May 20th, 2021

Иван Коновалов о рокомпотной деревне. Часть III

Из вышедшей в 1913 г. книги Ивана Коновалова «Очерки современной деревни».

Марья Егоровна, судьба которой, как видно, была уже решена, очень интересовала меня. Мне хотелось поговорить с этой столь влиятельной в деревнях девушкой. Я ни на минуту не верил, что она «мешает сделке»; уж слишком очевидно было, что просто господину ликвидатору нужно было на кого-либо «свалить» собственные ошибки, и в ней он нашел козла отпущения...
[Читать далее]С письмом знакомого учителя я отправился в село С., где Марья Егоровна учительствовала в церковно-приходской школе.
В большом, но бедном и грязном селе С. две школы: земская и церковно-приходская. В последней учится более 150-ти мальчиков и девочек; учат их две девушки-учительницы — Марья Егоровна и ее подруга.
Марья Егоровна получает 10 руб. в месяц и на них содержит себя и сестренку. Несколько лет уже обещают выстроить для учительниц квартиру; даже начали постройку, но она двигается вперед как-то плохо: ни общество, ни церковь не хотели раскошелиться.
Вообще отношение крестьян к церковно-приходским школам довольно своеобразное: детей они туда посылают, но решительно отказываются взять на себя часть материальных издержек.
— Что, аль уж у них там денег в церкви-то нет? Полно грешить-то! Коли на то пошло, мы лучше свою школу выстроим, чем на поповскую-то платить!
Представители церкви в свою очередь рассуждают так: «раз посылаете, то расход пополам надо». В результате этих переговоров и переписок квартиры учительницам нет, здание школы не отапливается. Бедные девушки влачат полуголодное существование, преподавая в холодном здании мерзнущим детишкам.
Марья Егоровна живет бедненько. Квартирует она у крестьянина, который за 5 рублей в месяц отдает ей угол в избе, «черного хлеба на обед и ужин ей и сестренке» и право готовить пищу в общей печи. Кроме того за 50 коп. в месяц жена квартирохозяина полощет Марье Егоровне белье; стирает она сама, но «полоскать неудобно перед ребятишками — все-таки ведь учительница». Неудобство это признают и квартирохозяева: «здесь в избе-то она выстирает — никто не увидит. А на людях-то неловко. У нас здесь какой народ-то? Еще и на смех поднимут».
Дом, в котором квартируют сестры, снаружи кажется довольно большим, но внутри половину его занимает печка и отгороженная тесовой перегородкой «кухня». Около этой перегородки стоит кровать Марьи Егоровны... Отдельного стола хозяева не имеют, и заниматься Марье Егоровне приходится за большим обеденным столом...
— Разве нельзя найти отдельную комнату? — спросил я.
— Рублей за 5—6 можно, конечно. Но нам это не по силам. Здесь за 5 руб. мы помимо квартиры имеем еще черный хлеб, иначе ведь не прокормишься...
— Трудно вам здесь заниматься-то?
— Конечно, трудно. Днем-то, положим, все на работу уходят, но днем и мы в школе. А вечером ложатся рано, спят на полу — душно становится; свет мешает им спать. Сами-то они ничего, положим, не говорят, но как-то неудобно — весь день ведь работают — измаются...
Видимо, разговор тяготил Марью Егоровну. Я начал расспрашивать о сельской интеллигенции, об отношении крестьян. Марья Егоровна разговорилась.
Жизнь учительницы, по ее словам — нечто ужасное. Не говоря уже о том, что ежеминутно приходится «дрожать за место», самая жизнь то и дело находится в опасности. В селе имеется группа союзников-добровольцев, в распоряжении которой состоит десяток сельских хулиганов. Вождем и теоретиком местных «союзников» является аптекарь. Он имеет сношения с губернской организацией и хвалится, что в «с—ком отделении» более двух тысяч членов. В действительности «членов» в С—кой организации нет ни одного; аптекарь и окружающее его пропойцы — вот и весь состав. Вся деятельность этой «организации» сводится к доносам, подаче телеграмм в «Русское Знамя» и поездкам аптекаря в город. Но главным образом «организация» выслеживает, травит учительниц, перехватывает письма. Среди крестьян «союзникам» развернуться нельзя. Крестьянин поставлен в несколько иные условия: он менее зависит от добровольцев, его не могут уволить, как учителя или вообще человека служащего; в свой дом он добровольца не обязан пускать, когда тому захочется; разговаривать с ним крестьянин станет только тогда, когда сам захочет. Кроме того, в распоряжении крестьянина «на всякий случай» имеются «свои средствия». Самое большее союзнику удастся подвести того или другого крестьянина под арест, но потом самому придется дрожать в постоянном ожидании «своих средствий».
Другое дело — служащий интеллигент и особенно служащий в правительственных учреждениях. Он находится в полной власти «союзников». Кто бы ни был «союзник» — священник ли, псаломщик, приказчик, хлебный ссыпщик или торговец, — он в деревне прежде всего чрезвычайно самоуверен и самолюбив. Ему хочется «действовать», выслуживаться, а для этого одно средство — «открывать», доносить... Чем больше действует он, чем больше получает наград и поощрений, тем сильнее разгорается аппетит. Где же проявить эту деятельность? Как удовлетворить ненасытную жажду доносов и клеветы? Как сказано, с крестьянами «шутить трудно и опасно»; изредка, конечно, союзник делает набеги и на мужика, но главное поле его деятельности — служащая интеллигенция. В этой сфере он мечет громы и молнии. В мыслях он открывает злодейские заговоры, спасает отечество, а действительность подсовывает ему забитую, до невероятности сжавшуюся учительницу или многосемейного фельдшера, людей, редко читающих, молчаливых и никуда не ходящих из дома. Что взять с этих людей? Годны ли они в заговорщики? Конечно, нет. И вот союзник начинает подкапываться, создавать несуществующие преступления.
— Эх, ты, какие они там! Только четырех подлецов за вчерашний день повесили, — говорит он фельдшеру, укоризненно посматривая на газету. Фельдшер молчит.
— Что? По-вашему много? Может быть, вы совсем против смертной казни.
— Да я ничего... Конечно... Как же...
Если же фельдшер что-либо «возразит» — донос готов, союзник строчить, придумывает вдвое... Не останавливается «союзник» и «перед созданием преступлений», в его распоряжении имеется два—три человека, всегда готовых кому угодно что угодно «подбросить» и опять когда угодно и что угодно «показать под присягой».
Часто союзники конкурируют друг с другом: один старается перещеголять другого. Как волки, рвут они беззащитных жертв; добычи мало, а аппетиты ненасытны, и безнаказанность полная... Если бы «союзники» имели хоть какие-нибудь шансы свить гнезда среди крестьян, может быть часть их энергии направилась бы в сторону пропаганды своих идей, организации. Но ничего этого нет. Вся энергия, вся корыстная злоба направилась на травлю и без того придавленных жизнью людей.
Представьте себе теперь учителя, пережившего дни свободы, бывшего на всероссийском учительском съезде, сочувствующего той или иной партии; или только что приехавшую девушку-учительницу с широко задуманными планами учить детей и беседовать с крестьянами; представьте, что в селе таких лиц меньше десятка, а деревни 1—2, что средства к жизни они получают исключительно от должности, что делу своему они преданы, — и вы поймете их положение. Союзники-добровольцы наседают на эти жертвы и, если не удастся спровадить их подальше, контролируют каждый их шаг, переиначивают каждое слово, сплетничают, грязнят... Учительница сжимается до крайности, боясь рассердить добровольца, соглашается с болью в душе со всем, что сболтнет союзнический язык, — но всего этого мало! Союзник ненасытен! Поработив жертву, он делает ее предметом своего издевательства. И вот девушка боится раскрыть при союзнике рот, улыбается тогда, когда слезы подступают к горлу, и хочется злобно рыдать; делает то, против чего протестуют все силы души. Если девушка не вытерпит и сбежит, на ее место тотчас приезжает новая — кандидаток много; добыча освежается, с большей силой доброволец налегает на новую жертву.
Аптекарь, — по словам Марьи Егоровны, — союзник беспокойный и самолюбивый. Он «любит», чтобы перед ним унижались, трепетали. Чувствуя свою силу, он не довольствуется одним сознанием этого: ему необходимо проявлять свою силу. И он проявляет ее: «съел» почтового чиновника, 17-ти летнего юношу, заподозрив что он пишет корреспонденции о союзе; чиновник именем стариков-родителей умолял редакцию опровергнуть «слух»; «слух» был опровергнут, но уверенность аптекаря не поколебалась; травля продолжалась около года, и чиновника уволили. Заем была «съедена» учительница, а теперь всем заявляет, что «очередь за ними».
Товарищ аптекаря — торговец, «участвует» главным образом «сбором пожертвований». «Пожертвования» приходится вносить и учительницам; всякий отказ равносилен политическому преступлению. Вообще, отношение к «союзу», вернее к аптекарю, — мерило благонадежности. На все аптекарь наложил свою лапу — частная жизнь, сношения друг с другом, беседы с учениками — все известно ему, подо все он подкапывается, во всем «старается найти заметку». С—кая интеллигенция забита до невозможности. Прибавьте к этой беспрестанной травле полуголодную жизнь, и вы поймете положение этих тружеников...
Доброволец-союзник шпионит везде и видит все. Он расспрашивает детей, чему учит учительница, не говорила ли, что нет Бога, что для образования каменного угля нужны были миллионы лет и т. п. Всякую мелочь учитывает доброволец и всегда сумеет «съесть» свою жертву.
Жизнь превращается в пытку...
— Ну, а как дела с ликвидатором?
— Говорят, донес он на меня... Обыск был у меня, да вот дедушка, спасибо, спас: я в город ездила, без меня здесь обыскивали, так он все мои книжки забрал к себе на печь под тряпки... Особенного-то ничего не было, а все-таки...
— Я от урядника узнал,— кидал с печи старик: — думаю, надо поглядеть. Собрал все, да на печь. А то вот в Славкине, сказывали, был случай — нагрянули к учительнице; ее тоже, как тебя вот, не было, так полмешка, говорят, увезли. А впоследствии времени и ее забрали...
— …мальчик, лет 12-ти, батюшке отпалил: «коли разум дает Господь, то и мужиков не за что сечь, ума им все равно уж не прибавишь!» Мальчик сказал глупость, может быть, сказал ее со слов старших, но батюшка вышел из себя, накричал на меня, послал за отцом мальчугана. Конечно, отец выпорол мальчонку...
Долго Марья Егоровна рассказывала мне о жизни ее товарищей — учителей и учительниц соседних сел и деревень. Все ее рассказы можно было выразить одним словом — травля! Серая, полная лишений жизнь; труд, который надо исполнять не так, как хотелось бы; вечные уступки напору добровольцев; постоянная тревога за завтрашний день — вот в чем проходит жизнь! Приходится обманывать себя, сжиматься, лгать ребятишкам, «увиливать» от доверчивых вопросов крестьян, и все — во имя куска хлеба, во имя 10—15 рублей в месяц...
Пользуясь привилегированностью положения, «союзники» постепенно захватывают в свои руки все, посредством чего так или иначе можно воздействовать на крестьян: в с. К. пять лет учителя ходатайствовали о разрешении народных чтений с туманными картинами; наконец, разрешение было получено, но инициаторы недолго пользовались этим правом. Скоро в дело вмешался священник, затем крупный хлебный торговец Кулаков; сначала влияли на выбор тем, а теперь захватили дело в свои руки, и, когда в К. формально открылось «отделение союза», каким-то чудом к нему перешла организация чтений, разрешениe и технические приспособления. Учителя сначала были отодвинуты, а потом их попросили «уйти от греха» и «не мешаться». Чтениями начал руководить выгнанный из какого-то военного учебного заведения сын помещика. Парень этот состоит и в комитете «отделения». Он уже несколько раз был бит крестьянами за «приставание к девкам».
Любительские спектакли в с. Е. тоже стали монополией «союзников». Идут, конечно, «патриотические» или скабрезно-скандальные пьесы... А, между тем, сколько в свое время было переписки из-за этих спектаклей! Сколько потрачено сил, чтобы приучить крестьян посещать спектакли! Теперь все делается без хлопот: «союзникам» все дозволено. Но, конечно, и в народные чтения и в любительские спектакли они влили специфический элемент, превративши то и другое в пошлый фарс.
Во многих местах захватили библиотеки и выдают крестьянам книги лишь по своему выбору. Во многих захватывают школы, ставя взамен уволенных учителей «своих людей», всегда невежественных и развращенных верзил, отпугивающих детей от школы.
Со всей этой хулиганской разнузданностью приходится считаться учителям и учительницам. Ребятишки же — это новое поколение — отчасти понимают причину лжи и изворотливости учителей; знают, почему нужно лгать, почему опасна правда, а отчасти принимают ложь за правду и, как правду, эту ложь усваивают. По-моему, это самая больная сторона дела: в страхе и лжи воспитываются тысячи людей, и это кладет на них неизгладимый отпечаток. Марья Егоровна больше всего скорбит именно из за того, что из-за 10 руб. в месяц «приходится портить детей, скрывая от них истину», а с другой стороны — кто может поручиться, что на ее место не попадет отставной военный писарь-союзник, который за эти же 10 руб. в месяц будет уже прямо развращать детские души...
—   Я вам говорю, что с ребятами теперь беда, нужна особая осторожность, иначе того и гляди подведут: то игры, то книгу какую-нибудь притащат. Недавно со мной был такой случай. Задаю я старшим мальчикам сочинение на тему: «Памятный случай моей жизни». Конечно, предварительно долго разъясняю план, привожу примеры из учебника и, наконец, совместно обсуждаем, как нужно писать. Тема эта вовсе не выдумана мною: в числе других тем она рекомендуется методикой; я не сообразила одного: памятные дни этого поколения в большинстве экстраординарны. Ну и получила... Не хотите ли посмотреть тетради?
СЛУЧАЙ
Со мной произошел этот случай, когда, после забастовки, приехали казаки и старший начальник. То маманька побегла за тятенькой, а мне сказала «на улицу не смей носа высунуть». Но Василий Модин прибег и сказал, что мужиков порют около гусиного пруда. Я изнутри наложил крючок на дверь, чтобы кто не вошел, и вылез в окошко. Я побежал к гусиному пруду. Там казаки были на лошадях, а солдаты с ружьями, но народу было мало; вей разбеглись. Сгоряча я подбежал прямо к казакам, но они меня не тронули. Тогда я поглядел и вижу — стоят мужики десятка три, с ними и лавочник Данилов и тятянька, а руки у него связаны. Тогда старший начальник, толстый, слез с лошади и начал читать бумагу. Староста вышел вперед, его положили на скамейку и начали пороть. Но он не кричал. Я весь трясся от страху, но не бежал. Я подошел и стал рядом с лошадью старшего начальника... Тогда старший начальник увидал меня и схватил за руку. Я кричал, но он тащил меня к скамейке. Я думал, что меня будут пороть, но тятянька сказал — не троньте, ваше благородие, не смыслит еще, но начальник сказал — это твой сын? тятянька сказал — мой! Тогда старший начальник сказал — ну, ложись! Но тятянька стоял. Тогда солдаты взяли его и потащили на скамейку, но тятянька закричал — я солдат! Тогда они стали его пороть. Я хотел бежать, но старший начальник держал меня за руку. Тятянька тоже не кричал, но его пороли больше. А старший начальник схватил меня за волосы и сказал: будешь помнить, как за бунты учут? — Но я бросился бежать и больше ничего не видал. Около колодезя я увидал Василия Модина. Я закричал ему — Васька! Моего тятьку выпороли! И побежал. Василий Модин побежал за мной. Так прибегли мы на гумно. Василий трясся от страха и плакал. Тогда мы зарылись в солому. Мы хотели есть, но боялись идти. Так мы и ночевали на гумне!..
Автору, сыну крестьянина средней зажиточности, 12 лет.
12-ти летняя дочь вдовы подробно описывает разгром экономии, причем внимание ее больше всего привлек сгоревший «черненький теленчик». «Что мы должны лучше всего помнить» — так озаглавил свое произведение 9-ти летний сын работника волостного старшины. Мальчик перечисляет заповеди и с ужасом думает о карах, положенных за их нарушение. В конце, в скобках, добавлено: «продолжения следуют». 14-ти-летняя девочка описывает, как у них ночевали казаки и «все пожрали», а она «сидела в присаднике и не спала всю ночь».
СЛУЧАЙ МОЕЙ ЖИЗНИ
Когда взяли Витю, то мне было 7 лет. Отец наш пришел сердитый и сказал: «Ну, дождались! Арестовали Витю-то!» Мать наша начала плакать, а он сказал: «Надо было думать раньше!» Я тоже плакала, а он сказал — перестать реветь! Затем нам сказали, что Витю повезут в город, то мы пошли на вокзал. Как его провели мы не видали. Затем мы все плакали а мать наша сказала — не доживу я теперь до него. Затем весной пришло письмо, а отец наш читал письмо и плакал, а мать наша сказала — без Вити и весна не красна!..
— Ну, как мои «писатели»? — спросила Марья Егоровна.
— Вот бы среди кого произвести анкету о крестьянском движении.
— Они с этим достаточно знакомы. К любой теме сумеют пристегнуть свои воспоминания. А нам влетает... Мы должны внушать... Но как я докажу ребенку, что лучше всего он должен запомнить первое причастие или первую исповедь, а не порку отца? Мальчуган вполне резонно отвечает, что исповедь он забыл, а порку помнит великолепно. Я понимаю, что тема воспоминаний вообще для нашего времени рискована, но ведь ребятишки не могут писать отвлеченных рассуждений, то, что их занимает, они сумеют ввернуть всюду. Теперь, вот, ограничиваемся одними переложениями.
Прощаясь со мной, Марья Егоровна сказала:
— Вы знакомы с ликвидатором — попросите его не травить меня. Даю вам слово, что я не виновата в неприятностях, которые чинят ему мужики... Что я буду делать, если уволят до возвращения брата? Ждем его, часы и минуты считаем. Только это ожидание и силы дает. Аптекарь узнал откуда-то, что я брата жду, так еще пуще ест: встретит на улице меня и начинает ругать брата: вор — ваш брат, грабитель и еще Бог знает что. А вчера в аптеке спросил меня, согласна ли я с тем, что брат и его компания — негодяи! И я должна молчать... Если бы не Нюрка, бросила бы все, кажется, да убежала, куда глаза глядят, а, ведь, ее надо учить... Ей 9 лет!... Пусть господин ликвидатор оставит меня в покое — и без него тошно!..
Месяца через два мне снова пришлось поехать «по уездам». В числе прочих мест, мы заехали в Е—нь. Странная картина представилась нашим глазам: улицы пусты, у 3—4 изб заколочены окна и двери. Голодные собаки с злобным лаем бегают по улицам, бросаясь на каждого встречного.
Мы подъехали к лавочке.
— Куда у вас народ-то девался?
— Разбежались кто куда. Больше-то в Баку, да в Астрахань уехали на работу.
— Да, ведь, поздно уж?
— Что делать? С землей тут у них ничего не вышло. С голоду помирать тоже неохота, ну и тронулись.
— Что же вызвали, что-ль, их туда?
— Нет, солдатик один приехал оттуда. Наговорил им с три короба — все и загомонились. Да я так думаю, что не иначе, как вернутся. Придется им не миновать, как перейти на хутора.
— Не миновать?
— Не миновать. Не выдержат! Подобрались они больно, а слухи есть, что не находят там никакой работы...
— Много народу осталось в деревне?
— Мало. Семей тридцать всего; поменьше, пожалуй. Говорят, вот, мужик, мужик, а все-таки был здесь народ — была небольшая торговлишка. А теперь хоть закрывай лавочку; ждем только, может вернутся скоро.
— А где теперь ликвидатор?
— Здесь где-то поблизости, в своем же участке. Когда не пошло у него дело-то, так еще к нему приезжали тут на подмогу два человека. Совсем молодые еще мужчинки, но и они ничего не поделали: заупрямились наши-то! По-моему, если говорить по правде, то и их винить нельзя: землю им дают самую завалящую. Пыль да пески — никчемная землишка: опасно на нее перебраться.
— Вы сами-то вышли из общины-то?
— Вышел, но только землей не займаюсь: продал свою...
Чтобы покончить с выяснением несчастной эпопеи злополучных е—цев, я задал еще один вопрос, уже не относящейся прямо к ним.
— Где теперь Марья Егоровна?
— Уволили ее; вскоре тогда, как вы уехали, ее и отставили...
Мы поехали дальше.
Пустая деревня, забитые окна — терзали нервы. Хотелось бежать скорее отсюда и отдохнуть за чем-либо менее тоскливым и тяжелым. Но мысль сама собой работала в определенном направлении и подводила итоги первых шагов деятельности господ землеустроителей. Два результата были очевидны — разоренная деревня и затравленная, не сделавшая никакого вреда, скромная сельская работница. Эти два итога были ясны и бесспорны. Не одни, конечно, гг. землеустроители в этом виноваты — есть основные, общеизвестные причины.


Совесть эпохи контрреволюции

Взято у maysuryan

21 мая 2021 года грядёт 100-летие Андрея Дмитриевича Сахарова. Говорят, что к этому знаменательному юбилею российский зритель будет осчастливлен киношедевром в честь академика, который превзойдёт Зулейху, Цитадель, Сволочей и германовское «Трудно быть богом», вместе взятые. Может быть, и новейший сериал про Чикатило заодно. Приятного вам просмотра!

Что ж, надо признать, что заслуги академика действительно велики.
1. Он стал одним из отцов советской водородной бомбы.
2. Он же разработал план «смытия» Америки с лица земли с помощью ядерных торпед и искусственного цунами у её берегов — план, который советским адмиралам показался несколько чрезмерно жестоким. Сам Сахаров писал: «Контр-адмирал [Пётр] Фомин (в прошлом — боевой командир, кажется Герой Советского Союза)... был шокирован «людоедским» характером проекта и заметил в разговоре со мной, что военные моряки привыкли бороться с вооружённым противником в открытом бою и что для него отвратительна сама мысль о таком массовом убийстве».
3. Публично поддержал в 1975-м американскую войну во Вьетнаме (хотя до этого, в 1968-м, осуждал «вопиющие преступления против человечности», совершаемые США там).
4. Поддержал переворот генерала Пиночета в Чили, публично — мягко, назвав его началом «эпохи возрождения и консолидации» в Чили. В частных разговорах — откровеннее:
«Я защищаю её [хунту Пиночета] за этим столом. Хунта — это корниловский мятеж, только удавшийся. Если бы Корнилов победил, то он расстрелял бы 500 большевиков… Или 10 тысяч, и спас бы 40 миллионов, которых погубили большевики. Корниловский мятеж, к сожалению, не удался».
[Читать далее]Вот такой он был, этот добрейший человек, совесть эпохи контрреволюции.
«Корниловский мятеж, к сожалению, не удался».
Америку, к сожалению, не смыли.
Вьетнам, к сожалению, не вбомбили в каменный век.
Зато вот у генерала Пиночета, к счастью, всё получилось. «Эпоха возрождения и консолидации» вышла на загляденье, как конфетка!
Что ж, какова эпоха — такова и её совесть.
Что тут сказать? Почему-то вспоминается другая цитата из мемуаров Сахарова, слова, услышанные им от Л.И. Брежнева.
«Брежнев рассказывал, что его отец, потомственный рабочий, считал всех, кто создаёт новые орудия уничтожения людей, главными злодеями и говорил, что надо всех этих злых изобретателей вывести на большую гору, чтобы со всех сторон было видно, и повесить для острастки».
Конечно, Илья Яковлевич с его пролетарской прямотой в чём-то перегибал палку. Рубил сплеча. Горячился и увлекался. Но...