключить военно-политический союз с Петлюрой и затем постепенно вытеснить большевиков с Украины — вот та цель, которую еще весною 1920 года поставили себе, по-видимому, ставка и крымское пра­вительство. Тогда Петлюра находился в силе и вместе с по­ляками двигался триумфальным маршем по Украине. Однако все усилия Врангеля войти в соглашение с Польшей и пет­люровцами не давали благоприятных результатов. В частности, Петлюра весьма скептически относился к тому, что происхо­дило в Крыму, и не придавал серьезного значения попыткам Врангеля в своей политике отмежеваться от Деникина…
Это не помешало, однако, тому, что в течение лета в военных и политических кругах Крыма все время разрабаты­вался план перенесения военных действий на Украину. С этим планом усиленно носился и генерал Слащев. Его выдвигали украинские полковники и генералы. Находившиеся в Севастополе общественные и политические деятели Украины — кадеты и пра­вые — неоднократно выступают перед Врангелем с проектами организации в Крыму украинского центра для привлечения насе­ления Украины на свою сторону.
Все это, впрочем, ограничивается одними разговорами, гру­дами исписанной бумаги, бесконечными интригами, взаимными попреками и ссорами на почве борьбы за преобладающее влияние в Крыму между лицами, претендовавшими на то, чтобы представлять Украину. Попытки заручиться поддержкой широ­ких масс Украины сводились пока лишь к афишированию фиктивного союза Врангеля с Махно.