February 9th, 2020

Джон Стейнбек о капитализме. Часть III

Из книги Джона Стейнбека "Гроздья гнева".

Беглецы со всех концов стекались на шоссе № 66, машины шли то в одиночку, то целыми караванами. Они медленно катились по дороге с раннего утра и до позднего вечера, а ночью делали остановку у воды. Из допотопных прохудившихся радиаторов бил пар, тормозные тяги дребезжали. И люди, сидевшие за рулем грузовиков и перегруженных легковых машин, настороженно прислушивались. Сколько же еще до города? Пока едешь от одного до другого, натерпишься страху. Если какая-нибудь поломка… ну что ж, если поломка, остановимся здесь, а Джим пойдет в город, достанет нужную часть и вернется назад… А сколько у нас осталось провизии?
Прислушивайся к мотору. Прислушивайся к колесам. Вслушивайся и ухом и рукой в повороты руля; вслушивайся ладонью в рычаг коробки скоростей; вслушивайся в доски у тебя под ногами. Всеми пятью чувствами вслушивайся в тарахтенье этого примуса на колесах, потому что изменившийся тон, перебои ритма могут значить… лишнюю неделю в пути. Слышишь, стучит? Это клапаны. Это не страшно. Пусть стучат хоть до второго пришествия — не страшно. Но вот этот глухой шум — его не слышишь, его скорей чувствуешь. Неужели где-нибудь не хватает масла? Неужели расплавился подшипник? Господи, если это подшипник, что мы будем делать? Деньги так и текут.
И как назло, вода в радиаторе прямо бурлит. И ведь не на подъеме. Сейчас посмотрим. А черт! Ремень лопнул у вентилятора! Возьми веревку, привяжи как-нибудь. Хватит — концы я свяжу. Теперь медленно, совсем медленно, пока не доберемся до города. Веревка долго не продержится.
Только бы этот гроб не рассыпался по дороге, довез бы нас до Калифорнии, где растут апельсины. Только бы добраться туда.
А покрышки — протектор совсем износился. Не налети мы на камень, можно было бы выжать еще сто миль. Лишняя сотня миль или спущенная камера — что лучше? Что? Конечно лишняя сотня миль. Ну, не знаю, это еще неизвестно. Заплаты у нас есть. Может, совсем немножко спустит? А что, если сделать манжету? Еще миль пятьсот выжмем. Поехали; когда лопнет, тогда и лопнет.
Надо бы купить покрышку, да ведь сколько они запрашивают, даже за старую. Оглядывают с головы до ног. Знают, что человеку нельзя задерживаться. Знают, что ждать он не может. И цена ползет вверх.
[Читать далее]
Не хотите, не надо. Я здесь не здоровье поправляю, а торгую покрышками. Дарить ничего не собираюсь. Ваши дела меня не касаются. Своих забот много.
А далеко до следующего города?
Я вчера насчитал сорок две машины вот с такими же пассажирами. Откуда вы все взялись? Куда вы едете?
Калифорния штат большой.
Не такой уж большой, как тебе кажется. И вся Америка не такая уж большая. Совсем не большая. Мне, тебе, таким, как я, как ты, богатым, бедным, жулику и порядочному человеку — всем вместе нам тесно в одной стране. Голодным и сытым тесно вместе. Ехал бы ты лучше назад.
Мы живем в свободной стране. Человек волен ехать, куда ему вздумается.
Это только ты так считаешь. Слыхал про патрули на калифорнийской границе? Полисмены из Лос-Анджелеса останавливают вот таких прощелыг, велят поворачивать назад. Говорят, кто не может приобрести недвижимость, нам таких не надо. Спрашивают: шоферские права имеешь? А ну покажи. Я их разорвал. Без шоферских прав въезд запрещен.
Мы живем в свободной стране.
Пойди поищи ее, свободу. Мне один говорил: сколько у тебя есть в кармане, на столько у тебя и свободы.
В Калифорнии хорошо платят. Вот в этом листке так и сказано.
Враки! Оттуда бегут — я сам таких видел. Вас надули. Ну что ж, берешь покрышку или нет?
Придется взять, но уж очень это бьет нас по карману. Денег осталось совсем немного.
Я благотворительностью не занимаюсь. Бери.
Что же делать, возьму. Давай посмотрим… Проверь ее. Ах ты сволочь, а говорил, покрышка хорошая! Какая это покрышка, это решето!
Что врешь! Н-да!.. Как же это я не заметил?
Ты, сволочь, все заметил. За рваную покрышку четыре доллара! В морду тебе за это дать!
А ты потише, потише! Говорю, я не видел. Ладно, три пятьдесят.
На-кось выкуси! Как-нибудь доберемся до города.
Думаешь, доберемся с такой покрышкой?
Надо добраться. Я лучше на ободе поеду, только бы эта сволочь не поживилась ни одним моим центом.
А как ты думаешь, для чего он занялся коммерцией? Ведь и вправду, не для того, чтобы поправить здоровье. Такое уж это дело — коммерция. Что с него спросишь? Человек хочет… Видишь, вывеска у дороги? «Обслуживание путешественников. По вторникам сервируется завтрак. Отель Колмадо». А-а, наше вам с кисточкой! Это обслуживание путешественников! Знаешь, мне один рассказывал. Пришел он на собрание, где заседают разные дельцы, и преподнес им всем такую историю: я, говорит, был тогда еще мальчишкой, вот отец как-то вывел телку и говорит мне: отведи к быку, ее надо обслужить. Я отвел. И с тех пор как услышу про обслуживание, так думаю — кто же тут кого?.. У торгашей одна забота: обставить да надуть, а называется это у них по-другому. В том-то все и дело. Укради покрышку — и ты вор, а он хотел украсть твои четыре доллара — и это ничего. Это коммерция.
...
Запад беспокоится — близки какие-то перемены. Западные штаты беспокоятся, как лошади перед грозой. Крупные собственники беспокоятся, чуя грядущие перемены и не понимая их смысла. Крупные собственники бьют по тому, что ближе всего в их поле зрения: по расширенному составу правительства, по растущей солидарности в рабочем движении; бьют по новым налогам, по новым экономическим планам, не понимая, что все это следствия, а не причины. Следствия, а не причины. Следствия, а не причины. Причины коренятся глубоко, и в них нет ничего сложного. Причины — это физический голод, возведенный в миллионную степень; это духовный голод — тяга к счастью, к чувству уверенности в завтрашнем дне, возведенная в миллионную степень; это тяга мускулов и мозга к росту, к работе, к созиданию, возведенная в миллионную степень. Конечная, ясная функция человека — работать, созидать, и не только себе одному на пользу, — это и есть человек. Построить стену, построить дом, плотину и вложить частицу своего человеческого «я» в эту стену, в этот дом, в эту плотину, и взять кое-что и от них — от этой стены, этого дома, этой плотины; укрепить мускулы тяжелой работой, приобщиться к ясности линий и форм, возникающих на чертеже. Ибо человек — единственное существо во всей органической жизни природы, которое перерастает пределы созданного им, поднимается вверх по ступенькам своих замыслов, рвется вперед, оставляя достигнутое позади. Вот что следует сказать о человеке: когда теории меняются или терпят крах, когда школы, философские учения, национальные, религиозные, экономические предрассудки возникают, а потом рассыпаются прахом, человек хоть и спотыкаясь, а тянется вперед, идет дальше и иной раз ошибается, получает жестокие удары. Сделав шаг вперед, он может податься назад, но только на полшага — полного шага назад он никогда не сделает. Вот что следует сказать о человеке; и это следует понимать, понимать. Это следует понимать, когда бомбы падают с вражеских самолетов на людные рынки, когда пленных прирезывают, точно свиней, когда искалеченные тела валяются в пропитанной кровью пыли.
Западные штаты беспокоятся — близки какие-то перемены. Техас и Оклахома, Канзас и Арканзас, Нью-Мексико, Аризона, Калифорния. Семья съезжает со своего участка. Отец взял ссуду в банке, а теперь банк хочет завладеть землей. Земельная компания — другими словами банк, если владельцем земли является он, — хочет, чтобы на этой земле хозяйничали тракторы, а не арендатор. А разве трактор — это плохо? Разве в той силе, которая проводит длинные борозды по земле, есть что-нибудь дурное? Если б этот трактор принадлежал нам, тогда было бы хорошо, — не мне, а нам. Если б наши тракторы проводили длинные борозды по нашей земле, тогда было бы хорошо. Не по моей земле, а по нашей. Мы любили бы этот трактор, как мы любили эту землю, когда она была наша. Но трактор делает сразу два дела: он вспахивает землю и выкорчевывает с этой земли нас. Между таким трактором и танком разница небольшая. И тот и другой гонят перед собой людей, охваченных страхом, горем. Тут есть над чем призадуматься.
С земли согнали одного фермера, одну семью; вот его дряхлая машина со скрипом ползет по шоссе на Запад. Я лишился земли, моей землей завладел трактор. Я один, я не знаю, что делать. А ночью эта семья останавливается у придорожной канавы, и к ее становищу подъезжает другая семья, и палаток уже не одна, а две. Двое мужчин присаживаются на корточки поговорить, а женщины и дети стоят и слушают. Вы, кому ненавистны перемены, кто страшится революций, смотрите: вот точка, в которой пересекаются человеческие жизни. Разъедините этих двоих мужчин; заставьте их ненавидеть, бояться друг друга, не доверять друг другу. Ведь здесь начинается то, что внушает вам страх. Здесь это в зародыше. Ибо в формулу «я лишился своей земли» вносится поправка; клетка делится, и из этого деления возникает то, что вам ненавистно: «Мы лишились нашей земли». Вот где таится опасность, ибо двое уже не так одиноки, как один. И из этого первого «мы» возникает нечто еще более опасное: «У меня есть немного хлеба» плюс «у меня его совсем нет». И если в сумме получается «у нас есть немного хлеба», значит, все стало на свое место и движение получило направленность. Теперь остается сделать несложное умножение, и эта земля, этот трактор — наши. Двое мужчин, присевших на корточки у маленького костра, мясо в котелке, молчаливые женщины с застывшим взглядом; позади них ребятишки, жадно вслушивающиеся в непонятные речи. Надвигается ночь. Малыш простудился. Вот, возьми одеяло. Оно шерстяное. Осталось еще от матери. Возьми, накрой им ребенка. Вот что надо бомбить. Вот где начинается переход от «я» к «мы».
Если б вам, владельцам жизненных благ, удалось понять это, вы смогли бы удержаться на поверхности. Если б вам удалось отделить причины от следствий, если бы нам удалось понять, что Пэйн, Маркс, Джефферсон, Ленин были следствием, а не причиной, вы смогли бы уцелеть. Но вы не понимаете этого. Ибо собственничество сковывает ваше «я» и навсегда отгораживает его от «мы».
Западные штаты беспокоятся — близки какие-то перемены. Потребность рождает идею, идея рождает действие. Полмиллиона людей движется по дорогам; еще один миллион охвачен тревогой, готов в любую минуту сняться с места; еще десять миллионов только проявляют признаки беспокойства.
А тракторы проводят борозду за бороздой по опустевшей земле.
...
Вдоль шоссе № 66 стоят придорожные бары: «Эл и Сузи», «Позавтракайте у Карла», «Джо и Минни», «Закусочная Уилла». Лачуги, сколоченные из тонких досок. Две бензиновые колонки у входа, дверь, загороженная проволочной сеткой, длинная стойка с рейкой для ног, табуретки. Возле двери три автомата, показывающие сквозь стекла несметные богатства — кучку пятицентовых монет, которые можно выиграть, если выйдут три полоски. А рядом с ними патефон, играющий за пять центов, и наваленные горкой, как блины, пластинки, готовые в любую минуту скользнуть на диск и заиграть фокстроты «Ти-пи-ти-пи-тин», «Ты — золотой загар», песенки Бинга Кросби, джаз Бенни Гудмена. На правом конце стойки под стеклянным колпаком конфеты от кашля, кофеиновые таблетки под названием «Долой сонливость» и «Не клюй носом», леденцы, сигареты, бритвенные лезвия, аспирин, кристаллики «Бромо», «Алька» для шипучки. По стенам плакаты: купальщицы — пышногрудые, узкобедрые блондинки с восковыми лицами, в белых купальных костюмах, в руках бутылка кока-колы, улыбаются: вот оно магическое действие кока-колы. Длинная стойка — на ней солонки, перечницы, баночки с горчицей и бумажные салфетки. За стойкой пивные краны, а у самой стены сверкающие, окутанные паром кофейники с застекленными окошечками, которые показывают уровень кофе. Торты под проволочными колпаками, апельсины — горками по четыре штуки. И коробки крекеров и корнфлекса, выложенные узором.
Плакаты с заглавными буквами из блестящей слюды: Такие Пироги Пекла Твоя Мама. Кредит Ссорит. Давайте Останемся Друзьями. Дамам Курить Не Возбраняется, Но Пусть Не Суют Окурки Куда Попало. Обедайте Здесь, Не Утруждайте Жену Стряпней. У НАС ЛУЧШЕ.
На левом конце стойки — жаровня с тушеным мясом, картофелем, жареное мясо, ростбиф, серая буженина. И все эти соблазны ждут, когда их нарежут ломтиками.
Минни, или Сузи, или Мэй, увядающая за стойкой, — волосы завиты, на потном лице слой пудры и румян, — принимая заказы, говорит тихо, мягко; повторяет их повару скрипучим, как у павлина, голосом. Вытирает стойку, водя тряпкой кругами, начищает большие блестящие кофейники. Повара зовут Джо, или Карл, или Эл. Ему жарко в белом кителе и фартуке, пот бисером выступает у него на белом лбу под белым колпаком. Он хмурый, говорит мало, взглядывает мельком на каждого нового посетителя. Вытирает противень, шлепает на него котлету. Вполголоса повторяет заказы Мэй, скребет противень, протирает тряпкой. Хмурый и молчаливый.
Мэй — живая связь с посетителями — улыбается, а внутри вся кипит и еле сдерживает раздражение. Улыбается, а глаза смотрят мимо вас, если вы это вы, а не шофер с грузовика. На шоферах все и держится. Там, где останавливаются грузовики, там и клиенты. Шоферов не надуешь, они народ понимающий. Шоферы надежная клиентура. Они понимают, что к чему. Попробуй подать им спитой кофе — больше не заедут. Их надо обслуживать как следует, тогда заглянут не один раз. Шоферам Мэй улыбается по-настоящему. Она выгибает спину, поправляет волосы на затылке, поднимая руки так, чтобы платье обрисовало грудь, кивает, всем своим видом сулит веселую минутку, веселый разговор, веселые шуточки...
Большие машины проносятся по шоссе. Томные, разомлевшие от жары дамы — маленькие планеты, вокруг которых вращаются их неизменные спутники: кремы, лосьоны, флакончики с красками — черной, розовой, красной, белой, зеленой, серебряной, — с их помощью меняется цвет волос, глаз, губ, ногтей, бровей, ресниц, век. Пилюли, травы, порошки, — с их помощью улучшается действие желудка. Полная сумка пузырьков, шприцев, пилюль, присыпок, жидкостей, мазей, — с их помощью из половых сношений устраняется всякий риск, запах и возможность последствий. И все это помимо чемоданов с одеждой. Вот тоска собачья!
Усталые морщинки вокруг глаз, недовольные складки у рта; груди, тяжело отвисшие в бюстгальтерах, похожих на маленькие гамаки, живот и бедра, стянутые резиной. И губы полуоткрыты от жары, хмурым глазам не любо ни солнце, ни ветер, ни земля, в них сквозит отвращение к пище, к чувству усталости — и ненависть ко времени, которое мало кого красит, а старит всех.
Рядом с ними пузатенькие мужчины в светлых костюмах и панамах; чистенькие розовые мужчины с недоуменными, неспокойными глазами — с глазами, полными тревоги. Они неспокойны потому, что формулы подводят, лгут; они жаждут ощущения покоя, но чувствуют, что оно уходит из мира. На лацканах пиджаков у них значки организаций, клубов — тех мест, куда можно пойти и, смешавшись с толпой таких же обеспокоенных людишек, убедить себя в том, что коммерция — это благородное занятие, а не освященное ритуалом воровство; что коммерсанты — разумные существа, вопреки бесчисленным доказательствам их глупости; что они великодушны и щедры, даже вопреки принципам здравого ведения дел; что их жизнь — полноценная жизнь, а не жалкая, утомительная рутина; и что близко то время, когда они забудут, что такое страх.
И эта супружеская чета тоже едет в Калифорнию; они будут сидеть в холле отеля «Беверли Уилтшир», будут смотреть на людей, которые вызывают у них чувство зависти, будут смотреть на горы — не на что другое, а на горы! — и на высокие деревья; он — все с тем же беспокойством во взгляде, она — думая о том, что солнце опалит ей кожу. Они будут смотреть на Тихий океан, и я готов побиться об заклад на тысячу долларов против цента, что он скажет: «И это океан? Совсем не такой большой, как я думал». А она будет завистливо поглядывать на округлые юные тела на пляже. Они едут в Калифорнию только для того, чтобы потом вернуться домой и сказать: «Такая-то сидела в Трокадеро рядом с нами, за соседним столиком. Вот страшилище! Но одевается со вкусом». А он скажет: «Я разговаривал там с солидными деловыми людьми. Все считают, что, пока мы не отделаемся от этого субъекта из Белого дома, надеяться не на что». Или: «Я слышал от одного человека, который все знает: у нее сифилис. Она снималась у Уорнеров. Говорят, спала буквально со всеми, лишь бы получать роли. Ну что ж, сифилису удивляться не приходится, она на это шла». Но встревоженные глаза все равно не знают покоя, надутые губы все равно не знают радости. Большая машина мчится со скоростью шестьдесят миль в час.
Хочется пить. Хорошо бы чего-нибудь похолоднее.
Вон там впереди что-то виднеется. Остановимся?
Ты думаешь, у них чисто?
Если в этом захолустье вообще можно говорить о чистоте.
Хорошо. Возьмем бутылку содовой, — я думаю, не страшно.
Тормоза взвизгивают, и машина останавливается. Толстяк с беспокойными глазами помогает жене вылезти.
Когда они входят, Мэй смотрит сначала на них, потом мимо них. Эл только на секунду поднимает глаза от плиты. Мэй знает все заранее. Эти возьмут бутылку содовой за пять центов и будут ворчать, что она теплая. Женщина использует шесть бумажных салфеток и побросает их все на пол. Мужчина поперхнется и свалит вину на Мэй. Женщина начнет принюхиваться, точно здесь где-то завалялось тухлое мясо, а потом они уйдут и до конца дней своих будут говорить всем, что народ на Западе угрюмый. А Мэй, оставшись наедине с Элом, подберет для них подходящее словечко. Она обзовет их дерьмом.
Шоферы — вот это люди!
Вон идет большой грузовик. Хорошо бы остановился; отобьют вкус этого дерьма. Знаешь, Эл, когда я работала в том большом отеле в Альбукерке, — как они воруют! Все, что плохо лежит. И чем шикарнее машина, тем хуже; всё тащат: полотенца, серебро, мыльницы. Просто не понимаю, зачем им это?
И Эл мрачно: «А как по-твоему, откуда у них такие машины, откуда у них столько добра? Родились, что ли, они с этим? Вот ты небось никогда не разбогатеешь»...
Эл вытер руки о передник. Посмотрел на бумажку, приколотую к стене над плитой. Там были какие-то отметки в три столбика. Эл подсчитал самый длинный. Потом, обогнув стойку, подошел к кассе, нажал регистр «О-О» и взял из ящика пригоршню монет.
— Ты что там делаешь? — спросила Мэй.
— Третий должен скоро выплатить, — ответил Эл. Он подошел к третьему автомату и опустил в него одну за другой несколько пятицентовых монет. После пятого раза в окошечке появились три полоски, и в чашку высыпался главный выигрыш. Эл забрал монеты горстью, вернулся к стойке, положил их в кассу и захлопнул ящик. Потом ушел на кухню и зачеркнул на бумажке самый длинный столбик. — К третьему чаще всего подходят, — сказал Эл. — Может, поменять их местами?


Джон Стейнбек о капитализме. Часть IV

Из книги Джона Стейнбека "Гроздья гнева".

Отец заговорил, обращаясь ко всем вообще.
— Нелегко вот так бросить все и сняться с места. А место у нас было обжитое. Мы не голь какая-нибудь. Мы жили на своей ферме, пока нас не выгнали оттуда трактором.
Худощавый молодой человек с выгоревшими до желтизны бровями медленно повернул к нему голову.
— Издольщики? — спросил он.
— Да, издольщики. Раньше сами были хозяевами.
Молодой человек отвернулся от него.
— Мы тоже, — сказал он.
— Хорошо, что хоть недолго осталось мыкаться, — сказал отец. — Мы едем на Запад, будем работать, подыщем участок с водой.
Около самого крыльца стоял человек в брюках, протертых на коленях до дыр. На лице у него, там, где пыль смешалась с потом, были грязные разводы. Он мотнул головой в сторону отца.
— У вас, должно быть, денег много.
— Денег у нас мало, — сказал отец. — А народу много, и все работящие. Что заработаем, пойдет в общий котел. Как-нибудь выкарабкаемся.
Оборванец выслушал отца с широко раскрытыми глазами и вдруг рассмеялся, и смех его перешел в визгливое хихиканье. Все повернулись к нему. Хихиканье перешло в кашель. Когда он совладал наконец с приступом смеха и кашля, глаза у него были красные, слезящиеся.
— Ты думаешь, там… Ой, не могу! — Он снова захихикал. — Ты думаешь, тебе там… хорошие деньги будут платить?.. — И, перестав смеяться, насмешливо проговорил: — Может, пойдешь на сбор апельсинов? Или на сбор груш?
Отец ответил с достоинством:
— Какую работу предложат, такую и возьмем. Там всего много.
Оборванец слабо захихикал.
Том повернулся к нему и сердито сказал:
— А что тут смешного?
Оборванец сжал губы и хмуро уставился в дощатый пол крыльца.
— Вы, наверно, едете в Калифорнию?
— Я тебе сам это сказал, — ответил отец. — Подумаешь, какой догадливый!
Оборванец медленно проговорил:
— А я… я оттуда возвращаюсь. Я уж там побывал.
[Читать далее]
Лица быстро повернулись к нему. Все напряженно ждали. Фонарь перестал шипеть, и в нем что-то протяжно охнуло. Хозяин опустил передние ножки стула на пол, встал, подлил газолина в резервуар, и в фонаре зашипело по-прежнему. Хозяин сел на место, но не откинулся к стене. Оборванец оглядел повернувшиеся к нему лица.
— Еду обратно на голодовку. Лучше уж голодать, чем там быть.
Отец сказал:
— Что ты выдумываешь? Про хорошие заработки написано в листках, а недавно я и в газете читал: там нужны люди на сбор фруктов.
Оборванец посмотрел на отца.
— А тебе есть куда вернуться?
— Нет, — ответил отец. — Нас согнали. Трактор прошел возле самого дома.
— Значит, назад не вернетесь?
— Конечно, нет.
— Тогда я не буду тебя расстраивать, — сказал оборванец.
— Да я и не собираюсь расстраиваться. У меня есть листок, там сказано, что люди нужны. Какой им смысл зря писать? Такие листки стоят денег. Не будь нужды в людях, их не стали бы печатать.
— Не стану тебя расстраивать.
Отец сердито сказал:
— Сболтнул черт-те что, а на попятный идти не хочешь. У меня в листке написано: люди нужны. А ты подымаешь меня на смех и говоришь, что нет, не нужны. Кто же из нас врет?
Оборванец посмотрел в сердитые глаза отца. Взгляд у него был грустный.
— В листке написано правильно, — сказал он. — Люди нужны.
— Чего же ты смеешься, только людей мутишь?
— Потому что ты не знаешь, какой там нужен народ.
— То есть как так?
Оборванец собрался с духом.
— Слушай, — сказал он. — Сколько им человек надо?
— Восемьсот, и это только в одном месте.
— Оранжевый листок?
— Там и фамилия стоит… такой-то агент по найму?
Отец полез в карман и вытащил оттуда сложенный пополам листок.
— Правильно. Откуда ты знаешь?
— Слушай, — продолжал оборванец. — Это все чепуха. Ему нужно восемьсот рабочих. Он печатает пять тысяч таких листков, а прочитывают их, может, двадцать тысяч человек. Тысячи две-три двинутся с места — из тех, у кого уж голова кругом пошла от горя.
— Да смысл-то какой во всем этом? — крикнул отец.
— А ты сначала повидай человека, который выпускает такие листки. Повидай его или того, кого он там поставил распоряжаться всеми делами. Поживи в палатке у дороги, где по соседству будет еще семей пятьдесят таких же, как твоя. Этот человек заглянет к тебе, посмотрит, осталась ли у вас еда. Если увидит, что пусто, тогда спросит: «Хочешь получить работу?» Ты скажешь: «Конечно, хочу, мистер. Спасибо вам». А он скажет: «Ладно, я тебя возьму». Ты спросишь: «Когда выходить?» Он тебе все объяснит: и куда прийти, и к какому часу — и уйдет. Ему, может, нужно всего двести рабочих, а он поговорит с пятьюстами, а эти еще другим расскажут. Вот ты приходишь туда, а там дожидается тысяча человек. Тогда он объявит: «Плачу двадцать центов в час». Половина, может, уйдет. А те, кто останется, они уж так наголодались, что и за корку хлеба готовы работать. У этого агента контракт на сбор персиков или, скажем, на сбор хлопка. Теперь понимаешь, в чем дело? Чем больше набежит народу да чем они голоднее, тем меньше он будет платить. А когда ему попадаются многосемейные, с малыми ребятами… э-э, да ладно! Я же сказал, что не буду тебя расстраивать.
Лица у слушателей были холодные. Глаза оценивали каждое слово оборванца. Он смутился.
— Сказал, что не буду расстраивать, а сам… Ведь ты все равно поедешь. Назад не вернешься.
На крыльце наступила тишина. Фонарь шипел, вокруг него ореолом носились ночные бабочки. Оборванец торопливо заговорил:
— Я посоветую тебе, что делать, когда вот такой агент будет звать вас на работу. Слушай! Ты его спроси, сколько он платит. Пусть он тебе напишет это на бумаге. Пусть напишет. Я вам всем говорю, вас одурачат, если вы этого не сделаете.
Хозяин наклонился вперед, чтобы лучше видеть этого оборванного, грязного человека. Он сказал холодно:
— А ты не из бунтовщиков? Ты не из тех, кто всякую агитацию разводит?
Оборванец крикнул:
— Нет! Ей-богу, нет!
— Их тут много шляется, — продолжал хозяин. — Только народ мутят. Головы всем задуряют. Пройдохи — их тут много шляется. Дайте только срок, мы этих бунтовщиков приберем к рукам. Выгоним отсюда. Хочешь работать — пожалуйста. Не хочешь — проваливай к дьяволу. Подстрекать не позволим.
Оборванец выпрямился.
— Я хотел предостеречь вас, — снова заговорил он. — У меня целый год ушел, пока я не разобрался во всем этом. Сначала двоих ребят схоронил, жену схоронил. Да ведь вам не втолкуешь, я знаю. Мне тоже не втолковали. Да разве расскажешь про то, как ребятишки лежат в палатке со вздутыми животами, а сами кожа да кости, дрожат мелкой дрожью, скулят, что твои щенята, а я бегаю, ищу работу… хоть какой-нибудь, не за деньги! — крикнул он. — Да хоть за чашку муки, за ложку сала. А потом является следователь. «Причина смерти — недостаток сердечной деятельности». Так и записал. Да… дрожат мелкой дрожью, а животы вздутые…
...
Пожилой мужчина и мальчик — оба в комбинезонах и синих пропотевших рубашках — вышли из ивняка...
Отец вежливо спросил:
— На Запад едете?
— Нет. Возвращаемся оттуда. Едем домой. Там не проживешь.
— А домой — это куда? — спросил Том.
— В Техас, недалеко от Пампы.
Отец спросил:
— Значит, дома можно прожить?
— Нет. Но там если и умирать с голоду, так среди своих. А голодать да чувствовать, что тебя все ненавидят, — так мы не хотим.
Отец сказал:
— Я уж от второго человека это слышу. За что же вас ненавидели?
— Кто их знает. — Он зачерпнул ладонями воды и стал мыть голову, кряхтя и пофыркивая. Струи грязной воды побежали у него с волос на шею.
— А все-таки любопытно бы послушать, — сказал отец.
— Мне тоже любопытно, — поддержал его Том. — Почему там, на Западе, все такие ненавистники?
Пожилой мужчина пристально посмотрел на Тома.
— А вы едете на Запад?
— На Запад.
— И в Калифорнии еще никогда не бывали?
— Нет.
— Тогда нечего меня спрашивать. Поезжайте, сами увидите.
— Это верно, — сказал Том, — а все-таки любопытно, на что едешь.
— Ну, если вы непременно хотите знать, так я расскажу. Я и других расспрашивал, и сам об этом думал. Страна хорошая. Только ее давно всю разворовали по частям. Поедете сначала через пустыню, а за ней будет Бейкерсфилд. И вокруг него такая красота, просто глаз не оторвешь — сады, виноградники. Во всем мире нет другой такой страны. Поедете дальше — места ровные, красивые, вода не глубже чем на тридцать футов. И вся эта земля лежит невозделанная, а тебе там ни кусочка не получить, потому что у нее свой хозяин — Земельно-скотоводческая компания. Не захотят они обрабатывать эту землю, так она и останется необработанной. А ты попробуй засей там небольшой участок кукурузой — и угодишь за это в тюрьму.
— Хорошая земля, говоришь? И ничего на ней не сеют?
— Да, да! Хорошая земля, и не сеют! Ну, тебя, конечно, зло возьмет, на нее глядя. Но подожди, ты еще толком ничего не видел. Ты понаблюдай, какими глазами там люди смотрят. Взглянут, а на лице будто написано: «Видеть тебя не могу, сукин сын». Столкнетесь с шерифами, они вас погоняют с места на место. Сделал остановку у дороги — нет, поезжай дальше. Там у каждого на лице написано, как он тебя ненавидит. А догадываетесь — почему? Потому что боятся. Они ведь знают: если у голодного человека нет хлеба, он и на воровство пойдет. Они знают: грех держать землю пустой, ее за это могут отнять. Да что там рассказывать! Вас еще никто не обзывал «Оки»?
Том спросил:
— Оки? А что это значит?
— Раньше значило — «оклахомец». А теперь — просто сукин сын. Что Оки, что бродяга — все равно. Само по себе это слово ничего не значит, вся суть в том, как они его выговаривают. Да разве все расскажешь! Надо самим там побывать. Говорят, таких, как мы, туда понаехало триста тысяч… и живут как свиньи, потому что в Калифорнии на все есть хозяева. Без хозяев ничего не осталось. А они так держатся за свое добро, что убить за него готовы. Трясутся от страха, потому и злые. Это вам самим надо повидать. Самим все услышать. Страна — просто загляденье, а люди неприветливые, злые. Они со страху и друг друга готовы съесть.
Том сидел, глядя на воду, и рыл пятками песок.
— Ну а если подработаешь, скопишь немного денег, можно все-таки купить небольшой участок?
Пожилой мужчина засмеялся и взглянул на мальчика, а у того лицо расплылось чуть ли не в торжествующей улыбке. Тогда старший сказал:
— Вы и не надейтесь на постоянную работу. Будете перебиваться со дня на день. И работать будете с людьми, которые на вас косо смотрят. Пойдете на сбор хлопка, вам покажется, что весы неправильные. Весы бывают разные — и правильные и неправильные. А вам будет думаться, что они везде жульнические. И ничего с этим не поделаешь.
Отец медленно проговорил:
— Значит… значит, не так уж там хорошо?
— Нет, почему, хорошо… глаз радуется. А проку от всей этой красоты мало. Скажем, стоя́т апельсиновые деревья — целая роща, а в ней похаживает человек с ружьем. Если ты тронешь хоть один апельсин, он тебя пристрелит, — такое ему дано право. А на побережье есть один хозяин, у которого этой земли миллион акров. Он газеты, что ли, печатает.
Кэйси быстро повернулся к нему.
— Миллион акров? Что же он делает с миллионом акров?
— Кто его знает. Владеет ими, больше ничего. Держит скот. Повсюду расставлена охрана, никого не пускают. Сам ездит в бронированной машине. Я видел его портреты. Жирный такой, квелый, глаза щелочками, остервенелые, а рот дырой. Боится, как бы не убили. У самого миллион акров, а он смерти боится.
Кэйси опять спросил:
— На кой ему черт миллион акров? Что он с ними будет делать?
Пожилой мужчина протянул перед собой побелевшие, набрякшие в воде руки, прикусил нижнюю губу и нагнул голову набок.
— Кто его знает. Наверно, сумасшедший. Это по всему видно. И на портрете такой. Глаза остервенелые, как у сумасшедшего.
— Говоришь, смерти боится? — спросил Кэйси.
— Так рассказывают.
— Боится, как бы до него бог не добрался?
— Не знаю. Боится, и все тут.
— Что же это за жизнь? — сказал отец. — Невесело, наверно, так жить.
— А вот дед ничего не боялся, — сказал Том. — Для него самое веселье было, когда, того и гляди, ухлопают. Как-то ночью вдвоем с приятелем пошел на индейцев. Чудом живы остались, зато повеселились вволю.
Кэйси сказал:
— Так, наверно, всегда. Если человек живет весело, радуется своей жизни, плевать ему на все остальное. А вот такие — остервенелые, одинокие — доживут до старости, разуверятся во всем и боятся смерти.
Отец спросил:
— Как это можно во всем разувериться, если у тебя земли миллион акров?
Проповедник улыбнулся, но улыбка у него была неуверенная. Он ударил ладонью по воде, отгоняя водяного жука.
— Если миллион акров нужен ему, чтобы почувствовать свое богатство, значит, душа у него нищая, а с такой душой никакие миллионы не помогут. Потому, может, он во всем и разуверился — чувствует, что нет у него богатства… того богатства, какое было у миссис Уилсон, когда дед умирал в ее палатке. Вы не думайте, я не проповедь вам читаю, но если человек только и делает, что тащит себе всякое добро в нору, точно суслик, так в конце концов он во всем разуверится.