September 25th, 2020

Георгий Жуков о России, которую мы потеряли

Из книги Георгия Константиновича Жукова «Воспоминания и размышления».

Дом в деревне Стрелковке Калужской губернии, где я родился… одним углом крепко осел в землю. От времени стены и крыша обросли мохом и травой. Была в доме всего одна комната в два окна.
…в нем когда-то жила бездетная вдова Аннушка Жукова. Чтобы скрасить свое одиночество, она взяла из приюта двухлетнего мальчика — моего отца. Кто были его настоящие родители, никто сказать не мог... Известно только, что мальчика в возрасте трех месяцев оставила на пороге сиротского дома какая-то женщина, приложив записку: «Сына моего зовите Константином». Что заставило бедную женщину бросить ребенка на крыльцо приюта, сказать невозможно. Вряд ли она пошла на это из-за отсутствия материнских чувств, скорее всего — по причине своего безвыходно тяжелого положения.
После смерти приемной матери, едва достигнув восьмилетнего возраста, отец пошел в ученье к сапожнику в большое село Угодский Завод. Он рассказывал потом, что ученье сводилось в основном к домашней работе. Приходилось и хозяйских детей нянчить, и скот пасти. «Проучившись» таким образом года три, отец отправился искать другое место. Пешком добрался до Москвы, где в конце концов устроился в сапожную мастерскую Вейса. У Вейса был и собственный магазин модельной обуви.
Я не знаю подробностей, но, по рассказам отца, он в числе многих других рабочих после событий 1905 года был уволен и выслан из Москвы за участие в демонстрациях. С того времени и по день своей смерти в 1921 году отец безвыездно жил в деревне, занимаясь сапожным делом и крестьянскими работами.
[Читать далее]Мать моя, Устинья Артемьевна, родилась и выросла в соседней деревне Черная Грязь в крайне бедной семье…
Мать была физически очень сильным человеком. Она легко поднимала с земли пятипудовые мешки с зерном и переносила их на значительное расстояние...
Тяжелая нужда, ничтожный заработок отца на сапожной работе заставляли мать подрабатывать на перевозке грузов. Весной, летом и ранней осенью она трудилась на полевых работах, а поздней осенью отправлялась в уездный город Малоярославец за бакалейными товарами и возила их торговцам в Угодский Завод. За поездку она зарабатывала рубль — рубль двадцать копеек. Ну какой это был заработок? Если вычесть расходы на корм лошадей, ночлег в городе, питание, ремонт обуви и т. п., то оставалось очень мало. Я думаю, нищие за это время собирали больше.
Однако делать было нечего, такова была тогда доля бедняцкая, и мать трудилась безропотно. Многие женщины наших деревень поступали так же, чтобы не умереть с голоду. В непролазную грязь и стужу возили они грузы из Малоярославца, Серпухова и других мест, оставляя малолетних детей под присмотром бабушек и дедушек, еле передвигавших ноги.
Большинство крестьян наших деревень жило в бедности. Земли у них было мало, да и та неурожайная. Полевыми работами занимались главным образом женщины, старики и дети. Мужчины работали в Москве, Петербурге и других городах на отхожем промысле. Получали они мало — редкий мужик приезжал в деревню с хорошим заработком в кармане.
Конечно, были в деревнях и богатые крестьяне — кулаки. Тем жилось неплохо: у них были большие светлые дома с уютной обстановкой, на дворах много скота и птицы, а в амбарах — большие запасы муки и зерна. Их дети хорошо одевались, сытно ели и учились в лучших школах. На этих людей в основном трудились бедняки наших деревень, часто за нищенскую плату — кто за хлеб, кто за корм, кто за семена.
Мы, дети бедняков, видели, как трудно приходится нашим матерям, и горько переживали их слезы. И какая бывала радость, когда из Малоярославца привозили нам по баранке или прянику! Если же удавалось скопить немного денег к рождеству или пасхе на пироги с начинкой, тогда нашим восторгам не было границ.
Когда мне исполнилось пять лет, а сестре шел уже седьмой год, мать родила еще мальчика, которого назвали Алексеем. Был он очень худенький, и все боялись, что он не выживет. Мать плакала и говорила:
— А от чего же ребенок будет крепкий? С воды и хлеба, что ли?
Через несколько месяцев после родов она вновь решила ехать в город на заработки. Соседи отговаривали ее, советовали поберечь мальчика, который был еще очень слаб и нуждался в материнском молоке. Но угроза голода всей семье заставила мать уехать, и Алеша остался на наше попечение. Прожил он недолго: меньше года…
В том году нас постигла и другая беда: от ветхости обвалилась крыша дома.
— Надо уходить отсюда, — сказал отец, — а то нас всех придавит. Пока тепло, будем жить в сарае, а потом видно будет. Может, кто-нибудь пустит в баню или ригу.
Я помню слезы матери, когда она говорила нам:
— Ну что ж, делать нечего, таскайте, ребята, все барахло из дома в сарай.
Отец смастерил маленькую печь для готовки, и мы обосновались в сарае как могли…
— Ну что ты думаешь делать? — спросил Назарыч, сосед и приятель отца.
— Ума не приложу...
— А чего думать, — вмешалась мать, — надо корову брать за рога и вести на базар. Продадим ее и сруб купим. Не успеешь оглянуться, как пройдет лето, а зимой какая же стройка...
— Верно говорит Устинья, — загалдели мужики.
— Верно-то верно, но одной коровы не хватит, — сказал отец, — а у нас, кроме нее, только лошадь старая.
На это никто не отозвался, но всем было ясно, что самое тяжелое для нас еще впереди.
Через некоторое время отцу удалось где-то по сходной цене, да еще в рассрочку, купить небольшой сруб. Соседи помогли нам перевезти его, и к ноябрю дом был построен. Крышу покрыли соломой…
С наружной стороны дом выглядел хуже других, крыльцо было сбито из старых досок, окна застеклены осколками. Но мы все были очень рады, что к зиме будем иметь свой теплый угол, а что касается тесноты, то, как говорится, в тесноте, да не в обиде.
В зиму 1902 года мне шел седьмой год. Эта зима для нашей семьи оказалась очень тяжелой. Год выдался неурожайный, и своего зерна хватило только до середины декабря. Заработки отца и матери уходили на хлеб, соль и уплату долгов. Спасибо соседям, они иногда нас выручали то щами, то кашей. Такая взаимопомощь в деревнях была не исключением, а скорее традицией дружбы и солидарности русских людей, живших в тяжелой нужде.
С наступлением весны дела немного наладились, так как на редкость хорошо ловилась рыба в реках Огублянке и Протве... Случались очень удачные дни, и я делился рыбой с соседями за их щи и кашу.
Нам, ребятам, особенно нравилось ходить ловить рыбу на Протву, в район Михалевских гор. Дорога туда шла через густую липовую рощу... В этой роще мужики со всех ближайших деревень драли лыко для лаптей, которые у нас называли «выходные туфли в клетку»…
Однажды летом отец сказал:
— Ну, Егор, ты уже большой — восьмой год пошел, пора тебе браться за дело. Я в твои годы работал не меньше взрослого. Возьми грабли, завтра поедем на сенокос, будешь с сестрой растрясать сено, сушить его и сгребать в копны…
Я гордился, что теперь сам участвую в труде и становлюсь полезным семье. На других подводах видел своих товарищей-одногодков, также с граблями в руках.
Когда подошла пора уборки хлебов, мать сказала:
— Пора, сынок, учиться жать. Я тебе купила в городе новенький серп. Завтра утром пойдем жать рожь…
Близилась осень 1903 года, и для меня наступала ответственная пора. Ребята — мои одногодки — готовились идти в школу. Готовился и я…
Некоторым ребятам родители купили ранцы, и они хвастались ими. Мне и Лешке вместо ранцев сшили из холстины сумки. Я сказал матери, что сумки носят нищие и с ней ходить в школу не буду.
— Когда мы с отцом заработаем деньги, — сказала мать, — обязательно купим тебе ранец, а пока ходи с сумкой…
Моя сестра училась… плохо и осталась во втором классе на второй год. Отец с матерью решили, что ей надо бросать школу и браться за домашнее хозяйство. Маша горько плакала и доказывала, что она не виновата и осталась на второй год только потому, что пропустила много уроков, ухаживая за Алешей, когда мать уезжала в извоз... В конце концов мать согласилась…
Нам было жаль мать, мы с сестрой своим детским умом понимали, что ей очень трудно. К тому же отец стал очень редко и мало присылать из Москвы денег. Раньше он высылал матери два-три рубля в месяц, а в последнее время — когда пришлет рубль, а когда и того меньше. Соседи говорили, что не только наш отец, но и другие рабочие в Москве стали плохо зарабатывать.
Помню, в конце 1904 года отец приехал в деревню. Мы с сестрой очень обрадовались и всё ждали, когда он нам даст московские гостинцы.
Но отец сказал, что ничего на сей раз привезти не смог. Он приехал прямо из больницы, где пролежал после операции аппендицита двадцать дней, и даже на билет взял взаймы у товарищей…
Отец скоро вновь отправился в Москву. Перед отъездом он рассказал матери, что в Москве и Питере участились забастовки рабочих, доведенных безработицей и жестокой эксплуатацией до отчаяния...
В 1906 году возвратился в деревню отец. Он сказал, что в Москву больше не поедет, так как полиция запретила ему жительство в городе, разрешив проживание только в родной деревне…
В том же году я окончил церковноприходскую школу…
— Ну вот, теперь ты грамотный, — сказал отец, — можно будет везти тебя в Москву учиться ремеслу.
— Пусть поживет в деревне еще годик, а потом отвезем в город, — заметила мать. — Пускай подрастет еще немножко...
С осени мне пошел одиннадцатый год. Я знал, что это моя последняя осень в родном доме. Пройдет зима, а потом надо идти в люди. Я был очень загружен работой по хозяйству. Мать часто ездила в город за грузом, а отец с раннего утра до поздней ночи сапожничал. Заработок его был исключительно мал, так как односельчане из-за нужды редко могли с ним расплатиться…
Наступало лето. Сердце мое щемило при мысли, что скоро придется оставить дом, родных, друзей и уехать в Москву. Я понимал, что, по существу, мое детство кончается. Правда, прошедшие годы можно было лишь условно назвать детскими, но на лучшее я не мог рассчитывать.
Помню, как в один из вечеров собрались на нашей завалинке соседи. Зашла речь об отправке ребят в Москву. Одни собирались везти своих детей в ближайшие дни, другие хотели подождать еще год-два. Мать сказала, что отвезет меня после ярмарки, которая бывала у нас через неделю после троицына дня. Лешу Колотырного уже отдали в ученье в столярную мастерскую, хозяином которой был богач из нашей деревни Мурашкин.
Отец спросил, какое ремесло думаю изучить. Я ответил, что хочу в типографию. Отец сказал, что у нас нет знакомых, которые могли бы помочь определить меня в типографию. И мать решила, что она будет просить своего брата Михаила взять меня в скорняжную мастерскую. Отец согласился, поскольку скорняки хорошо зарабатывали. Я же был готов на любую работу, лишь бы быть полезным семье.
В июне 1907 года в соседнюю деревню Черная Грязь приехал брат моей матери Михаил Артемьевич Пилихин. О нем стоит сказать несколько слов.
Михаил Пилихин, как и моя мать, рос в бедности. Одиннадцати лет его отдали в ученье в скорняжную мастерскую.
Через четыре с половиной года он стал мастером. Михаил был очень бережлив и сумел за несколько лет скопить деньги и открыл свое небольшое дело. Он стал хорошим мастером-меховщиком и приобрел много богатых заказчиков, которых обдирал немилосердно.
Пилихин постепенно расширял мастерскую, довел число рабочих-скорняков до восьми человек и, кроме того, постоянно держал еще четырех мальчиков-учеников. Как одних, так и других эксплуатировал беспощадно. Так он сколотил капитал примерно в пятьдесят тысяч рублей золотом.
Вот этого моего дядюшку мать упросила взять меня в ученье. Она сходила к нему в деревню Черная Грязь, где он проводил лето, и, вернувшись, сказала, что брат велел привести меня к нему познакомиться. Отец спросил, какие условия предложил Пилихин.
— Известно, какие, — ответила мать, — четыре с половиной года мальчиком, а потом будет мастером.
— Ну что ж, делать нечего, — сказал отец, — надо вести Егорку к Михаилу.
Через два дня мы с отцом пошли в деревню Черная Грязь. Подходя к дому Пилихиных, отец сказал:
— Смотри, вон сидит на крыльце твой будущий хозяин. Когда подойдешь, поклонись и скажи: «Здравствуйте, Михаил Артемьевич».
— Нет, я скажу: «Здравствуйте, дядя Миша!» — возразил я.
— Ты забудь, что он тебе доводится дядей. Он твой будущий хозяин, а богатые хозяева не любят бедных родственников. Это ты заруби себе на носу.
Подойдя к крыльцу, на котором, развалившись в плетеном кресле, сидел дядя Миша, отец поздоровался и подтолкнул меня вперед. Не ответив на приветствие, не подав руки отцу, Пилихин повернулся ко мне. Я поклонился и сказал:
— Здравствуйте, Михаил Артемьевич!..
— Ну что ж, пожалуй, я возьму к себе в ученье твоего сына... Я здесь проживу несколько дней. Потом поеду в Москву, но с собой его взять не смогу. Через неделю в Москву едет брат жены Сергей, вот он и привезет его ко мне…
— Ну, как вас встретил мой братец? — спросила мать.
— Известно, как нашего брата встречают хозяева.
—  А чайком не угостил?
— Он даже не предложил нам сесть с дороги. Он сидел, а мы стояли, как солдаты…
Сборы в Москву были недолгими. Мать завернула пару белья, пару портянок и полотенце, дала на дорогу пяток яиц да лепешек…
Когда мы с дядей Сергеем сели в поезд, полил проливной дождь... Вдруг вдали показались какие-то ярко освещенные многоэтажные здания.
— Дядя, что это за город? — спросил я у пожилого мужчины, стоявшего у окна вагона.
— Это не город, паренек. Это наро-фоминская ткацкая фабрика Саввы Морозова. На этой фабрике я проработал 15 лет, — грустно заметил он, — а вот теперь не работаю.
— Почему? — спросил я.
— Долго рассказывать... здесь я похоронил жену и дочь.
Я видел, как он побледнел и на минуту закрыл глаза.
— Каждый раз, проезжая мимо проклятой фабрики, не могу спокойно смотреть на это чудовище, поглотившее моих близких...
Он вдруг отошел от окна, сел в темный угол вагона и закурил, а я продолжал смотреть в сторону «чудовища», которое «глотает» людей, но не решался спросить, как это происходит.
В Москву мы приехали на рассвете...
Идти к хозяину было еще рано, и мы решили отправиться в трактир. Около трактира стояли лужи воды и грязи, на тротуаре и прямо на земле примостились пьяные оборванцы. В трактире громко играла музыка, я узнал мелодию знакомой песни «Шумел, горел пожар московский». Некоторые посетители, успев подвыпить, нестройно подтягивали…
— Вот дом, где ты будешь жить, — сказал мне дядя Сергей, — а во дворе помещается мастерская, там будешь работать. Парадный ход в квартиру с Камергерского переулка, но мастера и мальчики ходят только с черного хода, со двора. Запоминай хорошенько, — продолжал он, — вот Кузнецкий мост, здесь находятся самые лучшие магазины Москвы. Вот это театр Зимина, но там рабочие не бывают. Прямо и направо Охотный ряд, где торгуют зеленью, дичью, мясом и рыбой. Туда ты будешь бегать за покупками для хозяйки…
Отведя меня в сторону, дядя Сергей стал называть по именам каждого мастера и мальчика и рассказывал о них.
Я хорошо запомнил братьев Мишиных.
— Старший брат — хороший мастер, но здорово пьет, — говорил дядя Сергей, — а вот этот, младший, очень жаден до денег. Говорят, что он завтракает, обедает и ужинает всего лишь на десять копеек. Все о своем собственном деле мечтает. А это вот Михайло, он частенько пьет запоем. После получки два-три дня пьет беспробудно…
Поднявшись по темной и грязной лестнице на второй этаж, мы вошли в мастерскую.
Вышла хозяйка, поздоровалась и сказала, что хозяина сейчас нет, но скоро должен быть.
— Пойдем, покажу тебе расположение квартиры, а потом будешь на кухне обедать.
Хозяйка подробно объяснила мне будущие обязанности — обязанности самого младшего ученика — по уборке помещений, чистке обуви хозяев и их детей, показала, где и какие лампады у икон, когда и как их надо зажигать и т. д…
Потом Кузьма, старший мальчик, позвал меня на кухню обедать. Я здорово проголодался и с аппетитом принялся за еду. Но тут случился со мной непредвиденный казус. Я не знал существовавшего порядка, по которому вначале из общего большого блюда едят только щи без мяса, а под конец, когда старшая мастерица постучит по блюду, можно взять кусочек мяса. Я сразу выловил пару кусочков мяса, с удовольствием их проглотил и уже начал вылавливать третий, как неожиданно получил ложкой по лбу такой удар, от которого сразу образовалась шишка…
Работать мастера начинали ровно в семь часов утра и кончали в семь вечера, с часовым перерывом на обед. Следовательно, рабочий день длился одиннадцать часов, а когда случалось много работы, мастера задерживались до десяти-одиннадцати часов вечера. В этом случае рабочий день доходил до пятнадцати часов в сутки. За сверхурочные они получали дополнительную сдельную плату.
Мальчики-ученики всегда вставали в шесть часов утра. Быстро умывшись, мы готовили рабочие места и все, что нужно было мастерам для работы. Ложились спать в одиннадцать часов вечера, все убрав и подготовив к завтрашнему дню. Спали тут же, в мастерской, на полу, а когда было очень холодно — на полатях в прихожей с черного хода.
Поначалу я очень уставал. Трудно было привыкнуть поздно ложиться спать. В деревне мы обычно ложились очень рано. Но со временем втянулся и стоически переносил нелегкий рабочий день.
Первое время очень скучал по деревне и дому... У меня сжималось сердце, и хотелось плакать. Я думал, что никогда уже больше не увижу мать, отца, сестру и товарищей. Домой на побывку мальчиков отпускали только на четвертом году, и мне казалось, что время это никогда не наступит…
Минул год. Я довольно успешно освоил начальный курс скорняжного дела, хотя оно далось мне не без труда. За малейшую оплошность хозяин бил нас немилосердно. А рука у него была тяжелая. Били нас мастера, били мастерицы, не отставала от них и хозяйка. Когда хозяин был не в духе — лучше не попадайся ему на глаза. Он мог и без всякого повода отлупить так, что целый день в ушах звенело.
Иногда хозяин заставлял двух провинившихся мальчиков бить друг друга жимолостью (растение, прутьями которого меха выбивали), приговаривая при этом: «Лупи крепче, крепче!». Приходилось безропотно терпеть.
Мы знали, что везде хозяева бьют учеников — таков был закон, таков порядок. Хозяин считал, что ученики отданы в полное его распоряжение и никто никогда с него не спросит за побои, за нечеловеческое отношение к малолетним. Да никто и не интересовался, как мы работаем, как питаемся, в каких условиях живем. Самым высшим для нас судьей был хозяин. Так мы и тянули тяжелое ярмо, которое не каждому взрослому человеку под силу…
В мастерской мною были довольны, доволен был и хозяин, хотя нет-нет да и давал мне пинка или затрещину…
Приказчик Василий Данилов был человек жестокий и злой. До сих пор не могу понять, почему он с какой-то садистской страстью наносил побои четырнадцатилетнему мальчику по самому малейшему поводу. Однажды я не вытерпел, схватил «ковырок» (дубовая палка для упаковки) и со всего размаха ударил его по голове. От этого удара он упал и потерял сознание. Я испугался, думал, что убил его, и убежал из лавки. Однако все обошлось благополучно.
…он пожаловался хозяину. Хозяин, не вникнув в суть дела, жестоко избил меня.
В 1911 году мне посчастливилось получить десятидневный отпуск в деревню…
Когда проезжали мимо станции Наро-Фоминск, какой-то человек сказал своему соседу:
— До пятого года я здесь часто бывал... Вот видишь красные кирпичные корпуса? Это и есть фабрика Саввы Морозова.
— Говорят, он демократ, — сказал второй.
— Буржуазный демократ, но, говорят, неплохо относится к рабочим. Зато его администрация — псы лютые…
Чтобы скорее порадовать своих стариков и сестру, я распаковал корзину и вручил каждому подарок, а матери, кроме того, три рубля денег, два фунта сахара, полфунта чая и фунт конфет.
— Вот спасибо, сынок! — обрадовалась мать. — Мы уже давно не пили настоящий чай с сахаром.




Георгий Жуков о Первой мировой

Из книги Георгия Константиновича Жукова «Воспоминания и размышления».

Начало первой мировой войны запомнилось мне погромом иностранных магазинов в Москве. Агентами охранки и черносотенцами под прикрытием патриотических лозунгов был организован погром немецких и австрийских фирм. В это были вовлечены многие люди, стремившиеся попросту чем-либо поживиться. Но так как народ не знал иностранных языков, то заодно громил и другие иностранные фирмы — французские, английские.
Под влиянием пропаганды многие из молодежи, особенно из числа зажиточных людей, охваченные патриотическими чувствами, уходили добровольцами на войну. Александр Пилихин тоже решил бежать на фронт и все время уговаривал меня.
Вначале мне нравилось его предложение, но все же я решил посоветоваться с Федором Ивановичем — самым авторитетным для меня человеком. Выслушав меня, он сказал:
— Мне понятно желание Александра, у него отец богатый, ему есть из-за чего воевать, а тебе, дураку, за что воевать? Уж не за то ли, что твоего отца выгнали из Москвы, не за то ли, что твоя мать с голоду пухнет?.. Вернешься калекой — никому не будешь нужен.
Эти слова меня убедили, и я сказал Саше, что на войну не пойду. Обругав меня, он вечером бежал из дому на фронт, а через два месяца его привезли в Москву тяжело раненным.
[Читать далее]
В связи с большими потерями па фронте в мае 1915 года был произведен досрочный призыв молодежи рождения 1895 года. Шли на войну юноши, еще не достигшие двадцатилетнего возраста. Подходила и моя очередь.
Особого энтузиазма я не испытывал, так как на каждом шагу в Москве встречал несчастных калек, вернувшихся с фронта, и тут же видел, как рядом по-прежнему широко и беспечно жили сынки богачей. Они разъезжали по Москве на «лихачах», в шикарных выездах, играли на скачках и бегах, устраивали пьяные оргии в ресторане «Яр». Однако считал, что, если возьмут в армию, буду честно драться за Россию.

Товарные вагоны, куда нас поместили по сорок человек в каждый, не были приспособлены для перевозки людей, поэтому пришлось всю дорогу стоять или сидеть прямо на грязном полу. Кто пел песни, кто резался в карты, кто плакал, изливая душу соседям. Некоторые сидели, стиснув зубы, неподвижно уставившись в одну точку, думая о будущей своей солдатской судьбе.
В Калугу прибыли ночью. Разгрузили нас где-то в тупике на товарной платформе. Раздалась команда: «Становись!», «Равняйсь!». И мы зашагали в противоположном направлении от города. Кто-то спросил у ефрейтора, куда нас ведут. Ефрейтор, видимо, был хороший человек, он нам душевно сказал:
—  Вот что, ребята, никогда не задавайте таких вопросов начальству. Солдат должен безмолвно выполнять приказы и команды, а куда ведут солдата — про то знает начальство.
Как бы в подтверждение его слов в голове колонны раздался зычный голос начальника команды:
— Прекратить разговоры в строю!
Коля Сивцов, мой новый приятель, толкнул меня локтем и прошептал:
— Ну вот, начинается служба солдатская.
Шли мы часа три и порядком уже устали, когда остано-вились на малый привал. Приближался рассвет, сильно клонило ко сну, и, как только присели на землю, сразу же отовсюду послышался храп.
Однако скоро опять раздалась команда: «Становись!». Мы вновь зашагали вперед и через час пришли в лагерный городок. Разместили нас в бараке на голых нарах. Сказали, что можем отдохнуть до 7 часов утра. Здесь уже находилось около ста человек. В многочисленные щели и битые окна дул ветер. Но даже эта «вентиляция» не помогала. «Дух» в бараке стоял тяжелый.
…ефрейтор Шахворостов объявил внутренний распорядок и наши обязанности. Он строго предупредил, что, кроме как «по нужде», никто из нас не может никуда отлучаться, если не хочет попасть в дисциплинарный батальон... Говорил он отрывисто и резко, сопровождая каждое слово взмахом кулака. В маленьких глазках его светилась такая злоба, как будто мы были его заклятыми врагами.
— Да, — говорили солдаты, — от этого фрукта добра не жди!..
Затем к строю подошел старший унтер-офицер. Наш ефрейтор скомандовал: «Смирно!».
— Я ваш взводный командир Малявко, — сказал старший унтер-офицер. — Надеюсь, вы хорошо поняли, что объяснил отделенный командир, а потому будете верно служить царю и отечеству. Самоволия я не потерплю!
Начался первый день строевых занятий. Каждый из нас старался хорошо выполнить команду, тот или иной строевой прием или действие оружием. Но угодить начальству было нелегко, а тем более дождаться поощрения. Придравшись к тому, что один из ребят сбился с ноги, взводный задержал всех на дополнительные занятия. Ужинали мы холодной бурдой самыми последними.
Впечатление от первого дня было угнетающим. Хотелось скорее лечь на нары и заснуть. Но, словно разгадав наши намерения, взводный приказал построиться и объявил, что завтра нас выведут на общую вечернюю поверку, а потому мы должны сегодня разучить государственный гимн «Боже, царя храни!». Разучивание и спевка продолжались до ночи.
В 6 часов утра были уже на ногах, на утренней зарядке.
Дни потянулись однообразные, как две капли воды похожие один на другой. Подошло первое воскресенье. Думали отдохнуть, выкупаться, но нас вывели на уборку плаца и лагерного городка. Уборка затянулась до обеда, а после «мертвого часа» чистили оружие, чинили солдатскую амуницию и писали письма родным. Ефрейтор предупредил, что жаловаться в письмах ни на что нельзя, так как цензура все равно не пропустит.
Втягиваться в службу было нелегко. Но жизнь нас и до этого не баловала, и недели через две большинство привыкло к армейским порядкам.
В конце второй недели обучения наш взвод был представлен на смотр ротному командиру — штабс-капитану Володину. Говорили, что он сильно пил и, когда бывал в пьяном виде, лучше было не попадаться ему на глаза. Внешне наш ротный ничем особенно не отличался от других офицеров, но было заметно, что он без всякого интереса проверяет нашу боевую подготовку. В заключение смотра он сказал, чтобы мы больше старались, так как «за богом молитва, за царем служба не пропадут».
До отправления в 5-й запасный кавалерийский полк мы видели нашего ротного командира еще несколько раз, и, кажется, он оба раза был навеселе.
...
Служба в кавалерии оказалась интереснее, чем в пехоте, но значительно труднее. Кроме общих занятий, прибавились обучение конному делу, владению холодным оружием и трехкратная уборка лошадей. Вставать приходилось уже не в 6 часов, как в пехоте, а в 5, ложиться также на час позже...
Взводный наш, старший унтер-офицер Дураков, вопреки своей фамилии, оказался неглупым и хорошим человеком. Начальник он был очень требовательный, но солдат никогда не обижал и всегда был сдержан. Зато другой командир, младший унтер-офицер Бородавко, был ему полной противоположностью: крикливый, нервный и крайне дерзкий на руку. Старослужащие говорили, что он не раз выбивал зубы солдатам.
Особенно беспощаден он был, когда руководил ездой. Мы это хорошо почувствовали во время кратковременного отпуска нашего взводного. Бородавко, оставшись за взводного, развернулся вовсю. И как только он не издевался над солдатами! Днем гонял до упаду на занятиях, куражась особенно над теми, кто жил и работал до призыва в Москве, поскольку считал их грамотеями и слишком умными. А ночью по нескольку раз проверял внутренний наряд, ловил заснувших дневальных и избивал их. Солдаты были доведены до крайности.
Сговорившись, мы как-то подкараулили его в темном углу и. накинув ему на голову плащ-палатку, избили до потери сознания. Не миновать бы всем нам военно-полевого суда, но тут вернулся наш взводный, который все уладил, а затем добился перевода Бородавко в другой эскадрон.

Из числа наиболее подготовленных солдат отобрали 30 человек, чтобы учить их на унтер-офицеров. В это число попал и я. Мне не хотелось идти в учебную команду, но взводный, которого я искренне уважал за его ум, порядочность и любовь к солдату, уговорил меня пойти учиться.
— На фронте ты еще, друг, будешь, — сказал он…
Потом, подумав немного, добавил:
— Я вот не тороплюсь снова идти на фронт. За год на передовой я хорошо узнал, что это такое, и многое понял... Жаль, очень жаль, что так глупо гибнет наш народ, и за что, спрашивается...
Больше он мне ничего не сказал. Но чувствовалось, что в душе этого человека возникло и уже выбивалось наружу противоречие между долгом солдата и человека-гражданина, который не хотел мириться с произволом царского режима.

С начальством нам не повезло. Старший унтер-офицер оказался хуже, чем Бородавко. Я не помню его фамилии, помню только, что солдаты прозвали его «Четыре с половиной». Такое прозвище ему дали потому, что на его правой руке указательный палец был наполовину короче. Но это не мешало ему кулаком сбивать с ног солдата. Меня он не любил больше, чем других, но бить почему-то избегал. Зато донимал за малейшую оплошность, а то и просто придравшись, подвергал всяким наказаниям.
...
Оценивая теперь учебную команду старой армии, я должен сказать, что, в общем, учили в ней хорошо, особенно это касалось строевой подготовки. Каждый выпускник в совершенстве владел конным делом, оружием и методикой подготовки бойца. Не случайно многие унтер-офицеры старой армии после Октябрьской революции стали квалифицированными военачальниками Красной Армии.
Что касается воспитательной работы, то в основе ее была муштра. Будущим унтер-офицерам не прививали навыков человеческого обращения с солдатами, не учили их вникать в душу солдата. Преследовалась одна цель — чтобы солдат был послушным автоматом. Дисциплинарная практика строилась на жестокости. Телесных наказаний уставом не предусматривалось, но на практике они применялись довольно широко…
Что было наиболее характерным для старой царской армии? Прежде всего отсутствие общности и единства между солдатской массой и высшим офицерским составом.
В ходе войны, особенно в 1916 и начале 1917 года, когда вследствие больших потерь офицерский корпус укомплектовывался представителями трудовой интеллигенции, грамотными рабочими и крестьянами, а также отличившимися в боях солдатами и унтер-офицерами, эта разобщенность в подразделениях (до батальона или дивизиона включительно) была несколько сглажена. Однако она полностью сохранилась в соединениях и объединениях. Офицеры и генералы, не имевшие никакой близости с солдатской массой, не знавшие, чем живет и дышит солдат, были чужды солдату.
Это обстоятельство, а также широко распространенная оперативно-тактическая неграмотность высшего офицерского и генеральского состава привели к тому, что командиры эти, за исключением одиночек, не пользовались авторитетом у солдата…
Основным фундаментом, на котором держалась старая армия, был унтер-офицерский состав, который обучал, воспитывал и цементировал солдатскую массу. Кандидатов на подготовку унтер-офицеров отбирали тщательно. Отобранные проходили обучение в специальных учебных командах, где, как правило, была образцово поставлена боевая подготовка. Вместе с тем, как я уже говорил, за малейшую провинность тотчас следовало дисциплинарное взыскание, связанное с рукоприкладством и моральными оскорблениями. Таким образом, будущие унтер-офицеры по выходе из учебной команды имели хорошую боевую подготовку и в то же время владели «практикой» по воздействию на подчиненных в духе требований царского воинского режима.

В первых числах августа из полка пришел приказ о направлении окончивших учебную команду по маршевым эскадронам...
Ехали мы очень долго, часами простаивая на разъездах, так как шла переброска на фронт какой-то пехотной дивизии.
С фронта везли тяжелораненых, и санитарные поезда также стояли, пропуская эшелоны на фронт. От раненых мы многое узнали, и в первую очередь то, что наши войска очень плохо вооружены и снабжены боеприпасами. Высший командный состав пользуется дурной репутацией, и среди солдат широко распространено мнение, что в верховном командовании сидят изменники, подкупленные немцами. Кормят солдат плохо.

Среди солдат нарастало недовольство, особенно когда приходили письма из дому, сообщавшие о голоде и страшной разрухе. Да и та картина, которую мы наблюдали в селах прифронтовой полосы на Украине, в, Буковине и Молдавии, говорила сама за себя. До каких же бедствий дошли крестьяне под гнетом царя, по безрассудству которого вот уже третий год лилась кровь крестьян и рабочих! Солдаты уже понимали, что они становятся калеками и гибнут не за свои интересы, а ради «сильных мира сего», за тех, кто с них же драл, как говорится, последнюю шкуру…
Беседуя с солдатами, я понял, что они не горят желанием «нюхать порох», не хотят войны. У них были уже иные думы — не о присяге царю, а о земле, мире и о своих близких. В конце 1916 года среди солдат все упорнее стали ходить слухи о забастовках и стачках рабочих в Петербурге, Москве и других городах. Говорили о большевиках, которые ведут борьбу против царя, за мир, за землю и свободу для трудового народа. Теперь уже и сами солдаты стали настойчиво требовать прекращения войны.