December 5th, 2020

B. П. Обнинский о Николае II. Часть I

Из книги B. П. Обнинского «Последний самодержец (Материалы для характеристики Николая II)».

Сам человек без серьезного образования, император Александр вряд ли сознавал необходимость дать своему наследнику те знания, которые были необходимы ему в будущем. Для Николая и его братьев не столько искали серьезных учителей, сколько доброго воспитателя-гувернера. В Гатчине повторилась та же картина, которая наблюдалась в старые годы в дворянских семьях России: плохие случайные учителя и честные привязанные няньки.
[Читать далее]«Такой именно нянькой был воспитатель Николая и его братьев англичанин M-r С. Heath, «Карл Осипович», как его обыкновенно называли. Чистейший идеалист, хорошо по-своему образованный ум, прекрасный художник (акварелист) и спортсмен, M-r Heath принес во дворец, кроме всего этого, еще и глубокую преданность приютившей его царской семье. Но ни сорок лет, проведенных им в России, ни постоянные встречи и беседы с русскими людьми, не принесли ему никакого знания страны, народа, его истории. Поэтому и влияние этого человека было ограничено так же, как и влияние всякой няньки, стенами детской. В раннем детстве оно сказалось привитием вместо родного английского языка. И долго еще спустя, когда Николай уже царствовал, его русские речи, если не были приготовлены, были подстрочными переводами английских фраз. В юношеские годы первое место занял спорт всех видов, и царские сыновья хорошо скакали, стреляли, ловили лососей. К живописи и музыке ни у кого не оказалось наклонностей, а то, что делали акварелью Николай и Ольга, указывало даже на особенную их бездарность. Характеры детей, как это нередко случается, были совершенно несхожи, несмотря на однородную атмосферу семьи. Никто не прививал, например, Николаю важности и сознания его будущей роли, но он смутно ощущал ее сам. Когда в первый раз появился за обеденным столом старик с красивым ласковым лицом типичного английского джентльмена, Николай холодно приветствовал своего будущего воспитателя. А после обеда, когда M-r Heath, желая сломать чувствовавшийся ледок, предложил мальчику поиграть с ним, Николай с не шедшей к его скромной и милой фигурке напыщенностью сказал: «Как мне с вами играть? Я князь, а вы — простой старик». Умный англичанин схватил тогда князя на руки, и через полминуты тот заливался веселым хохотом, защищаясь от блохи, которую изображал из себя M-r Heath...».
…прост был режим, в котором росли и воспитывались дети Александра. Но не получая в то же время хорошего образования, они были обречены на невежество, и Николай на всю жизнь остался на уровне развития и знаний гвардейского офицера.
«Состав преподавателей был на редкость плох; а те, что готовы были бы поразвязать свои языки на уроках, стеснялись и своего общего руководителя Победоносцева, и присутствовавшего всегда генерала Даниловича, тупого, мало знавшего человека, не имевшего и отдаленного представления о важности и существе выпавшей на его долю задачи.
Совершенно очевидно, что наука, подносившаяся и без того неподготовленному мозгу в столь неказистой форме, должна была только утомлять его, а не развивать, надоедать, а не заинтересовывать».
Образование царя, казалось, было тяжелою повинностью с обеих сторон, а природная лень всех трех князей тормозила его еще больше. Вот один из образчиков и невежества, и неповоротливой лени князей.
«Когда, по смерти Александра III, придворный траур надолго сковал возможность каких бы то ни было увеселений для великих князей, м. Хис, кажется, особенно отличавший всегда Михаила Александровича, захотел развлечь его и с разрешения Марии Федоровны пригласил великого князя к себе на литературно-музыкальный вечер, нарочно для него и придуманный. Что бы было предложить «августейшему» вниманию? По общем совещании решили прочесть, разобрав по ролям, «Скупого рыцаря» Пушкина; затем Абакумов, впоследствии директор карточной фабрики, должен был декламировать какое-то стихотворение на старорусскую тему, барон Гойнинген-Гюне, впоследствии статс-секретарь Гос. Совета, произнести французский монолог «Le cilindre», г. Вергопуло, тоже статс-секретарь, сыграть что-нибудь на рояле, г. Бенуа — на флейте. Но самый большой и совершенно неожиданный успех имел офицер императорских стрелков г. Обнинский с попурри из «Паяцев» Леонкавалло, исполненным им совместно с Блэком — «таксиком дочери м-ра Хиса, не выносившим жалобных звуков».
Собрались. Пришел Михаил Александрович, высокий, краснощекий мальчик, лет семнадцати, одетый в матросскую куртку, застенчивый и очень милый. Прочли «Скупого рыцаря», великолепно произнес монолог свой Гюне, изящно играл Шопена Вергопуло, все было хорошо. После чая посадили Блэка за рояль, Обнинский стал извлекать из него слезливые мелодии паяца, и поднялся тут вой, как в лесу. Великий князь сразу оживился, хватал такса, валился от смеха на рояль и вообще показал ясно, что здесь «развиватели» попали в настоящую, так сказать, точку. Потом опять чинно уселись в гостиной, еще что-то прочли. М-с Хис, разговаривая с Михаилом Александровичем о чтении, говорит ему, между прочим:
— Вы, конечно, знали и раньше «Скупого Рыцаря»; мы хотели только напомнить вам его в художественном чтении...
— Нет, Минна Федоровна, — перебил великий князь, — я его никогда не читал.
— Как не читали? Верно же вы проходили это с учителями?
— Да нет же, и вообще я Пушкина еще ничего не читал.
Все смолкли. В семнадцать лет все здесь бывшие простые смертные кончили уже среднюю школу, а этот юноша, наследник тогда русского престола, не читал «еще» Пушкина. Но лучшее было впереди. Когда Михаил Александрович уходил, и гости Хиса высыпали в переднюю провожать его, а м-с Хис совала ему в карманы яблоки и конфеты, как какому-нибудь сиротке, пригретому в доброй семье, наследник сказал, не стесняясь присутствия посторонних и, видимо, не придавая значения своим словам:
— Ах, Минна Федоровна, как я вам благодарен за сегодняшний вечер. Ведь теперь, когда очередь дойдет до «Скупого Рыцаря», мне уж не нужно будет его читать.
Немного сконфуженные, разошлись гости с этого вечера, унося всякий свои мысли. Это не был Обломов, потому что подвижность и любовь к спорту отличали всех детей Александра III, это было гораздо хуже: мозг с редкими и неглубокими извилинами, мозг хорошо упитанного ученика в старо-греческой школе профессиональных атлетов. В этих ясных глазах отражалась примитивная радость жизни, они зажигались от лесного шума, от воя веселой собачки, но настоящая жизнь, такая сложная и неулыбающаяся, не докатывала сюда своих волн; эти люди знали об ней не больше, чем знают об океане крестьяне Московской губернии. А роль ведь им предстояла чуть не самого Посейдона!» ...
Если так обстояло дело с литературой и Пушкиным, то не лучше шли и военные предметы; сколько-нибудь талантливые люди держались военным министром Ванновским в черном, что называется, теле, а бездарности из главного штаба давали еще меньше, нежели бездарности из университетов. Надо всем доминировали попы, церковные церемонии и обряды, наряды, маневры, формы одежды войск и тому подобные вещи и дела, способные только принизить интеллект будущего монарха. По страшной иронии судьбы, воспитание и образование русских царей подвергалось словно преднамеренной деградации, шедшей в обратном направлении с ростом и усложнением государственной жизни; Лагарп у Александра I и ничтожный швейцарец, любитель богословия — у Николая I. Жуковский у Александра II и Данилович у Николая II, молодой Победоносцев у Александра III и руина-Победоносцев у его сына.
Итак, если от юноши скрывали даже научную, то что же ожидало во дворце печальную правду самой жизни?
«— Пока вы еще наследник, пользуйтесь случаем слышать правду. Станете царем — поздно будет, — не раз говорил m-r Heath Николаю. Но он и сам не знал этой правды».
В программу образования великих князей входила и задача ознакомиться с жизнью страны. Но и здесь делалось все для того, чтобы правда жизни осталась скрытою от их глаз. Такие путешествия царей и великих князей с целью знакомства со страною всегда обставлялись целым рядом обычных условностей. Высоких путешественников сопровождала большая свита, заранее составлялся точный маршрут путешествия, и губернаторам рассылались циркуляры, где давался перечень вещей и явлений, «которые надлежало бы скрыть от высокого внимания», и проекты тех речей, с которыми надо было обращаться к гостю. Администрация пунктуально выполняла все требования, и все путешествие шло по определенному шаблону.
«Войска и агенты охраны кричали ура, проклиная в душе тяжелый день, когда приходилось быть на ногах и на местах с раннего утра; губернаторы и исправники мысленно молили Творца, чтобы пронес благополучно хлопотливого посетителя. Последний старался делать ласково-милостивое лицо и задавать не слишком уж глупые и пустые вопросы. Разнообразили постоянный тон картины лишь непредвиденные случаи. Так, покойный поэт и придворный хроникер, К. Случевский, рассказывал о посещениях в 80-х годах прошлого века в. к. Владимиром Александровичем поволжских городов. В Самаре, в числе местных достопримечательностей великому князю решили показать столетнюю бабу, еще державшуюся на ногах, что в русском крестьянстве действительно являлось изумительным случаем. Старуха повалилась на землю, пытаясь поцеловать край княжеской одежды, и затем с чувством перекрестилась.
— Что ты крестишься, бабушка! — спросил ее Владимир, не пропускавший случая пошутить и позубоскалить.
— Как мне, отец, не креститься, — прошамкала старуха, — ведь вот Бог привел под старость вторую царствующую особу видеть.
— А кого же ты еще видела, царя, что ли? — продолжал добродушно Владимир.
— Вестимо, родной, царя; самого нашего батюшку Емельку Пугачева, — неожиданно изрекла самарская древность, к великому конфузу присутствующих. Недовольный великий князь поспешил ретироваться, а губернатор, верно, счел карьеру свою навсегда испорченной...»
С царем все приготовления и расчеты были еще сложнее; здесь пускались в ход самые сильные бюрократические пружины, чтобы на месте ничто не сорвалось, и чтобы не вышло никакого противоречия между тем, что царь увидит, и соответствующим докладом по этому отделу министра. Путешествие осложнялось еще и общим страхом перед покушениями на царские поезда, к чему власти были приучены еще при Александре II. Для предотвращения опасности не оставалось иного средства, как военная охрана всего пути. И вот войска собирались, как на войну. Раздавались боевые патроны: на тысячеверстных железнодорожных линиях вводилось военное положение, станции наводнялись офицерами, жандармами и сыщиками. Пассажиры беспокоились, поезда задерживались, товарное движение нарушалось вовсе. Сами служащие на путях рисковали жизнью от пули солдата не менее всякого другого. Достаточно было приблизиться к своей собственной сторожке на разъезде в момент перехода на так называемое «третье положение» (перед проходом императорского поезда), чтобы в сторожей стреляли уже без предупреждения. Под мостами всякое движение прекращалось. Так, бывали случаи убийств плотовщиков, которые лишены были всякой возможности остановить плоты, плывшие по течению под мост в несчастный момент прохода царского поезда.
Таким образом, редкое путешествие русского царя обходилось без нескольких убийств, в которых, казалось бы, и некого было винить. Но только казалось. О каждом случае стрельбы разносилась широкая молва; она, как грозное эхо, удесятеряла размеры случая и все приурочивала к царскому имени, внушая крестьянам, что если бы царь сидел дома, то ничего бы не случилось!
«Первым крупным событием в личной жизни Николая Александровича было его путешествие вокруг света. Снарядить для такой цели наследника престола значило, кроме его образования, поддержать международные связи России, завязать новые сношения с дальневосточными государствами, показать блеск своего царства. Но едва ли задавались тогда этой целью. Ко времени поездки Николая двор его отца был уже совершенно очищен от просвещенных современников Александра II, и там безраздельно царствовали частью простодушные люди, вроде Черевина, делившего время между двором и бутылками вина, или Рихтера, остзейского помещика и свитского генерала, частью подозрительные обделыватели своих дел, как Гессе, дворцовый комендант Гатчины, и его близкие.
Даже врача хорошего не было при царе, так как лейб-медик Гирш отличался заведомым невежеством в своей области. Поэтому не к кому было обратиться за советом, как обставить поездку сына; о самой причине ее говорили, что наследнику необходимо рассеяться и забыть одну из привязанностей, становившуюся опасной.
Великий князь отбыл в дальний путь, окруженный только своими товарищами по Преображенскому и гусарскому полкам. Единственным сколько-нибудь грамотным человеком в его свите был князь Э. Ухтомский, будущий историограф этого путешествия, не бывший, впрочем, ни ученым, ни писателем. Главным распорядителем назначили старого и полуслепого генерала князя Барятинского, отличавшегося своею ограниченностью даже и в невзыскательном гатчинском кругу. Вероятно, благодаря этой именно черте уже с самого начала экспедиции обнаружились трения между морскими и свитскими офицерами...
Одна за другой мелькали перед равнодушными взорами высоких путешественников европейские и экзотические страны. Красоты невиданной еще никем из них природы сменялись другими. Пересекали моря и океаны, въезжали вглубь чужих государств на слонах, верблюдах, в экспрессах. Но все это было как бы движущейся декорацией в балете «Спящая красавица», с той разницей, что здесь было не сонное, а пьяное царство. Вино лилось рекой ежедневно, и при самом умеренном употреблении головы должны были находиться во хмелю. Но умеренности не наблюдалось, и князья Николай и Георгий, тоже отправленный в теплые края, не отставали от других. Очень быстро освоились с этими наклонностями путешественников и администраторы государств, принимавших их, — почему всякая надежда на образовательное значение поездки должна была отпасть. Мало того, даже увеселительная часть ее оказалась очень короткой. Полное безделье и кутежи на корабле, где женщины отсутствовали, привели, в конце концов, к возне, борьбе, а там и просто к дракам; во время одной из полушуточных, полусерьезных схваток Георгий Александрович упал, как говорили, с лестницы, расшиб себе грудь и так ускорил процесс, уже бывший в легких, что его пришлось в первом же порту ссадить и отправить в Россию, где он протянул еще несколько лет в одном из горных курортов Кавказа, Абас-Тумане.
Николай продолжал путешествие, стрелял тигров и крокодилов, пользовался всеми запретными удовольствиями в полную свою волю и приближался к Японии, двойную и трагическую роль которой в своей жизни не мог, конечно, предвидеть.
Частью благодаря бестактностям, от которых никто не застрахован в незнакомой среде, частью вследствие невежества, русские гости с самого начала раздражали японское простонародье посещением их храмов, где не умели вести себя в присутствии изображений Будды и других местных богов. За фанатиком, взявшим на себя миссию отмстить за истуканов, дело не стало, и Николай едва не погиб от основательного удара японской сабли по своей легкомысленной голове. Второй удар отразил товарищ по путешествию, греческий королевич Георгий. Японца успели схватить, и вся компания поспешила на «Память Азова» залечивать первую рану, нанесенную Японией России.
Опять же никто не мог тогда предвидеть последствий этого печального случая. Но, с одной стороны, у Николая должен был остаться в душе горький осадок, раздражение против страны, так оригинально проявившей свое гостеприимство; с другой — и это самое важное, — рана оказалась серьезнее, чем думали в первый момент.
Хотя, по-видимому, сотрясения мозга и не последовало, но в черепной кости, слегка надтреснутой от удара, началось разращение костного вещества. Процесс шел в обе стороны, и теперь Николай всегда испытывал в левой половине мозга давление, которое должно отражаться и на психических функциях. Продолжаясь годами, такой болевой эффект приводит к основательному расстройству, или, во всяком случае, изменению интеллекта и нарушает психическое равновесие. В стране, где личная политика государя не исключается, и где чиновничество умеет использовать всякий дефект правителя, такое травматическое нарушение здоровья не могло остаться без последствий и для самого народа.
В России приключение не произвело сильного впечатления. Народ, понятно, оставался равнодушным, помня, какие страдания ему приносило последнее царствование, помня, как оно ему приносило лишь голод, нищету, смерть и всегда оставляло его беспомощным в трудные моменты истории, предоставляя выпутываться самому. Нужно сказать, что привязанность русского народа к самодержцу вообще есть такой же миф, как и любовь его к церкви. «До Бога высоко, до царя далеко», говорит русский крестьянин и покорно ложится под розгу или дает взятку какому-либо начальнику.
Интеллигенция была недовольна поведением наследника, предвидя новое ничтожное царствование. В придворных сферах сплетничали и рассказывали небылицы, ожидая возвращения путешественников, чтобы установить истину. Царь должен был быть огорчен искреннее всех, потому что, тяготясь своею ролью, он все же отдавал ей все разумение. И во всяком случае среди мелких корыстных и безвольных людей, составлявших ряды разросшейся царской фамилии, это была, кажется, единственная, определенная, честная и знавшая, чего хочет, величина.
Николай ничего этого не унаследовал».
«Путешествие не внесло в жизнь Николая ничего нового, и, вернувшись в Петербург, он снова погрузился в полковую жизнь, отрываясь только на короткие часы лекций или заседаний совета по сооружению сибирской дороги, председателем которого был еще ранее назначен. По-прежнему его окружали строевые офицеры, среди которых недавние спутники также бесследно растворились, поделясь впечатлениями от гомерических кутежей и праздно проведенного времени»...
Это была новая ошибка Александра. Снова наследник не готовился к внутреннему управлению страной, но был только введен в обстановку полковой жизни. Хотя Александр сам и не любил военной службы, но ничего не сделал для того, чтобы ослабить ее влияние на сына.
«В те годы, когда наследник маршировал перед ротой и скакал перед эскадроном, гвардия не отличалась по духу от общего тона великосветской жизни Петербурга. Офицеры гвардейских полков были желанными гостями в домах высокопоставленных чиновников и не жили теми узко-обособленными интересами, что свойственны армейским частям, разбросанным по русским провинциям. Но так как жизнь высшего круга была чрезвычайно пуста, ибо ему не на что было употреблять спокойный досуг, обеспечиваемый реакцией, кроме как на развлечения, то и занятия гвардейской молодежи сводились к балам, любительским спектаклям и дружеским возлияниям в полковых собраниях.
Интересы службы были ничтожны, там все шло по установленному шаблону, и опыт турецкой войны привел только к перемене солдатской формы на такую же непрактичную, дорогую и неудобную, но красивую...
Была одна печальная сторона военного быта того века. Это появление среди гвардейского офицерства привычек, которые внушают отвращение европейцам и приводят иногда на скамью подсудимых даже и таких влиятельных лиц, как, скажем, гр. Эйленбург, друг императора Вильгельма. Правда, в этом отношении повинны были далеко не одни офицеры, которые только имели в своем распоряжении больше живого товара, в лице солдат и так называемых “кантонистов”, учеников полковых школ. Позорному пороку предавались и многие известные люди Петербурга, актеры, писатели, музыканты, великие князья. Имена их были у всех на устах, многие афишировали свой образ жизни. Скандалы, сопровождавшие открытие за кем-нибудь таких похождений, тянулись непрерывно, но до суда грязные дела обычно не доходили. В этом отношении решительности Вильгельма II, не пощадившего и личного друга, Александру не хватало, и, терпя в своей собственной фамилии столь же порочных членов, он ограничивался изредка отставками отдельных офицеров, деяния которых получали уже слишком широкую огласку. Был, впрочем, один случай и массового изгнания. Двадцать гвардейских офицеров были исключены без суда со службы за порочность, что не помешало им, конечно, сделать потом более или менее удачные карьеры. Удивительней то, что среди них находились два будущих русских архиерея, Гермоген и Серафим, оба оказавшиеся настоящими устоями самодержавной власти, столь сурово с ними самими поступившей.
Курьезно было и то, что пороком страдали не все полки гвардии. В то время, например, когда преображенцы предавались ему, вместе со своим командиром, чуть не поголовно, лейб-гусары отличались естественностью в своих привязанностях. Зато пьянство гусар носило легендарный характер, а в Преображенском полку царила относительная трезвость».
О пьянстве гусар один из них, Ж-в, рассказывал удивительные вещи.
«Пили зачастую целыми днями, допивались к вечеру до галлюцинаций. Иные из них становились как бы привычными, так что и прислуга офицерского собрания (клуба) начинала приспособляться к странному поведению господ. Так, нередко великому князю, командиру полка, и разделяющим с ним компанию гусарам начинало казаться, что они не люди уже, а волки. Все раздевались тогда донага и выбегали на улицу, в ночные часы в Царском Селе обычно пустынную. Там садились они на задние ноги (передние заменялись руками), подымали к небу свои пьяные головы и начинали громко выть. Старик буфетчик знал уже, что нужно делать. Он выносил на крыльцо большую лохань, наливал ее водкой или шампанским, и вся стая устремлялась на четвереньках к тазу, лакала языками вино, визжала и кусалась. Сцены подобного рода становились тотчас достоянием городской молвы, — в маленьком гарнизоне ничего не скроешь, но никто не предавался напрасному негодованию, ибо нравы царскосельского общества немногим отличались от гусарского уровня. Случалось запьяневшего командира снимать и с крыши его собственного дома, тоже обязательно голым, где он распевал серенады луне или своей купчихе, быть может, заливавшейся в этот момент слезами», неизменною привязанностью к которой отличался командир полка.
В такой обстановке проходили лучшие годы Николая. Ему неоткуда было получить ни знаний, ни опыта. Никто не вмешивался в порядок его занятий и «никто, быть может, не обращал на то внимания, что организм Николая Александровича начинал уже отравляться алкогольным ядом, что тон кожи лица желтел, глаза нехорошо блестели и под ними образовались уже припухлости, свойственные привычным алкоголикам».
После гусарского образа жизни служба в Преображенском полку была периодом затишья. От крупной роли, которую играл первый батальон Преображенского полка в эпоху дворцовых переворотов, батальон сохранил некоторые привилегии материального характера, которыми пользовались его офицеры и солдаты. Эти привилегии вносили известное разложение в полковую среду, разделяя на патрициев и плебеев службы. Здесь не было того чувства солидарности и товарищества, которое было в гусарской среде; каждый стремился делать свою карьеру, пользуясь связями и близостью к командиру полка, вел. кн. Сергею Александровичу. «Этот сухой неприятный человек, уже тогда влиявший на молодого племянника, носил на своем лице резкие знаки снедавшего его порока»...
Сам Николай был очень прост в обращении; на обедах он выпивал немало вина, шутил, сидя на столе и болтая ногами по воздуху, много курил, угощая папиросами окружающих, и вообще не выделялся среди обычной гвардейской молодежи, как важные и спесивые великие князья, его дяди, видимо тяготившиеся обществом офицерской мелкоты.




B. П. Обнинский о Николае II. Часть II

Из книги B. П. Обнинского «Последний самодержец (Материалы для характеристики Николая II)».

«Скромный в своих привычках, конфузливый в беседе с посторонними, ласковый с детьми и очень простой в обращении с такими близкими людьми, каким был Mr. Heath, Александр принадлежал к числу тех, кто не любит думать о своем здоровье, скрывая по возможности всякое недомогание. Благодаря у этому, нефрит мог развиваться довольно долго, прежде чем худоба обычно тучного царя сделалась заметной и вызвала заботы и тревогу окружающих. Таким образом, знаменитому московскому диагносту, профессору Захарьину, оставалось только, после того, как его позвали к больному, определить безнадежность положения и указать приблизительный срок, отделявший Александра от гроба...
[Читать далее]Вскоре… пришлось увезти его на юг, и вся семья поселилась в Крыму, в Ливадии. Отсюда императору уже не суждено было выехать, и так как нефрит равнодушен к солнцу, озону и к чему бы то ни было, то силы царя заметно убывали. В таком положении он впервые позволил себе сказать, что дворцовая кухня никогда ему не нравилась, и просил, чтоб ему готовила обед простая кухарка. И последние дни жизни русского самодержца были облегчены не сознанием исполненного по отношению к народу долга, не спокойствием за судьбу своего наследника, а нехитрыми русскими блюдами, сделанными руками бабы, быть может, помнившей еще времена рабства.
Длительная агония должна была разбить нервы всех окружающих царя...
Во дворце должны были происходить тягостные сцены. Возле умиравшего продолжали бороться разные влияния, в том числе и религиозные. Придворный духовник, Янышев, ненавидел и боялся известного Ивана Кронштадтского, и оба отбивали друг у друга честь напутствовать Александра в лучший мир. Один утешал тихими речами на божественные темы и пользовался своими придворными навыками. Другой старался поразить исступленными выкриками, возложением рук на голову больного, приемами ловкого шамана. В конце концов влияние Ивана как бы возобладало, и после смерти царя между обоими попами возникла недостойная их санов, но характерная полемика в печати, где они отбивали один у другого роль, быть может, казавшуюся им очень важной...»
«Николай женился позднее принятого для престолонаследников возраста. Ему было 26 лет, когда при исключительной обстановке, чуть не на другой день после похорон отца, он повел к венцу свою невесту, гессен-дармштадтскую принцессу Алису. Алиса не была незнакомой для России. За несколько лет до того ее привозил к русскому двору отец, великий герцог, уже имевший здесь зятя в лице вел. князя Сергея, женатого на старшей сестре Алисы. Но несмотря на внешнюю красоту, претендентка на руку Николая не имела успеха. Старой императрице не понравилась холодность и замкнутость Алисы; Николай, быть может, сравнивал мысленно эти качества с открытым, живым нравом своей балерины.
И так как Мария Феодоровна, как настоящая буржуазная мать, в семейных вопросах имела всегда перевес над соображениями мужа, то без особых протестов со стороны последнего сватовство расстроилось, и Алиса, “гессенская муха”, как ее немедленно прозвали в Петербурге, отбыла в родной Дармштадт, где владетельный дом ее родителей не пользовался хорошей славой. Все дети герцога обладали странным нравом, резко отличавшим их от многочисленной немецкой родни.
Несомненно, что молчаливая Алиса должна была затаить в своем сердце обиду на Николая и его мать, и тем большее торжество должно было доставить ей официальное предложение, сделанное незадолго до смерти Александра III. Несмотря на то, что в таком предложении заключалась доля горечи, словно Алису брали за неимением лучших невест, раздумывать было некогда. Выбор между безвестностью и нищенским режимом какого-нибудь захудалого германского княжества и миллионами и блеском, гарантированными, пока что, русской императрице, был нетруден, и принцесса, с небольшой свитой и скудным багажом, вторично вступила на русскую почву, не ставшую ей, впрочем, никогда родной...»
С каждым новым царем обыкновенно выдвигались у нас и новые люди; это были друзья его юности. Старые же удалялись и коротали время в злой критике своих заместителей. По свите государя можно было делать заключение и о нем самом. «Так, около Александра II стояли красивые рослые немцы и русские, совмещавшие любовные похождения с прогрессивными взглядами». Все они были лично честными людьми. Александра III окружили такие же простые и грубоватые люди, как и он. Общество их было ему приятно, но никакого влияния такие офицеры, как Черевин, Рихтер, Ванновский не имели и не стремились иметь. Старые свитские генералы Александра II удалились от двора так же, как впоследствии немногие друзья Александра III отстранились от общества, окружавшего Николая.
«Свита нового царя заметно изменилась к худшему. Неопытность императора, его желание быть приятным своим товарищам юности, таким же неопытным людям, сделали то, что ко двору и свите вскоре начали находить доступ не только сомнительные, но и просто бесчестные типы. Мало того, царь не останавливался впоследствии и перед реабилитацией таких лиц, которые были удалены его отцом за дела чисто уголовного характера. Из них можно назвать хотя бы фон-Валя, бывшего петербургского градоначальника; Петра Дурново, известного под кличкой “Бразильского” — за кражу документов из стола бразильского посланника; фон Клейгельса, также градоначальника Петербурга, о котором было уже закончено следствие, как о воре. Когда старейший генерал-адъютант Чертков выразил Николаю печаль свиты, в ряды которой поступали такие ошельмованные господа, царь очень сухо заметил Черткову о невмешательстве в его личные назначения. Порядочным членам свиты оставалось под разными предлогами разъехаться из Петербурга, и возле трона сгруппировались дельцы, вроде описанных, да свитская молодежь, заранее готовая одобрить всякое распоряжение Николая, лишь бы его расположение к ним не остывало...»
«В ряде адресов, обращенных к Николаю за два первые месяца его царствования, почти все земства высказались о неотложности коренных реформ во всем строе русской жизни. Выступления эти возбудили живейшую тревогу в чиновничестве, против которого они и были отчасти направлены, и последнее не замедлило принять соответствующие меры. К 17 января 1895 г., когда должен был состояться прием Николаем депутации от дворянства, земств, городов и казачьих войск, царь был вполне убежден, что на его власть готовится покушение какими-то крамольниками, самозванно решившими говорить от имени всего русского народа.
Все собрались в большой зале Аничковского дворца.
Повсюду в Европе государи произносят ответственные речи или тосты, читая их. К словам этим прислушивается весь мир, и они являются обычно плодом расчетов и соображений умнейших государственных людей. Но в России, где божественный промысел призван оберегать царя от всяких ошибок, считалось, вплоть до созыва первой Думы, как бы непристойным, если новый царь возьмет в руки лист бумаги и прочтет речь, не им лично написанную. И так как Божья милость существовала лишь в виде презумпции, а на деле не вступалась даже в случаях, угрожавших опасностью царской жизни, то предусмотрительные царедворцы вложили в круглую барашковую шапку… текст предстоящей речи. Естественное стеснение, которое должен был ощущать Николай на виду тысячной толпы делегатов, повышенное настроение, диктовавшееся моментом, все это заставляло его волноваться. В этом волнении перепутать отдельные слова не представлялось важным промахом, и царь торжественно провозгласил фразы, ставшие потом нарицательными.
Он говорил между прочим:
«Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что я, посвящая все силы свои благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель».
Уверяли, что в тексте стояло слово «несбыточными». Но как бы там ни было, оно послужило началом не только всеобщего охлаждения к Николаю, но и заложило фундамент будущего освободительного движения, сплотив земских деятелей и внушив им более решительный образ действий»...
С этого момента начинает катиться под гору житейская доля нового императора, и скоро в народе складывается легенда о «незадачливом царе», о рождении его под несчастной звездой, как говорили старые астрологи.
Коронация царя в мае 1896 г. должна была укрепить мнение о незадачливости царя. Народное бедствие, гибель тысяч людей на Ходынском поле заслонило собою все, что происходило в эти майские дни в Москве.
«Население Москвы, которая утешалась за перенесение центра управления в Петербург названием «первопрестольной», перевалило ко времени коронации за миллион. Возле нее разросся огромный фабричный район, притягивавший к себе на целый почти год едва ли не половину взрослого населения московской и окружающих ее губерний. Всю эту толпу простонародья нужно было ожидать на время коронационных торжеств. Между тем, прежняя патриархальность давно исчезла под напором нового века и усиливавшейся пролетаризации рабочих, за которыми нужно было очень присматривать, чтобы не вышло из праздника неприятности; тем более, что приходилось блеснуть «порядками» перед делегациями всех держав мира»...
Почти два года было в распоряжении московских властей для того, чтобы приготовиться к коронации. Но вместо того, чтобы что-либо делать, московская администрация была занята интересным зрелищем борьбы между московским губернатором, вел. кн. Сергеем, и министром двора гр. Воронцовым-Дашковым. В то время как руководители организации будущего празднества старались подсунуть друг другу палки в колеса, и московская полиция твердо не знала, к кому и за какими распоряжениями обращаться, дело вершилось без хозяина, а потому и плохо.
«В то время полицеймейстером Москвы был некий Власовский, чрезвычайно взбалмошный, но энергичный человек. Слава о нем шла нехорошая, так как вместе с другим полицейским офицером, богатым и знатным князем Волконским, они пользовались своею властью для устройства столь громких кутежей с женщинами и других скандалов, что ими полна была вся Москва. Заодно с этой компанией был московский городской голова, миллионер Алексеев, впоследствии и убитый братом одной из жертв этого триумвирата. В чаду собственных веселых похождений полицейские власти как-то позабыли, что самым ответственным пунктом является народное гулянье на обширном Ходынском поле. Не соображаясь с топографией его, позволили расставить антрепренеру Двора палатки со сластями и обычными коронационными кружками в таком месте, что между ними и народом очутился ряд глубоких рвов, каких-то забытых колодцев и тому подобных сюрпризов, в инженерном искусстве известных под именем “волчьих ям”. Но для народа — не того народа, который допускается тайной охраной к созерцанию процессий в качестве суррогата толпы, а народа настоящего, рабочего и деревенского, Ходынское гулянье было единственной приманкой в коронации царя. Поэтому поле еще ночью было занято полумиллионной толпой, к утру сгрудившейся в такую компактную массу, что пробиться сквозь нее не могло бы и пушечное ядро. Вместе с тем в тихую погоду, какая тогда на беду и случилась, углекислота, выдыхаемая такой массой людей и висящая над ее головами, сама по себе должна была повести к повальной асфиксии; кроме того, и нетерпение получить подарки действовало возбуждающе. И вот наступил момент, когда раздались крики удушаемых женщин и детей, которые заставили толпу попробовать двинуться; кое-где приняли это движение за сигнал к атаке палаток с лакомствами, и вся громада, как дикое, обезумевшее стадо, шарахнулась прямо на ямы. Не прошло, вероятно, нескольких мгновений, как картина поля была уже такова: поваленные палатки и качели, и семь, восемь тысяч людей, частью трупов, с синими лицами, частью живых еще, но молящих о смерти, у которых грудные клетки были расплющены и кости торчали сквозь праздничные рубашки. Все остальное с воем, плачем и проклятиями мчалось, куда глаза глядят, истерически хохоча, крестясь о спасении и забывая об оставленных на поле родных.
Ужасная весть еще утром стала известна в Москве, а к вечеру всей России. Впечатление было потрясающее, особенно в простонародье, разнесшем преувеличенные слухи далеко, по самым глухим деревням. Все были уверены, что царь отменил остававшиеся балы и праздники и, главное, что очевидный виновник катастрофы, вел. кн. Сергей, который отстоял-таки свою монополию на увеселение племянника, понесет заслуженную кару.
В минуту таких стихийных бедствий цари много выигрывали, показывая народу щедрость, участие и распорядительность. Но Николай сделал только новый ряд промахов. Он, во-первых, поехал на Ходынское поле не тогда, когда оно являло пышную гекатомбу его самодержавия, а когда пожарные фуры развезли мертвецов, и ямы были засыпаны землей поверх мертвых и живых, внизу копошившихся людей. Во-вторых, царь в тот же вечер был на балу у одного из послов, вместо того, чтобы бросить все и уехать с глаз долой от негодовавшей столицы. Наконец, он дал вел. кн. Сергею рескрипт, в котором обычные казенные выражения царской милости звучали чисто мефистофельской насмешкой над собственным народом»...
Долго еще спустя, Сергея встречали в театрах и на улицах криками: «князь Ходынский». Противная и жалкая была картина, как тогдашний министр юстиции, Муравьев, с прокурором судебной палаты, Посниковым, посещали Ходынское поле. Оба были в высоких сапогах, с биноклями через плечо и чем-то подпоясанные. Ведь не могли же они ожидать заранее катастрофы, и значит, в такую ужасную минуту у министра не нашлось более естественной мысли, как о покупке скорее высоких сапог и имитации полководческой наружности; другой должен был копировать начальника, и вот они озирают, наконец, настоящее поле битвы, усеянное тысячами трупов женщин, детей и стариков, настоящую гекатомбу абсолютизма...
«Каким образом внешние признаки культа во дворцах так же, как и на вершинах церковного управления, служащие лишь целям представительства, могли привлечь к себе душу Николая, остается непонятным. В детстве он не отличался особой набожностью, а его юношеский образ жизни и того меньше обещал развиться пиетизму, столь пригодившемуся для окружающих. Возможно, что избавление от смерти в Борках, спасение от японской сабли и другие сильные впечатления молодости и способствовали появлению веры в особое покровительство божества; при том искусстве, с которым духовники царей связывают это воображаемое покровительство с обрядностью и церковными таинствами, немудрено было использовать подходящую почву и заложить в сознании Николая черты, логически приведшие его, через открытия мощей и паломничества, к спиритизму и гаданью.
Типы ханжей, не различающих веры от суеверия и религии от обрядности, в русской интеллигенции отсутствуют, и даже среди крестьянской молодежи не встречается теперь того невежества, что еще царит в мелкобуржуазном обществе захолустных уездных городков, словно упавших с поезда прогресса и обреченных умиранию. С этими-то косными, ничтожными и пассивными элементами своих подданных оказался на одном уровне и русский самодержец. Подобно им, он аккуратно выполнял все положенные церковью обряды и вертел столы тотчас после обедни. Подобно им, он умилялся в положенные дни над крестными муками Христа и радовался избиениям своих единоверцев и страданиям своих единоплеменников.
Нечего и говорить, что этот врожденный аморализм был как нельзя более под стать грубому, открытому влиянию, и что такой практик, как Плеве, не мог пройти мимо свойств монарха, суливших ему полную победу над ним.
Но пока Николай попался в его лапы, прошло еще немало времени, когда его слабым умом и больной волей вертели менее ловкие пальцы»...
Придворные и чиновничьи сферы зорко следили за тем, чтобы не допустить ничьего чужого влияния на царя. «Чужие смычки допускались только на религиозную струну, но царь даже и в этом не мог следовать влечениям своей души, подчиняясь посторонним влияниям.
А душа все время находилась в смятении. Поздний брак, а главное, непрерывный ряд дочерей и отсутствие сына делали шатким положение престола, около которого начали уже разыгрываться аппетиты боковых линий. Что-то комическое было в этом постоянстве рождения девочек; свет встречал бедных малюток хохотом. Оба родителя становились суеверны, видя злой перст судьбы не сходящим со своей жизни. И когда умер чахоточный Георгий, у нового наследника, Михаила Александровича, был отнят традиционный титул “цесаревича” из суеверной боязни, как говорили, что титул этот помешает появлению на свет мальчика. Напрасно Сипягин возил злополучную пару на поклон московским святыням, уверяя, что это поможет прекращению дождя девочек. И, отвратившись от православия, царь и его жена, с легким сердцем примитивных натур, уселись в Крыму вертеть столики, колдовать в обществе французского оккультиста Филиппа, к общему смущению и смеху».
Успеху Филиппа у царя не помешали доставленные известным политическим агентом во Франции Рачковским справки об уголовной судимости Филиппа; царь, уже наладившийся колдовать, не верил никаким справкам и сердился на Рачковского.
«Наступил, однако, момент, когда чародейства Филиппа должны были закончиться. Царица была вновь беременна, и по всему выходило, что мальчиком. Обласканный, осыпанный деньгами и награжденный крупным орденом, французский шарлатан отправился восвояси. Упорно говорили, что царь написал, по его просьбе, письмо президенту Лубэ, в котором рекомендовал своего нового и «ученого» друга вниманию французской академии наук. Но для «alliance» было довольно миллиардов, ссуженных России, чтобы еще наводнять ученые учреждения Франции колдунами по рекомендации царя. Просьба Николая не была исполнена, и Филипп обратился к своей обычной клиентуре и очередным конфликтам с французским уголовным кодексом.
На этот раз царица родила даже не девочку, а вовсе ничего (fausse-couche). Наступило временное разочарование в столоверчении, предсказаниях и гаданье. Место их снова заняли попы, которым, понятно, и в голову не приходило делать огорченный вид или указывать царю на соблазн, идущий от его спиритических занятий по всей стране. Они спешили использовать свой момент и были счастливы найти в Плеве, в это время забравшем полную силу, хорошего союзника... Паломничества по монастырям уже не годились, бессилие старых мощей не внушало к себе доверия. Нужно было открыть новые, самые чудодейственные, самые свежие, так сказать, мощи. По счастию, не только имелся налицо кандидат из числа неканонизированных монахов, но и легенда, которую легко было связать с затевавшимся религиозным торжеством.
В роду царя передавалось, со слов будто бы очевидца, о существовании предсказания Серафима, отшельника в Сарове (Тамбовской губернии), которое относилось к ряду будущих царствований. Самый текст предсказания был якобы записан одним отставным генералом и, по соображениям Александра III, должен был находиться в архиве жандармского корпуса, бывшем одновременно как бы архивом самодержавия. Поиски не привели, однако, ни к чему. Тогда догадались обратиться в департамент полиции, и здесь желанная бумага нашлась. К этому моменту неблагополучно вступил на престол и тот царь, о котором значилась самая интересная часть Серафимова прорицания.
«В начале царствования сего монарха, — говорилось там, — будут несчастия и беды народные. Будет война неудачная. Настанет смута великая внутри государства, отец подымется на сына и брат на брата. Но вторая половина правления будет светлая и жизнь государя долговременна».
На суеверного человека подобный документ должен был оказать тем большее воздействие, что совпадал с действительностью. Правда, война и революция были еще впереди, но Ходынка, голод, студенческое и рабочее движение, аграрные беспорядки в Полтавской губернии — все это, как нельзя более, подходило к первой части предсказания.
Серафим отличался влиянием на простодушную православную массу. Его отшельнический образ жизни, долгие стояния на камне, погружения в ледяную воду, добродушие, молитвенность — все привлекало в основанную им пустынь ищущих утешения церкви людей. После его смерти монастырь имел все основания рассчитывать со временем на канонизацию Серафима, и столетний срок, необходимый для пребывания будущих мощей «под спудом», т. е. под землей, по справедливости мог быть сокращен для столь выдающегося слуги Господа.
Все это было учтено Плеве. Он знал, что монахи, ради выгод, которые сулят монастырю торжества и обязательные чудеса при открытии мощей, не будут слишком педантичны и отступят от церковных правил, если это понадобится. Министру лучше, чем кому другому, была известна обычная подкладка открытия мощей, служивших к подкреплению не столько православия, сколько монастырских средств. Характерно в этом отношении дело о покушении на икону в курском монастыре, случившееся почти одновременно с саровскими торжествами. Икона считалась чудотворной, но приток богомольцев стал почему-то убывать. Время начиналось смутное; то здесь, то там вспыхивали небольшие волнения, министров убивали. Монахи и задумали поэтому симулировать террористический акт, направленный против святыни. Задача была легка, но техника требовала большой ловкости, так как нужно было произвести взрыв с таким расчетом, чтобы все кругом образа разрушить, а образ оставить невредимым. Чудо явилось бы воочию, дела монастыря поправились бы. Под иконой был прикреплен прочный металлический щит, который должен был направить силу взрыва в безопасном направлении. Ночью монахи заложили свой динамит, зажгли шнур, и Курск был разбужен оглушительным треском. Немедленно явились власти, не бывшие в заговоре, а поэтому злополучный предохранительный щит фигурировал в первых строках следственного производства, явно указывая на причину и авторов хитрой выдумки. Дело постарались замять, но губернатор Милютин (сын фельдмаршала), не выходивший никогда из пьяного состояния, любил рассказывать о проделке монахов, плативших ему за то открытой ненавистью.
В Сарове не было надобности в уголовных деталях, но дело все же не обошлось без нарушения закона, на этот раз церковного. Дело в том, что совершенно необходимым условием признания трупа за мощи является его нетленность. Аскетический образ жизни таких монахов и почвенные условия монастырских кладбищ, располагаемых обычно в песчаных местах, парализуют процесс гниения, и через известное число лет труп усыхает, превращаясь в коричневую массу с полным обликом человека. В одной из пещер Кавказа были найдены сразу семь таких мощей, которые и были расхватаны местными православными и старообрядческими общинами для своих храмов. Вскоре, впрочем, обнаружилось, что это лишь трупы известной шайки разбойников, загнанных некогда в пещеру и умерших там от истощения.
Итак, был полный расчет на нетленность Серафима. Но каково же было всеобщее изумление, когда в гробу оказался простой скелет с истлевшими волосами и клочками савана вместо благообразного старца, каким положили в гроб саровского праведника! Местный архиерей, скандализированный плачевным состоянием останков Серафима, отказался подписать протокол, в котором говорилось об их нетленности. Но такая мелочь, как мнение высшего представителя церкви, не могла, разумеется, остановить Плеве, и непокорный архиерей после безуспешного увещания, был просто заменен более податливым.
Вскоре состоялось и самое торжество. Чтобы угодить царю, все приближенные старались пожертвовать что-нибудь новому угоднику. Лампады, ковры, всякие украшения стекались в счастливый монастырь вместе с богомольцами, заранее предвкушавшими великолепие церковных служений, обилие трапезы, созерцание чудесных исцелений. Калеки, убогие, эпилептики, ревматики съезжались со всех окрестных губерний, и полиции было немало трудов регулировать это непрерывное стечение народа. Погода благоприятствовала. Поля, покрытые жалкою растительностью, избы, из коих утварь была продана за недоимки, истощенные голодовками люди, грязные дети — все было скрыто соответствующими декоративными измышлениями, которые так хорошо разработаны для обмана великих мира сего. Царь, искренне увлеченный всеми перипетиями канонизации, молился в церквах, у камней и источников воды, носил образа и дубовую колоду с серебряными украшениями, в которую положили скелет Серафима, и думал, верно, что и все вокруг с тою же светлой радостью и надеждой поклоняются новоявленным святым мощам. Но, кроме больных и наивных крестьян, здесь не было, быть может, ни одной души, ни одного сердца, бившегося в контакт с царевым. Все, начиная с хитрых монахов и Плеве и кончая последним лакеем свиты, таили про себя свои думы, учитывали настоящие или будущие барыши царской «простоты» и боялись пропустить всякий лишний случай демонстрации своего усердия и религиозности. Над скромным гробом отшельника, так хорошо знавшего цену людям, от которых он скрывался в сосновом бору Сарова, разыграна была настоящая вакханалия лукавства, лицемерия, двоедушия, всяческого обмана. Казалось, именно здесь, под кровом святости, разверзлась вся бездна человеческой порочности, и монастырские колокола несли весть о неслыханном глумлении над верой в безоблачные небеса, к престолу самого божества!
Царь уехал, выкупавшись в прудике Серафима, успокоенный и за появление наследника, и за наступление светлой половины своего правления. Но пророчество Серафима не все еще было исполнено судьбой, и, не вовремя потревоженный, он как бы сам готовился принять участие в разгроме, уже подготовлявшемся в то время языческой Японией.
Все, кто не мог или не успел быть в Сарове с царем, спешили съездить потом и довести о своем подвиге непосредственному начальству. Тамбовский монастырь стал настоящим чиновничьим Лурдом, где вымаливались места, чины, ордена, сокрытия преступлений, и все за счет веры Николая в чудесную силу серафимовских костей»...
Тысячи изображений Серафима распространялись по провинции; всюду появлялись его образки, часовни, храмы и благотворительные учреждения во имя его. Все верующие ждали чудес от святого. Но скоро прошло увлечение. Наследник не появлялся, и чиновники не получали новых милостей. Саров был забыт и вернулся к своей прежней скромной роли местной святыни.
Когда ни иконы, ни святые не дали удовлетворения царю, когда среди юродивых русской земли царь стал искать людей, которым Бог в полноте открыл знание, и камарилья скоро угадала это душевное стремление Николая.
«В Козельском уезде Калужской губернии расположена живописная Оптина пустынь, ныне разросшаяся в огромный монастырь. Она славилась благодаря отшельнику Амвросию, дававшему советы, утешавшему в скорбях, умевшему говорить и с крестьянской бабой, и с великим князем. После его смерти дела монастыря значительно пошатнулись; нужно было, за отсутствием святого, изобрести его. Тут же, в городе Козельске, нашелся и заместитель Амвросию, юродивый мещанин Митька, с детства лишенный членораздельной речи, постоянный клиент монастыря. Нашелся другой мещанин, Ельпидифор, который заявил, что ему дан дар понимания Митькиного воя, и, так как проверке такое заявление не подлежало, ему охотно поверили. С той поры оба мещанина перекочевали на постоянное житье в монастырь, и богомольцы начали разносить славу нового блаженного, в непонятные звуки которого, столь же непонятно толкованные переводчиком, можно было вкладывать тем более смысла и значения, чем они были бессмысленней.
Царь никогда не узнал бы о Митьке, если бы его флигель-адъютант Николай Оболенский не был козельским помещиком и если бы в. князь Константин не жил несколько лет подряд вблизи Оптиной Пустыни на даче. Другой брат Оболенского, считавшийся почему-то другом философа Владимира Соловьева, с которым он на самом деле не имел ничего общего, занимался — для вида или искренне, это безразлично, — религиозными вопросами и был короткое время обер-прокурором синода. Этих господ было слишком довольно для того, чтобы Митька мог очутиться в Царском Селе. С Митькой привезли и толмача (переводчика).
Обоих вымыли, одели и показали Николаю. Митька, увидав царя, замычал. Спросили мещанина Ельпидифора: что это значит? Тот, видимо, приготовившись, ответил довольно удачно:
— Детей повидать желает.
Чадолюбивому царю это очень понравилось, и детей немедленно вывели. Взглянув на такую милую и веселую компанию, юродивый дико завопил и проявил даже некоторое возбуждение, которое переводчик не замедлил объяснить.
— Чаю с вареньем просит, — сказал он. Нелепость объяснения кинулась даже в близорукие глаза царя. Чаю дали, подержали некоторое время во дворце и отправили на родину. Но всего примечательнее то, что спустя некоторое время Митьку вновь выписали для каких-то действий. На втором визите слава его, впрочем, и погасла. При дворе начал орудовать новый святой, казанский мужичок. Этот был одарен всеми нужными для тонкого шарлатана свойствами и так ловко использовал поголовное невежество и нравственную испорченность камарильи, что устроился и сам хорошо, и чиновников в лучшие места выводил. Одно время многие назначения шли через него. Неотразимым приемом его было выплевывание из своего рта в рот какой-нибудь придворной ханжи так называемого “причастия”. Трудно верится всему этому, но факты слишком общеизвестны, чтобы могло возникнуть сомнение в них».