November 19th, 2019

Крупская о религии

Из "Календаря антирелигиозника на 1941 год".

Декретом от января 1918 г. провозглашено отделение церкви от государства и, как следствие этого, отделение школы от церкви. Государство тем самым заявляет, что оно не поддерживает ни морально, ни материально ни одного вероисповедания. Для государства, для рабочего и крестьянского правительства отныне «несть эллин, или иудей»… Какую бы веру ни исповедывал человек — государства это не касается. Он может быть православным, католиком, протестантом, старообрядцем, сектантом, магометанином, язычником, может не верить ни в какого бога — это не будет ему вменяться ни в заслугу, ни в преступление.
В средние века инаковерующих жгли на кострах, царское правительство жестоко преследовало сектантов, обязывало всех чиновников исполнять церковные обряды, преследовало евреев, натравливало на них темные массы — все во имя Христа, во имя православной церкви.
Православие было государственной религией, на поддержку его шли крупные суммы. Но зато и оно было слугою государства. За получаемые от государства привилегии оно должно было служить власти всеми силами, окружать ее ореолом божьего благословения, возвеличивать с амвона каждый ее шаг, покрывать своим авторитетом каждое ее преступление. Священник провозглашал многолетие царствующему дому, священник освящал казни своим присутствием, священник благословлял христолюбивое воинство на войну. Царское самодержавие смотрело на православных священников, как на своих верных пособников, призванных морально поддерживать его авторитет, проповедывать по всей стране необходимость рабского послушания властям предержащим…
[Читать далее]
Государство всегда пользовалось церковью для духовного порабощения масс, и церковь охотно играла эту роль орудия порабощения. Поэтому социалисты всегда выставляли на своем знамени отделение церкви от государства.
Декрет только проводит в жизнь то, что десятки лет проповедывали лучшие люди России, что являлось общепризнанной аксиомой в среде не только социалистов, но и всех интеллигентных людей, всех сознательных рабочих.
Из отделения церкви от государства логически вытекает отделение школы от церкви. Потому что дать представителям какой-либо религии возможность сделать из школы орудие пропаганды своих религиозных идей, дать возможность им влиять на впечатлительные незащищенные жизненным опытом и знанием детские умы — значит ставить эту религию в исключительно привилегированное положение.
Отделение школы от церкви являлось требованием социалистических программ не только по соображениям логики, но и во имя прав ребенка. Очень много говорят у нас о правах родителей, но очень мало о правах ребенка. Общепринято, что необходимо защищать законом беззащитного ребенка от чрезмерной эксплоатации его слабых сил не только предпринимателем, но и родителями, однако, очень мало говорят о необходимости защищать ребенка от всего того, что действует на него затемняюще. Но, скажут нам, взгляд на то, что действует на ребенка затемняюще, весьма спорен: один станет утверждать, что затемняюще действует преподавание религии, другой, что так действует отсутствие этого преподавания. Однако, мерило может быть найдено. Это мерило — классовая точка зрения. Маркс и Энгельс блестяще доказали в своем «Коммунистическом Манифесте», какая неизмеримая пропасть лежит между пониманием всех фактов общественной жизни, если к ним подходить с точки зрения буржуазной морали или если к ним подходить с точки зрения морали рабочего класса. До сих пор организация школы находилась целиком в руках господствующих классов, и потому они сделали ее орудием пропаганды своих взглядов на все явления общественной жизни. Школа в их руках служила средством притупления в массах самосознания, средством прививки массам буржуазного миропонимания и буржуазной морали. Господствующие классы всегда там, где это было возможно еще в силу исторических условий, пользовались для этой цели услугами духовенства. И чему же оно учило? Прежде всего, оно учило, что нет власти, которая бы исходила не от бога. И потому оно призывало слушаться всякое начальство, всех власть имущих, всякого, кто сядет на шею рабочего и крестьянина и станет на них ездить. С точки зрения господствующего класса такая проповедь весьма полезна, но согласны ли рабочие и крестьяне, чтобы их детей учили быть рабами: рабами неведомого бога, рабами царя, рабами всех сильных мира сего? Классовая точка зрения трудящихся отбрасывает эту рабскую мораль, приятие ее эксплоатируемыми обозначало бы их вечное рабство. И от проповеди такой морали надо защитить ребенка.
Для рабочего и крестьянина неприемлема вся эта проповедь смирения, самоуничижения, готовности подставлять другую щеку, когда тебя бьют по одной. Все это «непротивление злу» очень выгодно эксплоататорам, но эксплоатируемым оно не с руки. Если барыня предается порывам смирения готовности принимать удары — для нее это довольно невинное занятие, так как ее ограждает от ударов и угнетения ее общественное положение, ну а для рабочих и крестьян готовность быть эксплоатируемыми и унижаемыми имеет совершенно другие последствия И потому ребенка надо защитить от пропаганды прелести непротивления злу, прелести самоуничижения.
Священник проповедует неосуждение, прощение своим классовым врагам; он проповедует отречение от земных благ, воздержание; обещает справедливость на небе. Зачем будут учить этому своих детей рабочие и крестьяне, которые добиваются справедливости здесь, на земле, хотят здесь, на земле, построить для всех светлую, разумную жизнь? Ребенка надо защитить от внушения ему мысли, что справедливость и светлая жизнь недостижимы на земле.
Евангелие проповедует любовь к людям вообще. Оно учит любить врагов. Провозглашает, что все люди — братья. Братья эксплоататоры и эксплоатируемые Надо терпеть, а не бороться. Настоящему братству учит эксплоатируемых сама жизнь, общность их интересов, сближение, основанное на взаимопомощи. Борьба учит стоять «всех за одного, одного за всех». И это обучение взаимопомощи трудовой жизнью и борьбой гораздо ценнее, чем проповедь любви евангелия, сплетенная с самоуничижением, терпением, отречением от всякой борьбы, от всех земных благ.
Религиозная мораль противоречит, в общем и целом, классовым интересам трудящихся. Она бессильна. И ярче всего она показала свое бессилие во время мировой войны. Чуть не две тысячи лет проповедуется эта мораль, и все же она не могла предотвратить ужаса мировой войны.
Такова религиозная мораль. Что же касается религиозного миропонимания, то в век могучего развития капитализма, сопровождаемого неслыханным развитием техники, даже ребенка трудно убедить в том, что можно остановить бег солнца, создать мир в шесть дней, сделать человека из ребра и т. п. Учить верить тому, во что не верит ум, в чем нельзя убедить — значит стремиться усыпить ум, закрыть глаза шорами. Дело безнадежное, но достаточно вредное.
Надо предохранить ребенка от внушения ему «истин», противоречащих науке.



Дмитрий Лехович об идеологии белых

Из книги Дмитрия Владимировича Леховича "Белые против красных".

…офицеры с нетерпением ждали, что командование ясно и определенно выскажет свои политические взгляды.
Но у командования по этому вопросу не было единства.
Генерал Алексеев считал, что "нормальным ходом событий Россия должна подойти к восстановлению монархии, конечно, с теми поправками, кои необходимы для облегчения гигантской работы по управлению для одного лица". В то же время осторожный Алексеев считал невозможным для армии принять определенные монархические лозунги. "Вопрос этот, - писал он, - недостаточно еще назрел в умах всего русского народа, и... предварительное объявление лозунга может лишь затруднить выполнение широких государственных задач".
Генерал Деникин придерживался иного мнения. Его точку зрения разделяли Романовский и Марков. Отношение к вопросу о провозглашении монархического лозунга Антон Иванович изложил следующим образом:
"Атмосфера в армии сгущалась, и необходимо было так или иначе разрядить ее. Дав волю тогдашним офицерским пожеланиям, мы... рисковали полным разрывом с народом, в частности с казачеством - тогда не только не склонным к приятию монархической идеи, но даже прямо враждебным ей".
[Читать далее]...
Расхождение между генералами Алексеевым и Деникиным по вопросу о монархических лозунгах было, может, глубже, чем его отметил в своих воспоминаниях Антон Иванович. Один случай, упомянутый Деникиным, служит тому примером. В августе 1918 года, уже после захвата добровольцами Екатеринодара, Антон Иванович получил доклад с подробным обзором общего политического положения. Там говорилось о непопулярности Добровольческой армии, не принявшей открыто монархического девиза. На этом докладе, вспоминал Деникин, "была резолюция генерала Алексеева в таком смысле: нам надо, наконец, решить этот вопрос, Антон Иванович, так дальше нельзя!
Я зашел в тот же день с Романовским к генералу Алексееву. Чем объяснить изменение вашего взгляда, Михаил Васильевич? Какие новые обстоятельства вызвали его? Ведь настроение Дона, Кубани, ставропольских крестьян вам хорошо известно и далеко не благоприятно для идеи монархии. А про внутреннюю Россию мы ровно ничего не знаем" /от себя: многозначительное признание!/.
Генерал Алексеев переменил тему разговора и больше к ней не возвращался. Вскоре последовала его кончина.
Но уж после того, как генерал Деникин покинул Россию, эту тему неожиданно затронул Черчилль. В одной из неопубликованных заметок Антона Ивановича имеется следующая запись:
"В 1920 году в Лондоне за завтраком, когда поднят был вопрос о причине неудач Юга, Черчилль обратился ко мне не то с вопросом, не то с укоризной: "Скажите, генерал, почему Вы не объявили монархии?"
- Почему я не провозгласил - неудивительно, - ответил Деникин, - я боролся за Россию, но не за формы правления. И когда я обратился с вопросом к двум своим помощникам - Драгомирову и Лукомскому, людям правым и монархистам, считают ли они необходимым провозгласить монархический принцип, оба ответили: нет! Такая декларация вызвала бы падение фронта много раньше".
Тот же мотив звучал в письмах генерала к друзьям. В ответ на вопрос о политических лозунгах Антон Иванович писал генералу Н. М. Тихменеву в середине 1918 года: "Если я выкину республиканский флаг - уйдет половина добровольцев, если я выкину монархический флаг - уйдет другая половина. А надо спасать Россию!"
Образовался заколдованный круг, выходом из которого, по мнению генерала Деникина, могла быть лишь платформа, основанная на "непредрешенстве". Она выразилась в двух декларациях (в конце апреля и в начале мая 1918 года), излагавших политические цели Добровольческой армии. В них говорилось, что армия борется с большевизмом за спасение и целостность разоренной и уничтоженной России, что, стремясь к совместной работе со всеми русскими людьми, армия не примет партийной окраски, что вопрос о формах государственного строя не предрешается руководителями армии, а явится последующим этапом и "станет отражением воли народа - после его освобождения от рабской неволи".
В первой декларации упоминалось Учредительное собрание, "созданное по водворении в стране правового порядка", и говорилось что "народоправство должно сменить власть черни".
Упоминание об Учредительном собрании и народоправстве вызвало настолько сильное волнение среди офицеров, что генерал Марков счел нужным доложить об этом командующему. И во втором обращении, сохранившем не только характер "непредрешенства", но и весь смысл первой декларации, эти два термина были элиминированы.






Николай Греч о Романовых, Державине, Вандаме и других

Из книги Николая Ивановича Греча «Записки о моей жизни».

...немецкая принцесса, прибывши в Россию, вела жизнь незавидную, но умела победить все препятствия. Граф Николай Петрович Румянцев, бывший при ней статс-секретарем и докладывавший ежедневно по делам иностранной политики, рассказал мне о ней следующий анекдот.
«Дивятся все, — сказала она однажды, — каким образом я, бедная немецкая принцесса, так скоро обрусела и приобрела внимание и доверенность русских. Приписывают это глубокому уму и долгому изучению моего положения. Совсем нет! Я этим обязана русским старушкам. Не поверишь, Николай Петрович, какое влияние они имеют при всяком дворе. Я приехала в Россию, страну мне вовсе неизвестную, не зная, что меня там ожидает. Муж мой не терпел меня и сам не мог внушить мне ни любви, ни уважения. Тетка, Елисавета Петровна, обходилась довольно ласково, но чуждалась сблизиться со мной и мало мне доверяла. Все глядели на меня с досадой и даже с презрением. Дочь прусского генерал-майора собирается быть российской императрицею.
Однажды, в большом доме, в многолюдном обществе, когда речь зашла обо мне, стали меня осмеивать, унижать, только что не бранить. Вдруг бабушка хозяина, современница Петра Великого, за меня вступилась, стала уверять, что при дворе еще не бывало подобной мне принцессы и что я предназначена судьбой составить счастье и славу России. Все приутихли, все безусловно согласились со старушкой, и с тех пор ни одно оскорбительное слово не было произнесено на мой счет в этом доме. Я заметила это обстоятельство и вознамерилась им воспользоваться. И в торжественных собраниях, и на простых сходбищах и вечеринках я подходила к старушкам, садилась подле них, спрашивала о их здоровье, советовала, какие употреблять им средства в случае болезни, терпеливо слушала бесконечные их рассказы о их юных летах, о нынешней скуке, о ветрености молодых людей; сама спрашивала их совета в разных делах и потом искренно их благодарила. Я знала, как зовут их мосек, болонок, попугаев, дур; знала, когда которая из этих барынь именинница. В этот день являлся к ней мой камердинер, поздравлял ее от моего имени и подносил цветы и плоды из ораниенбаумских оранжерей. Не прошло двух лет, как самая жаркая хвала моему уму и сердцу послышалась со всех сторон и разнеслась по всей России. Самым простым и невинным образом составила я себе громкую славу и, когда зашла речь о занятии русского престола, очутилось на моей стороне значительное большинство».
[Читать далее]
В другой раз, говорил Николай Петрович, государыня, подписав, в веселом расположении духа, несколько поднесенных ей бумаг, одну за другой, спросила у него:
— Как ты думаешь, Николай Петрович, трудное ли дело управлять людьми?
— Думаю, государыня, что труднее этого дела нет на свете.
— И! пустое, — возразила она, — для этого нужно наблюдать два-три правила, не больше.
— Согласен, ваше величество, но эти правила составляют достояние и тайну великих и гениальных людей.
— Нимало. Эти правила довольно известны. Хочешь ли, я сообщу их тебе?
— Как не хотеть, ваше величество!
— Слушай же: первое правило — делать так, чтоб люди думали, будто они сами именно хотят этого…
— Довольно, государыня, — сказал тонкий царедворец. — Если сумею употребить это правило на деле, мне прочие уже не нужны.
И действительно, Екатерина умела употреблять это правило в совершенстве. Вся Россия уверена была, что императрица, во всех своих делах, только исполняет желание народа.
...
Большой помехой славе Екатерины и совершению ее великих планов была любовь ее к красивым мужчинам.
Карл Массон («Memoires secrets sur la Russie») сохранил нам имена этих баловней счастья. Теперь это кажется безнравственным и едва возможным, а тогда находили такой образ жизни весьма обыкновенным и не требующим извинения. Притом, Екатерина умела и слабости свои облекать изяществом и величием. Не менее того Россия страдала от ее фаворитов и еще более от тех людей, которых вывели эти фавориты.
...
Павел I был воспитан рачительно, под попечительством графа Н. И. Панина: это видим из любопытных «Записок Порошина», но из этого же источника явствует, что нравственная сторона была пренебрежена совершенно: одиннадцатилетнего отрока поощряли к страсти его к фрейлине Чоглоковой. Хорошо ли это? Из тех же записок видно доброе сердце Павла, виден ум его и способности, но в то же время проглядывает нрав его, горячий, вспыльчивый, упрямый, вздорный. И этого человека лишили принадлежавшего ему трона; до сорокалетнего возраста держали его в удалении и взаперти; детей отнимали у него вскоре по рождении их и воспитывали отдельно. Сама Екатерина осмеяла его страсть к вахтпарадной службе в комедии «Горе-богатырь». Удивительно ли, что он сделался таковым, как был. Должно еще благодарить Бога, что он не был хуже.
...
Малейшая ошибка против формы, слишком короткая коса, кривая пукля и т. п. возбуждали его гнев и подвергали виновного строжайшему взысканию. Но у нас где строгое, там и смешное. Павел приказал всем статским чиновникам ходить в мундирах, в ботфортах со шпорами. Однажды встречается он с каким-то регистратором, который ботфорты надел, а о шпорах не позаботился. Павел подозвал его и спросил:
— Что, сударь, нужно при ботфортах?
— Вакса, — отвечал регистратор.
— Дурак, сударь, нужны шпоры. Пошел!
На этот раз выговор этим и ограничился, но могло бы быть гораздо хуже.
Я сказал, что статские должны были ходить в мундирах. Должно знать, что фраки были запрещены: носили мундир или французский кафтан, какие видим ныне на театральных маркизах. Жесточайшую войну объявил император круглым шляпам, оставив их только при крестьянском и купеческом костюме. И дети носили треугольные шляпы, косы, пукли, башмаки с пряжками. Это, конечно, безделицы, но они терзали и раздражали людей больше всякого притеснения. Обременительно еще было предписание едущим в карете, при встрече особ императорской фамилии, останавливаться и выходить из кареты. Частенько дамы принуждены были ступать прямо в грязь. В случае неисполнения, карету и лошадей отбирали в казну, а лакеев, кучеров, форейторов, наказав телесно, отдавали в солдаты. К стыду тогдашних придворных и сановников должно знать, что они, при исполнении, не смягчали, а усиливали требования и наказания.
Однажды император, стоя у окна, увидел идущего мимо Зимнего дворца пьяного мужика и сказал, без всякого умысла или приказания: «Вот скотина, идет мимо царского дома, и шапки не ломает!» Лишь только узнали об этом замечании государя, последовало приказание: всем едущим и идущим мимо дворца снимать шапки. Пока государь жил в Зимнем дворце, должно было снимать шляпу при выходе на Адмиралтейскую площадь с Вознесенской и Гороховой улиц. Ни мороз, ни дождь не освобождали от этого. Кучера, правя лошадьми, обыкновенно брали шляпу или шапку в зубы. Переехав в Михайловский замок, т. е. незадолго до своей кончины, Павел заметил, что все идущие мимо дворца снимают шляпы, и спросил о причине такой учтивости. «По высочайшему вашего величества повелению», — отвечали ему. — «Никогда я этого не приказывал!» — вскричал он с гневом и приказал отменить новый обычай. Это было так же трудно, как и ввести его. Полицейские офицеры стояли на углах улиц, ведущих к Михайловскому замку, и убедительнейше просили прохожих не снимать шляп, а простой народ били за это выражение верноподданнического почтения.
...
Нельзя вообразить, как сумасбродно Павел воевал внутри России. Вдруг нажалует тьму народа полковниками, генералами всех сортов, а через полгода всех, без просьбы, уволит в отставку; такой участи подвергся вотчим матушки, Иван Егорович фон-Фок. Он в два года с половиной выскочил из майоров в генерал-майоры, а потом был всемилостивейше уволен с мундиром.
Видя, что число отставных в Петербурге усиливается, император вдруг велел выслать всех их из города, если они не имели недвижимости, процесса и т. п. Теперь легко это написать, а каково было тогда! Однажды едем мы, с семейством, ночью, от тетушки Елисаветы Яковлевны, дорогой встречаются обозы легковых извозчиков. Что бы это значило? Один извозчик нечаянно задавил кого-то. По донесении о том государю последовал приказ: выслать из города всех извозчиков. Потом их воротили, видя крайнюю в них необходимость, но запретили дрожки, а велели им иметь коляски.
...
Бог да судит тех, которые в этом добром, благородном человеке заглушили начала благости и зажгли буйные страсти!
...
Карамзин, в оде своей на восшествие Александра I, сказал:
Сердца дышать Тобой готовы:
Надеждой дух наш оживлен.
Так милыя весны явленье
С собой приносит нам забвенье
Всех мрачных ужасов зимы.
Державин выражается еще яснее: у него является Екатерина и говорит русским, что они терпели по заслугам, не послушавшись совета ее взять в цари внука ее, а не сына. Стихотворения Державина представляют любопытную картину поэтического флюгарства. Он хвалил и Екатерину, и Павла, и Александра! Последняя хвала, при вступлении на престол Александра Павловича, была достойна замечания тем, что Державин при этой перемене пал с вершины честей; он лишился места государственного казначея. Государь пожаловал ему за эту оду перстень в пять тысяч рублей.
...
Причуды и действия Павла доходили до сумасшествия: финансы были расстроены, интересы народного богатства, движения торговли и промышленности в нестерпимом стеснении, невинность и честность в ежедневной опасности; злоба, коварство долго имели перед собой широкое поле и действовали неослабно. После ожесточенной ненависти к Франции он восчувствовал нежнейшую дружбу к Бонапарту и готовил свою гвардию быть авангардом французских полчищ для завоевания Индии, т. е. вел ее на верную гибель, без малейшей пользы даже в случае самого блистательного успеха. Составился заговор для спасения России отправлением Павла. Участники его обратились к Александру и, представив все бедствия, терзающие Россию и угрожающие ей в будущем, вынудили его согласие на низложение императора, но с клятвенным обещанием щадить его жизнь и личность. Вышло не то и, вероятно, против обшей воли участников, говорят, от неистовства пьяного графа Николая Александровича Зубова… Неизгладимая грусть залегла в сердце Александра. На прекрасном лице его проявлялась она морщинами между бровями.
Александр был задачей для современников: едва ли будет он разгадан и потомством. Природа одарила его добрым сердцем, светлым умом, но не дала ему самостоятельности характера, и слабость эта, по странному противоречию, превращалась в упрямство. Он был добр, но притом злопамятен; не казнил людей, а преследовал их медленно со всеми наружными знаками благоволения и милости: о нем говорили, что он употреблял кнут на вате.
Скрытность и притворство внушены были ему — и кем? Воспитателем его Лагарпом. Умный и строгий республиканец ненавидел сильных и знатных; с негодованием видел, как, при вступлении его в должность воспитателя будущего императора, вся эта подлая русская знать начала ему кланяться, как все перед ним раболепствовало и пресмыкалось. «Видишь ли этих подлецов? — говорил он Александру. — Не верь им, но старайся казаться к ним благосклонным, осыпай их крестами, звездами и презрением. Найди друга вне этой сферы, и ты будешь счастлив».
Уроки эти принесли плоды. Сохранилось письмо Александра к графу Виктору Павловичу Кочубею, бывшему тогда в Константинополе, писанное в начале 1796 года. Александр жалуется на свое положение, выражает все свое презрение к царедворцам того времени и говорит, что ужасается мысли царствовать над такими подлецами, что он охотно отказался бы от наследства престола, чтоб жить где-нибудь в глуши с своею женой. А через пять лет он сделался государем и выбрал себе друга, и этот друг был — гнусный Аракчеев. История этого временщика любопытна и поучительна. Я знал его довольно коротко и со временем опишу в точности. Александр видел в нем одного из тех, которые неповинны были в смерти Павла, видел человека, по наружности бескорыстного, преданного безусловно, и сделал его козлищем, на которого падали все грехи, все проклятия народа.
Я сказал, что смерть Павла отравила всю жизнь Александра: тень отца, в смерти которого он не был виноват, преследовала его повсюду. Малейший намек на нее выводил его из себя. За такой намек Наполеон поплатился ему троном и жизнью. Это изложу впоследствии, а теперь расскажу анекдот, не всем известный. Когда, после сражения при Кульме, приведен был к Александру взятый в плен французский генерал Вандам, обагривший руки свои кровью невинных жертв Наполеонова деспотизма, император сказал ему об этом несколько жестоких слов. Вандам отвечал ему дерзко: «Но я не убивал своего отца!» Можно вообразить себе терзание Александра. Он не мог излить справедливого негодования на безоружного пленника и велел отправить его в Россию. Его привезли в Москву, где он, как и все пленные французские офицеры высших чинов, жил на свободе. Глупая московская публика, забыв, что видит перед собой одного из палачей и зажигателей Москвы, приглашала его на обеды, на балы. Государь, узнав о том, крайне прогневался, велел сослать Вандама далее, кажется, в Вятку, а москвичам сказать, что они поступали безрассудно и непристойно. Ни труды государственные, ни военные подвиги, ни самая блистательная слава не могли изгладить в памяти Александра воспоминаний о 12 числе марта 1801 года. Всех виновных этого гнусного дела мало-помалу удалили от двора и из столицы. Из них только один, Бенингсен, играл впоследствии важную роль, благодаря своим воинским талантам.
Талызин умер в мае 1801 года, объевшись устриц. На памятнике его, в Невском монастыре, начертано было: «с христианской трезвостью живот свой скончавшего». Потом заменили это слово «твердостью», но очень неискусно.
...
...вступление на престол Александра приветствуемо было как самое счастливое и вожделенное событие. И в сане наследника престола был он любимцем и кумиром русского народа. Молодой, красавец, кроткий, любезный, благотворительный цесаревич привлекал к себе все сердца и царствовал в России еще до вступления своего на престол. Опыт этот имел вредное влияние на характер его, мнительный и недоверчивый. Видев любовь народа к наследнику престола мимо царя, он сам убоялся участи отца своего и не дозволял, чтоб кто-либо из лиц его семейства, — разумеется, мужеского пола, — мог быть известен народу с хорошей стороны.
...
...нежная и кроткая душа его не могла долго выносить тогдашней тяжелой службы. К нему привозили большие кипы дел. Надлежало помыслить о сокращении его работ, об упрощении дел вообще, и оттого возникла мысль об учреждении министерств.
...
Цесаревич Константин Павлович вообще представлял собой разительную противоположность Александру: он был суров, груб, дерзок, вспыльчив, не любил никаких полезных занятий, но притом был прямодушен, незлопамятлив и очень добр к приближенным. Однажды сказал он одному из своих любимцев, помнится, графу Миниху:
— Как ты думаешь, что бы я сделал, лишь только бы вступил на престол?
Миних гадал то и другое.
— Все не то: повесил бы одного человека.
— И кого?
— Графа Николая Ивановича Салтыкова за то, что он воспитал нас такими болванами.
Константин отличался от Александра и на войне. Александр был храбр и неустрашим, хладнокровен и рассудителен в деле. Не знаю, как вел себя Константин в италийском походе: есть слухи, что он отличался тогда не только храбростью, но и величайшим самоотвержением. Впоследствии же он храбрился только до первого выстрела неприятельского, но, почуяв запах пороху, исчезал до конца сражения. Величайшею заслугой его было отречение от престола, свидетельствующее и о благоразумии его. Бог знает, куда бы затащил он Россию. Дай ему Бог за это царствие небесное! Мерилом его ума и понятий, впрочем, может служить то, что, по его мнению, следовало бы запретить Русскую Историю Карамзина.
...
Неровный, непостоянный характер Павла, при добром сердце и уме необыкновенном, всегда был ему препятствием к точному и благому исполнению обязанностей царских, а долговременная, тягостная подчиненность не только матери, но и любимцам ее, дерзким и наглым, совершенно сбила его с пути и раздражила до крайности. На людей умных находят минуты забвения; на Павла находили минуты добра и здравого смысла.
Действительно, в императоре Павле чувство долга и чести нередко одерживало верх над вспыльчивостью и гневом. Вот тому несколько примеров.
В 1820 году Григорий Иванович Вилламов, водя меня по Гатчинскому дворцу, обратил мое внимание на один удивительный бюст Каракаллы и прибавил: «Но еще замечательнее здесь вот эта дверь. У ней, в царствование императора Павла, всегда стоял придворный лакей, чтоб отпирать ее при проходе государя на половину императрицы; это происходило регулярно в шесть часов утра. Раз как-то Павел пришел несколькими минутами ранее; видит: нет лакея, и вспыхнул гневом. Несчастный ушел было в другую комнату, но, услышав шаги, поспешил на свое место. Павел поднял на него палку. Лакей поспешно вынул из кармана часы, поднес императору и сказал:
— Государь! Я не виноват. Теперь шесть часов без пяти минут.
— Виноват, — отвечал император, опустил палку и вошел в дверь».
Однажды проезжал он мимо какой-то гауптвахты. Караульный офицер в чем-то ошибся.
— Под арест! — закричал император.
— Прикажите сперва сменить, а потом арестуйте, — сказал офицер.
— Кто ты? — спросил Павел.
— Подпоручик такой-то.
— Здравствуй, поручик!
При одном докладе Федора Максимовича Брискорна Павел сказал решительно:
— Хочу, чтобы было так.
— Нельзя, государь!
— Как нельзя?! Мне нельзя?!
— Сперва перемените закон, а потом делайте, как угодно.
— Ты прав, братец, — отвечал император, успокоившись.
В 1800 году несколько исключенных из службы офицеров, сосланных на жительство в Смоленск, напившись пьяны, вынесли свои мундиры на двор и, при толпе народа, сожгли их. Генерал-губернатором был там Михаил Михайлович Философов, человек необыкновенного ума и характера, отличившийся в должности посланника при копенгагенском дворе, в страшную эпоху владычества Струэнзе. Узнав о безрассудном поступке офицеров, он приказал арестовать их и ждал прибытия Павла, который в то время объезжал западные губернии. Государь, узнав об этом дорогою, прибыл в Смоленск в величайшем раздражении и отправился прямо в собор. При входе во храм, Философов стал в дверях и, протянув руки в обе стороны, не пускал государя.
— Это что? — воскликнул император.
— В Священном Писании, — возразил Философов твердо и спокойно, — сказано: «Гневный да не входит в дом божий».
Павел остановился, подумал и сказал:
— Я не гневен, я равнодушен: прощаю всех!
— Итак, гряди во имя Господне! — отвечал Философов, отступил в сторону и низко поклонился.
Государь в тот же день пожаловал ему Андреевскую ленту.
Бывший при воспитании Павла профессор Эпинус говаривал: «Голова у него умная, но в ней есть какая-то машинка, которая держится на ниточке. Порвется эта ниточка — машинка завернется, и тут конец и уму и рассудку». И то сказать: воспитание его было странное. Из записок Порошина видим, что у него смолоду старались развить страсть к женщинам, и со сведения его матери.
Одним из самых тягостных для него лишений было отчуждение от него детей. Лишь только, бывало, великая княгиня Мария Федоровна разрешится от бремени, ребенок поступал в полное заведование императрицы. В летнее время великая княгиня приезжала родить в Царское Село, после родов возвращалась в Гатчину или Павловск, а дитя оставалось на попечении бабушки, которая воспитывала внучат по своим видам и понятиям, нимало не спрашиваясь отца и матери. Не говорю, чтоб Павел мог дать своим детям воспитание лучшее, но они получали воспитание превратное, противоречившее законам природы.
Прекрасный младенец и отрок Александр сделался предметом неусыпных и нежнейших попечений Екатерины. Она составила для него план воспитания, писала и печатала учебные книги, сказки, истории, отыскивала ему лучших наставников. Не надеясь найти для царского сына хороших воспитателей в России (их и теперь в ней нет), она обратилась в чужие края и, по совету известного Гримма, пригласила швейцарца Лагарпа. Выбор был самый несчастный!
Лагарп был человек умный, основательно ученый, правдивый, честный, но республиканец в душе и революционер, что доказано действиями его по выезде из России. Такой человек не годился в воспитатели наследнику самодержавного престола, владыке нации, которой большая часть томилась в вековом, законами утвержденном рабстве. Лагарп старался внушить своему питомцу правила чести, добродетели, милосердия и терпимости, но не мог передать ему любви к отечеству, уважения к его нравам, обычаям, законам и основным правилам, к народу необразованному, но богатому всеми стихиями добра и славы. Понятно, что царедворцы завидовали счастливому пришельцу, пользовавшемуся доверенностью царицы, и всячески выражали ему нелюбовь свою, а он платил им глубоким презрением и ненавистью, какие внушал и Александру, стараясь убедить его в той истине, что всегда и везде царедворцы были люди ограниченные, подлые и коварные.
Доказательство тому, до какой степени Александр не доверял своим приближенным и презирал их, служит следующее происшествие, рассказанное мне очевидцем. По вторичном взятии Парижа, в 1815 году, Александр жил там несколько времени, и именно во дворце Элизе, и в свободное время охотно беседовал с герцогом Веллингтоном, раскрывая перед ним все тайны своего сердца. Однажды Веллингтон пригласил к себе на вечер несколько лиц из свиты государевой: Воронцова, Л. В. Васильчикова, гр. Строганова и некоторых других. Когда они к нему приехали, адъютант герцога объявил им, что император Александр прислал за ним и что герцог, надеясь вскоре воротиться, просил подождать его. Действительно, он приехал домой вскоре, извинился пред своими гостями, но в этот вечер был скучен и молчалив более обыкновенного. Видно, что-то тяготило ему душу. Гости, заметив это, стали допытываться о причине. Он долго не хотел отвечать; наконец уступил настояниям любимого им Воронцова и объявил, что Александр изумил и огорчил его при нынешнем свидании: жаловался на свое одиночество, на неимение верного искреннего друга.
— Мне кажется, государь, — сказал ему Веллингтон, — что окружающие вас лица подали вам самые несомненные доказательства своего усердия и верности к вашей особе, особенно в течение последних трех лет.
— Нет! — возразил император, — они мне не друзья; они служили России, своему честолюбию и корысти.
Фельдмаршал умолк. Генерал-адъютанты Александра, в досаде и негодовании, залились слезами. Александр жаловался, что не имел друзей, но сам он был ли кому-либо искренним другом?
...
От этого противоречия между уроками наставника и обстановкой молодого принца произошли те неровности, те противоречия, которые встречаем в характере, образе мыслей и действиях Александра. При первом взгляде и особенно когда он этого хотел, увлекал он всякого, но впоследствии скоро охладевал и переменялся, прикрывая свои истинные чувства личинами прежней дружбы. В случае надобности он подавлял свои чувства и убеждения...
Он не отгонял от себя людей, которые ему почему-либо надоели и перестали нравиться. Нет! Поцелует бывало — и укажет на дверь. Усиление знаков его милости было сигналом падения того, к кому они обращались.
...
Он выучил многое наизусть, говорил по-французски, как дофин, но не умел безошибочно писать по-русски и впоследствии говаривал шутя, что сожалеет о невозможности запретить указом употребление буквы «ять».
В то время, когда ему следовало бы приняться строго за учение, укрепить свой рассудок, распространить круг своих познаний путешествием по России и по чужим краям и прилежным наблюдением бытии человеческих, не ограничиваясь легкими очерками учебной книги, — его женили (на шестнадцатом году). Екатерина спешила насладиться плодом своих трудов и попечений, хотела иметь ею созданного преемника, любезного ей умом своим и сердцем, ею созданного, радоваться и правнуками. Ранняя женитьба расстроила его во всех отношениях; истощила два прелестные цветка, не дав им развернуться. Это обстоятельство имело влияние, грустное влияние, на всю его жизнь. Он не вкусил счастья родительского и сам увял ранее времени.
...
Свидетельством выставленной нами выше двуличности и переменчивости Александра служит то, что, окружив себя этой блистательной плеядой, он, конечно без ведома их, сблизился в то же время с человеком не глупым, но хитрым, коварным, жестоким, грубым, подлым и необразованным, подлым рабом и хамом Аракчеевым. Этот бессовестный, недальновидный варвар успел подметить слабую сторону Александра — неуважение его к людям вообще и недоверчивость к людям высшего образования, и вкрался к нему в милость, но, вероятно, сам просил его не выказывать своего к нему благоволения слишком явно; он во всю жизнь свою боялся дневного света.
Существование тесной связи Александра с Аракчеевым, в бытность его наследником престола, известно мне по одному неважному обстоятельству: Аракчеев, получив какую-то должность, помнится С.-Петербургского коменданта, и чувствуя свою неграмотность, вытребовал себе в писцы лучшего студента Московского университета, обещая сделать его счастье. К нему прислан был Петр Николаевич Шарапов (бывший потом учителем в Коммерческом училище), человек неглупый, кроткий, трудолюбивый и сведущий. Аракчеев обременял его работой, обижал, обходился с ним, как с крепостным человеком. Исключенный из службы по капризу Павла, Аракчеев почувствовал сожаление к честному труженику и поручил его покровительству Александра, сказав: «Наследник мне друг, и тебя не оставит». Действительно, Шарапов получил хорошее место: впоследствии сгубила его чарочка.
Аракчеев, заметив в бумагах какого-либо высшего чиновника толк и хороший слог, осведомлялся, кто его секретарь, переводил его к себе, обещал многое, сначала холил и ласкал, а потом начинал оказывать ему холодность и презрение.
...
Александр видел в светских друзьях своих будущих своих помощников перед глазами света, а в Аракчееве готовил цепную собаку, чем он и был во всю свою жизнь...
Причуды, сумасбродство, тиранство Павла, возрастая ежедневно, достигли высшей степени. Нынешнее поколение не может составить себе о том понятия. Мне смешно, когда толкуют о деспотизме Николая Павловича. Пожили бы вы с его родителем, заговорили бы иное. Все трепетало перед Павлом, особенно люди честные и добрые из его подданных. Почтенные люди, выезжая поутру со двора к должности, прощались с домашними, не зная, где будут обедать, дома или на первой станции по дороге в Сибирь.
Павел воображал себя справедливым, а никогда не бывало в России такого неправосудия, как в его время: честных людей гнали и губили, негодяев и мерзавцев возвышали...
Дела внутренние были в совершенном расстройстве. При кончине Павла в Государственном казначействе было всего четырнадцать тысяч рублей деньгами. 1-го мая ни один чиновник не получил бы жалованья. Торговля и промышленность остановились. О науках тогда и помину не было. Взлелеянная Екатериной литература замерзла. В народе господствовало какое-то немое оцепенение...
Пален составил заговор. Возбуждая в то же время подозрения и опасения Павла и успев обратить его недоверчивость даже на наследника престола, Пален получил тайный приказ арестовать Александра. С этим приказом явился он к наследнику и убедил его спасти отечество низложением человека, помешавшегося в уме. Александр, после продолжительного колебания, дал свое согласие принудить императора к отречению от короны, но с непременным условием щадить отца и не нанести ему никакого зла, никакого оскорбления.
Заговорщики обещали ему свято исполнить его волю и, конечно, сами не имели намерения лишить Павла жизни, но буйные из них (Николай Зубов, князь Яшвиль и т. п.), придавшие себе смелость шампанским, увлеклись злым чувством и умертвили беззащитного своего царя, молившего о пощаде его жизни, совершили гнусное, ужасное злодеяние. На заре XIX века люди знатные породой, положением в свете и в государстве, обладавшие всем, что дает человеку право на уважение ближних, что составляет достоинство человека и христианина, прокрались, как подлые разбойники, достойные клейма и кнута, в комнату безоружного, спящего человека, отца семейства, и не внемля его мольбам, умертвили его с сатанинским хохотом.
Можно вообразить себе ужас и омерзение Александра, когда он узнал об этом деле. Сначала он не хотел было принимать короны, потом согласился исполнить долг свой, но ужасное сознание участия его в замыслах, имевших такой неожиданный для него, терзательный исход, не изгладилось из его памяти и совести до конца его жизни, не могло быть заглушено ни громом славы, ни рукоплесканиями Европы своему освободителю. У него остались на прекрасном, приветливом лице тяжелые воспоминания этой пагубной ночи в морщинах между бровями, которые появлялись при малейшем душевном движении. Он мог снести все лишения, все страдания, все оскорбления. Только воспоминание о смерти отца, мысль о том, что его могут подозревать в соучастии с убийцами, приводила в исступление. Впоследствии увидим, что Наполеон Бонапарт обязан своим падением оскорблению в нем этого чувства.
...заря царствования Екатерины II продолжалась лет шесть благотворно для России. Потом увлекли ее замыслы властолюбия и честолюбия: война турецкая и раздел Польши. Благо и польза России стали на втором плане. Потом возник и у нее Аракчеев — образцовый варвар Потемкин, и опутал ее как злой паук: он много повредил и ее славе, и благу России.
...
Александр был злопамятен и никогда в душе своей не прощал обид, хотя часто, из видов благоразумия и политики, скрывал и подавлял в себе это чувство.
...
Александр, сам двуличный и фальшивый, напрасно ждал и требовал прямоты от других.
...
Дерзкий Вандамм отвечал: «Я казнил врагов моего отечества, но не убивал своего отца». Огорченный Александр сослал его в Москву и, узнав потом, что московские дуры за ним бегают, сослал в Вятку.
...
...посадили в Варшаву представителем государя и блюстителем законов цесаревича Константина Павловича, который сам не знал и не уважал никаких законов. В одной варшавской газете разругали актрису (m-lle Phillis), которая ему нравилась. Он послал жандармов — разорить типографию, где печаталась газета.
...
Николай Павлович умер, и его можно хвалить без зазрения совести. Скажу прямо и от души: и он и его внутреннее правление России было лучше Александрова. Александр был чужд и неприступен своему народу; он рисовался и кокетничал, а дела не делал; разумею последние его годы... Как часто Николай просил прощения у особ, обиженных им в пылу гнева или нетерпения! Александр, чувствуя свою вину, усугублял немилость и гонения, чтоб загладить ее. Внешняя политика дело иное. Александр был в ней тем, чем должен быть великий дипломат: византийский грек, двойной плут.