March 25th, 2020

Белогвардейский военный прокурор Иван Калинин о казаках

Из книги Ивана Михайловича Калинина «Под знаменем Врангеля».

Казачество, начиная с февральской революции, возомнило себя особью русского племени, претендовавшей на автономию тех областей, где она сосредоточивалась. Однако идеологи казачества так и не могли выработать определенной казачьей социально-политической программы. Оттого казачество все время лавировало между двумя стульями, реакцией и революцией.
Программу ему заменяла романтика. Жизнь по прадедовской старине, в степных привольях, с вольным кругом и радой, оказалась в наше время не более как красивой мечтой, навеянной казачьими поэтами вроде «донского баяна», сподвижника Каледина, Митрофана Богаевского.
[Читать далее]Казачьи массы совершенно не понимали своих идеологов и их программы. Будучи земледельцами, казаки были в то же время и воинами, воспитанными в казарменной дисциплине царских времен. Привычка к рабскому повиновению сделала их игрушками в руках реакционных генералов, голос же земли звал их к рабоче-крестьянской власти. Потому-то казачество столько раз признавало советскую власть, потом восставало, снова мирилось и т.д. Равным образом не ладило оно и с лагерем реакционеров, с Добровольческой армией, благодаря своим политическим деятелям, казакоманам. Добровольческая армия, наследие старого режима, нуждалась в казаках, как в пушечном мясе, но считала абсурдом какое бы то ни было обособление их от той России, которую она представляла, и от той политической программы, которую она проводила в жизнь. Летом 1919 года в г. Ростове пал от руки убийцы, направленного близкими к Доброволии кругами, председатель кубанской рады Н. С. Рябовол. Это было первое предостережение казакам. В ноябре того же года Деникин учинил суровую расправу с членом рады Калабуховым. Теперь наконец старая царская Россия в лице Врангеля и его суда юридическим актом зафиксировала ненужность и вредоносность обособления казачества, которое она признавала только привилегированным военно-земледельческим классом.
Возражения на этот приговор не последовало. Казаки были равнодушны к осуждению той идеологии, которой они не понимали. Казачьи политические деятели робко спрятались в кусты. В Ронсевальской долине не прозвучало даже Роландова рога, потому что казачество имело певцов и имело воинов, но не имело проникнутых казачьей идеологией и в то же время сильных духом вождей. Хрупкое создание поэтической фантазии, Тихий Дон, Вольная Кубань, Шумный Терек, быстро рассыпались в пыль в соприкосновении с прозою реальной жизни, и даже некому было оплакать смерть красивой казачьей мечты.
За границей, пройдя крестный путь трудовой жизни, казачество опять воскресло, но осознав себя не как этническую особь, или как особый класс, а лишь частью великого трудового класса русского крестьянства. Такую современную роль выковали для казачества не большевики, а весь ход русской истории. Большевики только подвели итоги. Не признавая романтики и сокрушая классовые привилегии, эти величайшие практики не более как завершили длительный исторический процесс претворения казачества в простое крестьянство.
Долго еще блуждали по Крыму, а по загранице еще и посейчас блуждают, как метеоры в безвоздушном пространстве, разные казачьи атаманы и политические деятели. Но это тени мертвеца. Атаманы давно стали адъютантами Врангеля, политические деятели - нахлебниками эс-эров, как пражские «возрожденцы», или Милюкога, как председатель донского войскового круга В. А. Харламов. Эс-эры всегда усердно зазывали казаков под свою фирму. В конце концов группа безработных деятелей «союза возрождения казачества», во главе с председателем Терского войскового круга Г.Ф. Фальчиковым, соединила с ними свою судьбу.




Белогвардейский военный прокурор Иван Калинин о белых. Часть VI

Из книги Ивана Михайловича Калинина «Под знаменем Врангеля».

Донским корпусом управляло новое начальство.
Теперь вышло наоборот против прежнего: командир корпуса принадлежал к генералам старой формации, а начальник штаба - новейшей.
Как донская армия теперь сжалась в один корпус, так и стоящие во главе ее люди заменились другими, более мелкого масштаба.
Ген. Ф.Ф. Абрамов, преемник Сидорина, менее всего походил на феодала. Он был просто солдат и, как таковой, знал только одну политику - беспрекословное повиновение своему начальству. Я работал бок-о-бок с ним свыше года и не только не мог определить его политической физиономии, но даже узнать, есть ли у него вообще какие-нибудь политические взгляды. Это была бессловесная машина, заведенная в определенном направлении.
Тактичный, безукоризненно честный и если бы не черствость, то образчик решительно всех мещанских добродетелей, он, в силу особенностей своего характера, не мог быть образцовым командиром даже с точки зрения прежнего времени. Формалист и нелюдим, он не имел со своими подчиненными никакой связи, кроме официальных разговоров. Поэтому жизнь своего корпуса знал только по бумагам и со слов докладчиков и часто не видел тех величайших безобразий, которые происходили у него под носом.
[Читать далее]Постоянно замкнутый в самом себе, он редко высказывал свое мнение, «добру и злу внимая равнодушно». Однажды летом он присутствовал при осуждении военносудебной комиссией полк. Ханжонкова и войск, старш. Сиволобова, преданных суду самим Врангелем за самочинные реквизиции. Военно-судебные комиссии были учреждением новым и несколько оригинальным, дело же довольно громкое и касалось чести корпуса. Когда, после суда, мы вышли с ним на улицу, я рассчитывал услышать от комкора какие-нибудь замечания, касающиеся процесса. Но он задал мне только один вопрос:
- А что, нет ли тут в комиссии евреев?
Секретарем комиссии, действительно, был молодой, интеллигентный еврей М. Б. Полонский, мое протеже. Это комкор заметил. Но какое впечатление произвел на него суд, обратил ли он внимание на какие-нибудь дефекты процесса или промахи председателя, так и осталось тайной.
Нелюдимый по природе, ген. Абрамов чуждался офицеров и не умел говорить с казаками; когда же необходимость заставляла выступать перед казачьими массами, его сухая, казенная речь не оставляла никакого следа. Появление же его в обществе офицеров во внеслужебное время на всех нагоняло тоску. Обед в его присутствии напоминал сухую похоронную тризну.
Ясное дело, что люди за ним могли идти только в силу внедренной в их сознание дисциплины. Поэтому в первоначальный момент гражданской войны на Дону, когда казаки шли на бой не в силу приказа, а в силу того или иного порыва, который начальник должен был поддерживать, этот мертвый человек совершенно тушевался.
Для увлечения массы нужны живые, пламенные люди. Старье редко для этого годится. Во главе восставших казаков обычно стояла молодежь так же, как и во главе боровшихся с восстанием частей Красной армии. Такая черновая, напряженная работа, как агитация, формирование из сброда полков, поддержание в них примитивного порядка совершенно новыми методами, ведение мелких операций по правилам, какие бог на душу положит, - разве годились на это старые служаки, люди трафарета и устава, командиры установленного образца, безразлично, будь они на стороне белых или красных? Такой сорт деятельности под силу только чуждой всяких традиций и буквоедства безудержной молодежи.
В Крыму, где Врангель хотел создать образцовую армию и заставить всех ее чинов, высших и низших, ходить по букве закона и беспрекословно исполнять его приказы, такой пунктуалист, как Абрамов был просто находкой для замены строптивого феодала Сидорина. Действительно, за весь крымский период и за все время существования донских частей за границей ген. Абрамов ни разу не вышел, даже в пустяке, из воли Врангеля.
Это верноподданничество, однако, главком не всегда оценивал должным образом. Так, орден Св. Николая Чудотворца ген. Абрамов получил позже всех других командиров корпусов, хотя в этом скорее надо видеть результат некоторого пренебрежения Врангеля к донцам, а не к их командиру.
Тридцатипятилетнего генерала А. В. Говорова, заменившего старика Кельчевского, так расписывала сатира Бор. Жирова:
Вот и Говоров - злой гений,
Вождь новейших поколений;
Он у нас начальник штаба.
За него же правит баба.
Попович по происхождению, не казак, этот типичный генштабист-карьерист обладал колоссальнейшим самомнением, в служебных отношениях напускал на себя величие сановника, а в частной жизни корчил природного барина, любя, в противоположность убежденному аскету Абрамову, комфорт. Иногда в Евпатории приходилось наблюдать, как комкор пешком тащился по улице, а его обгонял величественный начальник его штаба в прекрасном экипаже, с разнаряженной в пух и прах супругой, которую штабные зубоскалы звали «картинкой», за ее любовь к краскам. Человек не совсем строгих моральных правил, ген. Говоров не прочь был попользоваться и казенным добром, но умеренно и умно. Мало уважая закон, как и всякий генерал, он старался не нарушать его открыто, как это делали прежние феодалы, а деликатно обходил его.
Подле Говорова сейчас же свила гнездо «лавочка», но не сидоринского, а более мелкого масштаба. Там были люди образованные и с широким размахом, смелые и талантливые. Теперешнюю же «лавочку» составили ничтожные, малограмотные «хорунки», большей частью хозяйственные крысы. Если под прикрытием Сидорина царила спекуляция, то говоровская «лавочка» занималась мелкими плутнями, не отваживаясь по своему ничтожеству на большие.
Первым актом административной деятельности нового начальника штаба было устройство своего родного брата на должность корпусного врача с производством сразу в три гражданских чина. Затем - забота об обеспечении экипажем своей супруги.
Однако, при своих барских замашках, Говоров был человек трезвый, и таких же подбирал подчиненных. Донской штаб, по сравнению с прежним разгульным, превратился почти в монастырь, по крайней мере на первых порах в Евпатории.
Эти два человека, Абрамов и Говоров, лишенные своего я и сделавшиеся просто передаточной инстанцией между штабом Врангеля и казаками, отныне стали руководить донским корпусом, который в сущности теперь и составлял все «Всевеликое Войско Донское». Атаман Богаевский в Крыму стушевался. Хотя он титуловал себя «командующим донской армией» и писал даже приказы «по армии», но все это были не более как милые забавы безработного атамана, скучавшего в Севастополе. Прежнее самостоятельное государственное образование, Войско Донское, теперь превратилось в один корпус, покорное Врангелю пушечное мясо.
Около Троицы заговорили о наступлении.
Еще в апреле Врангель отправил небольшой десантный отряд в Хорлы (близ устья Днепра), но красные своевременно обнаружили высадку и так нажали, что только половина отряда благополучно вернулась на суда, прочие же погибли. Эту неудачу скрыли от войск, чтобы не наводить паники. Скорейшее наступление вызывалось необходимостью. Крошечный полуостров быстро истощался войсками, которые, как саранча, стремительно поедали все, что годилось для желудка. Цены росли неимоверно. В день нашего прибытия в Евпаторию, 17 марта, обед стоил в столовой 35-50 руб. Теперь, через два месяца, сколько-нибудь сносно пообедать не удавалось и за тысячу. Об ужине не приходилось думать, так как жалованья едва хватало на обед.
Казаки рвались из Евпатории, наскучив сидеть у чуждой им стихии - моря. Особенно мучились калмыки.
Фу, матер-чорт, роптали они, - была земля, теперь осталась одна вода, и ту пить нельзя - соленая.
А воевать пойдете?
Воевать? Мой будет воевать... Большак украл мой бог, бакша сказывал. Воевать надо. Большак нас не любит.
Что же вы сделали худого большакам?
Наш здорово большака бил. Поймаем, - а матер-чорт, ты земли хотел, на тебе землю... Земли в рот набивали... большак задыхался.
Эти покорно шли, куда указывало начальство. Миролюбивый, но темный калмыцкий народ, привыкший жить по старине и слушаться своих старейшин, увлекли в кровавую авантюру дешевые демократы вроде Бадьмы Уланова, члена донского войскового круга, или князя Тундутова, калмыцкого аристократа, выросшего при царском дворе. Одно время в 1918 г. Тундутов сформировал даже «Астраханскую армию» на немецкие деньги и поднял калмыков на священную войну с большевиками. В результате княжеской авантюры - великое переселение на Кубань и гибель множества этих полукочевников на Черноморском побережье.
Тундут твою мать! - часто срывалось у калмыков под горячую руку.
Уцелевшие от разгрома калмыки не видели другого исхода, как война. Мириться не позволял Врангель.
Казаки, обогревшись весною, тоже жаждали бранной потехи.
Чего тут у моря париться... Уж если не замирились, так в поход... Будь, что будет.
Но ведь в нашем корпусе нет ни лошадей, ни пушек, ни оружия!
Вывезет кривая, у неприятеля разживемся. Нет - так сложим кости. Делать нечего.
Это «нечего делать» определяло тогдашнее направление казацкой воли.
В Севастополе донцам не доверяли, переоценивая значение сидоринской истории. При выработке наступательного плана им опасались дать сразу же боевую задачу. Донской корпус решили сначала держать в резерве, на испытании.
Мы боялись назначить вам участок при выходе из-за Сивашей, - слышал я впоследствии от чинов врангелевского штаба. - Думали, что как соприкоснетесь вы с красными, - поминай, как звали, обнажите фронт. Не верили в стойкость донцов…
Странное у нас царило настроение. О политике почти не говорили. Будущее просто замалчивали. «На уру идем, но другого исхода нет: попали в тупик», - было на уме у каждого про настоящее. В конечную, будущую победу, разумеется, не верили. Но о том, что теперь уже не прежняя, настоящая война с большевиками, а безнадежная авантюра, - вслух не решались говорить. Не потому, что боялись кары, - на этот счет опасаться не приходилось, так как в казачьем корпусе господствовала свобода болтовни, а просто из самолюбия, чтобы не показаться пессимистом и не прослыть трусом. В интимных же беседах, конечно, менее стеснялись.
Глава административной части штаба нашего корпуса, так называемого «дежурства», ген.-майор Н.И. Тарарин, с которым мне часто приходилось вместе ездить на доклады к Абрамову, не верил в успех врангелевского дела, как в самом начале, так и в период наибольших успехов крымской армии, и не скрывал этого своего убеждения от меня. Я соглашался с ним уже по одному тому, что видел невозможность какой-нибудь творческой работы в белом стане, где даже такие, как Тарарин, занимали высшие места. Безвольный, робкий, чуждый всякой инициативы, то, что называется «шляпа». Просто не верилось, что этот человек три месяца тому назад командовал дивизией. Бездна суеты и никакой распорядительности; безукоризненная честность и ни на грош здравого смысла. Во врангелевский период существовала тенденция изгонять из армии людей порочных. Но они уносили вместе с пороками и смелость, энергию, самодеятельность. На смену им приходили трусы, чинуши, фельдфебеля.
Впоследствии, в эмиграции, ген. Тарарин оказался недурным столяром и зарабатывал себе этим ремеслом пропитание. В Крыму же никто не догадывался об этом генеральском таланте, так как он в течение всего похода если не подписывал бумаги, то запоем дулся в винт и преферанс. Благодаря его беспечности весь штаб чуть не погиб несколько раз.
Едва только донской корпус стронулся с места, как посыпалось множество жалоб на самовольные реквизиции и бесчинства. Уходя со своих квартир в Евпаторийском уезде, казачьи части чисто грабительским путем приобрели себе кой-какой обоз, без которого, впрочем, все равно были немыслимы операции. Кроме этого они позабирали много домашней утвари, - котлов, чашек, топоров и т.д. Отчасти к этому вынуждала необходимость. Разбираясь в куче этих жалоб, я с грустью думал, что и здесь, где чехи так радушно принимали нас, повторится то же самое, что вдогонку нам понесутся проклятия обобранного населения.
В Богемке реформированная Врангелем контрразведка приступила к работе. Но ее первые дебюты были неудачны. Так, она установила, что в районе донского корпуса появился большевистский агитатор, который ездит в черной карете и разбрасывает прокламации. Наконец, штаб получил известие, что черная карета задержана, агитатор пойман. Так как я, по старой памяти, мало доверял этому органу политического розыска, да и ген. Абрамов предпочитал контрразведчикам юристов, то для допроса задержанного был командирован мой офицер для поручений поручик Брусенцев.
Произвел! - доложил он мне через полчаса.
Что так скоро? Что выяснилось?
Выяснилось, что наши контрразведчики - дураки. Агитатор, может быть, и разъезжал, да не тот, кого они задержали. В карете оказался старший врач одного из полков. Предъявил все документы. Помилуйте, говорит, какие у меня прокламации? Я ездил в Симферополь за медикаментами. Касторки у меня, пилюль всяких, - сколько угодно, а насчет прокламаций увольте.
Другой раз в одном из селений на берегу Сиваша арестовали приходского священника. Батя довольно шумно справлял свои именины. В заключение пирующие пустили несколько ракет.
Сигнализация неприятелю беспременно... Большевистский шпион в рясе...
При обыске нашли две ручные бомбы.
Насилу попик выкрутился. Бомбы и другие военные припасы оказались чуть не в каждом доме на берегах Сиваша. И белые, и красные, отступая, бросали их где попало.
О готовящемся наступлении, конечно, военные догадывались, но никто не знал, когда оно начнется.
25 мая со стороны Перекопа доносилась усиленная артиллерийская стрельба. Штабная братия вопросительно поглядывала друг на друга.
Что это, наши напирают или нас жмут?
На следующий день было приказано грузиться на поезд. Через Богемку проходила железная дорога от Джанкоя в сторону Перекопа.
Не знаете? - сообщил мне комендантский адъютант, принесший распоряжение о погрузке. - Красные разбиты под Перекопом. Наши прорвали их фронт. Выход из бутылки, кажется, обеспечен.
Ну, а обратный вход в бутылку?
Пока что, будем жить этим.
Никто в штабе не ликовал. Царило опасение, как бы наш минутный успех не кончился немедленным окружением и разгромом нашей крошечной армии на широких полях Северной Таврии.
Но так или иначе крымский период гражданской войны начался. Врангель ринулся добывать себе славу, французам - царские долги. Тифозные, вшивые, оборванные солдаты, не зная выхода из тупика, с мужеством отчаяния ударили на врага.
В иностранных газетах с этого дня появилась рубрика, озаглавленная в переводе на русский язык: «Авантюра генерала Врангеля».

Наш поезд медленно продвигался к северу. В штабе не особенно хорошо знали положение на фронте. Хотя по инерции и из любопытства каждому хотелось вперед и вперед, но настроение по-прежнему царило скорее боязливое, нежели воинственное. Все видели, что идем на Советскую Россию ни с чем, с голыми руками, даже без веры в чудо…
Вот видишь, - обратился я к своему офицеру Брусенцеву, страшному скептику, - мы уже не в Крыму, а в Северной Таврии.
Вижу и думаю, будут ли нам готовы пароходы в Крымских портах, когда лавиной покатимся назад.
Однако, ведь несомненная победа.
Да, победа всей нашей армии над большевистским обсервационным корпусом.
28 мая мы прибыли в Ново-Алексеевку.
Эта станция тоже сильно пострадала от бомбардировки, но здесь кругом уже зеленое степное приволье. Вдали чернеют силуэты громадных сел и колосятся нивы.
Возле самой станции находился плодовый питомник таврического земства. Его окружали целые стены сирени и роз. Под кустами блистали осколки снарядов. Мощная южная растительность спешила закрыть их листвой. В одном месте василек вырос в шрапнельном стакане.
Жизнь побеждала смерть.
Вот вам прообраз нашей борьбы за святое дело, - заметил наш корпусной священник о. Андроник, при виде василька, избравшего своей квартирой такой страшный предмет. - Красные - это олицетворение смерти, мы несем с собой жизнь. Не успели притти, как все кругом оживает, все ликует, все радуется. Даже сама природа. День-то какой!
Увы! Кругом нас мало кто радовался. О. Андроник или заблуждался или лицемерил.
Наше наступление развивается, - припоминаю крикливые афиши в Джанкое. - Население встречает наши войска со слезами радости, засыпает цветами, выносит хлеб и соль. Все торжествуют избавление от красного гнета и уверяют, что везде к северу уже назрела почва для всеобщего восстания, которое сейчас же вспыхнет, чуть только приблизится наша армия.
К вам хохлы, - докладывает комендантский казак.
Уж не с цветами ли?
Нет, с жалобами.
Группа серых, невыразительных лиц. В руках не цветы, а клочки исписанной бумаги.
В чем дело, господа?
Господа мнутся. Их смущают мои красные лампасы.
Вот этот, к кому вам надо, прокурор, - объясняет казак. Из группы выделяется черная рубаха.
Время, ваше высокоблагородие, скоро пшеницу косить надо...
А тут ваши казаки лошадей отняли. У кого одна была, одну взяли, у кого две, обеих увели. Ведь этак мы хлеба не соберем, и вам будет голодно. Как воевать станете?
Из какого села?
Рождественского.
Какой полк отбирал лошадей?
Не знаем... Командир ихний такой молодой и сурьезный... еще без руки будут.
Гриша Чепчиков, это его работа, - мелькает в голове.
Я только что назначен начальником военно-судебной части Донского корпуса, на правах представителя Главного Военного Прокурора Юга России, и одной из главнейших моих обязанностей является надзор за деятельностью только что учрежденных военно-судебных комиссий.
Отвожу жалобщиков в штабную комиссию, вчера прибывшую из тыла. Она еще не сорганизовалась. Ненавистному учреждению отвели товарный вагон, который осаждает целая толпа. У всех в руках удостоверения от сельских властей о том, что они отправляются в прифронтовую полосу для розыска своих лошадей, захваченных войсками.
Где цветы, где радость избавления от большевистского гнета, где необычайный энтузиазм сермяжных патриотов?
Старики терпеливо жмутся у заветного вагона, где записывают заявления. Более молодые что-то не весьма дружелюбно поглядывают на нас.
Отнято столько лошадей, что донцы теперь уже опять конница. За один день укомплектовались конским составом! - замечает секретарь комиссии М. Б. Полонский.
Это оказалось правдой.
Какие мы пехотинцы? Мы - природные конники, - рассуждали донцы. - Если хотят, чтоб мы воевали, так давай коней.
На глазах неприятеля происходило это изумительное обращение донцов из пехоты в кавалерию. Особенно азартничали бывшие мамонтовцы. Силой отворялись сараи, силой выпрягались лошади у пахаря в поле. Крестьяне не знали, что делать, терпеть обиду или ударить в набат и броситься с голыми руками на защиту своей «худобы».
Последнюю лошадь, и ту берете! - кричит, сверкая глазами, староста безрукому Чапчикову.
А я вот последнюю руку отдаю родине, - отвечает вояка. У крестьян нет седел.
Тащи, братва, подушки. У нас все пойдет. Устраиваются своеобразные пуховые седла.
Шашки можно отнять у неприятеля, но пока нет шашек. - Режь, войско, жгуты... вон веревка.
Могет соответствовать.
Когда неприятель бежит, его можно гнать и с обрывком веревки.
Так вооружался и снаряжался донской корпус.
Усевшись на коней и почувствовав себя в родной стихии, донцы ринулись в бой, оглашая степь боевым призывом.
А в деревнях раздавался плач и неслись проклятья вдогонку непрошеным освободителям.
Не прошло и недели с начала наступления, как ходоки из деревень «завоеванной» Северной Таврии запрудили все учреждения Крыма с жалобами на самочинные реквизиции лошадей, упряжи и «тачанок» (телег), а иногда и на грабежи. Порочные элементы под шумок не брезгали и реквизицией ценностей.
Из нашего поезда тоже началось паломничество в ближайшие деревни. Кто из офицеров шел сам, кто посылал вестовых за покупкой продуктов.
Ой, боюсь я такой дешевой покупки, как бы не попасть к вам в комиссию, - сказал мне однажды брат командира корпуса, полк. П. Ф. Абрамов, старший адъютант по хозяйственной части.
А что?
Мой Хорошилов опять принес без денег яиц и масла. Говорит: подарили. Брешет подлец; наверно, «благодарность от мирного населения».
Производим тут же дознание. Вихрастый парень, со вздутой щекой, клянется и божится, что сами крестьяне дали. Пришлось поверить, предположив, что перепуганный народ хотел задобрить завоевателей.
30-го мая мы едва не попали в плен к красным.
К этому времени Слащев уже занял Мелитополь и шел по направлению к днепровским плавням, куда двигался и корпус Кутепова. А в тылу у них преспокойно блуждала красная дивизия Блинова. В ночь на 30-е она напала и порубила артиллерию и некоторые тыловые части корпуса Писарева, а днем направилась на Ново-Алексеевку, где ее менее всего ждали.
В этот день, около полудня, я блуждал по разбитой снарядами станции в поисках съестного. При сидении в вагонах этот вопрос имел большое значение. Наконец жена одного железнодорожника вынесла мне тарелку куриного супу. Я с жадностью начал приканчивать его, усевшись на скамейку. Женщина услаждала меня разговором.
Господи боже... За эти пять дней мы ожили, перевели дух, не слышим этого окаянного пушечного гула. Всю зиму и весну под страхом жили. Смотрите, все у нас разнесено снарядами, нет ни одной целой хаты. Все больше по подвалам сидели вместе со свиньями.
Как начнут ваши посылать нам шестидюймовые гостинцы, так и бежишь в подвал, что есть силы. Теперь отошли.... Ай, что же это такое?
Ряд гулких орудийных выстрелов прервал поток бабьего красноречия. Безмолвная степь застонала.
Что тут опять деется? Никак тут опять бой будет? - заголосила баба. - Дашка, загоняй петухов, разбегутся.
В хатах послышался рев. На станции засуетились. Облака пыли задымились вдали, к северу от Ново- Алексеевки. Как бешеные, летели оттуда обозы.
Что, в чем дело? - обратился я, прикончив и суп и курчонка, к краснощекому поручику, который лежал в проезжавшей мимо меня телеге.
Драпаем... Наступает красная конница... Она уже несколько дней блуждает в тылу нашей армии... Ой, много порубила народу, - отвечал мне поручик женским голосом, засовывая пряди курчавых волос под фуражку.
Присмотревшись поближе, я заметил из-под накинутой на плечи офицерской шинели ситцевую кофточку.
Тут мне вспомнился строжайший приказ Врангеля не брать с собою в поход жен, ни настоящих, ни «походных», и сразу стала ясна цель этого маскарада.
Нападение красных отбили донцы и кубанцы. Конница Блинова скрылась неизвестно куда.
На следующее утро меня растолкал поручик Брусенцев.
Вставай... надо драпать.
Что опять такое?
То же, что вчера и что будет до тех пор, пока нас совсем не уничтожат. Одевайся... А впрочем так, пожалуй, лучше: легче будет улепетывать.
В вагоне тишина, хотя все уже одеты и с напряженным вниманием смотрят в окна, обращенные на запад. Издали доносится неясный гул. Это разговаривают орудия блиновской конницы, обстреливая нашу станцию.
Поезд медленно потянулся на юг. От движения распахнулась дверь в отделение комкора. Ген. Абрамов, в высоких сапогах, во френче, перетянутом ремнем, наблюдал в бинокль за движением неприятеля.
Пли! - скомандовал он, когда мы проезжали мимо бронепоезда, кажется, по имени «Волк».
Орудие Канэ ответило на эту команду таким треском, что у нас в вагоне не осталось ни одного целого стекла. Мы отступали обратно к Салькову.
Неужели уже крах? - мелькало у некоторых в голове.
На первых порах никто не знал, что это за новое нападение и какова обстановка на фронте.
Пошли завоевывать Россию, - иронизировал мой безнадежный пессимист Брусенцев, - а сами только отошли 4 версты от Крыма, как едва не попали в плен. Можно ли, - обратился он к о. Андронику, - завоевать при таких условиях всю Россию?..
Под вечер привезли раненых. Вокзал обратили в перевязочный пункт. Затем появились возы с убитыми, которые лежали, как дрова, на телегах. Ужасные сабельные раны обезображивали почерневшие лица.
Ай, ай, смотрите, какие ранения, непременно перед смертью мучили, - воскликнула штабная сестра милосердия Лидия Тетервятникова.
Не требовалось быть даже простым санитаром, чтобы признать обыкновенными сабельными ударами те зияющие раны, в которых женская фантазия видит результаты пыток. Однако на войне такие восклицания порождают слух, который досужие люди обращают в факт. Творится легенда о зверствах противника.
Убитых сложили на землю возле питомника. О. Андроник облачился в ризу и начал панихиду. Но едва он и его дьячки затянули жалобные стихиры, как веселый марш огласил и станцию, и весь затихший поселок при ней. В поезде ген. Бабиева, вождя шку- ринцев, шла веселая пирушка, как раз в то время, как о. Андроник начал отпевать его убитых подчиненных.
На-а-дгро-обное рыда-ание творяще песнь... -
выводило духовенство.
А у нас есть бани,
Бани Орбельяни,-
заливались пьяные голоса, хлопая в ладоши, в такт оркестру, который вдруг, после марша, грянул разухабистую апханаурскую лезгинку.
Его превосходительство был большой весельчак и сам мастерски танцевал этот кавказский танец. О религиозной церемонии, которой почтил о. Андроник его сраженных воинов, ему не пришло и в голову.
Мы боремся за оскорбленные большевиками святыни, - невольно припомнились мне слова врангелевской декларации.
Этого Бабиева я знал по наслышке еще в мировую войну…
Теперь он командовал наследием Андрея Шкуро, которого еще никак не могли забыть его партизаны.
- А где ваш вождь? - спросил я одного кубанца, глазея в сумерки вместе с толпой казаков на спуск «колбасы», которая пропутешествовала с нами в Сальково, а теперь ночью была не нужна.
Андрей Григорьевич скоро сюда прибудет... Вот, вот на днях его ожидаем.
Но ведь главнокомандующий уволил его в отставку.
Это не верно. Как же можно забраковывать такого полководца! Непременно Андрей Григорьевич вернется.
Очевидно это штабной информатор, - заметил мне Брусенцев, кивая головой на моего собеседника. - Помнишь, у Лермонтова в «Измаил-Бее»: «о нем скучают шайки удалые». Как могут шкуринцы забыть своего бога, который посылал им такой обильный урожай военной добычи! Врангель прогнал Шкуро, но его партизан обманывают, что вот, вот, он явится. Иначе, без надежды на грабеж, у них иссякает любовь к родине.
Возможно, что мой пессимист не ошибался. Врангель на первых порах не мог знать, пойдут ли в бой шкуринцы без Шкуро. Приходилось, по необходимости, обольщать их надеждами на возвращение их «батьки-командира».