November 3rd, 2019

И. Сурнов о конце борьбы с чехословаками

Из сборника «Борьба за Урал и Сибирь».

Взаимная вражда между нашими частями и чешскими частями возрастала все больше и больше.
Можно было ждать новых осложнений.
И ревком решился на последний шаг, кажется, предложенный чехами: послать делегацию для непосредственных переговоров с пятой Армией о возобновлении с чехами мирных переговоров.
27 января делегация была избрана в следующем составе: от Ревкома — я, от комитета РКП — тов. Рябиков и от чехо-словацкого командования — поручик Гаупе («Губ»).
Наша делегация, быстро собравшись, выехала. Предстояло пройти прифронтовую полосу. Задача — не из легких. На всякий случай мы прихватили с собой пять вооруженных красноармейцев-партизан для охраны вагона делегации, а сами поехали без оружия (соблюдая установившийся в этих случаях обычай: мир­ная делегация не может иметь при себе оружия).
[Читать далее]
Поздним утром, часов около 11-ти, мы проехали Черемхово (122 версты от Иркутска). Спокойная до сего времени дорога стала несколько тревожной. Мы получили сведения, что на ст. Зима
(235 верст от Иркутска) находятся каппелевцы со своим командо­ванием и что они производят насилия над населением.
Через несколько часов продвижения вперед (мы двигались верст по 20, 30 в час) на всех дальнейших остановках мы стали встречать одиночек и группы рабочих, бегущих по направлению от ст. Зима. Узнав, что к Зиме двигается Советская делегация, они просили не ездить туда и вернуться назад.
У меня сохранилось случайно несколько протоколов опроса этих рабочих, и по ним можно судить, какое положение было на ст. Зима, когда мы подъезжали к ней. Привожу один из про­токолов этих показаний.
«Протокол № 1.
Я, нижеподписавшийся, товарищ, главный кондуктор Зиминского ре­зерва, Гринчик Николай, показываю следующее: вчера в 4 часа дня чехами была обезоружена, в то время, когда шел бой, часть революцион­ных войск численностью около 500 человек. Сначала часть их направляли без оружия на фронт, а потом на воинский путь, обыскивая и издеваясь над нашими товарищами. Кроме того, в этот момент чехами же вдоль по полотну жел. дор. были пропущены каппелевцы числен­ностью в 25 человек конных, которые перерезали телеграфную и теле­фонную сеть и сняли посты в городе Зиме. После этого началась ловля революционных солдат и обезоружение их, затем наступило затишье, и каппелевцы проследовали на село Зиму…»
Все прочие протоколы аналогичны приведенному.
По дополнительным расспросам бежавших из Зимы товарищей, выяснилась следующая картина:
К ст. Зима подошли каппелевские части, с которыми наш отряд, во главе с тов. Нестеровым и тов. Грингофом, вступил в бой. Сначала успех был на стороне нашей группы. Но в самый разгар боя чехи (по описаниям очевидцев, чешские гусары, в красных штанах с золотыми лампасами) предательски напали на левое крыло группы, смяли его и дали каппелевцам возмож­ность оправиться.
Разгром был полный, в группе началась паника, и часть ее, оставшаяся в живых, бежала, но была задержана и обезоружена чехами...
Каппелевцы ворвались на станцию и в поселок Зима, и на­чался кровавый разгул, длившийся целые сутки. Били и изде­вались над нашими партизанами, над мирным населением. Сотни трупов остались разбросанными по снегу на улицах и площадях. Среди них было много трупов женщин и рабочих.
Позднее, когда я уже после переговоров возвращался в Ир­кутск, я лично убедился в тех ужасах, которые творили каппе­левцы на ст. Зима и по пути следования. Об этом мной был составлен особый доклад на имя Ревкома.
Получив такую информацию и предупреждения товарищей, бежавших со ст. Зима от каппелевских ужасов, мы все же дви­нулись дальше, решив, во что бы то ни стало, выполнить свое поручение.
Наш поезд медленно двинулся вперед. С тревогой мы ожидали дальнейших событий. Часов в 6 вечера мы въехали на ст. Зима. Наш вагон немедленно окружили чехо-словаки и каппелевцы. Среди последних было много офицеров в золотых погонах.
Поручик Губ по-чешски передал подошедшим чехам, в чем дело. Очевидно, каппелевцы, долго соприкасаясь с чехами и по­нимавшие их язык, поняли, в чем дело, так как среди них произо­шло движение, и к вагону побежали вооруженные люди.
Мы сидели в глубине вагона и спокойно ждали, что будет. Через некоторое время мы услышали около вагона большую ру­гань. Оказалось, что каппелевцы требуют входа в вагон и рас­правы с нами. Наша охрана взялась за винтовки. Вид наших ребят с красными лентами через шапку еще более возбудил кап­пелевцев. Весь перрон был усеян этой сволочыо. Положение было пиковое. Еще момент — и от нас ничего не останется. К счастью, в этот момент к вагону подошла вооруженная большая группа чехов и оттеснила каппелевцев назад. Нас взяли под усиленный конвой чехов и быстро провели в помещение Вокзала. Уходя, мы просили чехов обезопасить от расправы каппелевцев нашу охрану; они обещали это сделать. К сожалению, я не знаю, что случилось с нашими ребятами из охраны, так как больше их ви­деть не пришлось, и в наш вагон мы больше не возвращались. Позднее, на обратной дороге, я видел наш вагон ободранным осно­вательно, так что от него осталось только одно воспоминание.
В вокзальном помещении нас встретил начальник чехо-словацкой дивизии Прхала. Объяснив ему цель и задачи нашей делегации, мы попросили его двинуть нас дальше на Запад.
Не успели мы изложить своей просьбы и показать Прхала свои мандаты от. д-ра Благож, как в комнату вошел статный казачий офицер, который, взяв под козырек, быстро отрапортовал:
«Генералу Войцеховскому стало известно, что на ст. Зима только сейчас прибыла делегация большевиков, следующая по направлению на запад, в расположение Советских войск. Генерал просит передать их немедленно ему в руки, так как их движение по линии под чешской охраной нарушает нейтралитет чехов в отношении железной дороги, который должен быть для всех русских одинаков. Ждем срочно вашего ответа, в противном слу­чае генерал Войцеховский вынужден будет принять соответствую­щие меры». Отрапортовав таким образом и что-то вручив Прхала, молодой человек, как это выяснилось потом, оказавшийся личным адъютантом Войцеховского, щелкнув шпорами, вышел обратно.
Прхала заметно волновался и не знал, что делать. Мы заявили ему, что уважение к самим себе заставляет чехо-словаков двинуть нас дальше. Ведь наши командировочные документы подписаны не кем иным, как уполномоченным Чехо-Словацкой республики; а он, очевидно, знал, что делает, и, очевидно, дисциплина в чеш­ской армии такова, что командир дивизии должен выполнять приказания своего высшего начальства. Относительно передачи нас генералу Войцеховскому едва ли может идти речь, так как наша делегация выполняет миссию и в интересах чехов. Расте­рянность «бравого» командира дивизии была, настолько велика, что он, забыв, что мы — члены мирной делегации, начал вслух вычислять, сколько у него вооруженных сил и смогут ли они противостоять каппелевцам. Из его сообщений мы узнали, что каппелевцев в данный момент на ст. Зима больше, чем чехов, и что командует ими сам генерал Войцеховский…
На это мы возразили, что каппелевцам из-за нас вступать в бой с чехами нет смысла, так как они рискуют по всей линии подвергнуться нападению чехов за столкновение в Зиме и тем самым погибнуть, так как чехи их, несомненно, сумеют уничто­жить, превосходя численностью и вооружением.
После краткого совещания решено было нас Войцеховскому не выдавать, а, посадив в простой товарный вагон, двинуть с па­ровозом дальше. Уже поздно вечером мы вышли из маленькой накуренной комнатки вокзала и быстро прошли в наше новое убежище. Из-за темноты среди чехов каппелевцы нас не заметили и мы благополучно добрались до вагона. Без сигналов и свист­ков двинулись дальше. Ехали очень тихо. Ночь стояла морозная и лунная. Из окна мы видели пикеты чехов и румын вдоль полотна железной дороги и длинные обозы каппелевцев, тянув­шиеся по ездовой дороге с правой стороны полотна.

Часов в 11 утра мы быстро с пригорка въехали на станцию. Наше появление для чехов было неожиданным; они, схватив вин­товки, бросились к машине. Губ по-чешски объяснил им, в чем дело, и чехи успокоились. Нас под сильным конвоем отвели на станцию и посадили в сторожку, приставив караул у двери. Губ куда-то исчез, И мы оказались на положении арестованных.
Проходя по перрону, мы заметили, что на станции царила па­ника. Все пути были беспорядочно забиты эшелонами с чешскими и румынскими войсками и продовольствием. Самый перрон был усыпан крупой, мукой, овсом и разными продуктами, В воздухе стоял шум от возбужденного говора сотен людей; чехи нерв­ничали.

5 февраля, кажется, днем, мирное соглашение было подписано…
Позднее мы узнали, что Иркутск выдержал нападение каппелевцев и, разбив их наголову, далеко отбросил за Байкал.
Таким образом по Байкал территория Сибири была оконча­тельно очищена от белогвардейцев и колчаковцев, сам Колчак погиб, и Красная Армия спокойно, уже без боев, двигалась на восток, занимая постепенно, согласно мирным условиям с чехами, территорию Сибири.
Чехи планомерно отступали на восток, оставляя в сердцах сибирского населения жгучую ненависть и печальную память о себе и своем предательском поведении.





А. С. Панкратов о голоде 1911-1912 гг. Часть XI

Из книги А. С. Панкратова «Без хлеба».   

Расспрашиваю о житье-бытье хуторянина-хохла, поселившегося на земле Крестьянского банка. Он жалуется:
— Разорен вконец. Не знаю, как буду весной сеяться.
— Зато помещик! — раздалось сзади меня. Оглядываюсь. Это шабер хохла, такой же несчастный, разоренный человек. Находит еще возможность иронизировать над самим собой.
— Помещик, говоришь?
— Столыпинский...
Здесь знают покойного министра. Определяют его такой фразой:
— «Собственность выдумал».
Поминают его имя нередко, хотя не всегда добродушно...
«Столыпинским помещикам» пережить этот год, кажется, труднее, чем общинникам. У тех и других ничего не родилось. Нет у них и запасов. Этим все преимущества хуторского хозяйства сведены на нет.
Но —
— «На людях и смерть красна».
— «В миру и горе легче».
Община больше приспособлена к продовольственной помощи, чем хутор.
Помню старого хохла. Он сидел в шубе в своей промерзшей, сырой землянке и горько плакался:
— Зачем поманули нас? На старине хоть мало было земли, зато мы сыты были. А тут что! Сидишь в своей конуре, один в поле, и думаешь: забудут, как пить дадут, забудут! Снегом занесло, почитай, под самую крышу, — кто меня найдет? Да и кому до меня дело? Деревню или село не пройдут с помощью мимо, — деревни все на счету, на картах значатся. А наши хуторишки: один тут, другой там, разбросаны по степи... Как засиженные мухами пятна. Никто их не знает...
[Читать далее]— Ну, как же так, — пробую успокоить, и вам учет ведется. Налоги с вас спрашивают, не пропускают же?
— То налоги. А с помощью проедут и не заметят. Сколько страхов у нас тут. Что поделаешь —  дети... Торчим постоянно в волости, все о себе напоминаем: не забудете, мол! А они спрашивают: «Да ты кто таков будешь?» Объясняешь им, что Сидор, мол, Поликарпов с Елизаветинских хуторов. «Много вас там, разве упомнишь?» — «Дорога прямая, — говоришь им. — Как повернешь налево от кармальского пути, пройдешь (не проедешь потому конной дороги у нас нет — бураном заносит) сыртом с версту, тут, около овражка, и стоит мой хутор». Разъясняю им, а сам думаю: забудут, обойдут, хутор — не деревня...
На хуторах нельзя устроить столовой. Как будут ходить голодающие в буранное или морозное время за 4—5 верст?
Трудно там организовать и общественные работы. Если вдали от хутора, то работы не будут достигать цели. А вблизи, пожалуй, не найдешь такой работы, которая была бы целесообразна для группы хуторов. Работать же для одного хуторянина было бы смешно.
Только ссуду можно раздавать хуторянам. Но она, как известно, «развращает население»...
— Кормовые привезут, — слышу я голос старика, — в деревне все узнают. А нам кто сюда, в сугроб доложит?
Составители закона 9-го ноября не думали о голоде. Нельзя же, в самом деле, приспосабливать к нему форму крестьянского землеустройства! Голод, принято думать, — ненормальность, исключительное явление. А между тем он стал уже обычным делом.
Около огромного имения миллионерши А. И. Кузнецовой разбросано много хуторов.
Ближайшие, Васильевские, населены белорусами. Такой нужды, как у них, пожалуй, не встретишь в башкирской деревне. Васильевцы — новоселы, только что летом пришли сюда. Дождливой осенью поставили свои землянки, поэтому в домах их сырость, слякоть, как на улице.
Сидят в шубах, кашляют. С потолка, сделанного из хвороста с землей, льет вода. Пол земляной, сырой.
— Скотинешку, кака была, проели, — рассказывают. — Не знаем, как доживем до весны. Да и доживем ли?..
От Васильевских недалеко до Кондебаевских хуторов. Это уже другой тип хутора. Васильевцы живут вместе особой слободой. Кондебаевцы рассеяны на большом пространстве. Каждый хуторян построился в центре своей земли.
У них также землянки из воздушного кирпича, с глиняными полами. Есть сырые.
— Сколько у вас десятин? — спрашиваю.
— По тридцати. Да что ныне десятины? Что тысяча, что одна, — все равно!
Это верно. Неурожай у всех был одинаков. И с тысячи десятин, и с одной ничего не собрали.
— Как же живете?
— Кое-как. Больше на картошке сидим. Продовольствия ждем. У Крестьянского банка ссуду просим.
— Не закладывали еще землю?
— Как заложишь? Крестьянскому банку не все выплатили, на 55 лет рассрочили... А если заложишь — пиши пропало: никогда не поднимешься, процентов не заплатишь...
— Лучше ли жить хуторами? — спрашиваю.
— По нашим местам мы вот чего желали бы. Соединить все наши земли вместе и построиться деревней... Эх, хорошо было бы! Земля у нас жирная, богатая... Миром мы бы гору своротили...
— А землю чересполосно?
— Конечно...
Вот идеал «столыпинского помещика».
В Оренбургском уезде мне по пути попались семь Холодковских хуторов. Здесь хохлы также «сидят больше на картошке» и жалуются:
— Продовольственной ссуды нам не выдают.
— Почему?
— Уездный съезд отказал. Говорит: «Вы в списках не значитесь. Мы, оказывается, еще к волости не приписаны...
— Как так?
— Поселились мы ныне летом, купчую совершили в июне. Думали, что сама волость нас к себе припишет. Ан нет — мы сами должны хлопотать.
Я вспомнил старого хохла:
— Забудут нас, обойдут, не найдут в сугробах.
Верно.
Холодковские живут слободами. У них до 80-ти дворов. И то «забыли».
— Теперь с нами никто из начальства и разговаривать не хочет. Как будто мы не здешние и не крестьяне. Говорят: припишитесь — тогда другой разговор...
— А общественные работы у вас были?
— Тоже не были. И по той же причине — без волости мы...
— Помереть можно без волости, — добавляет другой хохол.
— Что будем теперь делать, не знаем. Лошадей уже продали... Да ныне на лошадь пяти пудов хлеба не купишь.
Цена лошади здесь 5—7 рублей, а пшеничной муки (ржаной здесь не сеют) — 2 рубля за пуд.
В д. Новониколаевке мне встретился любопытный тип хуторянина.
— Все мытарства прошел, — говорил он.
Я застал уже последний фазис его мытарств.
— Сейчас свою лошадь зарезал и ободрал. Шкуру продам.
— Зарезал? — удивился я.
Да... Все равно околела бы. Катуном (трава) кормил, не выдержала.
— Хоть бы башкирам продал?
— Не берут. Больно тоща, говорят. Давали 3 рубля, не отдал. Шкура стоит 4 рубля.
Хороша лошадь, если башкиры на мясо не покупают.
— Она меня кормила. Побираться на ней ездил. Теперь не знаю, что делать. Семь человек детей...
Мужик молодой, с виду здоровый.
— Какой у тебя надел?
— Земли у меня нет совсем. И избы нет. На квартире с семьей живу. Плачу 25 копеек в месяц.
Совсем недавно он был «помещиком». История его такова:
— Орловские мы, из Малоархангельского уезда. Была у нас «душа» — 2 1/2 десятины. Показалось тесно, свободы захотелось. А тут слух прошел, что если не выйдем на отруба, землю от нас возьмут, а самих на Амур угонят. Из волости слух пущали. Отрубился я, а потом продал землю по 250 рублей за десятину и ушел вот сюда, в Оренбургский уезд, в д. Кармадиновку, купил здесь 30 десятин у Чиняева. Как раз были все голодные годы. Нижу я — дело плохо, кормиться нечем, хоть и земли много. Продал 30 десятин за 400 рублей и ушел с семьей н Верхне-Уральск. На покупку земли у меня уже не хватило. Занялся арендой. Снял 15 десятин у войскового правления и засеял. Но три года подряд ничего не родилось... Что делать? Отощал уже я, обнищал. Нет сил больше держать землю. Бросил я все и вернулся сюда, в Новониколаевку. По дороге сына тринадцатилетнего отдал в работники. Все-таки хоть один рот с плеч долой. Где он теперь, не знаю. Оставил его у Красной Мечети.
— А тут что делаешь?
— Ничего. Работы нет никакой. Пришел и побираться стал. Да вот, лошадь последнюю пришлось зарезать. Теперь хоть умирать...
Вспомнилась мне датская сказочка. Мужик променял лошадь на корову, корову — на козу, козу — на зайца... А зайца, кажется, на иголку, которую и потерял.
Жизненная сказочка.
— А что я вас спрошу, — обратился бывший «помещик» ко мне. — Дадут ли мне продовольственную ссуду?
Вспоминаю холодковских хохлов.
— К волости приписан?
— Здесь нет. Может, в Камардиновке не выписали?..
— Если не приписан, то ничего не получишь.
— Тогда как же? — растерянно бормотал мужик. Умирать?
Если его и не выписали в Камардиновке, то ссуды, пожалуй, он все-таки не получит. Отдать ее не на что — земли нет.
— И еще хочу я вас беспокоить, — сказал он. — Душу себе буду просить у начальства — дадут ли?
— Дадут, — говорю, чтобы успокоить несчастного. Отчего бы где-нибудь его и не приткнуть к общине? Мужик — работник.
— Да ведь опять «отрубишься» и уедешь, — говорю ему шутливо.
— Нет, уже довольно, — помыкался по белу свету. Где уж нам, нищим, помещиками быть!

Однажды ночь застала меня в степи…
— До села не доедем, Шериф, — говорю ямщику, — нет ли где поблизости деревни?
— Амановка в трех верстах, — отвечает он.
— Вези.
— Бедно там, — роняет татарин.
Знаю. Хлеба еще достанешь, но только хлеба. О молоке и яйцах нельзя теперь мечтать. Все равно, думаю, только бы в тепле ночевать.
Амановка — длинная и жуткая деревня. Было не более шести часов вечера, а в домах далеко не везде светились огни. Большинство крестьян, значит, сидело впотьмах, керосину купить было не на что.
Шериф заехал к своему знакомому крестьянину Пахомову.
— В кандидатах ходит, — рекомендовал он мне Пахомова.
Вхожу в избу. На постелях лежать человеческие фигуры. Спрашиваю:
— Что рано спать легли?
— Больные это, — говорить старуха. — Вторую неделю...
— Чем?
— Голова, живот...
Мы расположились пить чай. Пришел хозяин. Спрашиваю у него о болезни его дочерей.
— Да... Доктор говорить: тиф...
Я было встревожился. Говорю:
— Нет ли где избы без больных?
— Не найдете... В каждой, почитай, есть. Да бояться нечего...
Тут и пьют и едят вместе с тифозными. Куда их отделишь, когда изба одна? «На грех» произошло домашнее событие: свинья только что опоросилась, принесла одиннадцать поросят. В хлеве мать задавила бы новорожденных, взяли в избу и их и ее. В маленькой комнатке ночевали мы, тифозные и свиньи...
Но в деревне, да еще в голодающей не до удобств. Приходится отдыхать больше в санях, чем в избах.
Хозяин наш мужик лет 50, с осанкой и разговором человека, знающего себе цену. Недавно он был богат. Всего года два, как владел мельницей и лучшим домом в Амановке. Теперь чуть не нищий. Сгорели дотла в одну темную ночь его мельница и изба. Еле сам с семьей из огня выскочил. А тут подошел голодный год. С 50 арендованных десятин зерна не собрал. Последние деньги ухлопал на аренду. Но все-таки заплатил не все. 26 рублей не доплатил землевладельцу X—ому.
Просил его:
— Отсрочьте! Знаете, какой ныне год.
— А мне кто отсрочит? — ответил тот. — Я засевал 1800 десятин, ничего не собрал, — 400,000 р. потерял.
Так и не отсрочил.
— Получил повестку, — говорил мужик. — На суд барин зовет.
— Как же сделаете?
— Не знаю...
Полное разорение.
— Хлеб-то сейчас есть? — спрашиваю.
— Есть малость. Корову продал, купил. Да жулики-торговцы желудевую муку в ржаную прибавляют. Смотрите, какой хлеб!
У Пахомова остались только лошадь и свинья. Лошадь едва ли выживет — худа, как скелет, питается исключительно, катуном (колючей травой). Если продышит зиму, то весной ее «вша заест». Это обычная история в голодные годы. Пахомов уже спрашивал соседних башкир, сколько дадут. Те осмотрели скелет и огорчили хозяина: «Три целковых».
— Шкура стоит четыре, — возразил он. - Да шкура-то плохая....
— Прогневали Господа, — говорил Пахомов за чаем...
Прошлое его было хорошее, он любил и мог долго говорить о нем.
— Выборщиком в первую Думу был, - не без оттенка гордости сообщил он мне.
— Вы? 
Странным казалось, что выборщик нищий. Я забыл, что он был богат.
— Одним голосом в первую Думу не прошел... Был бы член Государственной Думы... Сколько они получают?
— Больше трехсот...
— В месяц?
— Да.
— Ой-ой-ой...
А он получает «фунтовые» и ждет не дождется кормовых по пуду на едока в месяц.
— Нужда, говорить, под горло подступила…
Мы поговорили об общественных работах.
— Участвовали вы? — спрашиваю.
— И тут со мной несчастье. В списках поставили. Но как раз в городе на это время суд назначили, а я с 1890 года состою присяжным. Меня и потребовали. Амановцы наши все пошли на работу, а я к богачу на дорогу деньги занимать. Жена, дети плачут: «Что будем есть», - говорят. А я молчу, не знаю, что сказать им в утешение. Как в острог пошел. Конечно, пешком...
— Пешком? Тут 150 верст?
— Нанять лошадей не на что. Пять дней шел, черным хлебом питался. Пришел. Остановился на постоялом дворе. Другим присяжным чай в суде разносят, бутерброды дают, а я боюсь взглянуть, отказываюсь. В перерыв иду на Толкучку, там лапши на три копейки спрошу и ем. Суд был долгий, затяжной — недели три. Как ни скупо жил, а израсходовал рублей 12. Прихожу потом в волость, говорю старшине: оплати! Бросил он мне десятку. Больше не дает. Своих недополучил и общественные работы прозевал — такой грех! Вот тут и служи государству!..
Ему о многом, видимо, хотелось расспросить, многое разузнать, на многое пожаловаться... Кто в нашу глушь заезжает? — говорил он давеча за чаем. «Людей не видим... Вот уедете вы и опять, как в колодезь меня опустят». О голоде, о больных детях, о том, что барин продаст за долг его последнюю лошадь и скоро ему нечего будет с семьей есть, он не думал. Может быть, отмахивался от горьких дум... Мечтательная натура его выделялась на сером, болезненном фоне деревни, на котором мрачными красками нарисована одна забота, одна дума — как бы не умереть с голода.
Утром кое-как нашел себе одну лошадь. Долго искал. Лошадей хороших, т.-е. сытых не было. Были какие-то тени. Пахомов грустный ходил около меня:
— Я бы вас сам отвез, — говорит, — да видите!
Показывает на свою лошадь. Она понуро жует катун.
Выехали. Проехали версты две и остановились. Пошли пешком около лошади. Ямщик был смущен и жаловался на «времена».
— С катуна далеко не уйдешь…
В изобилии катун вырастает только в голодные годы. Такт, по крайней мере, заметили крестьяне. Роль его в мужицком хозяйстве «провокаторская». Скот жует его, хотя он бывает сухой и колючий, но переварить не всегда может. Здесь потому повсеместный падеж лошадей.
— Рогатый скот ничего, терпит, но лошади, особенно тощие, не выдерживают... околевают. Колючки впиваются им в желудок.
В одном селе я видел лошадь, которую кормили этим ядом. Рот у ней ободран, в крови, на языке волдыри.





Григорий Раковский о белых. Часть XV: На берегах Босфора (начало)

Из книги Григория Раковского «Конец белых».

Начиная с 10 ноября в Константинополе стали циркули­ровать упорные слухи о том, что в Крыму неблагополучно. Слухи ширились, росли, создавая среди огромной массы рус­ских беженцев тревожное, напряженное настроение. Все чув­ствовали себя кровно связанными с Крымом, почти у всех бы­ли там или отцы, или братья, или мужья, или родственники. Всем врезалась в память кошмарная новороссийская эвакуация. Толпы народа тянулись во двор русского посольства и к витрине крымского «Бюро Русской Печати», где вывешивались последние информационные сводки. Официальные бюллетени, од­нако, не давали никакой пищи для тревоги, отмечая, как и раньше, что, мол, в Крыму все обстоит благополучно. Впер­вые к этим сообщениям относились критически, потому что, по­мимо слухов, источником тревоги был такой знаменательный факт, как экстренный вызов судов из Константинополя в порты Крыма. Объяснения представителей официальных кругов, что суда вызваны «на предмет разгрузки Крыма», никого не удовлет­воряли.
[Читать далее]Тревога росла с каждым часом. Из уст в уста передавали о том, что фронт прорван, что в Крыму начинается катастрофа и. т.д.
Представители Врангеля и крымского правительства кате­горически опровергали эти слухи.
Когда 12 ноября я разговаривал по этому поводу с гене­ралом фон Дрейером, который только что приехал из Крыма и направлялся по поручении Врангеля в Берлин, то на мои воп­росы он категорически заявил:
- Все эти слухи ни на чем не основаны. Все время я находился в ставке. Много раз я говорил с Врангелем, Кривошеиным, с высшими военными начальниками. Врангель мне многократно заявлял, что Крым ни в коем случае сдан не бу­дет. Я достаточно опытен, я знаю обстановку, в своем прогнозе не ошибаюсь. Голову даю на отсечение, что Крым не будет оставлен. Перекопские укрепления? По словам Врангеля, они неприступны....
На следующий день утром я столкнулся с Дрейером во дворе русского посольства. Растерянный и потрясенный, он зая­вил мне:
- В Крыму произошла катастрофа. Фронт прорван. Подроб­ностей не знаю. Знаю только, что ночью прибыл сюда Кривошеин и вечером, говорят, ожидают Врангеля. Сейчас пойду к Кривошеину и точно узнаю, что там произошло.
Встречаю начальника «Бюро Печати» полковника Хитрово.
- Мы сами ничего не знаем, кроме того, что сообщил Кривошеин, — ответил он на мои расспросы.
- А что же он вам сообщил?
- Вот только что отпечатанный бюллетень. Читайте...
В краткой беседе с представителем «Бюро Печати» Кри­вошеин сообщил о жестоких атаках противника, о том, что «долго выдерживать такую борьбу непосильно никому».
- По приказанию генерала Врангеля, - говорил Криво­шеин, — приступлено к эвакуации из Крыма раненых, женщин и детей. Вероятна полная эвакуация... Я прошу печать бросить всему культурному миру горячий призыв к чувству гуманности, к человеческой совести каждого, с просьбой о немедленной по­мощи погибающим людям, раненым, женщинам, детям...
Таким образом, первым русским беженцем в Константи­нополе явился одиозный Кривошеин. Это вызвало среди рус­ских глубокое возмущение, так как все считали, что уж кто-кто, а председатель правительства со своими ближайшими при­ближенными, со своим сыном офицером не имел права первым оставлять Крыма, да еще в самый критический момент. Криво­шеин куда-то ездил, с кем-то о чем-то совещался, но на него уж никто не обращал никакого внимания. Гнилой правитель­ственный аппарат рассыпался в один момент, и помощь эва­куируемым могли оказать только общественные организации.
А из Крыма уж начинали прибывать первые корабли…
С грохотом и шумом, преграждая узкую Перу, во двор русского посольства прибывают один за другим грузовые авто­мобили с больными и ранеными. Они подкатывают к широкому подъезду главного здания посольства, и здесь начинают раз­гружаться. Умолкают оживленные разговоры. Все жадно начи­нают всматриваться в первых людей, прибывших из агонизирующего Крыма.    
Шатаясь и спотыкаясь, сползают с автомобилей солдаты и офицеры. Изможденные лица, оборванные, запачканные, грязные шинели, истоптанные ботинки, грязные сапоги, из которых торчат истлевшие портянки. Бесконечная апатия, безвыходная тоска в глазах, смертельная усталость в каждом жесте, в каж­дом движении…
А во двор прибывают новые партии автомобилей.
В мохнатых папахах и фуражках на открытой площадке сидят калмыки и солдаты. У многих забинтованы головы и ру­ки. Грязные окровавленные повязки сползают с ран…
Из иностранных кораблей в эвакуации принимали участие лишь несколько французских судов и американские миноносцы. Английские и итальянские пароходы, посланные в Крым для эва­куации раненых и женщин, вернулись обратно в Константино­поль ввиду полученного ими от своих властей приказа...
На кораблях творилось нечто невообразимое. Люди стояли вплотную прижавшись друг к другу, цеплялись за реи, сидели на ступеньках лестниц, наполняли угольные ямы. Не было во­ды, не было продовольствия. Стоны, вопли и проклятия сыпались на головы тех, кого эта масса считала виновниками своих страданий...
- Условия путешествия, — рассказывал мне командир Дон­ского корпуса генерал Калинин, — были кошмарны. Керчен­ская эскадра состояла из тридцати вымпелов, включая и мелкие суда. Нам не повезло, как выехавшим раньше из других пор­тов. Дул норд-ост. Начались аварии. Пришлось разгрузиться в мо­ре и бросить десять судов. Пересадку мы производили в двад­цати верстах от Феодосии, которая была уже занята красными. Продовольственные запасы, которые мы захватили с собой, кончились на третий день. Три дня затем казаки пили морскую воду и ели селедки. От этого начались массовые желудочные заболевания. У дверей уборных стояли бесконечные очереди. Все трюмы были загажены. А тут еще и мучения от морской болезни... До Константинополя мы ехали неделю и пришли туда позже всех, когда керченскую эскадру считали погибшей...
Но и тем, кто выехал из других портов, несмотря на хо­рошую погоду, было не легче.
Не было хлеба, не было воды. Задыхались от тесноты. Замерзали от холода. Некоторые, не выдержав кошмарных условий путешествия, сходили с ума и бросались в море. Оз­лобленные, измученные, терявшие человеческий облик, люди превращались в зверей. Каждый начинал думать только о себе.
Гневное возмущение, яростная ненависть закипали в серд­цах этих людей, когда они наблюдали за гнусным поведением верхнего по социальному положению слоя пассажиров с генера­литетом во главе.
— Начальство устроилось с комфортом, — рассказывали эвакуируемые. Откуда только понабралось столько всякого на­чальства. Разместились, конечно, в каютах. Был у них хлеб, были консервы, галеты... была и водка. Пьянствовали. В пья­ном виде скандалили. Заставляли играть оркестры в то время, когда сидевшие в трюмах и испражнявшиеся под себя люди ре­агировали на это градом отборной, свирепой ругани. Устраивали на кораблях военно-полевые суды и даже... приводили смерт­ные приговоры в исполнение... О, проклятые...
Но вот, после всех этих мучений, вдали показались туман­ные берега Босфора. Все оживились. Радость, однако, была преждевременной. В течение многих дней переполненные паро­ходы стояли на рейде, ибо союзные власти в Константинополе разрешили съезжать на берег лишь в исключительных слу­чаях.
Огромная эскадра из 126 вымпелов находилась в ужасном положении.
Помню этот прохладный ноябрьский день 18 ноября, когда на катере Добровольного флота я объезжал корабли, располо­женные у берегов Моды между Константинополем и Принцевыми островами. Вдали, в тумане, широким полукругом выри­совывалась причудливая панорама Стамбула. Впереди — темные громады судов, сплошь покрытых людскими массами. Здесь было все, что осталось от антибольшевистской России. Это был последний стан белых... Здесь, на Босфоре, подводился итог трехлетней гражданской войны...
Потрясающая по своему жуткому трагизму картина.
Объезжаем корабли. Куда ни посмотришь, всюду, тесно прижавшись друг к другу, грязные, замученные, голодные люди. Стоят вплотную, сидят друг подле друга; изогнувшись, не имея возможности выпрямиться, выглядывают из-под лавок. А что же делается в трюмах?
Вот пароход с корниловцами, дроздовцами, марковцами. Это - цвет армии, ее гвардия.
- Хлеба, ради Бога хлеба...
- Мы умираем с голоду.
Бросают в катер записки.
Читаю: «Дайте за ноган хлеба», «Отдам за хлеб часы и кольцо», «Пять дней не ел. Помогите».
Из катера выгружают хлеб. Тысячи голодных глаз впива­ются в эти хлебы.
Сверху спускают веревку, к которой привязывается ме­шок с хлебом. Офицер с нижней палубы пытается выхватить один хлеб. Сверху раздается дикий рев. Вниз летят жестянки от консервов. Кровь заливает рассеченное лицо офицера...
На всех пароходах — та же картина, а ведь эскадра стоит на рейде четвертый день... Ныряют вокруг лодки хищников мародеров. За пищу люди отдают и золото, и серебро, и свои, и казенные вещи...
На пароходах уже начинаются эпидемические болезни. Мертвые тела ежедневно сбрасывают с кораблей в море. Учащаются самоубийства. Появляются сумасшедшие...
Заботу о беженцах взяли на себя французские власти. Но интендантство французское оказалось не в силах справиться со своей задачей, и в первый день, когда на рейде было около со­рока тысяч беженцев, французы могли предоставить им всего лишь 8000 хлебов.
В дело вмешался Земский Союз, который объединил дея­тельность других общественных организаций и проявил в смы­сле заботы об эвакуируемых максимальную энергию.
Самое теплое и самое дружеское внимание проявляли и турки. Напряженная, горячая работа кипела и в Американском Красном Кресте. Представители Англии, Италии, Греции и других держав почти совершенно уклонились от участия в организации помощи бежавшим из России.
Константинополь изменился в эти дни до неузнаваемости. Шли дожди, дул холодный ветер. На Пере и в Стамбуле — хо­лодно, сыро, грязно... Толпы русских бродят по городу. Никто ничего не знает. Ни у кого нельзя добиться никакого толку. Валюты нет. Крымские деньги теряют всякую цену. Миллион котируется по лире, т. е. деньги расцениваются дешевле бу­маги, на которой они напечатаны. На улицах и базарах про­даются за бесценок последние вещи, вывезенные из Крыма. Настроение ужасное. Позади — мрачный крымский период, кош­марная эвакуация. Сейчас — полная беспомощность, бесприютность, голодовка в городе, который задыхается от товаров и изобилия продовольственных запасов. В будущем — никакого просвета, никаких перспектив...
Находясь в таком состоянии, рядовой беженец, всякими прав­дами и неправдами проскользнувший с корабля в Константино­поль, на каждом шагу в русских правительственных учреждениях наталкивается на своих старых крымских титулованных н нетитулованных знакомых, у которых сразу же появляется и стол и дом. Эти графы, князья, бароны, эти сенаторы опереточного крымского сената, старые гвардейцы, бюрократы, их прихлебатели и, конечно, кадры бережно вывезенных из Крыма контрразведчиков беспрепятственно сходят с пароходов, кон­центрируются в здании русского посольства, устраиваются в ка­ких-то никому не нужных комиссиях, распоряжаются, командуют, распределяют, беспрепятственно уезжают, получая, благодаря деньгам, связям и протекциям, визы. Здесь в Константинополе с первых дней эвакуации особенно рельефно выявляется вся мерзость, вся гнусность тех представителей старой России, ко­торые после февральской революции были выброшены за борт русской жизни, и теперь оказались в рядах эмигрантов.
- Неужели же и здесь, в Константинополе, будет про­должаться то, что и раньше? — с омерзением говорили в ря­довой беженской массе. В конце концов, как ни относиться к большевикам, а нужно прийти к заключению, что они оказали русскому народу огромную услугу: выбросили, выплеснули заграницу весь этот сор, всю эту гниль...
В правительственных кругах наблюдался полный развал. Врангель расформировывает управления и учреждения крымского правительства, оставляя начальника штаба, командующего флотом, заведующего беженской частью и заведующего финансо­вой частью. Он пишет затем благодарственный приказ Кривошеину, который немедленно улетучивается вместе с министром финансов Бернацким в Париж. Вместо правительства из не­скольких человек создается «деловой орган», задачей которого является забота об эвакуируемых и ликвидация вывезенного из Крыма имущества.
А это имущество с каким-то свирепым бесстыдством рас­хищалось, продавалось, разворовывалось, при непосредственном участии тех лиц, которые еще так недавно были вдохновителями и руководителями борьбы...
Брошенный, всеми забытый Донской Войсковой Круг, на­ходившийся на пароходе «Елпидифор», тщетно пытается на­помнить о своем существовании. Не имея разрешения на то, чтобы съехать на берег, члены Круга пытались вести парла­ментскую работу на пароходе. Они выносят вотум недоверия своему сбежавшему в панике председателю, вернее замести­телю председателя Харламова, генералу Янову, избирают вме­сто него Гнилорыбова, обращаются с воззванием к Америке с просьбой принять казаков в Соединенные Штаты, обещают разделить судьбу армии и беженцев...
Ревниво заботившийся о том, чтобы казаки не ушли из подчинения главному командованию и из армии, не стали бы пре­вращаться в беженцев, Врангель начинает опасаться дальней­ших выступлений Круга. Нажимаются тайные пружины и... «Елпидифор» неожиданно для донских парламентариев отправ­ляется в Бургас, где их высаживают и помещают в медвежьем углу Болгарии — Месемврии. Там, совершенно оторванные и изолированные от Константинополя, члены Круга варятся в собственном соку, грызут друг друга и тщетно взывают к остав­шемуся в Константинополе атаману, так как донское правитель­ство вскоре по приезде в Константинополь было расформиро­вано...
Энергично… стараются напомнить о своем существова­нии кубанцы. Находясь на константинопольском рейде в полной неизвестности о своей дальнейшей судьбе, представители кубанцев усиленно добиваются выяснения основного вопроса — куда везут казаков? Распоряжался кубанцами в это время ко­мандир Кубанского корпуса генерал Фостиков. Для переговоров с ним на «Владилире» избрали делегацию, куда вошли: заме­ститель кубанского атамана Винников, Курганский, Скобцов и Попов. Делегатам, однако, не давали лодки, и они смогли перего­ворить с Фостиковым, когда он сам с «Дона» приехал на «Владимир».
- У меня есть распоряжение Врангеля, — резко заявил Фостиков, — считать всех выехавших из Крыма или военными чинами, или гражданскими беженцами. Ни правительства кубанского, ни Рады уже не существует...
Кубанцы после этого стали добиваться свидания с Вран­гелем. Однако последний отказался принять приехавших на крейсер «Генерал Корнилов» кубанских делегатов — Винникова, Гулыгу и Попова.
Однако вслед за этим сам Врангель прибыл на кубанский пароход. Винников пригласил Врангеля в каюту, где, по словам Скобцова, произошла следующая сцена.
Держа руки по швам, заместитель кубанского атамана навытяжку стоял перед Врангелем и говорил:
Я, ваше превосходительство — офицер старой школы. Я окончил Николаевское кавалерийское училище и знаю, что если имеется распоряжение начальства, то нужно его исполнять. Но нам хотелось бы узнать, куда нас повезут, и как мы будем су­ществовать в дальнейшем?
Врангель на это отвечал выкриками в том роде, что не время теперь заниматься политикой, что он расформировал свое правительство, и что этому примеру должны последовать казаки.
Тогда присутствовавший во время этой сцены Скобцов ука­зал главнокомандующему, что при такой постановке вопроса для кубанцев создается весьма тягостное положение, ибо, во­преки соглашению с казаками, Врангель не считает даже для себя обязательным сноситься с представителями кубанской власти.
- Признаете вы сейчас севастопольское соглашение или нет? — спросил Скобцов.
- Конечно признаю, — смутился Врангель. — Во всяком случае, в дальнейшем я буду по военным делам сноситься с ку­банцами через командира их корпуса генерала Фостикова, а по гражданским и политическим делам — через вашего атамана. Но я считаю, что не время теперь заниматься праздными разгово­рами...
Врангель уехал. На кубанцев эта сцена, происходившая пу­блично, произвела удручающее впечатление…
Содержание огромной массы беженцев и армии, размещен­ных на берегах Босфора, приняло на себя французское прави­тельство, которому помогали в этом отношении международные благотворительные организации, в особенности Американский Красный Крест. Остальные державы умыли руки, предоставив французам одним справляться со своей нелегкой задачей.
Правда, французы поставили дело сразу на коммерческую ногу. Для возмещения своих расходов они получили от главного командования не только коммерческий и военный Черноморский флот, но также наложили руку и на то имущество огромной ценности, которое было вывезено из Крыма: зерно, сахар, табак, чай, обмундирование, мануфактура, шерсть, автомобили, авиационное имущество и т. д.
— Запасы, вывезенные из Крыма были так велики, — расска­зывал мне Врангель, — что я бы полгода смог содержать на них армию, если бы все это не было взято у меня французами. Что касается флота, то у меня имеется целая переписка, из ко­торой видно, что французы хотели взять суда в собственность. Я горячо протестовал против этого, и суда поступили к фран­цузам только для эксплуатации, в обеспечение понесенных рас­ходов.
Горько пришлось русским на чужбине.
Условия жизни в лагерях, особенно на первых порах, были невыносимо тягостными. В холодные ноябрьские дождливые дни люди помещались под открытым небом, в лучшем случае в скотных сараях, землянках, палатках. Не было топлива, кор­мили впроголодь. К тому же многие интенданты и командиры частей воровали из скудных пайков. Среди грязных, полуоде­тых, измученных людей начинаются массовые эпидемические заболевания. Вследствие отсутствия госпиталей больные масса­ми лежали вместе со здоровыми. Выезд из лагерей в виду переполнения русскими беженцами Константинополя был строжай­ше запрещен. Отношения с французами начинали обостряться. То и дело вспыхивали столкновения, особенно между донскими казаками и чернокожими сенегальцами, которые охраняли ла­гери в Чаталдже. Были случаи, когда озлобленные казаки с голыми руками бросались и буквально душили чернокожих, ко­торые пытались обращаться с ними, как с военнопленными, с чем казаки никак не хотели примириться.
В лагерях царили голод, болезни, уныние, отчаяние, смерть и... ненависть...
- Если будет и дальше так продолжаться, — говорили в лагерях, — мы все сделаемся большевиками...
Но даже и в этих самых тяжелых условиях стала посте­пенно налаживаться какая-то новая, странная, похожая на кош­марный сон, жизнь не только чисто физическая, но и политиче­ская. В то время, когда добровольцы на Галлиполи продолжа­ют концентрироваться вокруг главного командования, казаки, при всем их критическом отношении к своим правительственным органам, употребляют все усилия чтобы сохранить свою госу­дарственность, символы местной казачьей власти. Это можно было наблюдать у донцов, у терцев. В уродливой форме это наблюдается и у кубанцев.
В конце ноября кубанцы высадились после многодневного пребывания на пароходах на острове Лемносе. Первые впечатления от этого «острова смерти» были удручающими. Высадка происходила 24 ноября. Дул холодный ветер. Сердито вздыма­лись и пенились, с шумом разбиваясь о берег, волны. Сгуща­лись сумерки. Голая песчаная коса, на которую выгружались казаки, производила впечатление полной необитаемости. Настро­ение у казаков было ужасное…
Выгрузили сначала инженерную роту, которая стала устра­ивать палатки, затем стали выгружаться и казаки.
Члены Кубанской Рады и правительства переговорили с представителем французского командования на Лемносе генера­лом Бруссо и услышали от него приятную для себя новость, о том, что Врангеля и вообще главное командование можно считать ликвидированными, и что французы будут непосредственно сно­ситься с казаками. К сожалению, это не оправдалось…
Кое-как устраивались казаки. Условия жизни на Лемносе в первое время были нечеловеческие. Холодно было. Все вре­мя дул пронизывающий ветер. Кормили плохо. Часто не было хлеба. За топливом приходилось ходить в бесконечную даль. Не хватало палаток, в которых помещалось по 12 человек. Казаки лежали на скалах, под открытым небом. Оборвались, обноси­лись, буквально заедались вшами. Начались массовые заболевания сыпным тифом. Каждодневно жестокая болезнь уносила 10-12 человек, и постепенно Лемнос превращался в кубанское кладбище…
Органы кубанской власти находились в полной прострации. От кубанского правительства осталось только одно название. Заместитель войскового атамана Винников не пользовался ни­каким авторитетом. Как с атаманом, с ним теперь не считались совершенно.
Этого не отрицал и сам Винников, который спустя не­сколько месяцев в своем коротком докладе на общеказачьем съезде в Белграде так охарактеризовал создавшееся на Лем­носе положение.
- Главнокомандующий назначил высшим представителем своей власти на Лемносе генерала Фостикова. Фостиков вел себя чрезвычайно легкомысленно, попустительствовал грабежам и насилиям. Произвол творился днем и ночью. В казачьей сре­де росло недовольство, шел глухой ропот против этой разнуз­данности, были все признаки приближавшегося бунта. Я не­сколько раз обращал внимание генерала Фостикова на недопу­стимость его поведения. Фостиков повел против меня, как заме­стителя кубанского атамана, недостойную интригу. Меня то требовали к ответу перед особой комиссией, учрежденной при содействии генерала Фостикова, то держали под арестом. Должен отметить при этом, что все эти оскорбительные действия носи­ли глубоко личный, легкомысленный характер и не имели никакого отношения к принципиальным политическим и обществен­ным вопросам…