July 7th, 2020

Иван Купала

Из "Календаря антирелигиозника на 1941 год".
К числу «святых», которых почитают верующие, принадлежит Иоанн (или Иван) Креститель. Наука установила, что этот «святой», подобно многим другим «святым», никогда не жил. Это — сказочная личность. О нем упоминается только в евангелиях. Между тем попы для обмана верующих и для наживы сфабриковали множество «мощей» этого никогда не жившего Ивана.
Одних только голов его они «обрели» (сфабриковали) целых 13. Одна голова будто бы была сожжена вместе с телом «язычниками» в IV в.
Однако вскоре попы «обрели» в городе Эмсе (Франция) вторую и третью, причем уверяли, что бог ее чудесно удвоил. Четвертую голову сфабриковали в местечке Команах. Пятую до сих пор показывают в одном монастыре на горах Ливана. Шестая находится в соборе французского города Амьена. Седьмая в городе Сентоже. Восьмая некогда была уничтожена в Риме. Девятая находится и теперь там же. Десятая была уничтожена в Париже во время буржуазной революции XVIII в. Одиннадцатая выставлялась на поклонение в городе Суассоне во Франции. Двенадцатая находится в Испании. Наконец, тринадцатая когда-то хранилась в одном из московских соборов.
Спрашивается, как у одного человека могло быть 13 голов? Попы говорят, что все эти головы цельные. Но кроме них верующим показывают еще отдельно много черепов, челюстей и зубов, будто бы принадлежавших Ивану Крестителю. Можно ли удивляться, что после несуществовавшего многоголового Ивана осталось еще 9 правых рук и 58 пальцев?
Попы установили около десятка «Ивановых дней» — один из них «день Ивана Купалы», который отмечается верующими 7 июля. В ночь под этот праздник местами жгут около селений костры. Это очень древний обычай: когда-то считалось, что эти костры отгоняют «нечистую силу».


Каганович о России, которую мы потеряли

Из "Памятных записок" Лазаря Моисеевича Кагановича.

Деревня Кабаны расположена в глубине украинского Полесья, на границе с белорусским Полесьем…
Очень часто, иногда ежегодно, земли подвергались переделу и дроблению в связи с ростом семей и их разделением. Происходили дикие драки из-за межи. На всю жизнь у меня с детства остались в памяти эти страшные дни — недели переделов участков земли и лугов, которые всегда кончались кровавыми драками. Я никогда не забывал и не забуду тяжкое зрелище, когда привезли с лугов нашего доброго соседа с разрезанным косой животом, с вывалившимися внутренностями. Я, естественно, тогда не очень разбирался в классовом содержании этого события, но я знал, что этот наш сосед был очень беден и что зарезал бедняка его богатый родственник, который вызвал у нас, детей, гнев и проклятия, а семья зарезанного вызвала большое сочувствие и детские слезы.
В связи с наличием значительных массивов лугов в деревне развивалось животноводство, но у бедняков была одна коровенка, а у некоторых и ее не было, не говоря уже о волах и лошадях.
Помню, как наши соседи Игнат Жовна и Терешко всю жизнь бились, чтобы обзавестись «хоч малэсэнькымы волыкамы», но так им это и не удалось.
[Читать далее]Хаты были у всех деревянные, но у бедняков они были очень стесненные, спали все вместе на полатях, а старики и дети на печке. Полы глиняные. Лесу вокруг было много, а досок не было. Зимой в хату впускали телят и маленьких свинок. Не всюду были керосиновые лампы, а у многих, у которых были лампы, не было керосина, «бо нэ було грошей, щоб купыты», и многие хаты освещали лучиной. Крыши были соломенные и часто при проливных дождях протекали. У середняков крыши были «очеретовые» (камышовые), только у богатых и зажиточных крыши домов были крыты гонзой (дранкой). Одежда — штаны, запаски, рубахи, свитка, а зимой кожух (у бедняков это было только название кожуха) — была сшита из своей деревенской ткани и овчины. Только к большому празднику, свадьбе одевались в ярко вышитые рубахи, шаровары, а после приезда с заработков появлялись хлопцы и в одежде из дешевой «городской» материи и покроя. Обувались по преимуществу в постолы (лапти); богатые и зажиточные имели сапоги.
По характеру своему народ был не буйный, можно сказать, мирный, но водка («монополька» была открыта в нашей деревне в начале 900-х годов) при накоплении достаточного запаса нервной раздраженности от «хорошей» жизни — водка делала свое плохое дело, и кровавые драки бывали частым явлением.
Развитие денежного хозяйства и товарных отношений особенно усилило классовую дифференциацию и нашей деревни.
В громадном большинстве население было неграмотным. Школа одноклассная (потом она стала двухклассной) была открыта в конце XIX века, но беднота, да и многие середняки не посылали своих детей в школу из-за бедности, отсутствия обуви, одежды, да и не все понимали необходимость овладевать грамотой. Между тем были очень способные, с большими задатками ребята.
Разорение большой массы бедняцких хозяйств привело к ежегодному выезду из деревни примерно ста с лишним здоровых мужчин на отхожий промысел: на лесозаготовки, сплав леса, на железнодорожное строительство, на грабарку в дальние края, а затем и уход «зовсим» из деревни «у город». Некоторые выезжали на переселение в Сибирь на освоение предоставляемых им земель, но оно было так плохо организовано царскими властями, особенно в помощи хозяйственному обустройству на месте, что многие возвращались обратно...
Подробнее расскажу о двух наших соседях.
Вот кулак Максим Марченко (Марочка) — владелец примерно более 30 десятин земли, имел много скота — лошадей, волов, коров, овец, имел всегда большие запасы хлеба, давал беднякам взаймы хлеб на кабальных условиях, получая из нового урожая в полтора, а то и в два раза больше данного взаймы, либо на условиях отработки своим тяжким трудом в страдную пору на кабальных условиях. Максим Марочка даже корчил из себя «благодетеля» и иногда ласково похлопывал по плечу тех, кто покорно гнул спину перед ним.
Максим любил не только капитал, но и почести, и власть. Он уже был один раз избран волостным старшиной, поставив крестьянам не одно ведро водки, и хотел быть вновь избранным. Поэтому его самоуверенная и высокомерная личина иногда излучала фальшивую ласку. Но зато он быстро менял свой «ласковый» взор на кулацко-звериное отношение к тем беднякам, которые не хотели быть рабами Максима. Таким был, например, наш сосед и ближайший друг моего отца Игнат Кириленко... Это был умный человек, очень бедный крестьянин, не имел рабочего скота, имел одну лишь коровенку, маялся, уходил часто на лесозаготовки, но не обращался к Максиму за помощью и открыто выражал свое критическое отношение к нему и даже к властям повыше. Максим Марочка находил пути прижать гордого и умного Игната то по недоимкам по налогу и сборам, то найдет какую-либо другую провинность, за которую накладывался штраф, а Игнат терпеливо оспаривал, то добиваясь своего, то проигрывая, но всегда выступая против Максима.

Отец мой Моисей родился, вырос и прожил безвыездно 60 лет (из 63-х) в деревне Кабаны. Его отец — мой дед Беня не получил обещанной при переселении земли и оказался в бедственном положении — он сам работал на лесозаготовках. Своему старшему сыну, моему отцу, он, естественно, не мог дать никакого образования и отправил его на заработки с 13-летнего возраста. Начав с батрачества, лесозаготовок, мой отец потом стал квалифицированным рабочим на смолено-дегтярном заводе. Мать моя, Геня, родилась и выросла в местечке Чернобыле в семье ремесленного мастера-медника Дубинского, имевшего меднолитейную мастерскую, в которой работали, кроме него, его два сына и его дочь — моя мать. После смерти отца, разорения и закрытия мастерской мать приехала к своим сестре и брату-кузнецу, жившим в деревне Кабаны. Познакомившись с моим отцом — он был беден, но умен и хорош собой, так же как и наша мать, — они полюбили друг друга и поженились, прожив долгие годы дружной жизнью. После женитьбы устроили себе жилье, наняв на деревне «степку» (маленькое сооружение для хранения овощей), переоборудовали и зажили в ней в тесноте, да не в обиде, не задумываясь над расчетами, можно ли в их условиях иметь детей, а все пошло, как «Богом положено». В положенный срок появилось первое дите, а там — лиха беда начало — мать родила 13 детей, из которых семь померли, а в живых осталось шесть — пять сыновей и одна дочь. Одно это может дать представление о тяжких условиях жизни нашей семьи.
Эти трудные условия осложнились и особенно отягчились после того, как отец получил тяжелую травму на дегтярном заводе — авария котла привела к тому, что горячая масса облила отца, грудь обгорела, и он всю оставшуюся жизнь тяжко болел. Никакой компенсации от хозяев он, конечно, не получил, никакого соцстраха, конечно, не было, и вот способный, разумный и, как говорили крестьяне, «правдивый человек» оказался в тяжелом положении. Собственной земли не было, отец арендовал клочок земли для посева картофеля, овощей, гречихи. Мы, дети, ему помогали, была у нас кормилица — коровенка. Мать взяла на свои плечи основную тяжесть содержания семьи, научилась у матери отца, моей бабушки, шить руками (швейных машин тогда в деревне не было), шила крестьянкам юбки, запаски, рубахи… Жили мы бедно, в нужде...
Получив взаймы деньги на кабальных условиях… удалось заменить знаменитую «степку» на несколько более просторную обычную деревенскую хату. Новая наша хата состояла из одной сравнительно просторной деревенской комнаты, половина пола была покрыта досками (на весь пол «капиталу» не хватило), другая половина пола была глиняной. В эту комнату попадали через холодные сени, справа в комнате стояла большая русская печь, на которой мы, дети, обычно спали. Вдоль стен стояли длинные некрашеные «лавки» — узкие скамейки (шириной примерно 1/3 аршина), против печи в другом углу стоял топчан и большой деревянный сундук, которые использовались под постель, а в другом углу стояла кровать родителей, завешенная ситцевым пологом...
И в указанной небольшой еврейской колонии тоже были социально-классовые противоречия — из 20 семей было две зажиточных, можно сказать, богатых семьи, занимавшихся торговлей и земледелием, 3-4 середняцких, а остальные бедняки, по преимуществу ремесленники-одиночки, работавшие у себя на дому и ходившие по деревням, обслуживая крестьян: портной, сапожник, кузнец, столяр и другие. Бедняки были всегда в долговой кабале у этих зажиточных, сдиравших с них высокие проценты за «кредитование».

В существовавшую в деревне двухклассную школу детей евреев-неземлевладельцев не принимали, хотя потом я учился в ней неофициально.
Функционировавший при синагоге в колонии хедер, которым руководил и где преподавал уважаемый, почтенный житель колонии, был крайне примитивным. В нем совершенно не преподавались общеобразовательные предметы, в том числе и русский язык, так как сам преподаватель его почти не знал...
По договоренности с некоторыми передовыми жителями колонии решили искать в Чернобыле учителя, который бы преподавал хорошо общеобразовательные предметы, особенно русский язык и математику. На счастье, в Чернобыле нашли такого учителя, согласившегося выехать в нашу деревню. Это был парализованный калека, потерявший обе ноги...
Но наступил конец нашей идиллии с нашим учителем «Шамшул». Неожиданно для нас в деревню приехал уездный инспектор училищ, вместе с урядником ворвался в хату, где размещалась наша «школа», и набросился на нашего учителя. В мою память врезалась душераздирающая картина, когда инспектор и урядник таскали безногого учителя по полу, избивали его кулаками и ногами, ругались непристойными ругательствами, разрывали все учебники, в том числе по всем русским общеобразовательным предметам, выбрасывая изодранные куски на улицу. Хотели они выбросить на улицу и учителя, но мы, детишки, уцепились за него и не дали им выполнить свое намерение. В заключение инспектор и урядник составили акт о запрете обучения в не разрешенной законом школе с угрозой ареста учителя, если он вздумает воспротивиться этому запрещению.
Мы, конечно, были бессильны что-либо предпринять. Единственное, что мы, малыши, придумали, — это переделать фамилию инспектора «Бучило» в «Бурчилло»...
Так была ликвидирована наша самодельная школа…
Первая и главная возможность была созданная в ближайшем селе Мартыновичи школа, которая благодаря влиянию главного управляющего делами лесопромышленника была почти легализованная, во всяком случае гарантирована от хулиганства «Бурчилло» (так как деньги для него были важнее его черносотенства).
…последующие попытки устроить меня в этой школе встретили еще большее сопротивление со стороны влиятельных богатых евреев — покровителей этой школы. Мы не можем допустить, говорили они, чтобы дети нищих заполонили нашу школу, тем более что Моисей Каганович не может платить установленную полную оплату за обучение…
Жили мы в тяжелых условиях. Уходили из Кабанов в Мартыновичи на несколько дней, запасом пищи мать не могла нас обеспечить, кроме ржаных сухарей и сушеной рыбы. Особенно плохо было с зимней одеждой и обувью. Когда я приехал в деревню в 1934 году как секретарь ЦК ВКП(б), мне один крестьянин напомнил, как он спас меня, уже наполовину засыпанного снегом по дороге из Мартыновичей в Кабаны. Все дело было в том, что отец мне смастерил валенки из своих старых, но с пятками не справился: их зашили, но холод они пропускали. Вот я по дороге и замерз. Идти было трудно из-за метели, и я свалился на дороге. При проезде этого крестьянина мимо меня его собака меня заметила и дала знать своему хозяину — он меня взял на сани, укутал, привез домой еле живого…
Квартировали мы у портного, у которого, кроме нас, в тесной квартире жил еще квартирантом кузнец с семьей. Спали мы на глиняном полу... Поскольку вечером хозяин жалел керосин на освещение, мы, особенно летом, вставали рано на рассвете и работали над уроками.
…мне хочется еще добавить, что в Мартыновичах я не только получил минимум знаний, но и расширил свой кругозор политически, приобрел много нового в понимании отрицательных сторон существующего царского строя.
Село Мартыновичи было волостным центром. Оно было больше нашей деревни, в нем было побольше кулаков и зажиточных и больше бедняков. Центр волостного правления с его старшиной Ребриком был грозой не только для крестьян, но и для всех жителей, кроме, конечно, богатеев. Беднота всех наций остро испытывала на себе гнет существующего царского строя, непосредственно обрушивавшегося на нее через волостное правление — его старшину и урядника, которые по своему произволу толковали и применяли законы царской империи.
Сколько раз, например, мы, дети, наблюдали душераздирающие сцены, когда выталкивали, а то и выбрасывали на улицу из волостного правления оборванных бедняков, приходивших в волость жаловаться на старосту или на богатея-кулака, ободравших их как липку, или приходивших просить отсрочку по платежам недоимок по налогам. Были такие же сцены и с бедняками-ремесленниками. Одни ревели, другие ругались крепко, вспоминая богов и ни в чем не повинных матерей. Зато с каким почетом и даже низким поклоном сопровождал холуй-писарь богатых кулаков в добротных свитках, тулупах и густо смазанных дегтем хороших сапогах или зимой в валенках. Запомнился мне врезавшийся в память случай, когда привезли в волостное правление двух пойманных якобы конокрадов. Мы их видели, когда их вели. Это были обычные бедно одетые крестьяне, высокие, статные. Но назавтра, когда мы их смотрели уже в «холодной», их уже нельзя было узнать. Это были не лица, а сплошное месиво, все заплыло, глаз не видно было, они уже не стояли и не сидели, а лежали и стонали. Так их «попотчевали» в волостном правлении, нещадно избив. Но самое ужасное, трагическое было в том, что через неделю поймали действительных конокрадов, пользовавшихся репутацией «порядочных», так как они были богатыми. А ранее объявленные «конокрадами», избитые до полусмерти, так и оставшиеся инвалидами, были порядочными и честными бедняками. Их просто выпустили без какой-либо компенсации, помощи и даже элементарно объявленной реабилитации.
О самом старшине Ребрике я уже говорил в связи с Лубянским восстанием. Помню, когда он ходил по улице, детишки забегали вперед и кричали: «Ребрик идэ». Это означало — держитесь подальше, бо «холодная» близко, он придерется к чему-либо, и ты мигом попадешь туда. Урядник формально не был ему подчинен, но фактически выполнял его волю, так как старшина был из самого Радомысля и, чего доброго, станет еще высоким начальством. К «холодной» мы бегали часто, давая через решетку сидевшим там то хлеба, то кусок сахару, а сидели там всегда.

Важно особенно подчеркнуть, что, как правило, и у взрослых, и у малышей получался, так сказать, естественный социально-классовый отбор друзей, товарищей и приятелей, отбиралась ровня по бедняцкому своему положению и притом независимо от национальной принадлежности. Дети бедняков и середняков: украинцы, русские, евреи, поляки, белорусы были друзьями. Были те или иные исключения, но, как правило, я не видел случаев… чтобы дети бедняков оказывались бы близкими дружками детей богача русского, украинского или еврейского или, тем более, детей старшины, урядника, писаря и прочих из волостного правления.
Мы, дети, видели и уже понимали то, как великорусские националисты, например, противопоставляли русских как представителей более культурной нации украинцам, как к представителям более-де отсталой нации, враждебной якобы русским, а на деле украинцы («хохлы», как их презрительно называли) относились к русскому трудящемуся народу как к родному брату, в то время как украинцы-старшины вместе с урядниками-русскими подавляли украинскую культуру и украинских трудящихся.
Черносотенцы — русские и украинские — натравливали русских и украинских трудящихся на евреев, призывая к погромам, но в нашей, например, деревне, да и не только в нашей, и в окружении трудящиеся крестьяне даже в начале XX века, когда из Кишинева, Одессы и других мест приходили вести о еврейских погромах — не было таких настроений и тем более действий. Была в деревне группа черносотенцев во главе с сыном лавочника — украинца, конкурировавшего с еврейским лавочником, которая пыталась натравить крестьян на еврейскую колонию, в том числе на бедноту, то есть на большинство колонии, но все их поползновения успеха и сочувствия у большинства трудящихся крестьян не имели.
Не имели успеха и еврейские националисты-сионисты, стремившиеся привить трудящимся евреям-беднякам недоверие и враждебность к русским, украинским трудящимся. Основная масса еврейской трудящейся бедноты и особенно, как я потом увидел в Киеве, еврейские рабочие на Украине не поддались национал-шовинизму…
В мои детские годы в деревне еще не знали таких слов, как интернационализм, солидарность трудящихся, и тому подобных, но существо солидарности трудящейся бедноты и рабочих, инстинктивные стихийные чувства интернационализма глубоко сидели в душах угнетенных, к этому их толкало само их положение угнетенных. Не идеализируя положение и людей, какими они были, и не замазывая имевших место фактов бессознательности, темноты, делавших немалое количество людей и из трудящихся жертвами национализма, шовинизма и антисемитизма, я хочу подчеркнуть, что в моей детской памяти не сохранилось фактов проявления среди основной массы трудящихся крестьян и ремесленников нашей деревни шовинизма вообще и антисемитизма в частности.

Хочава оказалась интересным для меня пунктом. Дело в том, что в нашей деревне я мало соприкасался непосредственно с помещичьими имениями и помещичьей эксплуатацией батраков и крестьян, потому что в самой нашей деревне помещика не было. А тут в районе Хочавы оказалось два помещичьих имения: одно среднее в самой Хочаве — Лукомских, а другое в двух километрах — большое имение князя Трубецкого. Это последнее было особенно «образцом» диких остатков крепостничества после обманной, так называемой великой крестьянской реформы. Невероятная чересполосица, малоземелье крестьян, колоссальные налоговые и выкупные платежи, зависимость крестьян не только от самого князя, от его многочисленных холуев, не говоря уже о властях и чинах всякого рода.
Особо тяжелое положение я увидел у крестьян-переселенцев из далекой Волыни. Они купили клочки земли у Трубецкого и отчасти у помещицы Лукомской. Частично они выплачивали деньгами, частично отрабатывали на полевых работах. Домов у них не было, выкопали землянки и жили в них. Я посещал их землянки, в сравнении с которыми наши кабановские самые бедные хатенки казались «дворцами». В беседе с волынцами, знакомясь с их жизнью, я видел беспросветную нужду, оборванную одежду и полуголодное существование. Школы не было в Хочаве. Дети не учились, тем более что если в нашей деревне Кабаны по-русски говорили, точнее «суржиком», то есть на смеси украинского с русским, и понимали все, то здесь волынцы по-русски плохо говорили и не все понимали. Видимо, русификаторская политика царизма на Волыни возымела меньшее действие.
Старожилы деревни Хочава жили лучше волынцев, но и здесь бедноты было большинство, из которой формировались кадры батраков, работавших у Лукомских и Трубецких.

…я — в Великом граде Киеве, в рядах киевских рабочих. Правда, работа не та, которую я хотел бы, но я был доволен… просто тем, что в трудных условиях безработицы я получил работу…
Недалеко от нашего предприятия был на Нижнем валу ночлежный дом... Он состоял из трех классов:
1-й класс — на первом и втором этажах основного здания, куда принимались заезжие гости, приезжавшие по делам в Киев из окружающих поселений, местечек, которые платили на втором этаже — по 3 гривенника в сутки, на первом этаже — по 2 гривенника в сутки; отдельных комнат не было; в общих комнатах спали на отдельных складных койках, которые на день выносились;
2-й класс — полуподвальное помещение, темное и сырое, с нарами с оплатой по 10 копеек в сутки; в этом «классе» размещался рабочий люд (несемейные), в том числе и некоторые безработные; там же устроился и я;
и 3-й класс — большое сараеобразное (переоборудованное из конюшни) строение в глубине двора, где люди спали на глиняном полу, — с оплатой 5 копеек. В этом «дворике» жили по преимуществу люди, которых принято называть «босяками». Жили там и просто безработные, которым 2-й класс уже был не по карману.
Между 2-м и 3-м классами были общения; я впервые в жизни непосредственно увидел этот «босяцкий» элемент, о котором я кое-что знал из прочитанного в рассказах моего любимейшего писателя Максима Горького. Я увидел воочию, насколько правдиво, реалистично М. Горький описал различные типы со всеми отрицательными сторонами, а отчасти и некоторыми положительными чертами. Среди них были разные: и полностью опустившиеся на дно, и некоторые, сохранившие еще человеческий облик, мечтавшие еще о восстановлении своей человеческой личности; были и крайне противоречивые моменты — пролетарские элементы, от «анархиствующих» до черносотенствующих, в частности, отдельные из отчаявшихся безработных, подхлестываемых голодом, связывались с босяками и время от времени принимали участие в их «делишках».

… хозяин никакой спецодежды нам не давал; и мы придумывали разные способы «спасения» своей ветхой одежонки. Я, например, применил такое «изобретение»: нашел большой толстый мешок, сделал прорези для головы и рук и через голову надел его на себя — получилось нечто вроде робы, — перевязал в поясе веревкой, и получилась своеобразная спецодежда. Все рабочие последовали моему примеру...
Но с рукавицами мы справиться не могли, тут мешковина не поможет — наступала зима. Старые, у кого были, порвались, а без рукавиц зимой к металлу не подойдешь...
Не скрою, что с гордостью вспоминаю мою инициативу в предъявлении хозяину требования — выдать нам рукавицы. Не все вначале согласились, боясь увольнения, так как вокруг ходило много безработных, которых хозяин тут же может принять; но все же, сговорившись, рабочие настойчиво сказали хозяину, что без рукавиц зимой никакой рабочий, кого бы он ни принял, работать не сможет. Вначале он отделался фразой: «А где я их возьму? Доставайте сами». Мы ему сказали, что работаем 12 часов в день и нам некогда их искать, а вам полегче их достать. Мы фактически предъявили требование с предупреждением, что без рукавиц работать не сможем и не будем. Это была угроза забастовки. Хозяин, видимо, не желая, как он говорил, скандала, да еще возможного вмешательства полиции, на деле не считая целесообразным зимой менять состав сработавшегося коллектива рабочих, особенно в связи со срочными заказами, спасовал, достал рукавицы и снабдил нас ими...
В мое положение на работе этот мой инициативный, действенный вклад в борьбу «за рукавицы» внес ухудшение — хозяин узнал о моей активности, сделал свои выводы. Он поставил меня на более тяжелую работу по крупногабаритному металлолому, несмотря на негодование многих рабочих тем, что совсем молодого еще рабочего хозяин поставил на такую тяжелую работу. Я не сдавался, бодро работал, во всяком случае изо всех сил старался не показывать виду, что мне тяжело, и работал, сгоняя семь потов. Но, естественно, физически мой молодой организм с трудом выдерживал, да к тому еще и «роба» не грела, а под ней теплой одежды не было и тем более теплого белья, свитера не было — в результате я простудился и заболел воспалением легких.
В больницу попасть нашему брату невозможно было…
…я выехал временно в деревню.
С наступлением весны я уже чувствовал себя настолько окрепшим, что заявил родителям, что мне пора готовиться в обратный путь — в Киев...
Как и в первый раз, в Киев я прибыл в годы продолжавшегося промышленного застоя, безработицы и столыпинской реакции. В Киеве было громадное количество безработных, которые стойко переносили свою беду, перебиваясь с хлеба на воду, зарабатывая гроши на попадавшейся временами поденной или эпизодической случайной работе — в эту категорию попал и я. Мои поиски работы не увенчались успехом, удача, давшаяся мне в первый мой приезд в Киев с работой на складе металлолома, не повторилась.
Когда я сразу по приезде пошел на этот склад, хозяин меня встретил отказом, сказав, что работы нет, при этом не преминул бросить мне издевательскую фразу — «вот привез бы из деревни свои рукавицы, тогда мы бы подумали», напомнив мне этим о нашей схватке за «рукавицы».
Официальной «биржи труда» на Подоле не было; были отдельные пункты, известные как места сбора безработных и их найма. Одним из центральных таких пунктов на Подоле было здание Контрактовой ярмарки у толкучего рынка. Вот туда направился и я вместе с группой таких же молодых парней. Трудно сегодня передать наше душевное состояние того времени в ожидании попасть на какую-либо работу. Как и все собиравшиеся здесь безработные, мы чувствовали себя подавленными прежде всего голодом, жалким положением ожидающего, как милостыню, счастливого случая получить работу; мы были оборванные, ибо все лучшее из одежды было уже продано на толкучем рынке. Попадавшаяся время от времени работа была тяжелой и неприглядной. Больше всего это была работа по переносу тяжестей: мебели, мешков, ящиков с продовольствием и товарами. Вокруг Контрактовой ярмарки было расположено много оптовых магазинов — мануфактурных, гастрономических, хозяйственных. Вот покупатели, больше всего из провинции, брали нас для переноса мешков, тюков, ящиков на довольно большие расстояния, это было дешевле, чем нанимать извозчика. Труд человека стоил дешевле труда лошади, и мы были рады и этому редкому заработку, который мы копейками рассчитывали на неделю, а то и на месяц жизни.

На лесопильном заводе, кроме лесопильной рамы, никакой механизации не было. Работать приходилось вручную; работа была тяжелая и с точки зрения охраны труда крайне опасная. Помню, как одному рабочему скатившееся бревно сломало ногу, и он на всю жизнь остался инвалидом, не получив никакой компенсации и пенсии. Но выхода не было, забастовки были несвоевременны. Безработных на набережной много, готовых легко пойти на штрейкбрехерство, профсоюза не было, и защитить бастующих некому. Но и этот лесопильный завод вскоре закрылся, и мы вновь остались без работы.
В период завоза зерна по Днепру на киевские мельницы мне удалось с большим трудом получить работу грузчика на большой мельнице миллионера Бродского, и я успешно таскал, как и взрослые старые грузчики, мешки по пять пудов. Условия работы были тяжелые: пыль невероятная, спецодежды, конечно, никакой не выдавали, таскать мешки приходилось вверх, доски на мостиках были ненадежны, то и дело ломались, рабочие падали, получали увечья. Нормы были высокие, за полное их выполнение рабочий-грузчик получал по 75 копеек в день при 12-часовом рабочем дне. Обращение надсмотрщиков было невыносимое, доходившее до побоев. Заправских старых грузчиков надсмотрщики побаивались, да они и отругивались по всем правилам матерного лексикона. Но мы, новенькие, молодые, первое время терпели. Постепенно мы начали роптать, этот ропот завершился организованным нашим протестом перед высшей администрацией. Явившийся к нам представитель этой высшей администрации заявил нам: «Вы еще неполноценные грузчики, мы вас приняли, рассчитывая, что вы будете примером и образцом дисциплины, а вы вон какие! Смеете протесты подавать, а знаете, что за это вам будет, если мы вызовем полицию? Чтобы другим неповадно было, мы вас просто увольняем». И около десяти молодых грузчиков были выброшены на улицу. Некоторые из старших хотели протестовать, но большинство их не поддержало: они, молодые, говорили они, проживут, найдут себе работу, а мы семейные, нам потруднее, хозяин вместо нас рабочих найдет легко, а нам найти работу будет потруднее.

Тяжело я переносил эту новую безработицу и перманентную голодовку...
Помню, что в эти периоды моей безработицы, сидя на бульварах, расхаживая по улицам, площадям и скверам, наблюдая франтов, аристократов, богачей, фланирующих по Крещатику, по Бибиковскому бульвару, их изысканную одежду, высокомерное их поведение в противоположность рабочим, трудовым людям… шагающим в рабочей одежде, и безработных в рваной одежде, — я все больше и больше озлоблялся и проникался острым чувством классовой ненависти к паразитам, кровососам и в то же время чувством глубокой солидарности, любви и уважения к своим братьям по классу, по нужде, страдающим так же, как и я сам.
Неправильно, конечно, некоторые квазигуманисты, в том числе и современные, смешивают эту ненависть с ненавистью вообще, якобы к людям в целом, и зовут к абстрактному «добру вообще». В капиталистическом эксплуататорском строе, существующем еще в большинстве стран мира, мы подходили и подходим к восприятию и пониманию добра и зла, симпатий и ненависти с пролетарски-классовой точки зрения. Пролетарское добро и есть общечеловеческое и истинно гуманистическое добро и любовь к людям. Так именно мы, рабочая «правдистская» молодежь и истинно революционная нерабочая молодежь, воспринявшая марксистско-ленинские идеи и принципы, понимали нашу ненависть к существующей помещичьей, капиталистической действительности.
Конечно, внутренняя жизнь нашей Родины коренным образом изменилась; у нас уже нет эксплуататорских классов, но в целом, в мировом, так сказать, масштабе, этот классовый подход остается в полной силе, потому что остался действующий империалистический «зверь» и его передовая сила — фашизм и расизм.
Конечно, ненависть, даже классовая, сознательная, сама по себе не является еще спасительным, творческим фактором; для того чтобы перерасти в великую творческую положительную революционную силу, классовая ненависть должна быть соединена с идейной любовью, действенным сочувствием к страдающим и нуждающимся людям, к угнетенному человечеству и прежде всего к его передовому авангарду — к классу пролетариата; соединена с великими революционными идеями его освобождения от эксплуатации, полным и окончательным свержением существующего капиталистического строя, гнета и насилия и с организованными революционными действиями, обеспечивающими победу над теми, кого ты ненавидишь классовой ненавистью, с которыми ведешь острую борьбу до полного их уничтожения.
...
После пробкового завода я опять долго был безработным, зарабатывая отдельными кратковременными работами, например на заводе сельтерских вод на Шулявке, но долго не пришлось работать на этом заводе, произошел инцидент, из-за которого я опять был уволен. Дело в том, что сынок хозяина — паразит и ловелас — приставал к работавшим на заводе молодым девушкам, сами они постоять за себя не смогли — вот мы, несколько молодых ребят, сговорились отучить этого подлеца от его привычек и крепко избили его. Не желая скандала, связанного с именем своего сынка, хозяин не впутал полицию в это дело, но нас уволил.

Актив и члены партии шире и смелее развернули свою работу; их смелость нашла свое выражение и в таком деле, как проводы отправленных в ссылку, ранее арестованных наших товарищей… На вокзале собралось немало провожающих. Мы, естественно, вместе с другими махали им руками, приближаясь к ним вплотную, жандармы обратили внимание на демонстративный характер этих проводов и целой оравой набросились на нас, разгоняя и избивая, завершив свою «операцию» арестом нескольких человек, в том числе и меня.
Допросы были жестокими; здоровенные жандармы неоднократно избивали нас до крови…
После недельных мытарств и таких же жестоких допросов, ничего не добившись, они большую часть освободили… а меня и Ефима Ковальчука выслали из Киева в деревню по этапу.