April 12th, 2020

Иван Калинин о белой Фемиде. Часть II

Из книги Ивана Михайловича Калинина «Русская Вандея».

О контрразведке, органе политического розыска, следует поговорить особо. Она снискала себе даже в самом белом стане печальную славу. Особенно контрразведка добровольческая.
В ней находили себе пристанище наиболее темные, наиболее преступные элементы, бывшие провокаторы, охранники, жандармы, полицейские, казнокрады, воры и т. д. Эта продажная, бессовестная братия не столько вылавливала неприятельских агентов, сколько обывательские ценности всех сортов.
[Читать далее]В Ростове, при донской комендатуре, контрразведкой заведовал штабс-капитан Глинский, бывший помощник пристава.
В 1918 году, в период недолгого господства большевиков в Ростове, с февраля по конец апреля, он не ушел из города, а оставался на месте и отлично изучил всех советских должностных лиц. Когда возвратились белые, никто лучше его не мог выискивать советских работников. Беспрерывные обыски и аресты, которыми он руководил, обогащали его карман. Особенно разбогател он после того, как избавился от такого опасного конкурента как войсковой старшина Икаев.
Карьера Глинского закончилась самым обычным образом. Изобличенный в ряде вопиющих грабежей и вымогательств, он попал под следствие, но ни капельки не пострадал, так как нам было сообщено, что его отправили на фронт.
Двух его преемников постигла та же участь.
Одну жертву шт. — кап. Глинского мне чисто случайно удалось вырвать из костлявых рук смерти. Дело таково, что на нем стоит остановиться.
Зимою 1918–1919 года ростовские газеты сообщили об аресте большевистского комиссара Абрамова. Комиссарами в белом стане, по недоразумению, звали всех ответственных советских работников.
Абрамов при большевиках, действительно, играл кой-какую роль в Ростове; если не ошибаюсь, был членом Совдепа. Человек семейный, он в апреле 1918 г. не захотел уходить с советскими войсками, остался в Ростове и скрывался под чужой фамилией. Через полгода Глинский все-таки пронюхал о пребывании Абрамова в городе и о том, что он иногда ночует у своей супруги, служившей в государственном банке.
Сделали облаву. Ворвались к М-те Абрамовой.
— Где супруг?
— Был, но ушел, — ответила дама, на которую было направлено несколько револьверных дул.
В квартире произвели тщательный обыск, реквизировали в свою пользу все ценности, но комиссара не нашли.
Хотели уже уходить, проклиная неудачу. В это время дозорные, расставленные на улице, донесли, что на крыше мелькает какая-то фигура.
Это оказался Абрамов. Его задержали и подвергли допросу с пристрастием. Считая, что Абрамов остался в тылу белых для конспиративной работы, контрразведка раздула дело, приплетя к нему некоего Дерикафтанова и других арестованных по обвинению в организации большевистского заговора. Абрамова провозгласили главою, руководителем красной разведки в Ростове, так что он вырос до размеров крупного большевистского деятеля.
Контр-разведка ликовала и готовилась пожать лавры. В смертном приговоре Абрамову никто не сомневался.
Как-то раз в апреле или мае 1919 года, когда я находился в Ростове, ко мне в гостиницу зашел мой добрый приятель подполковник Одишелидзе. Этот грузин был сын последнего командующего Кавказской армией (в мировую войну), назначенного затем военным министром меньшевистской Грузии. Желая доучиваться в Новочеркасском Политехникуме, Одишелидзе жил на Дону на положении иностранца. Я был крайне удивлен, увидя, что вместе с ним ко мне в номер пришла его супруга Клеопатра Александровна и еще какая-то молодая дама, исхудалая и заплаканная.
— Иван Михайлович! вся надежда на вас, — обратились ко мне супруги Одишелидзе. — Помогите, чем можете, спасите человека, которого сделали козлищем отпущения и хотят прикончить во что бы то ни стало.
Незнакомая дама вдруг упала в кресло и зарыдала.
— В чем дело? Кому я могу быть полезен?
— Спасите человека, хоть ради его семьи.
— Кого?
— Абрамова.
Я раскрыл рот от изумления, не понимая, почему за него хлопочет мой приятель.
— Абрамова, — продолжал Одишелидзе. — Я до сих пор стеснялся говорить это вам, но он родной дядя моей супруги. А это — госпожа Абрамова.
— Да, я жена человека, от которого отвернулся весь мир, — глухо, сквозь слезы, заговорила дама. — Глинский, контрразведка, начальник гарнизона, все, все хотят его смерти. А что он кому сделал худого? Спасите несчастного! Он уже и так на человека не похож, столько его терзали. Не смерти он боится, а дрожит за будущность семьи. Все, что у нас было ценного, Глинский забрал при обыске.
— Я решительно ничего не могу сделать. Абрамов предан военно-полевому суду, в деятельность которого мы не в праве вмешиваться. Наконец, об Абрамове так много говорили и даже писали, что он, несомненно, натворил много зла.
— Что вы, что вы! Он никого не убивал и не грабил. Душ десять ростовцев дали следственной комиссии самые хорошие отзывы о нем.
Супруги Одишелидзе заинтересовали меня делом, о котором я так много слышал.
— Хорошо. Я просто из любопытства постараюсь прочитать следствие. Если ваш дядя таков, как вы его рисуете, кое-что я предприму, но в частном порядке.
Абрамова сразу воспрянула духом.
— Когда же суд? — спросил я.
— Завтра. Судят его одного, без той компании, к которой его приплели. О тех еще ведется расследование.
— Дайте же мне адрес военно-полевого суда. Завтра утром я зайду туда и попрошу дать мне дело, думаю, не откажут. Если я увижу, что Абрамов никого не убивал и не подстрекал к убийству, а просто советский работник, укажу судьям на бессмысленность смертного приговора.
Одишелидзе и Абрамова ушли от меня сияющие. Слабая надежда, поданная мною, у них уже перешла в уверенность в благоприятном исходе дела.
На мое, точнее на счастье злополучного комиссара, председателем военно-полевого суда оказался молодой аристократ, гвардейский офицер, правовед по образованию, граф Ив. Ив. Канкрин. Я хотя не был с ним знаком, но знал, что он хлопочет о своем назначении на должность военного следователя при нашем суде, так как военно-полевая юстиция тяготила его.
Утром, узнав о моем прибытии в суд, Канкрин выбежал встречать меня в зал заседаний и рассыпался в любезностях.
— У вас, граф, кажется, сегодня разбирается дело Абрамова? — спросил я как бы вскользь.
— Так точно. Видите, в углу арестант под конвоем. Это и есть Абрамов.
Я взглянул. Человек, обросший бородой, с тупым, бессмысленным взглядом, одетый в солдатскую шинель, сидел на лавке, выпрямившись, точно статуя Рамзеса.
— Это дело чистое, — продолжал Канкрин. — Наверно, сами знаете, г. полковник, что это за птица?
— Нет, пока точно не знаю. Если будете так любезны, не откажите дать мне следственный материал.
— Пожалуйста, пожалуйста.
Мы вошли в совещательную комнату, где находились секретарь и двое судей. Один из них, толстощекий есаул Е-ов, недружелюбно поглядел на меня исподлобья. Другой щупленький, неяркий офицерик почтительно вытянулся в струнку.
Я наспех проглядел следствие и убедился, что супруги Одишелидзе не ввели меня в заблуждение.
— Странно! — пожал я плечами. — Кричали, что Абрамов руководил большевистской разведкой, а это решительно ничем не доказано. Остается голый факт его работы при большевиках. Но и тут он не проявил никакого человеко-ненавистничества. Суровый приговор, по моему мнению, в данном случае неуместен.
— А по-моему, таких и судить нечего, — резко возразил мне Е-ов. — Раз, два и к стенке. Чего там миндальничать. Они тоже не щадили нашего брата.
— Но ведь Абрамов никого не убивал. Надо же разбираться в каждом отдельном случае. На то и суд существует.
Е-ов не унимался. Я подумал:
— Какой жестокий человек! Идейный мститель! Всякого большевика готов отправить к праотцам.
Но я ошибся. Через две-три недели графа Канкрина назначили к нам в суд, Е-ов занял его место и вскоре же попал под следствие, уличенный во взяточничестве: за 10000 руб. он обещался оправдать одного «большевика».
— Так, значит, г. полковник, — обратился ко мне Канкрин, провожая меня на улицу, — не расстреливать? Присудить к каторге? На сколько лет?
Такая услужливость меня уже начала пугать.
— Боже упаси меня вмешиваться в дело полевого суда. Я поинтересовался делом Абрамова из любопытства и высказал свое частное мнение. Думаю, что вы, как юрист сами понимаете дело не хуже меня.
Польщенный моими словами, граф расшаркался и попрощался со мной.
— Не беспокойтесь, — сказал я подпол к. Одишелидзе, поджидавшему меня на следующей улице. — Дядя Клеопатры Александровны будет жить.
Так и случилось. На другой день я узнал, что Абрамова приговорили к двенадцати годам каторжных работ.
Контрразведка не ожидала такого оборота дела. Судебно-следственная комиссия морщилась, комендатура негодовала. Вскоре проведали о моем визите в военно-полевой суд.
Начальник гарнизона, ген. Тарасенков, получил анонимное письмо (я сам его потом читал), в котором ему сообщали, что Абрамов, Дерикафтанов и К0, сидя в тюрьме, имеют сношение со своими товарищами, еще не пойманными; что большевистская организация крепнет и из всех сил старается спасти Абрамова; что для этой цели она привлекла на свою сторону прокурора временного военного суда в Ростове Калинина; что теперь, когда, благодаря последнему, Абрамову не грозит смерть, организация стремится освободить своего главу из тюрьмы.
Таким образом и я попал в большевики!..
Размах добровольческой контрразведки был несравненно шире, чем донской, и ее методы воздействия на обвиняемых отличались от грубой самодельщины Глинского. Спецы-охранники применяли утонченные приемы при допросах и умели поставить дело политического розыска на такую широкую ногу, что в апреле 1919 года обвинили в большевизме даже офицеров сербской миссии и усадили их в тюрьму.
Один из этих несчастных, подпоручик Слаби, кое-как ухитрился послать из-под ареста своему начальству рапорт от 28 мая за № 2:
«Я, подпоручик Сербской армии Иосиф Слаби, 23 апреля был арестован чинами новороссийской контрразведки и до сего времени мне не предъявлено никаких обвинений. В г. Новочеркасске я находился под арестом в условиях, лишенных всяких признаков европейской культуры. Сидя под арестом, я узнал об арестованных просто из личных счетов русских офицерах, ни в чем неповинных, — они без предъявления обвинения сидели по полгода, теряя свое здоровье и силы. Я слыхал, как при дознаниях до крови били людей железными палками, добиваясь от них какого-нибудь показания. Меня оскорбляли, держали в одной комнате с разного рода преступниками и в позднее ночное время, от 12 часов до 2 часов ночи, снимали с меня допрос. Я при таких условиях, конечно, не был в состоянии давать логических показаний, а, самое главное, я слыхал, как, печатая на машинке мое показание, не печатали того, что я говорил, а вплетали в дело лиц, которые к данному делу не имеют никакого отношения. Когда я, по окончании допроса, хотел прочесть показание, мне отказали и заставили просто подписать. Зная, что такое контрразведка, я был уверен, что меня могут, действительно, даже и расстрелять. Я подписал ту бумагу, которую мне подсунули, но что там написано, до сего дня еще не знаю. Поэтому прошу представителей союзных миссий освободить меня, дабы я мог говорить правду, — при подобных же условиях меня могут заставить подписать и смертный приговор»…
Одновременно с подпор. Слаби контрразведка арестовала еще несколько сербских и чехословацких офицеров, в том числе и подпор. Любомира Михайловича. Последнему удалось добиться, чтобы его, наконец, судили, но не чрезвычайным, а нормальным военным судом.
17 июня в г. Екатеринодаре корпусный суд Добровольческой армии разбирал «небывалое в летописях русского суда дело по обвинению сербского офицера в государственной измене», как выразился защитник Михайловича присяжный поверенный Арондар.
На суде присутствовали представители иностранных миссий. Британский капитан Халви, уполномоченный ген. Хольманом, заявил судьям, что деятельность Михайловича в России известна союзникам и не заслуживает порицания, деятельность же контрразведки, взломавшей печати в сербской миссии при обыске, крайне предосудительна, и суд должен довести об этом до сведения Деникина.
Прокурор, после такого заявления, мог только отказаться от обвинения. Михайлович вышел из суда оправданным.
Тогда же, в июне, к английской миссии обратился с жалобой на действия контрразведки совет профессиональных союзов. В посланной записке указывалось, что в последнее время участились массовые аресты среди рабочих. Арестованным не предъявляется никакого обвинения, причем обращение с ними, даже с женщинами, невероятно грубое, носящее характер издевательства.
В отношении русских рабочих, обиженных контрразведкой, англичане не проявили такого внимания, как к сербским офицерам. Ничего не сделал и кубанский атаман, когда железнодорожные рабочие станции Тихорецкой пожаловались ему на бесчинства добровольческих охранников.
Контрразведка эпохи Деникина представляла из себя таинственное, самодовлеющее учреждение, куда не имело права заглядывать прокурорское око. То ли она делала, что ей поручалось законом, или что-либо другое, этого никто не знал.
Таков, в общих чертах, был облик белой Фемиды, каравшей за «большевизм». Белые законодатели приложили мало старания, чтобы гарантировать правосудие тем лицам, над головами которых тяготело обвинение в причастности к «большевизму». Десятки, сотни людей истреблялись на юге России ежедневно во исполнение приговоров военно-полевых судов и при бессудных расправах.
За приведением в исполнение судебных приговоров почти никто не наблюдал: между тем о воспрещенных законом жестокостях, совершаемых при этом, ходили леденящие душу рассказы. Бывали случаи, когда в окрестностях Ростова находили трупы зарубленных, валявшиеся прямо на поле или на дороге, и принимали их за жертвы разбойников, вследствие чего протоколы попадали к следователям. И лишь потом выяснялось, что это трупы казненных.
Новочеркасский начальник гарнизона ген. Яковлев, добрый и симпатичный старик, однажды приезжал в прокуратуру и жаловался на то, что калмыки — палачи, потерявшие человеческий облик, слишком глумятся над осужденными.
Если в эпоху гражданской войны много лилось крови на фронте, то не мало пролилось ее в белом тылу. На фронте она лилась реками, но и в тылу текли целые ручьи ее, обагряя своими потоками грозный лик белой Фемиды.
Что касается судебной кары за те преступления, которые не имели связи с большевизмом, то тут тоже наблюдалось немало своеобразия.
Суды гражданского ведомства в эту эпоху стушевались. Дела о наиболее тяжких преступлениях, — грабежах, разбоях, убийствах, — передавались на рассмотрение или военно-полевых, или нормальных военных судов. Первые не церемонились, если судили не военных; вторые нередко проявляли излишнюю гуманность. Наш донской военный суд за полтора года своего существования не вынес ни одного смертного приговора и по разбойным делам.
Неудовлетворительная постановка судебной кары в белом стане наиболее рельефно сказывалась при борьбе с должностными преступлениями. Военная прокуратура, малочисленная, бессильная, глухая и немая, менее всего могла пугать казнокрадов, взяточников и т. п. О совершении того или иного преступления она могла узнать только тогда, когда ее уведомляло начальство, желавшее возбудить дело. Если поступала жалоба в прокуратуру, приходилось препровождать ее тому же начальству для производства дознания.
Начальство играло решающую роль. Не воспитанные в духе закона, сами многогрешные, военные начальники предавали виновных суду только в том случае, если имели с ними счеты или хотели избавиться от них. При этом, для обеспечения приговора в желательном духе, старались прибегать не к нормальному военному, а к военно-полевому суду.
Да нашему и не было смысла предавать, потому что мы назначали следствие, а оно в условиях военного времени тянулось бесконечно. Следственный аппарат на Дону, например, почти не действовал. На все всевеликое имелось три военных следователя, живших в Новочеркасске. Их работа сводилась лишь к составлению приемных постановлений и розыску, путем переписки, свидетелей, обвиняемых и т. д.
Проведав об этом, военные начальники стали охотно передавать военным следователям те дела, которые получили огласку, но по которым не хотелось карать виновников. Последних, одновременно с передачей дела следователю, отправляли на фронт. Такой маневр был равносилен прекращению дела.
Зато в тех случаях, когда военное начальство хотело кого-нибудь упечь, оно знало, как это сделать без нашей помощи.
В конце 1918 года один из начальников отрядов, ген. 3., взбешенный тем, что обнаружил преступную связь своей супруги со своим адъютантом шт. — ротм. Климом, отправил последнего в ближайшую станицу для разбора дела в тамошнем военно-полевом суде за сомнительные должностные преступления. На счастье или несчастье Клима, этот суд расформировали, самого же его переслали в Новочеркасск, для содержания на гауптвахте. Бедняга просидел восемь месяцев, пока мы разыскивали дело. Наконец, оно пришло. Рассмотрев его, я не нашел даже состава преступления.
Другой случай — почти исключительный. Это осуждение коменданта станицы Каменской войскового старшины Холмского каменским же военно-полевым судом.
В царское время Холмский писал фельетоны, под псевдонимом «Курмояров», в правительственной военной газете «Русский Инвалид». В 1917 году он попал на Дон и при Каледине редактировал, если не ошибаюсь, донской официоз.
В 1918 году, после освобождения Сальского округа от большевиков, этот офицер-литератор, набрав шайку головорезов, занялся розыском своего имущества, разграбленного крестьянами из его хутора. Зарево пожаров освещало его шествие по деревням и станицам. В Кутейниковской он расстрелял нескольких крестьян, а дома их сжег. То же повторялось и в других местах.
Действия его вызвали такой ропот, что начальству для проформы пришлось назначить следствие, самому же ему дали новое назначение на должность коменданта окружной станицы Каменской.
Следствие, как водится, затянулось на неопределенное время. Однажды в Новочеркасске мне пришлось познакомиться с Холмским. Он произвел на меня впечатление вполне культурного, даже светского человека. Его самоуправные действия в Сальском округе я уже готов был отнести не к испорченности его натуры, а к общему озлоблению казаков против «иногородних».
И вдруг, спустя две-три недели после этого, просматривая присланные на ревизию дела Каменского военно-полевого суда, я натолкнулся на дело о Холмском. Прочитал и не хотел верить своим глазам. Суд приговорил его к расстрелу за то, что он арестовывал по своему усмотрению зажиточных людей, отбирал у них ценности и затем приказывал вывести их в расход. Приличный с виду человек, до некоторой степени даже известный в военном мире журналист, оказался гнуснейшим преступником. Его расстреляли.
Таких преступников, к сожалению, в белом стане встречались сотни, если не тысячи, но пострадал лишь один Холмский. Спрашивается, почему? Потому что был на ножах с начальником гарнизона.
Ему просто не посчастливилось.
Комендант другой окружной станицы, Великокняжеской, есаул Земцов, также прикончивший несколько человек и приговоренный к расстрелу, спасся: успел послать телеграмму атаману Богаевскому, и тот его помиловал. А Холмскому не дали возможности обратиться к монаршей милости.
Начальство казнило, начальство и миловало. Казнило тех, кто не хотел ему потрафить; угодных возносило до небес вместо предания суду.
Войсковой старшина Икаев преблагополучно странствовал по белому стану со своей шайкой, совершая убийства и грабежи. Другой герой того времени, Роман Лазарев, конкурировал с ним по части злодеяний. У военных следователей росли, как грибы, дела о подвигах этих «поборников долга перед родиной», а преступники то здесь, то там занимали разные тыловые должности и показывали фигу белой Фемиде.
Нормальный суд при ненормальных условиях оказался абсурдом. Организация же чрезвычайного ничуть не содействовала обузданию должностных лиц, а, напротив, сводилась к еще большему усилению начальнического произвола.
До чего жалкую роль играла военная прокуратура, показывает следующий пример.
К атаману Богаевскому в сентябре 1919 года поступила жалоба на начальника автомобильной части Донской армии полк. М-ва. Атаман препроводил жалобу в прокуратуру. Я ознакомился с нею и, обнаружив указания на ряд злоупотреблений, вплоть до покушения на честь телефонисток и машинисток, лично доложил Богаевскому о необходимости производства дознания. Атаман поручил расследование дела одному из своих приближенных, ген. — лейт. Алексееву. Последний установил, что многие пункты жалобы подтверждаются вполне. Мы ждали дела, думая, что наконец-таки хоть одна более или менее крупная рыба попала к нам. Я уже заранее предвкушал удовольствие произнести громовую речь.
Спустя некоторое время в прокуратуру прибыло из дворца, но не дознание, а известие о том, что командующий армией ген. Сидорин представил М-ва в генерал-майоры. Они оказались в родстве. Атаман, по требованию командарма, аннулировал дознание, произведенное ген. Алексеевым, и назначил, для проверки жалобы на М-ва, целую следственную комиссию, т. е. дело положил под сукно.
В тех редких случаях, когда нашему суду все-таки удавалось осудить какого-нибудь казнокрада или взяточника, начальство осужденного обращалось к атаманскому милосердию и никогда не получало в нем отказа.
При таких условиях судебная процедура являлась бессмысленной игрушкой.
Существование многих неизлечимых язв белого стана всецело следует объяснить никуда негодной постановкой судебного дела.




Иван Калинин о Круге и Раде

Из книги Ивана Михайловича Калинина «Русская Вандея».

19 сентября, вскоре после возвращения Мамонтова из набега в тылы Красной армии, в Новочеркасске произошло одно молчаливое, но глубоко знаменательное событие:
Над атаманским дворцом взвился трехцветный русский флаг.
Красно-бело-желтый донской отошел в историю.
— Москва теперь близко; довольно дурака валять, играть в какую-то донскую самостоятельность, — как бы говорил атаман своему народу.
Круг не мог разделить такого мнения.
Если атаману не приходилось беспокоиться о своей судьбе, в случае падения Москвы и «восстановления» единой русской власти, то законодатели не без волнения смотрели вперед. Будет ли тогда продолжаться этакое благополучие, которое теперь нежданно, негаданно привалило?
[Читать далее]Станичные администраторы, урядники, «хорунки», «прапорщики от сохи», «химические» офицеры и тому подобная братва, — добрых 85% всего состава Круга, — за год с лишком вполне вошли в роль законодателей. Они мастерски аплодировали тем интеллигентам, которые говорили что-либо забористое, этакое сногсшибательное, прохватывая кого-либо из членов правительства; сладко дремали на заседаниях, когда разбирались какие-либо нудные, мудреные вопросы, в роде аграрного; осторожно голосовали, всматриваясь в лица и в положение правой руки Янова, Агеева, Дудакова, Скачкова и других «лидеров».
…решения почти всегда выносились такие, какие были угодны Харламову, личность которого давила всю мелкотравчатую публику.
Ничем так страстно не интересовались «хузяева» земли донской как делом снабжения. Разумеется, не обсуждением скучнейшего вопроса о снабжении армии и населения, а животрепещущими разговорами о том, где, что и когда можно урвать для самих себя.
Канцелярия Круга из сил выбивалась, составляя бесконечные требования в довольствующие учреждения то на муку, то на сахар, то на вино, то на спирт, то на белье, то на английское обмундирование.
Законодателям не могло быть отказа.
«Хузяева» ведь!
Нагруженные «зипунами», еще более, чем их товарищи, «партизанившие» на фронте, разъезжались «господа члены» на каникулы по своим станицам. Избиратели, из зависти к их добыче, встречали их крайне недружелюбно и на чем свет стоит ругали их законодательную деятельность.
На фронт «хузяева» не рисковали показываться. Там их ждали плети…
В Новочеркасске общежитие «хузяевов» помещалось на Платовском проспекте, в духовной семинарии. Его звали домом сумасшедших. Кого из культурных людей заносила туда судьба, тот мог подумать, что неведомая сила перенесла его из XX века в XVII, из эпохи Краснова и Деникина в эпоху самозванцев, и что он попал не в квартиру парламентариев, а в притон воровских казаков.
Сюда иногда приходил полк. М. Н. Гнилорыбов, тот самый член Круга, который возражал всем и всякому из духа противоречия. Тот самый, который громил провинциальную администрацию и который быстро сбежал с должности окружного атамана Сальского округа, куда его назначили, чтобы он показал на опыте, как должен хозяйничать образцовый администратор.
Вздорный пустомеля, он практиковал предварительные совещания со своими единомышленниками, поучая «хузяевов» за чашкой спирта, кому на завтрашнем заседании надо хлопать до упаду, кому кричать «атю!».
В свободное от государственной работы время «г.г. члены», усевшись на груды своей добычи, брались за карты, — конечно, не географические, а игральные, — и с остервенением дулись в «очко» до утра, когда надо было идти в Круг или в кровать, смотря по настроению.
— Приходи! Есть спиртное, поужинаем! — приглашал бывало один новочеркасский гражданин другого.
— Спирт? Да ведь его днем с огнем не достанешь.
— А на кой черт тогда члены Круга? У меня там два десятка приятелей.
…новочеркассцы расценивали законодателей не более как поставщиков спирта, забыв, что они — поставщики только мудрых законов.
…донской писатель Федор Крюков, секретарь Круга, писал в «Донской Речи»:
«На Круге вопрос о том, в каком помещении выдерживать до вытрезвления пьяных духовных лиц и офицеров, вызывает горячие прения, и на него ухлопывается целое заседание».
Поэт чистосердечно каялся, что Круг совсем не похож на тот, каким рисовался ему в романтических представлениях юности.
«Но зрелище все-таки оригинальное, интересное, дотоле невиданное, — писал он далее в той же газете. — Скуластые лица калмыков в ложе направо, архиерей в черном клобуке в ложе налево, и потные, взмокшие бородатые, загорелые лица станичников в суконных чекменях на вате, в гимнастерках, серых тужурках — в партере. И когда длинный оратор в сюртуке долго и обстоятельно говорил о положении аграрного вопроса в Новой Зеландии, старик вахмистр Иван Демьяныч, мой сосед, изнывая от жары и вздыхая, шептал мне на ухо: — «Теперь можно бы и домой. Слава богу, сковырнули кой-кого. Хорошо бы вот еще архирея сопхнуть. Семашкевич какой-то. Поляк, как видать. Ай у нас своих архиреев не найдется, своего донского корня?» — Отголосок старины, вольнолюбивой и широкой, как море, сказался только в этой наклонности к сковыриванию. По наивности я выступил против этого, но меня после двух-трех фраз сковырнули самым безапелляционным образом»…
«Воскресшая старина» не оправдала ожиданий. Во-первых, потому, что ее считали одетой в чересчур чистый чекмень, какого она никогда не носила. А во-вторых, потому, что смотрели на нее как на средство для своих личных целей.
Краснову она была нужна для увенчания своего чела лаврами Пожарского.
Богаевскому она обеспечивала доходное место, необходимое впредь до восстановления его и правах «свиты его величества генерал-майора».
Членам Круга обеспечивала вольготную жизнь.
Федору Крюкову — бумагу для печатания его произведений, которые при иных условиях не увидели бы света…
Круг, т. е. грамотные члены его, трактовали о правах человека и гражданина. А полиция гнула свободных граждан в бараний рог под самым носом донских законодателей. Достаточно привести несколько приказов «Жоржа» Янова, окружного атамана Черкасского округа, чтобы судить, какой прок был казачьим низам от того, что в стольном городе существовала говорильня, и когда все остальное шло по-старому, если не хуже.
Приказ от 9 октября № 232:
«Произведенным дознанием, по жалобе крестьян хутора Персиянова-Грушевского на начальника стражи войскового старшину Китайского, обнаружено, что он, под угрозой тяжких репрессий, широко и безжалостно пользовался трудом жителей хутора, заставляя их работать у себя на даче, косить свой хлеб, возить ему из шахт уголь, не платя не только за их работу и перевозку угля, но даже не возвращая им крупных сумм, уплаченных за уголь; самоуправно взыскивал с тех же жителей крупные суммы денег за яко-бы разграбленное у него на даче имущество и вообще широко пользовался властью местной стражи в пользу своих личных интересов»…
Приказ от 1 ноября № 305:
«Старший стражник 4-го участка Александр Карпушин, как это выяснено дознанием, производил обыски у населения с целью найти награбленное имущество, но в результате найденное обращал в свою пользу; терроризировал население, пользуясь своим служебным положением, и поступал с имуществом населения по своему усмотрению, заявляя, что власть его не ограничена законом, чем до такой степени запугал население, что оно боялось жаловаться; без всякого повода бил местных жителей плетьми» и т. д., и т. д…
Из таких приказов, при желании, можно составить громадную коллекцию. Они, как нельзя лучше, рисуют печальную картину действительности в казачьем демократическом государстве.
Всюду грабежи, насилия, произвол.
А что же делает власть? Карает? Нет. Власть только пишет многоречивые приказы.
Войсковой старшина Китайский, превративший население целого хутора в своих крепостных, свободно жил себе да поживал в стольном городе, отлично зная, что следствие об его деяниях не кончится во веки веков. Стражник Карпушин перешел на другое место и там продолжал свои художества.
Воскресла старина…
Но какая?
Весьма неседая, неглубокая. Всего-навсего — лишь дореволюционная.

Примерно таким же образом, как на Дону, создавалась кубанская казачья государственность.
Рада говорила и ругалась; атаман подписывал приказы; внутри царила головокружительная разруха.
«Воскресшая старина» вызвала к жизни низменные страсти, буйный дух, дикие инстинкты, борьбу честолюбия, вечное интриганство. На Кубани под именем демократического казачьего государства воскресла анархия Запорожья.
«Что побудило казаков восстать против советов?» — задавала вопрос газета «Вольная Кубань» и сама себе отвечала:
«Вековые традиции, вековой уклад жизни, ревниво охраняемый казаками, жаль было оставлять. Уж слишком они сроднились со своим прошлым. Жаль им было атамана менять на комиссара, Черкесску на пиджак, мирную, тихую жизнь на бесшабашное разгильдяйство, православную веру на безбожие. И восстали казаки».
Восстали для того, чтобы воскресить допотопную анархию; чтобы иметь атамана, прихвостня царских генералов; чтобы, спасая свои земельные наделы, объявить вне закона половину населения области — «иногородних».
«Источником высшей власти в Кубанском крае является воля его граждан, выраженная на представительном собрании», — гласила кубанская конституция, проект которой Рада обсуждала 22 ноября 1918 года.
— А кто кубанские граждане? Это необходимо выяснить! — потребовал депутат Феськов.
Его предложение отвергли.
Наидемократические законодатели сочли за лучшее не касаться этого щекотливого вопроса и вместо того занялись чтением приветственной телеграммы ген. Краснова, который писал:
«Приветствие Кубанской Раде, с которой донцы идут по одному пути — закреплению казачьих вольностей». Весною 1919 года вопрос об «иногородних» снова выплыл наружу. 22 марта представитель этих париев в Раде Преображенский заявил:
— Комиссия по выработке конституции создает сословную республику со всякими привилегиями для казачества и бесправием для «иногородних». Или уравнивайте тех и других в правах, или нечего кичиться демократизмом.
— Требование об уравнении «иногородних» недемократично, — возразил ему генерал Гатогогу. — Выполнение его повлечет полное изгнание коренного населения из края теми, кому вздумается притти сюда на жизнь. И можно ли считать демократизмом стремление к тому, чтобы изжить хозяина из его дома в целях заселения последнего теми, кому этот дом понравится.
В таком же духе высказался и П. Л. Макаренко, столь ярый сторонник Быча, как и его брат Иван.
— Обвинение казаков в недемократичности неосновательно. Предоставление известных привилегий коренному населению по сравнению с населением, не имеющим прочной связи с краем, вполне естественно и имеет место во всех демократических государствах.
В результате de facto «кубанским народом» стали считаться только одни казаки, хотя «иногородних» в области насчитывалось столько же, сколько казаков, если не больше.
Земельный закон, выработанный Радой, сводился к следующему. Собственность на землю отменяется; излишки земли, против установленной нормы, перечисляются в казачий фонд. За счет этого фонда в первую очередь будут отведены наделы казакам, горцам и коренным крестьянам, которые будут приняты в казачество.
В казачество же перечисляли, притом с великой неохотой, только тех крестьян, которые активно боролись с большевиками. Таких на Кубани насчитывалось самое ничтожное число.
Казачье государство считало себя вправе национализировать излишек земли у крупного землевладельца «иногороднего». Но эта отобранная неказачья земля шла на удовлетворение потребности казаков.
Все это считалось и логичным, и демократичным.
Администрация начала выселять из станиц семьи тех, кто ушел с большевиками, т. е. по преимуществу «иногородних».
«Куда им деться? Мы имеем сведения, что в Лабинском отделе уже обстреливают проезжих казаков из соломенных скирд, из придорожных камышей. Уже есть случаи, когда на вооруженного казака накинулись и всего изрезали ножами. Изрезали, а не просто убили, значит, ненависть свою вымещали. Непримиримая позиция приносит большой вред», — писала «Вольная Кубань» в декабре 1918 года.
В некоторых станицах число выселяемых семей доходило до двухсот. Такая расправа с «иногородними» производилась в то самое время, когда сами полноправные граждане-казаки чуть не поголовно отказывались от фронта.
«Я вижу, что в жилах батек и братов не отеплилась казачья кровь, и если бы не самопожертвование Добровольческой армии за Ридну Кубань, то до сих пор они коснели бы в отвратительной большевистской власти, которую не так давно сами пожелали», — засвидетельствовал в своем приказе атаман Старонижнестеблиевской станицы.
На Кубани у казаков замечалась гораздо большая ненависть к «иногородним» и большее равнодушие к казачьей государственности, нежели на Дону.
Таманский отдел и отчасти Ейский, заселенные черноморцами, в течение всего существования белого стана категорически отказывались воевать с большевиками.
26 февраля 1919 года Филимонов докладывал Раде: — Дезертирство в Таманском отделе не поддается описанию. Никакие доводы, убеждения, призывы не имели успеха, и явилась необходимость в посылке особого карательного отряда.
— Я превращаюсь в Керенского, — говорил законодателям походный атаман (военный министр) ген. Науменко. — Мне приходится ездить и уговаривать.
Черноморцы, члены Рады, защищая своих, разбирали по косточкам действия карательного отряда.
— У меня имеются сообщения с мест, — сказал П. Л. Макаренко, — что в станице Абинской отряд производил повальный грабеж. В станице Славянской он допустил издевательство над зубным врачом.
Вместо того, чтобы помочь правительству в борьбе с дезертирством, Рада подала ему запрос, мало обоснованный, зато составленный по всем правилам парламентской практики:
— Известно ли правительству, что в Таманском отделе карательным отрядом производятся расстрелы и повешение без суда и следствия, производятся истязания, грабежи, изнасилования женщин, а также аресты и содержание в заключении без предъявления обвинения, и, если известно, то какие меры приняты для устранения этих явлений?
Инициатива запроса исходила от черноморцев.
«Апостолы разложения казачества!» — назвала их «Вольная Кубань», официоз, но не соблюдавший нейтралитета и поддерживавший линейцев. К последним принадлежал как атаман, так и глава правительства Сушков, заменивший Быча.
— Не официоз, а провокационная газетка! — проехался однажды П. Макаренко по адресу «Вольной Кубани».
Грызня началась и среди начальников отделов правительства, частью черноморцев, частью линейцев.
А дезертирство тем временем перешло в зеленое движение. Карательный отряд войскового старшины Щегловского вел уже форменную войну. В апреле, в бою у станицы Варениковской, он потерял только убитыми четыре человека. У станицы Шапсугской его разбили.
Пришлось придать отряду аэроплан, чтобы выслеживать зеленые шайки.
Так заставляли мятежную Тамань идти на спасение Ридной Кубани, и великой и неделимой.
Отряд, необычайно озлобившийся на таманцев, явно помогавших зеленым, за зиму переловил до двух тысяч дезертиров. Их отправили на фронт. Вышел ли какой из этого толк, видно из речи Науменко, который в начале июня доложил Раде, что Таманский полк, действующий против большевиков, насчитывает сорок семь шашек.
Только любители шли на фронт; прочие убегали с дороги. Не идея влекла любителей, а жажда «зипунов».
Черноморцы, недовольные тем, что и атаман, и глава правительства линейцы, не брезгали никакими средствами, чтобы свалить хрупкое правительство Сушкова.
«Кубань заболела благоприобретенной, домашнего происхождения, болезнью. Уже второй месяц она переживает правительственный кризис, — иронизировала еще в марте «Вольная Кубань». — Все зло в высшей политике, из-за которой Дон, Кубань и Терек пошли разными дорогами».
Газета намекала на домогательства «хведералистов», крайней левой из группы черноморцев.
Дон уже в это время не имел Краснова и пошел на поводу у Доброволии. Маленькое терское казачество, окруженное враждебными ему горцами, верно служило Деникину, руководители же его менее всего помышляли о «высшей политике».
2 мая Сушков так обрисовал обстановку, в которой ему приходилось работать:
— Отсутствие тесной связи с Доном, Тереком и Добровольческой армией, атмосфера недоверия, царящая между группами населения края, несогласованность действий отдельных групп Рады и правительства, оторванность последних от населения, все это создает тяжелые условия для работы в центре. Не лучше и на местах. Там притом нет людей, годных для работы. Несоответствующие удалены, а заменить их некем.
На местах всякий администратор действовал на свой образец, не считаясь ни с законами, ни с приказами правительства. Атаманы отделов подчас были скрытые монархисты, лютые враги кубанского государственного строя. Станичные атаманы изображали из себя африканских князьков, опираясь на покорных стариков, воспитанных в царской казарме. Молодежь или грабила Россию со Шкуро и Покровским, или «партизанила» у себя же на Кубани, в шайках зеленых. Притиснутые к земле «иногородние» бродили как тени. «Вольная Кубань» порою рисовала интересные картинки из жизни и деятельности станичных администраторов. Вот одна из них.
Станица Старовеличковская. Здесь хозяйничает г. Одарушко, выбранный в атаманы и утвержденный в должности, не взирая на то, что состоял под следствием за побег с фронта.
— Скрутывсе с фронта, бо тут я бильше принесу пользы, — говаривал этот администратор.
31 марта он решил ознаменовать свое вступление в должность торжественным молебном в школе. Местный священник о. Александр сказал краткое слово с пожеланием новому атаману победы над его врагами. Вдохновленный пастырским благословением, новый глава станицы разразился перед многолюдным собранием погромной речью по адресу интеллигенции и учителей, называя всех их большевиками.
— Пусть те, кого касается моя речь, — грозил г. Одарушко, — поскорей спасаются из станицы, пока не поздно. А ежели кто не будет при встрече со мной ломать шапку, то тоже буду арестовывать.
Бабы и старики завопили по адресу учителей:
— На хронт их! Вот атаман, так атаман. Правду казав, що як стану атаман, то телегенцию пидгребу.
В провинции, при белых, интеллигенции, особенно учителям, жилось далеко не сладко. Так, на Дону в станице Великокняжеской местный комендант, грабитель и убийца, есаул Земцов, долгое время держал под арестом и подвергал всяким лишениям начальницу женской гимназии г. Хильченко. На Кубани, в станице Успенской, Лабинского отдела, хорунжий Зеленский публично высек учительницу Попову, работавшую двадцать лет на педагогическом поприще и пользовавшуюся всеобщим уважением.
Про атамана станицы Зеленчукской, грозного Дзюбу, знаменитого своими дебошами, насилиями и беспробудным пьянством, правительственный орган сообщал:
«Можно было бы издавать «Сатирикон» или же, если описывать его административные приемы и анекдотические похождения, то получился бы объемистый том. Смешно, если бы не было так грустно, что такая личность является выборным представителем большой станицы в такой момент, когда налаживается жизнь, исковерканная большевиками».
«Агенты власти создают на местах идейный и моральный облик центрального правительства. Что же будет думать о последнем население Майкопского отдела, куда начальником стражи назначен г. Ханин, выгнанный со службы еще в царское время», — писала «Вольная Кубань» в ноябре 1919 г.
«Хведералисты» во всем винили правительство.
— Оно повинно в том, что принимает на службу лиц с определенной монархической окраской, — объяснил председатель Краевой Рады Н. С. Рябовол причину кубанских неурядиц.
— Вы все валите на атамана и на правительство, — вспылил, наконец, Сушков, обращаясь к «хведералистам». — Вы хотите их свалить, и в то же время боитесь ответственности. Протягиваете к власти руки, а они дрожат. Так нате же вам власть. Я окончательно ухожу.
«Итак совершилось то, чего так упорно добивалась определенная группа Законодательной Рады с первых же дней кабинета Ф. С. Сушкова, — скорбела «Вольная Кубань». — Если вы мысленно пробежите пережитое правительством от первого и до последнего дня его существования, перед вами встанет дикая, кошмарная картина разгула политических страстей, интриг, свистопляски, жалкого политиканства, и вы согласитесь, что существовавший в этой атмосфере кабинет Сушкова был кабинетом мученичества и подвижничества».
На сцену выплыло правительство Курганского, претерпевшее еще большую пытку.
Доброволия с ехидной радостью созерцала кубанские нестроения, сама старалась сатанить и раздувать их возможно более, чтобы создать повод для хирургической операции больного государственного тела Кубани.
Особенно зорко следила великая и неделимая за действиями кубанской делегации, отправленной на Версальскую конференцию…
«Вечные интриганы», — так звал кубанцев П. Р. Дудаков, товарищ председателя Донского Круга, — перегрызлись и в Париже. Делегация превратилась в маленькую Раду, демонстрируя перед русскими кругами кубанские порядки.
— Я проклинаю тот час, в который согласился войти в состав парижской делегации.
— Я не дождусь дня, когда выйду из тяжелого положения члена делегации.
— Я вышел из состава делегации, чтобы снять с себя ответственность за ту пагубную политику, которую ведет группа, возглавляемая Бычем.
Так писали «наши» из-за границы своим товарищам, членам Рады, в Екатеринодар, где «Вольная Кубань» перепечатывала их вопли и преподносила широкой публике.
В середине мая часть делегации вернулась на Кубань.
Выводы ее были безотрадные.
— В борьбе с большевиками мы должны рассчитывать только на самих себя и потому не должны брать на себя непосильных задач, — сказал делегат Белый.
Это, видимо, была точка зрения «хведералистов». Их глава в Париже начал добиваться «спасения Кубани» через признание ее Европою за особое государство, как Грузия, Латвия и проч., которые, по мысли эсеров, соединятся с Россией путем сговора…
Эсеры собирались восстанавливать Россию по этапам, сначала диференцируя, а потом интегрируя отдельные области. Самостийничество эсерствующего Быча окончательно разложило Раду и принесло непоправимый вред белому стану, ничуть не меньший, чем реставраторские замашки Доброволии.
«Вечернее Время» потешалось над кубанской делегацией в Париже, печатая забавные фельетоны о том, «Как живет и работает в Париже Л. Л. Быч». Агенты вездесущего Освага задались целью дискредитировать вообще Раду в глазах населения Кубани. Они, наконец, до того обнаглели, что не допускали в кубанские станицы даже кубанской правительственной газеты.
— 11 сего июня, — доносил из станицы Крымской Дим. Ив. Чуб, контрагент «Вольной Кубани» — здешний начальник Освага, капитан Осипов, отобрал у меня получаемую от вас газету «Вольная Кубань», заявив при этом, что она — анархическая, и если я буду продавать ее, не представив предварительно на цензуру ему, кап. Осипову, то он посадит меня на три месяца в тюрьму. Когда же я начал протестовать и указывать, что «Вольная Кубань» — газета правительственная и никакой цензуре не подлежит, он хотел сейчас же дать мне двадцать пять плетей, и только заступничество присутствовавших при этом станционных жандармов Гальцева и Мягкого спасло меня от истязаний. Продавать газету при таких условиях не могу.
Наконец, начались нападения на членов Рады. В мае неизвестные лица ночью в течение сорока минут обстреливали квартиру «хведералиста» П. Л. Макаренко, того самого, который еще зимою разорялся по адресу «единонеделимцев»:
— Пусть уберутся прочь с Кубани все те, которые ездят сейчас по свету и провоцируют, кричат о каком-то фронтовом и тыловом казачестве. Это старый, испытанный метод: разделяй и властвуй.
«Вольная Кубань», хотя и не разделяла домогательств «хведералистов», но, отстаивая автономию, горячо протестовала против вмешательства «единонеделимцев» в кубанские дела.
«Вороньё!» — титуловала она эту публику…
— «Хлеб Кубани ешь, а Раду режь», — создалась теперь пословица. Пугать Раду считается шиком, помня, что за богом молитва, а за Освагом служба не пропадает. И это благодарность за тот прекрасный казацкий хлеб, который, правда, непрошенные, но все же любезные петроградские гости с таким аппетитом кушают на Кубани», — сетовал официоз.
Увы! Раду поносили не только пришельцы.
Атаман Лабинского отдела тоже воспретил продажу газеты своего правительства.
Генерал Шкуро, как сообщала черносотенная «Кубанская Земля», 17 сентября 1919 г., при чествовании его в Баталпашинске, где он отвалил от своего партизанского заработка малую толику на издание местной газеты «Эльборус», сказал во время пира:
— Прогоните тех, кто сидит в Раде, и выберите других, лучших, и тогда будет порядок и все, что вам надо.
«Мы надеемся, что это гнусная провокация и что генерал Шкуро опровергнет подобное сообщение», — предполагала «Вольная Кубань».
Ожидания ее остались тщетными.
«Народный герой» под пьяную руку говаривал про народных избранников еще не этакие слова.