April 4th, 2020

Иван Калинин о Добровольческой армии

Из книги Ивана Михайловича Калинина «Русская Вандея».

В Екатеринодаре, в столице, рожденной после февральской революции Вольной Кубани, кипела жизнь как никогда.
Полтора месяца тому назад Добровольческая армия очистила город от большевистских войск и сделала его своим временным центром.
Притиснутые к стенке в период полугодового властвования большевиков, сытые буржуазные слои населения снова начинали расцветать в лучах блеснувшего для них старого режима. Равным образом, весь громадный тыл маленькой армии Деникина, соскучившийся по городской жизни в период скитания по задонским степям и теперь обосновавшийся в жизнерадостном городе, спешил вознаградить себя с лихвою за старое, за новое, за три года вперед.
[Читать далее]Бесчисленные обломки старого режима, — генералы, гвардейские офицеры, всевозможные администраторы, — выражаясь древнерусским языком, всяких чинов люди, — хлынули сюда волной из Закавказья, гетманской Украины и других мест, проведав, что тут может быть пожива. Территория деникинского государства пока еще ограничивалась частью Кубани (в южной ее половине еще хозяйничали большевики) и крошечной
Черноморской губернией, тоже не в полном объеме. Но всякий «бывший человек» рассчитывал здесь на то же благополучие, какое имел в старой России.
Когда я прибыл в Екатеринодар в середине сентября, меня просто ошарашила здешняя политическая атмосфера, особенно после Закавказья.
В меньшевистской Грузии, где жизнь хотя и напоминала сплошной карнавал, где царила самая разнузданная спекуляция и где торгаши купались как сыр в масле, слово «свобода» все-таки склонялось во всех падежах и носилось, как дух божий, над бездной. В Тифлисе глаз присмотрелся и к красным флагам, и к портретам Маркса, с которыми оборванные, голодные грузинские добровольцы и милиционеры беспрерывно манифестировали, в сопровождении разнаряженных буржуазных зевак, мимо шумных ресторанов и роскошных магазинов. Там лились красивые речи с балконов, с автомобилей, с тумб, и разные Чхенкели, Гегечкори, Жордании упивались до самозабвения пышными фразами о счастии человечества под знаменем меньшевизма.
— Батюшки! Кого я вижу… Добрый день, товарищ Хейфец! — радостно закричал я, увидя на Екатерининской улице, недалеко от вокзала, своего закавказского знакомого.
Этот Хейфец, служащий одного из лазаретов Красного Креста, в 1917 году занимал пост председателя Совета рабочих и солдатских депутатов в г. Эрзеруме.
— Тсс… что вы, что вы… здесь ведь не Турция… Разве можно здесь говорить «товарищ»? Тут за этакое слово в расход выведут. Вы только что приехали сюда, что ли?
— Только что.
— Ну, так держите язык за зубами насчет того, что происходило в Эрзеруме. Тут не только мне всыплют, но и вас по головке не погладят за то, что вы, прокурор, работали в полном согласии с нами.
— Да что, разве здесь развилось такое черносотенство?
— Не приведи бог. Поживете — увидите. Все старье, вся заваль и гниль, все обиженные революцией, все выгнанные со службы еще при Керенском, тучами налетают сюда и приносят самую ярую ненависть даже к порядкам временного правительства.
— А это что за странные субъекты по той стороне улицы? Как-будто офицеры, но с какими-то двухцветными погонами и ужасающими нашивками на рукаве?
— Это корниловцы. Так сказать, Добровольческая гвардия. Половина погона у них красная. Означает, что, мол, мы — борцы за свободу. Другая половина черная. Это, видите ли, траур по свободе, загубленной большевиками. Красная шапка, надо понимать, символизирует конечную победу свободы. Так установил покойный Корнилов еще в 1917 году. Теперь же о свободе здесь не рекомендуется заикаться.
Над городской комендатурой развевался трехцветный флаг.
— Если вы, г. полковник, приехали поступать в армию, то извольте немедленно отправиться к дежурному генералу, — заявил мне комендантский адъютант, тоже в какой-то экзотической форме.
— Я пока никуда поступать не собираюсь.
— Дело ваше. В таком случае через десять дней извольте покинуть пределы, занимаемые Добровольческой армией.
— Но если я поступлю на частную службу или по ведомству просвещения?
— Главнокомандующий отдал приказ о мобилизации решительно всех офицеров.
— Позвольте, армия называется Добровольческой. По логике вещей она должна комплектоваться теми, кто добровольно поступает в нее.
— Вы — офицер и обязаны исполнить долг перед родиной, — довольно резко возразил мне поручик.
Я вышел на главную улицу, название которой за пять последних лет менялось трижды. До 1913 года она называлась Красной, но после 300-летнего юбилея Дома Романовых отцы города переименовали ее в Романовский проспект. В период революции, разумеется, ей возвратили прежнее крамольное имя.
На Красной — толпы офицерства, всех родов оружия, всех полков и всех чинов. Одни в новенькой, с иголочки, форме; они блистают, как мотыльки, на осеннем солнышке. Другие — резкий контраст. В рваных рубахах и неуклюжих интендантских сапогах с разинутыми пастями на носках.
Вся эта орава, покамест безработная, гудит, волнуется, делится рассказами о своем недавнем прошлом. Больше же всего публику беспокоит вопрос, где бы голову преклонить на ночь...
По временам в офицерских группах, которые то лавиной катятся по улице, то останавливаются где-нибудь на перекрестке, слышны довольно оригинальные разговоры.
— Вот в Астраханской платят, так платят!
— Где? Где?
— В Астраханской. Там ротный получает триста рублей.
— Но ведь она, говорят, с немецкой ориентацией…
— Господа, послушайте новость: только что вышел приказ об упразднении в Добровольческой армии подполковничьего чина. Будет, как раньше в гвардии. Шутка ли: теперь из капитанов можно прямо махнуть в полковники.
— Так как, Женя, махнем в Астраханскую?
— Повременим. Здесь можно спекульнуть на чине. Я ведь капитан.
Патриотический порыв редко звучал среди этих практических рассуждений. Массы офицерства, не разбираясь, для чего генералы затеяли гражданскую войну, смотрели на нее как на продолжение мировой, настоящих целей и причин которой они тоже не понимали, но от которой, худо ли, хорошо ли, но кормились.
Эта безыдейность рельефнее всего сказывалась в стремлении каждого занять тыловую должность. Термин «ловчить», т. е. всеми правдами и неправдами избегать отправки на фронт, выработался в период бессмысленной мировой бойни. Теперь и здесь «ловчили» по инерции.
Только офицеры-аристократы или дети помещиков и капиталистов хорошо понимали истинную сущность гражданской войны. Под видом спасения «святой, великой России» шла борьба за их привилегии, за их земли, банки, фабрики, за их вишневые сады и многоэтажные дома. Но этот убежденный, идейный элемент давно уже привык к тому, чтобы в борьбе за его благополучие подставляла свои бока под вражеские удары голытьба, и считал себя вправе занимать должности только в штабах, комендатурах, в административных учреждениях, — словом, в безопасном тылу.
В общем, в Екатеринодаре никто из пришлого люда не рвался на фронт, к великому ужасу матерых добровольцев, уже понюхавших пороха гражданской войны.
Основание Добровольческой армии положил бывший верховный главнокомандующий генерал М. В. Алексеев. После Октябрьской революции он прибыл на Дон и 2 ноября выпустил свое воззвание к офицерству о необходимости войны с большевиками. 19 ноября на Дон прибыл бежавший из Быхова ген. Корнилов, которого донские «демократические» власти сначала встретили не особенно любезно.
— Добро пожаловать, — приветствовал его атаман Каледин, — …на два дня проездом.
Тогдашние руководители донского казачества, сами не признававшие Октябрьского переворота, все-таки боялись запятнать себя союзом с одиозным генералом.
Однако общая опасность большевизма сблизила Корнилова и Каледина. Началось формирование Добровольческой армии. Дело шло туго. Никому более не хотелось воевать.
В Ростов набежало до 16 тысяч одних только офицеров, но из них в армию записалось сначала лишь 200–300 человек, да и те избегали боевой работы.
— Записи есть, бойцов нет! — говорил Корнилов. Охотнее «доброволились» юнкера, кадеты, гимназисты, студенты, все, в ком бурлила молодая кровь и чья кипучая энергия искала выхода в какой-нибудь авантюре.
Навербовав в Ростове тысячи три разного сброда, Корнилов и Алексеев предполагали было отсюда начать «освобождение России от красной нечисти». Обстоятельства сложились так, что 10 февраля им самим пришлось освободить от своего присутствия Ростов и удалиться со своим отрядом в задонские степи.
О завоевании России не приходилось думать. У добровольческих вождей одно время даже возникала мысль пробиться вдоль берега Каспийского моря в Персию. Но ее откинули, надеясь, что отрезвится от большевистского угара казачество.
Ожидая всеобщего восстания кубанцев, Корнилов провел своих добровольцев до Екатеринодара, штурмовал город, но неудачно, причем и сам погиб во время боя. Остатки его сброда, под начальством Деникина, бежали обратно в задонские степи.
Этот набег на Кубань был окрещен «Ледяным походом» и описан A.A. Сувориным, таскавшимся в корниловском обозе, подобно куче других отребьев старого режима.
Весеннее восстание донцов и помощь, оказанная им немцами, спасли Добровольческую армию от неминуемой гибели. Дон сорганизовался под главенством Краснова в самостийное государство. Добровольцы, сидя за его спиной, отогрелись, отдохнули, подкрепились бродячими шайками партизан и летом совершили второй набег на Екатеринодар, на этот раз весьма удачный. Отрезанные от центра, благодаря восстанию донцов, красные войска, хотя и многочисленные, но дезорганизованные, без опытных командиров и руководителей, отступили к югу, ближе к Тереку.
В тот момент, когда я прибыл в столицу Кубани, Добровольческая армия упивалась своим блестящим успехом, который омрачали только козни кубанских самостийников.
Пробудившийся, в период временного правительства, казачий сепаратизм на Кубани вылился в более острую форму, чем в других местах, благодаря тому, что значительная часть кубанского казачества — малороссы. Когда в начале 1918 года волна большевизма захлестнула и Екатеринодар, кубанский атаман Филимонов, войсковое правительство во главе с эсером Л. Л. Бычем и правительственный отряд казаков и горцев под командой Покровского удалились из города. Вскоре эта бродячая кубанская государственность встретилась с отрядом Корнилова. 17 марта в станице Ново-Димитриевской под грохот орудий состоялось совещание кубанских и добровольческих вождей, после чего отряд Покровского влился в армию Корнилова…
В минуту смертельной опасности кубанские политики вручили свою реальную силу добровольческим генералам, т. е. кастрировали себя бесповоротно. После соглашения в Ново-Димитриевской они уныло поплелись в обозе Добровольческой армии. Когда же последняя, спустя полгода, заняла, наконец, Екатеринодар, Рада и правительство въехали в свою столицу скорее в качестве трофеев Деникина, нежели в роли победителей.
Но им хотелось царствовать, устраивать свою казачью государственность, даже не взирая на то, что территория Вольной Кубани сейчас совпадала с территорией Добровольческой армии и что их войско попрежнему подчинялось Деникину. На дипломатическом языке такое соотношение двух политических организаций называлось союзом; на деле получилась конкуренция и свалка.
На знамени Добровольческой армии, в пику домогательствам окраин, красовался лозунг:
— Единая, великая, неделимая.
Кубанские казачьи политики добивались, самое минимальное, широчайшей автономии для своих областей.
В Доброволии, невзирая на показной либерализм Корнилова, с самого начала, даже среди бойцов, стало преобладать сугубо черносотенное направление.
Казакоманы, по большей части, были порождение керенщины.
Добровольцы, воспитанные во время двух походов в чудовищной ненависти к большевикам, по инерции ненавидели и «полубольшевиков», к числу которых они относили всех либерально мыслящих людей, в том числе и казачьих политиков. Последние же, как пародия на эс-эров и меньшевиков, были соглашателями по натуре, готовыми соглашаться даже и с Советской властью, если бы она обещала им княжить и володеть в своем казачьем государстве.
— Священная война против большевиков до победы! — кричали добровольцы-фронтовики.
Тыловые герои Добровольческой армии, совершившие оба похода в обозе, отличались еще большим воинственным пылом и прямо-таки зоологической ненавистью к большевикам.
Пришельцы, особенно из Закавказья, с удивлением слушали непонятные им рассказы «первопоходников» о той кровожадной жестокости, с которой армия Корнилова сражалась против красных войск.
— «По безобразной толпе большевистской сволочи… Прицел такой-то… Рота, пли!» Иначе мы, ротные, и не командовали в походе, — с нездоровым сладострастием похвалялся мне один, уже не молодой, образованный офицер, однако совсем потерявший свою индивидуальность среди этого опьяненного кровью люда.
Из уст в уста перекочевывали рассказы о подвигах во время Ледяного похода одной из многочисленных женщин-амазонок, баронессы Бодэ, которая собственноручно приканчивала решительно всех пленных красногвардейцев.
Бросалась пришельцам в глаза и другая особенность добровольцев, еще более резкая, так как задевала самолюбие новичков. Прославляемые выше меры прессою участники кубанских походов, особенно первого, уже считали себя спасителями отечества. Хотя красный медведь даже и на Кубани еще далеко не был затравлен, но эти господа уже претендовали на лучшие куски его шкуры. Наплыв пришельцев, особенно старых спецов, обескураживал их. Каждый боялся, что кто-либо из новичков, но более опытный служака, займет его место.
Больше всего дрожали за свое положение должностные лица военно-административной службы. В корниловской армии, пока она одиноко блуждала по степям, назначение на должности происходило чисто случайно. Познания, опыт, тем более нравственные качества не играли никакой роли. Надо было заткнуть дыру, и в нее совали первого попавшегося. Студент-недоучка делался старшим врачом, прапорщик из околоточных — военным следователем.
Теперь, с наплывом людей, было из кого выбирать. Поэтому добровольцы-тыловики не очень-то мило встречали новичков.
Ведь могут отбить должность. Конкуренты!
— Бог вас знает, где вы были, пока мы тут создавали русское государство! Может, вы в это время у большевиков служили, а теперь подавай вам места. Дудочки!
Так нарождался «добровольческий сепаратизм», наделавший впоследствии немало вреда белому стану.




Иван Калинин о верхах Доброволии

Из книги Ивана Михайловича Калинина «Русская Вандея».

Отец «народного героя», старый «дид», отставной войсковой старшина Григорий Федорович Шкура… вернулся необычайно взволнованный.
— Нет, это безобразие! — кричал он, еще прыгая по саду и приближаясь к веранде, на которой я сидел в плетеном стуле.
— Безобразие! — повторил он, тряся своей маленькой, ощипанной головой, за невозможностью размахивать руками, из которых одна действовала костылем, другая беспомощно висела на перевязи.
— Вы знаете… Нехай бис его забере. Этот наш батька атаман кубаньский, бисов сын Хвилимонов… моего Андрюшку хочет суду предать за грабежи. А? Як вы кажете?
Я сделал вид, что необычайно удивлен и даже возмущен в лучших своих чувствах, хотя о подвигах знаменитых «волков», шкуринских партизан, много наслышался еще в Закавказье.
— Нет, это я так не оставлю… Я знаю, что треба робыть! — не унимался «дид», усаживаясь в кресло.
— Я пийду к нему, этому… как его… Хвилимону или, мабуть, Лимону и побачу с ним. Я брехну ему в лицо: «Александр Петрович! А ты помнишь, когда ты служил у меня в сотне хорунжим и прокутил сто рублей казачьего жалованья? Я предал тебя суду али нет? Не предал, а покрыл грех. Свои карбованци за тебя выложил. А ты что теперь хочешь зробыть с моим Андрюшкой»…
Таков был отец вождя «волков», очень больно кусавших русское крестьянство в 1918–1919 годах.
[Читать далее]

Было ясно, как божий день, что раз здесь мобилизуют всех офицеров, то и мне не избежать общей участи. Но я не имел ни малейшего желания воевать, будучи в достаточной степени равнодушен к тем туманным лозунгам, которые провозглашала Доброволия.
Решив предупредить события, я отправился к генералу от кавалерии Абраму Михайловичу Драгомирову…
В приемной у генерала сидело душ пятнадцать.
Мое внимание привлек бритый и наголо выстриженный господин, низенького роста, коренастый, с малоподвижным, почти деревянным лицом и с крайне неприятными лисьими глазами…
— Да ведь это Макаренко! — решил, наконец, я, всмотревшись пристально в бритого барина.
Генерал Макаренко — преемник знаменитого главного военного прокурора ген. Павлова, убитого в 1906 г. террористом Николаем Егоровым. Этот сухомлиновский лакей, подобно своему, более талантливому, предшественнику, тоже приложил все свое старание, чтобы развратить, оподлить, деморализовать военно-судебное ведомство, чтобы превратить военный суд в послушное орудие административного воздействия. С его именем тесно связаны многие язвы нашей службы, и ни один военный юрист-практик не поминал добром главу своего ведомства.
Когда разразилась мартовская революция, Макаренко арестовали вместе с министрами. Носился слух, не знаю, насколько верный, будто царь в последний момент предполагал создать «министерство усмирения» во главе с Протопоповым, который предложил ген. Макаренко занять пост министра внутренних дел. Быстрое падение царизма разрушило всю эту затею, если она существовала в действительности.
— Скажите, — обратился я к адъютанту Драгомирова, желая проверить себя, — кто этот маленький статский? Не генерал Макаренко?
— Да он, вы не ошиблись.
— Чего он тут болтается?
Адъютант удивленно посмотрел на меня. Мой непочтительный вопрос покоробил его. Чтобы нагнать на меня жару, он важно произнес:
— Его превосходительство генерал-лейтенант Макаренко назначается министром юстиции.
Тут уж я удивленно посмотрел на ротмистра. Макаренко в это время пригласили к Драгомирову.
— Как? — готов я был кричать вслух. — Это воплощение ненавистного старого режима, прогнанный в начале революции, как вреднейший для России человек, здесь будет в составе правительства и станет насаждать правосудие! Что ж это будет за обновление? Во имя чего же ведется гражданская война?
Тогда я еще плохо знал верхи Доброволии.
Тонкий светский человек, Абрам Михайлович принял меня более чем любезно. Узнав, что я профессионал военно-судебного дела, еще более усугубил свое внимание.
— Как же, как же! Нам нужны такие люди. Мы будем строить Россию на началах права и законности…
— Которые будет насаждать ген. Макаренко, — подумал я.
Меня крайне интересовало, какова же в конце концов политика Доброволии, стоит ли последняя за Учредительное Собрание, какую собирается проводить программу и т. д.
— Скажите, — задал я вопрос генералу, — какие цели преследует ваша армия?
Драгомиров иначе понял мои слова.
— Цели? Наша ближайшая сейчас цель — идти на Волгу, на соединение с Колчаком, чтобы общими силами ударить на большевиков с юга и востока.
Таков, надо полагать, был первоначальный стратегический план Деникина. Драгомиров даже не считал нужным скрывать его.
В 1918 году этому плану не удалось осуществиться из-за отсутствия достаточных сил, а в 1919 году его отвергли из нежелания делиться лаврами и портфелями с министрами Колчака.
Драгомиров отправил меня к начальнику деникинского штаба ген. Ив. Пав. Романовскому, злому гению Доброволии. Черносотенцы его считали масоном, либералы — черносотенцем. В действительности он представлял из себя тупого, недалекого солдата, притом довольно надменного, свыше меры честолюбивого. Он являлся родоначальником добровольческого сепаратизма и всегда ревниво оберегал первородные права Доброволии.
25 сентября, утром, я зашел в приемную Романовского. Там тоже сидело несколько человек, из которых иные, несомненно, только что прибыли в Екатеринодар на ловлю счастья и чинов.
Вот сырой, толстый генерал. Видно и по лицу, и по одежде, что судьба уже потрепала его, но еще не смирила. Придавила, принизила, но не укротила, не вышибла олимпийского духа. Надменный вид. Ядовитая улыбка.
Это бывший астраханский губернатор, — так он сам отрекомендовался мне.
Сидя в приемной у какого-то, едва вынырнувшего из неизвестности, генерала, этот бывший сановник старается как можно любезнее говорить с посетителями в малых чинах. Но по его злобному лицу чувствуется, что дай опять этому Юпитеру власть, и он снова начнет метать громы и молнии, сгибать в бараний рог, показывать кузькину мать.
Вот и другой тип. Тоже довольно солидный, осанистый генерал от кавалерии Смагин. Он величественен и невозмутим. Потому что «у дел». Он, не много, не мало, посол всевеликого войска Донского при ставке главнокомандующего. Он даже не садится, а стоит у двери кабинета, зная, что, как только явится Романовский, ему прием вне очереди.
Потрепанный, безработный губернатор смотрит на него с завистью. И с несомненной ненавистью. И, несомненно, уже готов шипеть по адресу благообразного, прилично одетого Смагина:
— Самостийники! Приструнить бы вас надо.
Через два года судьба сравняла их. Бывший губернатор сделался нахлебником сербов, ген. Смагин — болгар…
Дождавшись очереди, я вошел к Романовскому и подал ему записку Драгомирова, который писал:
«Я полагаю, что в дальнейшем нам придется формировать военно-судебные учреждения, и такие специалисты, как предъявитель сего, нам будут крайне необходимы».
Драгомиров, чуждый «добровольческого сепаратизма», ошибся.
— Извините! Мы даем у себя места только тем, кто был с нами в походе, — холодно заявил мне Романовский, когда я сказал ему, что если Добровольческая армия требует от меня поступления на военную службу, то пусть меня назначат служить по специальности.
Ответ и тон Романовского смутили меня.
— Генерал Драгомиров сообщил мне, что правительство примет все меры к насаждению права и законности. Не будете же вы формировать суды из неюристов?
— Пока что мы довольны тем судом, который у нас есть.
Генерал был прав.
Тот военный суд, который пока что имела Добровольческая армия, вполне соответствовал ее мстительно-реставраторской идеологии. Во главе этого суда, почему-то называвшегося корпусным и действовавшего наподобие военно-полевого суда, стоял некий полковник Ив. Ив. Сниткин, грубый бурбон, выгнанный еще задолго до войны из военно-судебного ведомства за алкоголизм. Очутившись в корниловском отряде, он, как единственный офицер с военно-юридическим образованием, занял должность председателя корпусного суда. О том, что это было не судилище, а простая расправа, повествует А. Суворин-Порошин в своей книге «Поход Корнилова».
Еще ничего не зная о подвигах этого господина, а равно и не зная его личности, я пошел было познакомиться с этим судебным деятелем, своим коллегой, да и сам потом был не рад своему поступку.
Меня встретил здоровенный, грубый детина, который, не считая нужным предложить стул, рявкнул, узнав, что я военный юрист:
— А где вы шатались в то время, когда мы поднялись против большевиков и проливали кровь за отечество? Небось, сидели в углу и выжидали?
Я попробовал было возразить, что в тот период, когда он «проливал кровь за отечество», я еще находился в дебрях Турции с последними крохами старой Кавказской армии, до конца исполняя свой солдатский долг. Но грозный судия не дал мне договорить и в таком тоне продолжал дальнейший разговор, что я поспешил обратиться в бегство.
Благородное негодование г. Сниткина мне было понятно. Оно объяснялось очень просто: шкурным интересом, боязнью конкуренции. Моя персона при этом играла второстепенную роль. Но по моим следам из Тифлиса могло нахлынуть добрых два десятка военных юристов, притом в солидных чинах. Впоследствии так и случилось, но тогда уже Доброволия значительно выросла и для всех находились должности.
Еще более встревожился, узнав о моем появлении в Екатеринодаре, председатель только что сформированного Кубанского краевого военно-окружного суда ст. сов. В. Я. Лукин, один из стаи щегловитовских птенцов.
Этот типичный судеец-карьерист перед февральской революцией занимал должность прокурора Усть-Медведицкого окружного суда (в Донской области) и пользовался всеобщей ненавистью за свое подхалимство в отношении начальства и за свои иезуитские замашки при обращении с подчиненными. Как ни приноравливался он после падения царизма, как ни украшал свой вицмундир красной розеткой, его все-таки выгнали со службы как черносотенца.
Прогулка в корниловском обозе по задонским степям и уменье втираться в доверие к сильным мира сего привели к тому, что этот чиновник, не имевший понятия о военном быте, об особенностях военной юстиции и совершенно чуждый казакам, по занятии Екатеринодара добровольцами, возглавил кубанское военно-судебное ведомство.
Если недалекий Сниткин свирепствовал в силу своей солдатской тупости, то достаточно разумный ст. сов. Лукин не ограничился ролью простого вешателя. Руководя, помимо суда, деятельностью судебно-следственных комиссий Кубанского края, он с особенным смаком выискивал измену, т. е. большевизм, и смешал, таким образом, в своем лице роль и председателя суда, и утонченного охранника.
Он хватал и сажал в тюрьмы тех должностных лиц, кто не саботировал при большевиках. Мой знакомый екатеринодарский адвокат П. П. Боговский был привлечен им к ответственности и затем судим за то, что в период господства Советской власти на Кубани заведовал регистрацией браков и разводов. Он точил зубы на другого моего приятеля, тюремного инспектора Н. Д. Плетнева, исполнявшего свои обязанности и при большевиках. Сестра Шкуро, г. Л. Г. Лео, неоднократно жаловалась мне на свирепость этого служителя Фемиды, который держал за решеткой множество знакомых их семьи, в том числе и доктора Мееровича, и просила моей помощи для освобождения невинно заключенных.
Увы! Я и сам попал в число подозрительных.
Лукин как-то разведал о моей близости в 1917 году к Совету солдатских и рабочих депутатов Эрзерумского района. Этого ему оказалось достаточно, чтобы провозгласить меня «большевиком».
Мне приходилось уже думать о том, как бы унести подобру-поздорову свои ноги из Екатеринодара, где вообще царил крайне нездоровый дух, как в этом скоро убеждались все, не зараженные кондотьерскими замашками. Как-то раз я встретил на улице своего старого сослуживца по пехотному полку, где я тянул лямку до Академии, капитана Петрова, который не преминул поделиться со мною екатеринодарскими впечатлениями.
— Отправился я, — рассказывал он, — к дежурному генералу деникинского штаба и говорю ему: «Вы, ваше превосходительство, сзываете к себе на службу офицеров. Но позвольте предварительно узнать, за что же борется Добровольческая армия. Какова ее политическая программа?» - «А вы видели, — спрашивает он меня вместо ответа, — какой флаг развевается над нашим штабом?» — «Видел». — «Какой же?» — «Русский трехцветный». — «Это должно вам сказать все. Мы боремся за Россию». Мне оставалось только пожать плечами. Ведь под трехцветным флагом могла скрываться Россия и царско-самодержавная, и кадетско-конституционная, и буржуазно-республиканская и т. д.

Контрреволюционное ядро было создано. В дальнейшем, благодаря политическому невежеству русского офицерства, привычке военной массы раболепно следовать за старшим в чине, а также благодаря безработице, выпавшей на долю военщины, Доброволия стала быстро пополняться и расти. Она, как ком снега, чем далее катилась, тем все более увеличивалась в размере. Правда, этот ком был рыхлый. Но его тяжесть дала себя знать русскому пролетариату.
Здесь, в Екатеринодаре, уже с очевидностью проскальзывала тесная связь Доброволии с Антантой. Краснова, который стоял во главе Дона и якшался с немцами, ругали что есть силы. Известное письмо донского атамана кайзеру о помощи против большевиков рассматривалось как изменнический акт по отношению великой и неделимой.

Накануне своего отъезда из Екатеринодара я встретился на Красной с Лукиным.
— Изумительные дела творятся у вас, — сказал я. — Тут кто борется с большевиками при помощи Антанты, а кто при содействии немцев. И одни другим готовы перегрызть глотку, хотя враг общий. Ведь этак не будет добра. Далее, вы называете большевистскую власть рабством, а сами почти открыто несете России старый режим, который душил всех. Можно ли рассчитывать при таких условиях на успех?
— В вас все еще бродит 1917 год! — со сладенькой улыбочкой отвечал мне чиновный иезуит.
Но вскоре он начал косить лицо и читать мне нотации.
— И не пора ли забыть эти заезженные фразы о том, что царизм кого-то душил, пил чью-то кровь?
Разнуздалась, батенька, Россия, — мы ее опять взнуздаем. Все-то у нас пойдет по старенько-ому… Что вы думали? Мальчишки будут умнее умудренных опытом людей? Нас на свалку?
В нем заговорило служебное самолюбие, уязвленное еще февральской революцией. Во мне, молодом судебном деятеле, приветствовавшем свержение царизма, он видел почти личного врага, вследствие чего сделал особенно сильное ударение на слове «мальчишки».
— А удастся взнуздать? Как бы не ошибиться.
— А вот, — он указал на толпившиеся возле комендатуры офицерские группы, — лучшее доказательство вам.
Все едут к нам, все наши с руками и ногами. Почему? Потому что все соскучились по старой палке.
— Не увлекайтесь офицерством. Это еще не вся Россия. Царь имел очень много офицеров, а знаете, что случилось? Я, потолкавшись среди этой приезжей братии больше недели, отлично знаю, что среди них нет никакого энтузиазма. Они пойдут воевать, но из-за голода, от безработицы, а не во имя идеи. А у большевиков несомненно революционный пыл.
— О! у нас и в России много союзников. Весь народ ждет нас как избавителей, отдаст последнюю полушку для нашего дела. Мы идем к верной победе. Добровольческая армия…
Тут ст. сов. Лукин оборвал свою речь на полуслове и неимоверно побледнел, так как где-то на окраине, в стороне вокзала, прогремел пушечный выстрел.
Вздрогнул и я от неожиданности.
Через каких-нибудь полминуты снова такой же гул пронесся в редком осеннем воздухе. Затем еще и еще. Рассыпались трели пулеметов, прерываемые время от времени пушечными раскатами.
Над станцией взвились облака дыма. Лукин стремительно нырнул в толпу офицеров, среди которых уже носился затаенно-пугливый шепот:
— Большевики наступают!
— Местное восстание.
— Теперь капут всему.
— Вот-те и спасли Россию. Волнение охватило всю Красную улицу.
А беспрерывная канонада то и дело заставляла дребезжать окна в магазинах и сжиматься робкие сердца безыдейных искателей куска хлеба.
Наконец выяснилось, что вся эта ужасающая пальба происходит оттого, что подле вокзала загорелись вагоны со снарядами и патронами. При этом — злой умысел налицо.
Здесь, в столице кубанского казачества и Добровольческой армии, среди бела дня явные сторонники большевиков могли совершенно спокойно выкидывать такие штуки!
Ясно, что их много.
Ясно, что они таятся среди низов.
Ясно, что эти низы не с Добровольческой армией.
Я выехал на Дон. Здесь тоже мобилизовали всех офицеров.