Повышению его по службе и смягчению его судьбы повредила одна история. Он имел любовницу, унтер-офицерскую дочь. Она застрелилась у него в квартире. Обстоятельства этого самоубийства были неясны. Подозревали и обвиняли в умерщвлении ее ревность Бестужева. Дело это известно Богу. Нам остается только жалеть от глубины сердца о потере человека, который, при другой обстановке, сделался бы полезным своему отечеству, знаменитым писателем, великим полководцем...
... старший брат Александра, человек редких качеств ума, рассудка и сердца, искренний мне друг, уступал Александру в блистательных талантах и в пылкости характера, но заменял эти качества другими, менее великолепными, но тем не менее достойными обратить на него внимание и уважение людей...
Главной его слабостью была страсть к женскому полу, особенно к порядочным замужним женщинам. И в Кронштадте и в Петербурге было у него несколько нежных связей, особенно занимала его одна любовь кронштадтская. И женщины привязывались к нему легко и страстно.
Но как мог человек умный, рассудительный принять участие в этом сумасбродном, нелепом предприятии? Я могу растолковать его тем только, что Николай Бестужев поступил в заговор позже своих братьев, которых он любил глубоко: он решился разделить с ними ожидавшую их участь и бросился стремглав в бездну. Направлению его ума содействовало еще другое обстоятельство. В 1821 году ходил он, как говорят моряки, «на эскадре» в Средиземное море и несколько дней пробыл в Гибралтаре. Там видел он, с высоты утеса, как королевские испанцы расстреливали на перешейке взятых ими безоружных либералов, сообщников Риего, — расстреливали как татей и разбойников, сзади. Это зрелище заронило в душу его ненависть к деспотическому испанскому правительству, да русское-то чем было виновато? У нас только что кололи аракчеевскими и голицынскими булавками, а кнуты еще были окунуты в святую воду! Но кто проникнет в душу человека, кто постигнет ее движения и порывы?..
14-го числа он вывел на площадь Гвардейский экипаж. В нем было несколько матросов, служивших под командой Бестужева на походе в Средиземное море. «Ребята! Знаете ли вы меня? Пойдемте же!» И они пошли. Я видел, как экипаж, мимо конногвардейских казарм, шел бегом на площадь. Впереди бежали в расстегнутых сюртуках офицеры и что-то кричали, размахивая саблями. Я не узнал в числе их Бестужева, да и до такой степени был уверен в неучастии его, что, услыхав о делах Александра, сказал с сердечным унынием: «Бедный Николай Александрович! Как ему будет жаль брата!»
По прекращении волнения Николай Бестужев уехал на извозчичьих санях в Кронштадт; переночевав у одной знакомой старушки, он на другой день сбрил себе бакенбарды, подстриг волосы, подрисовал лицо, оделся матросом и пошел на Толбухин маяк, лежащий на западной оконечности Котлина острова. Там предъявил он командующему унтер-офицеру предписание вице-адмирала Спафарьева о принятии такого-то матроса в команду на маяк.
— Ну, а что ты умеешь делать? — спросил грозный командир.
— А что прикажете, — отвечал Бестужев, прикинувшись совершенным олухом.
— Вот картофель, очисти его.
— Слушаю, сударь, — отвечал он, взял нож и принялся за работу.
Полиция, не находя Бестужева в Петербурге, догадалась, что он в Кронштадте, и туда послано было предписание искать его. Это было поручено одному полицейскому офицеру, который, лично зная Бестужева, заключил, что он, конечно, отправился на маяк, чтоб оттуда пробраться за границу. Прискакал туда, вошел в казарму и перекликал всех людей. «Вот этот явился сегодня», — сказал унтер-офицер. Полицейский посмотрел на Бестужева и увидел самое дурацкое лицо в мире. Все сомнения исчезли: здесь нет Бестужева, должно искать его в другом месте. Когда полицейский вышел из казарм, провожавший его денщик (бывший прежде того денщиком у Бестужева) сказал ему:
— Ведь новый-то матрос господин Бестужев: я узнал его по следам золотого кольца, которое он всегда носит на мизинце.
Полицейский воротился, подошел к мнимому матросу, который опять принялся за свою работу, ударил его слегка по плечу и сказал:
— Перестаньте притворяться, Николай Александрович, я вас узнал.
— Узнали? — сказал Бестужев. — Так поедем.
Военный губернатор отправил его в Петербург под арестом в санях на тройке. Когда приостановились перед гауптвахтой при выезде, он сказал случившимся там офицерам:
— Прощайте, братцы! Еду в Петербург: там ждут меня двенадцать пуль.
Дорогой по заливу, поравнявшись с полыньею, он хотел было выскочить из саней, чтоб броситься в воду, но был удержан. В Петербурге привезли его к морскому министру фон Моллеру, который, как все дураки, ненавидел в Бестужеве умного человека; он велел скрутить ему на спине руки и отправить днем по Английской набережной и по Адмиралтейскому бульвару в Зимний дворец. Один из адъютантов накинул на него шинель. Во дворце развязали ему руки и привели к императору.
— Вы бледны, вы дрожите, — сказал ему государь.
— Ваше величество! — отвечал Бестужев. — Я двое суток не спал и ничего не ел.
— Дать ему обедать! — сказал государь.
Бестужева привели в маленькую комнату Эрмитажа (в котором помещался тогда государь по случаю переделки комнат Зимнего дворца), посадили на диване за стол и подали придворный обед.
— Я не пью красного вина, — сказал он официанту, — подайте белого.
Он преспокойно пообедал, потом приклонился к подушке дивана и крепко заснул. Пробудясь часа через два, встал и сказал:
— Теперь я готов отвечать.
Его привели в прежнюю залу. Там поклонился он Василию Алексеевичу Перовскому, как короткому знакомому, и, увидев нового флигель-адъютанта Алексея Петровича Лазарева, сказал ему:
— Ну, Алешка, теперь перестанешь шалить!
Его ввели в кабинет государя. Он не только отвечал смело и решительно на все вопросы, но и сам начинал говорить: изобразил государю положение России, исчислил неисполненные обещания, несбывшиеся надежды и объяснил поводы и ход замыслов. Государь выслушал его внимательно, и нет сомнения, что не одна истина, дотоле неизвестная, упала в его душу.
Обряд лишения чинов и дворянства был исполнен над флотскими офицерами в Кронштадте, на военном корабле. Их отвезли туда из петербургской крепости ночью (на 13 июля) на арестантском катере. Бестужев спокойно беседовал дорогой с командующим и караульными офицерами, не жаловался, не сетовал на судьбу.
— Я заслужил смерть, — говорил он, — и ожидал ее. Теперь все время, что проживу, будет для меня барышом и подарком. Но вот кого мне жаль — этих бедных юношей (указывая на приговоренных мичманов, спавших крепким сном молодости): они дети и не знали, что делали.
Так, Николай Александрович, они дети, но зачем те, которые знали, что делают, увлекали детей? Тяжкая ответственность за гибель этих юношей легла на вас, старших, умных, перед их родителями и перед Богом! Правительство в этом винить нельзя: оно еще смягчило наказание, по собственному вашему признанию!
В Кронштадте он взошел по трапу на корабль, бодро и свободно, учтиво поклонился собравшейся там комиссии адмиралов и спокойно выслушал чтение приговора.
— Сорвать с него мундир! — закричал один из адмиралов, вероятно, породнившийся с Бестужевым посредством своей супруги.
Два матроса подбежали, чтоб исполнить приказание благонамеренного начальства. Бестужев взглянул на них так, что они остолбенели, снял с себя мундир, сложил его чиннехонько, положил на скамью и стал на колени, по уставу, для переломления над ним шпаги...
Михаил Александрович Бестужев, третий брат, человек простой и недальний... участвовал в бунте без сознания, что поступает дурно. То же можно сказать и о четвертом, Петре Бестужеве: он был лейтенантом. Наказание сильно подействовало на душу последнего; он помешался в уме и был отдан матери с тем, чтоб жить у ней в Новгородской губернии, и там умер. Пятый брат, Павел, мальчик живой и умный; воспитанный в Артиллерийском училище, был во время мятежа в верхнем офицерском классе. Его не удостоили чести принятия в этот гибельный круг, но он пострадал за родство с несчастными...
Артамон Захарьевич Муравьев... надутое, не весьма умное существо. Я бывал с ним на обедах у Чебышева и коротко его не знаю; только он отнюдь не походил на заговорщика.
Никита Михайлович Муравьев... молодой, благородный, образованный, добрый человек, несколько серьезный и дикий... был мечтателем, фанатиком либерализма. Увидев слишком поздно бездну, в которую ринулся с своими сообщниками, он ужаснулся и искренно раскаялся в своем непростительном заблуждении, которому началом была благородная любовь к отечеству...
Иван Иванович Пущин... благородный, милый, добрый молодой человек, истинный филантроп, покровитель бедных, гонитель неправды. В добродетельных порывах, для благотворения человечеству вступил он на службу, безвозмездно, по выборам, в Уголовную Палату, познакомился, на беду свою, с Рылеевым, увлекся его сумасбродством и фанатизмом и сгубил себя...
Гавриил Степанович Батеньков... завербован был в эту пагубную компанию Рылеевым и увлекся своим воображением, нелепой мечтой преобразований в государственном составе. Он думал, что это одни предположения, одна голословная утопия. Он не бывал на сходбищах в суждениях у Рылеева и весь день 12 декабря, когда герои бунта рассуждали об исполнении своих замыслов, просидел в гостях у Александры Ивановны Ростовцовой, матери Якова Ивановича. Его обвинили в законопротивных замыслах и в знании умысла на цареубийство и в приготовлении товарищей к мятежу планами и советами. Судом был он приговорен к вечной каторжной работе, но наделе наказан гораздо строже, могу сказать, с бесчеловечием. Его продержали два года в крепости Швартгольме и потом восемнадцать лет в каземате Петропавловской. До вступления в должность шефа жандармов графа Орлова, не давали ему ни бумаги ни книг. Он видел только тюремщиков, приносивших кушанье, всегда по двое, чтоб кто-нибудь с ним не заговорил. В первые четыре года он несказанно мучился, а потом попривык и в немногие часы, которые проводил на воздухе в маленьком садике, разведенном по распоряжению человеколюбивого М. Я. фон Фока среди Алексеевского равелина, копался в земле, как-то добыл росток яблони, посадил его в землю и дожил до того, что ел с него яблоки.
В 1844 году дали ему газеты. Он бросился на них с жадностью и вдруг прочел в них: граф Клейнмихель! Изумление его возросло еще более, когда он на следующей странице увидал: министр финансов Вронченко! И в самом деле, каково должны идти дела в государстве, где Николай Тургенев в изгнании, Батеньков в ужасной темнице, другие опытные, умные и даровитые люди в Сибири, а Клейнмихель и Вронченко — министры! Диво ли, что у нас дела идут наперекор уму и совести!..
Владимир Петрович Штейнгель... был человек умный, образованный, любезный и несколько лет служил правителем Канцелярии московского военного генерал-губернатора графа Тормасова, пользовался его доверенностью и, как слышно было, употреблял ее во зло. По смерти графа был уволен от службы и потом никак не мог добиться определения куда-либо. Он попал в разряд тех, при имени которых в тайном государевом реестре помечено было: «Не давать ходу». Напрасны были все его старания и просьбы, напрасны все ходатайства и представительства. Негодование и беспокойства довели Штейнгеля до отчаяния. Тогда познакомился он с Рылеевым и, узнав о гнусных замыслах либералов, пристал к ним...
...
Сколько именно в числе подсудимых и пострадавших было действительно виновных, известно одному Богу; мы же, свидетели этих происшествий, приятели и знакомые многих из сих лиц, знаем, что в числе их много было людей совершенно невинных, погибших от злобных наветов, от гордости и упрямства, с каким они отвечали на несправедливые обвинения, от неосторожности, от случайности. Удивительно еще, как не погибло большее число жертв, как уцелел пишущий эти строки: спасением своим обязаны они не беспристрастию и справедливости следователей, а праводушию и благородству некоторых подсудимых, которые отстояли их.
Эта смесь противоборствующих стихий: добра и зла, ума и глупости, дерзости и трусости, утонченного образования с грубым невежеством, истины с ложью, правды с обманом, сопровождаемая фанфаронством и худо понимаемым благородством, увлекла в бездну гибели значительное число прекрасных, добрых юношей, подававших самые светлые надежды. Ослепление и самонадеянная спесь коноводов этого бестолково-преступного дела были таковы, что они думали сделать большую честь, оказать истинное участие, даже благодеяние людям, которых допускали в свой круг, в преддверие Сибири, если не на ступени эшафота.
Еще замечательно, что большая часть ревнителей свободы и равенства, прав угнетенного народа сами были гордые аристократы, надутые чувством своей породы, знатности и богатства, смотрели с оскорбительным презрением на людей незнатных и небогатых, которых не видели у себя в передней и в то же время удостаивали своим вниманием, благосклонностью и покровительством отребье человечества. Впрочем, мы видим это сплошь и рядом. Всякий сановник, особливо происходящий от побочной линии знатного дома, смотрит свысока на скромных и достойных тружеников, едва удостаивает их словом и обращает свое нежное и сочувственное внимание на гаеров и шутов.
В числе заговорщиков и их сообщников не было ни одного не дворянина, ни одного купца, артиста, ремесленника или выслужившегося офицера и чиновника. Все потомки Рюрика, Гедимина, Чингисхана, по крайней мере, бояр и сановников, древних и новых. Это обстоятельство очень важно: оно свидетельствует, что в то время восставали против злоупотреблений и притеснений именно те, которые менее всех от них терпели, что в этом мятеже не было на грош народности, что внушения к этим глупо-кровавым затеям произошли от книг немецких и французских, отчасти плохо и бестолково переводимых, что эти замыслы были чужды русскому уму и сердцу и, в случае успеха, не только не составили бы счастья народа, но подвергли бы его игу, несравненно тягчайшему прежнего, и предали бы всю Россию бедствиям, о каких нельзя составить себе понятия.