July 18th, 2021

Митрополит Евлогий Георгиевский о России, которую мы потеряли. Часть VI

Из книги Евлогия Георгиевского "Путь моей жизни".

В ближайшее воскресенье праздновалась в Житомире память святой праведницы Иулиании, частица мощей которой находилась в соборе…
Монахов в Лавре было человек двести. Братия, добрая, скромная, не очень дисциплинированная, немного была вовлечена в политику. Наместник Лавры, престарелый о. Паисий, на нее влиять, по-видимому, не мог. Главную роль в Лавре играла Почаевская типография и ее возглавлявший архимандрит Виталий. Обслуживающие типографию монахи (их было человек тридцать — сорок) вместе со своим главою представляли нечто вроде "государства в государстве". У них была своя церковь, они имели свое общежитие — отдельный корпус. С остальными монахами "типографщики" не сливались, считали себя миссионерами, аристократами, а остальных — мужичьем и дармоедами, занятыми только интересами трапезы и "кружки". Монахи Лавры их тоже не любили и над ними подсмеивались. Между обоими лагерями были рознь и вражда.
Назначение типографии было не столько распространение религиозного просвещения в народе, сколько политическая борьба "типографщиков" в духе "Союза русского народа" со всеми инакомыслящими. На праздники в Лавру стекались многотысячные толпы богомольцев, и этим пользовались миссионеры для яростной политической агитации; своими речами они накаливали народ против "жидов", интеллигенции и т. д. Такими речами славился известный иеромонах Илиодор, воспитанник Почаевской Лавры; он произносил их, потрясая палкой с набалдашником в виде кулака. Архимандрит Виталий распространял среди паломников черносотенные листовки. Он основал для крестьян "народный банк" с пятидесятикопеечными взносами: предполагалось таким путем создать денежный фонд для покупки земли и сельскохозяйственных орудий; не осведомленные в финансовых вопросах, не знающие экономических условий заправилы банка работали кустарно и реальной пользы вкладчикам не принесли; в революцию мужики требовали от архимандрита Виталия: "Верни полтинники!"...
[Читать далее]Доходы у Почаевской Лавры были большие. Одна часть их отчислялась на церковь, другая шла монахам, а третья — настоятелю Лавры, т. е. волынскому архиерею; она выплачивалась ему по третям, в год он получал тысяч двадцать — двадцать пять...
Я подружился с вице-губернатором Шереметевым; у него был автомобиль, и раза два-три в неделю мы совершали с ним поездки в окрестности Житомира, делая набеги на сельские приходы. Подъезжаешь, бывало, к сельской церкви — дверь заперта. Спрашиваешь: "Где батюшка?" — "Спит…" Посылаешь за ним. Узнав, что приехал архиерей, на зов бежит перепуганный, бледный, лицо заспанное, в волосах сено, трясущимися руками дверь храма отпирает: ключ в скважину не попадает…
...
Волынь была полна немецкими колонистами. Они осели еще задолго до войны на главных наших стратегических путях и теперь ждали "своих", припрятывая для них запасы зерна, пшеницы и т. д. Присутствие ненадежного элемента в ближайшем тылу ощущалось нашими властями на местах, и я не раз выслушивал жалобы и просьбы довести об этом до сведения военачальников, чтобы они обратили внимание и приняли какие-нибудь меры против немцев, которые, по чувству родства, были сторонниками неприятеля и невольно могли играть роль шпионов. Я сказал об этом Иванову. Сперва он отнесся к моим словам довольно холодно: "Это невозможно… это вызовет новое раздражение…", а на другой день позиция его уже была иная: "Вы правы, надо их выслать в глубь России". Прежде чем Иванов успел принять меры, из Петрограда пришел военный приказ: в кратчайший срок выселить всех немецких колонистов. /От себя: но это же не тоталитарные сталинские депортации, это другое, понимать надо./
Был июль. На Волыни урожай в тот год выдался великолепный. В колониях поднялись плач, вопли… Нагрянула полиция следить за спешной ликвидацией. За бесценок продавались сельскохозяйственные орудия, скот, вещи. Дома бросались на произвол судьбы. Ко мне пришла делегация от колонистов. Бабы плачут, умоляют: "Защитите! Дайте убрать урожай!" Не успели немцы ликвидировать свои хозяйства — новый приказ: могут оставаться для сбора урожая. Опять ко мне явилась делегация: "Какой сбор? Чем убирать? Мы все, до серпа, продали…" Несомненно власть действовала бестолково, а в результате нелепое положение: урожай есть, а рабочих рук нет. Мне пришла мысль использовать моих галичан. Земледельцы они хорошие, культурные, справятся со сбором урожая отлично; пусть 1/4 его берут себе, а остальное пойдет на нашу армию; расселить же их можно в брошенных колонистами хатах. Генерал Иванов мой план одобрил. Я телеграфировал в Шубково — чтобы готовились к ликвидации лагеря и переселению в колонии…
Лишь только в Шубкове узнали о предстоящем переселении, встал вопрос об организации карантина... Военные власти посовещались и придумали такого рода карантин: 1000 беженцев выгонять на поле, оцепленное солдатами, и держать их там с неделю; если никто из этой партии не заболеет, они считаются годной для переселения; а если кто-нибудь заболеет, надо всю партию держать еще 7 дней. На практике этот способ оказался непригодным: кто-нибудь всегда заболевал, и карантину не предвиделось конца...
Месяца через полтора галичане стали расселяться по хатам колонистов.

В то лето, несмотря на Брусиловское победное наступление, наши неудачи на Северном и Западном фронтах были так серьезны, что внесли тревогу предчувствия грядущих бед. Прежняя устойчивость поколебалась. Дума стала нервничать, в Совете Министров началась министерская чехарда… Сазонова, опытного дипломата, осведомленного во всех сложных международных отношениях, сменил Штюрмер, человек ограниченного ума, никакого отношения к дипломатии не имевший, элементарно к ней не подготовленный. Это странное назначение повлияло на всех угнетающим образом. Многим теперь хотелось махнуть на все рукой…
В Петрограде я виделся со Штюрмером... Штюрмер держался важно, даже несколько напыщенно… и, видимо, был весьма доволен своим новым назначением. Когда речь зашла о войне, он заговорил о русской мощи и непобедимости в тонах столь противоречащих действительности, что мне стало тяжко и жутко его слушать.
— У меня на днях был швед… Он рассказывал, что в Берлине все крайне истощены, а посмотрите, в Петрограде? Как будто никакой войны! Да разве нас победишь?!
Настроение в столице было предгрозовое… Кое-где уже не хватало продуктов. Нарастало недовольство. Назначения Штюрмера и Протопопова (он только что был назначен Министром Внутренних дел) это недовольство лишь подогревали. Город был полон недоброжелательных слухов о новых министрах. Дума негодовала. Из уст в уста передавался рассказ о нелепом поступке Протопопова, приехавшем в Думу на заседание бюджетной комиссии… в жандармском мундире; о странном его поведении у Родзянко, который совместно с некоторыми членами Думы (в том числе с Шингаревым и Гучковым) пригласил его для беседы на квартиру: все, что там Протопопов говорил, было стенографически записано спрятанной за портьеру стенографисткой, и теперь его похвальба близостью к царской чете и проч. ходила в записи по всему городу.
В тот приезд я посетил и графиню Игнатьеву... В беседе мы коснулись назначения на пост Товарища Обер-Прокурора князя Жевахова. Этот маленький чиновник Государственной канцелярии, человек ничем не выдающийся, внезапно получил видное назначение. Карьерную удачу объясняли близостью к Распутину и давлением "высших сфер"…
Во время пребывания в Марфо-Мариинской обители мне довелось беседовать с Великой Княгиней Елизаветой Федоровной. В беседе со мной Великая Княгиня откровенно и неодобрительно отзывалась о Государыне.
— Как это может быть, что Государыня, образованный человек, доктор философии, а нас не понимает? — спросил я.
— Какая она образованная! Она решительно ничего не понимает, — сказала Великая Княгиня.
Я узнал, что незадолго до нашей беседы Великой Княгине Елизавете Федоровне было предложено покинуть Царское Село, потому что ее критическое отношение к тому, что при Дворе происходило, не понравилось…

С первого же дня после переворота передо мной, как главой Волынской епархии, встал вопрос: кого и как поминать на церковных службах? Поначалу, до отречения Великого Князя Михаила Александровича, он разрешался просто. После возникло осложнение. В конце концов решено было поминать "благоверное Временное правительство…" Диаконы иногда путали и возглашали "Многие лета" — "благовременному Временному правительству…".
Первые революционные дни в Житомире: толпа на улицах, шествия, "Марсельеза", красные банты, красные флаги… Священники, чиновники, все… в бантах. Крайний правый, видный черносотенец, в порыве революционного энтузиазма кричал толпе с балкона: "Марсельезу! Марсельезу!.."
Иеромонах Иоанн (из пастырского училища), несмотря на пост, приветствовал меня: "Христос Воскресе! Христос Воскресе!", а в ответ на мои увещания быть более сдержанным возразил: "Вы не понимаете!.." Потом я узнал, что он в училище со стены сорвал царский портрет и куда-то его спрятал...
Пасхальную заутреню я служил в соборе, битком набитом солдатчиной. /От себя: солдатчиной, Карл! Вот оно – отношение святых отцов к тем, кого они благословляли умирать за веру, царя и отечество./ Атмосфера в храме была революционная, жуткая… На приветствие "Христос Воскресе!" среди гула "Воистину Воскресе!" какой-то голос выкрикнул: "Россия воскресе!!"
С первых же дней против меня началась травля. Я выезжал по-прежнему в архиерейской карете. Случалось, до меня долетали враждебные выкрики: "Недолго тебе теперь кататься!" и проч. /От себя: любил народ-богоносец своих пастырей./
Доктор Истомин, оперировавший меня, был выбран председателем исполкома местного Совета рабочих и солдатских депутатов и произносил на заседаниях зажигательные речи. Об удачной операции он теперь жалел. "Не знал я, что Евлогий "черная сотня", а то я б его во время операции…"
В моих лазаретах началось нестроение. Правда, неприятных инцидентов со мною не произошло; когда я на Пасхе ездил по лазаретам с кошелкой красных яиц, солдаты по-прежнему со мною христосовались, однако сестры милосердия жаловались, что среди раненых недовольство; что они предъявляют всевозможные требования, изъявляют претензии, подают петиции…
В Лавре почувствовалось что-то неладное… Старые, заслуженные монахи встретили меня как обычно, а низшая братия смотрела на меня как-то боком. Наместник жаловался мне, что по углам идет шушуканье, что иноки работают с ленцой и послушание не прежнее…
Возвратился я в Житомир уж не в салон-вагоне, а как самый обыкновенный пассажир, причем в Рудне Почаевской мне пришлось долго просидеть на вокзале в ожидании опоздавшего поезда…
У нас, на Волыни (как и во многих епархиях в те дни), среди низших церковнослужителей, диаконов и псаломщиков началось брожение. Вскоре их насмешливо прозвали "социал-диаконами" и "социал-псаломщиками"...
В те дни по всей России пробежала волна "низвержений епископов"; Синод был завален петициями с мест с требованиями выборного епископата...
В начале лета политическая судьба Волыни начала изменяться. Украина стала "самостийной", в Киеве организовалась Украинская Рада. Мы попали в зависимость от нового политического центра.
Общее положение в епархии становилось все хуже и хуже. В деревнях грабежи и разбой, в уездах погромы помещичьих усадеб и убийства помещиков. Случалось, что в праздник деревня отправлялась в церковь, а после обедни всем миром грабила соседние усадьбы. Престарелый князь Сапега, известный на всю округу благотворитель, человек культурный и доброжелательный, вышел к крестьянам и хотел вступить с ними в переговоры, но какой-то солдат крикнул: "Да что его!.." — и убил на месте. Почуяв кровь, толпа озверела и разгромила его усадьбу. Особенно неистовствовали в прифронтовой полосе. Тут была просто вакханалия. И немудрено! Все вооружены, все на войне привыкли к тому, что человеческая жизнь ничего не стоит… Куда девалось "Христолюбивое воинство" — кроткие, готовые на самопожертвование солдаты? Такую внезапную перемену понять трудно: не то это было влияние массового гипноза, не то душами овладели темные силы… /От себя: конечно, для психологического комфорта удобнее списать всё на массовый гипноз и тёмные силы, чем задуматься о причинно-следственных связях./
Мы все теперь жили в панике. В Житомире еще было сравнительно тихо, но и у нас — увидишь солдата, думаешь, как бы пройти незамеченным, чтобы не нарваться на оскорбление...
В сущности, власти уже не было, жизнь держалась лишь силой инерции — и надвигался всероссийский развал…
Украинскую Раду в то лето (1917 г.) возглавлял бывший подольский семинарист Голубович; Министерство исповеданий — "бывший епископ Никон", мой сотоварищ по Московской Духовной Академии. Перед войной он занимал место викарного епископа в Кременце… и оставил по себе весьма дурную память в связи с одной скандальной историей в женском духовном училище… Разными неблаговидными происками он добился избрания в IV Государственную думу. В Петербург добежали слухи о Кременецком скандале, и его перевели в Енисейск. Он перевез с Волыни ученицу духовного училища и беззастенчиво поселил ее в архиерейском доме. Население возмущалось и всячески проявляло свое негодование. Когда вспыхнула революция, епископ Никон снял с себя сан, превратился в Миколу Бессонова, "бывшего епископа Никона", и тотчас с ученицей обвенчался. По возвращении на Украину он стал сотрудничать в газетах в качестве театрального рецензента и подписывал свои статьи "бывший епископ Никон — Микола Бессонов", не делая исключения и для рецензий об оперетках. Его брак кончился трагично. Жена его была найдена в постели мертвой, с револьверной раной. Бессонов нахально похоронил ее в Покровском женском монастыре. Покойнице на грудь он положил свою панагию, в ноги — клобук; на ленте была отпечатана наглая, кощунственная надпись.
А теперь Микола Бессонов был Украинским Министром исповеданий

Некоторых членов Собора волна революции уже захватила. Интеллигенция, крестьяне, рабочие и профессора неудержимо тянули влево. Среди духовенства тоже были элементы разные. Некоторые из них оказались теми левыми участниками предыдущего революционного Московского Епархиального съезда, которые стояли за всестороннюю "модернизацию" церковной жизни. Необъединенность, разброд, недовольство, даже взаимное недоверие…
Вопрос о переводе богослужения был отвергнут. Украинцы негодовали. Они стояли за перевод независимо от соображений эстетики. Их не коробил возглас "Грегочи, Дивка Непросватанная" вместо церковнославянского "Радуйся, Невесто Неневестная".

Путешествие по железным дорогам уже стало трудным... Теснота, неудобства, беспрестанные проверки документов, злобные выкрики по нашему адресу: "Волкодавы!.. Буржуи!.."
По приезде мы посетили Киевского митрополита Владимира. Он проживал в Киево-Печерской Лавре. Там же расположился бывший Владимирский архиепископ Алексей Дородицын. После революции паства из Владимира его прогнала за его дружественные отношения с Распутиным: он поднес Распутину книгу с надписью "Дорогому, мудрому старцу". Изгнанный из епархии, Дородицын (украинец из Екатеринославля) перекочевал в Киев "ловить рыбу в мутной воде" — и поселился в Лавре. Он обладал прекрасным голосом, был отличным регентом. Внешне он был безобразен: тучность его была столь непомерна, что он не мог дослужить Литургии, не переменив облачения перед "Херувимской", так он изнемогал от жары. Аппетит его всех поражал, а когда его мучила жажда, он мог выпить чуть ли не ведро воды: как-то раз в Киеве во время Миссионерского съезда, приведя к памятнику святого Владимира крестный ход, он выпил всю кандию, приготовленную для освящения… Устроившись в Лавре, архиепископ Алексей стал мутить монахов-украинцев и возбуждать их против митрополита Владимира в надежде добиться его увольнения и самому сесть на его место. Монахи стали притеснять митрополита сначала в мелочах. Случалось, ему нужно куда-нибудь съездить, а монахи не дают лошадей и заявляют: "Владыка Алексий на лошадях уехал".
...
В моей епархии положение было тревожное. Ко мне приходили крестьяне, настроенные революционно; священники, заделавшиеся революционерами… Всюду было нестроение и смущение умов. На Украине возникла политически умеренная организация хлеборобов (т. е. помещиков-землевладельцев и крестьян-землевладельцев). Кто-то приехал из Киева и сообщил, что "хлеборобы" выбирают гетмана и что им будет Скоропадский, потомок исторического гетмана Скоропадского. Свитский генерал в аксельбантах, один из бывших приближенных к Царю представителей гвардии, человек мягкий, уступчивый, не очень дальновидный, — Скоропадский всплыл на поверхность в дни политической смуты на Украине благодаря имени своего предка. Его облачили в казачий жупан, дали ему свиту — и назвали гетманом. Случилось это перед Вербной неделей, а на Вербной пришли первые грамоты за подписью нового гетмана с предписанием прочитать их народу в церквах. Я прочел их в соборе, путая ударение: вместо "Павло́ Скоропадский" читал "Па́вло Скоропадский"; надо мной подсмеивались, как над неисправимым "кацапом", "москалем"…
С наступлением осени положение Украины при германской оккупации было нетвердое. Вооруженных сил против большевиков немцы не посылали, они лишь снабжали гетмана орудиями и снарядами и поддерживали на Украине полицейский порядок. За эту поддержку Украине приходилось расплачиваться: немцы выкачивали все, что им было необходимо; целые поезда, груженные продовольствием, направлялись в Германию, и каждому немецкому солдату было разрешено посылать на родину продуктовые посылки (муки, яиц, сала, масла и проч.). По украинским деревням была произведена разверстка по числу дворов с указанием, кто сколько должен поставить хлеба, масла, яиц… Немецкие отряды объезжали деревни и забирали продовольствие. Так как, по незнанию русского языка, у сборщиков могли возникнуть недоразумения, — их сопровождали "гайдамаки", т. е. гетманские солдаты; в их состав входили и так называемые "синежупанники", банды украинцев, сформированные немцами из военнопленных украинцев еще во время мировой войны: за еду и хорошую одежду (синие жупаны) эти люди готовы были служить кому угодно. Реквизиции в пользу немцев, при содействии гетманских отрядов, вызвали ненависть населения и к тем и к другим. Она проявлялась в актах насилия с обеих сторон. Так, например, в Овручском уезде, в северной части Волыни, был случай беспощадной расправы крестьян со сборщиками... Прибыли в одно село немцы в сопровождении гайдамаков и потребовали следуемое по разверстке. Мужики заявили, что наутро пошлют по хатам своих сборщиков, а пока хотят угостить гостей. Напоили их, накормили, спать уложили, а ночью побросали их в яму за селом и засыпали живыми… Потом немцы жестоко с селом расправились — стерли его пушкой с лица земли, а мужиков, каждого пятого, расстреляли...
В Австрии и в Германии началась революция, и немцы стали очищать Украину. Петлюровские отряды подступили к Житомиру, к Киеву и некоторым другим городам. Положение гетмана было трудное: покидая Украину, немцы оставляли его на произвол судьбы… Он проиграл последнюю ставку, когда вздумал опереться на отряды "сичевиков". Это была банда, которая объявила себя преемницей традиций Запорожской Сечи. "Сичевики" скоро изменили гетману и в полном составе перешли к Петлюре. Правительству пришлось в спешном порядке набирать добровольцев из подростков, учеников гимназий и семинарий — зеленую учащуюся молодежь. Киев был уже под угрозой. Когда гетмана спрашивали: что же дальше будет? — он успокаивал: "Отстоим, отстоим…" Через два дня гетман с остатками немцев покинул Киев…
Петлюровские отряды вошли в Киев под предводительством галицийского генерала Коновальца. Первое, что они сделали, это расстреляли около Музея более ста офицеров старой русской армии. Мы, архиереи, члены Собора, сидели в Лавре, подавленные жестокой расправой, и ждали своей участи, по-прежнему посещая церковные службы.
Обедню в день великомученицы Варвары, 4 декабря, митрополит Антоний служил в Михайловском монастыре  , а я зашел во Флоровский монастырь. Там находилась икона Холмской Божией Матери, незадолго до того прибывшая из Москвы вместе с Турковицким монастырем, который преосвященный Никодим перевез в Киев почти в полном составе. (Тогда же он привез из Москвы моих двух племянников, мальчиков лет девяти-десяти.) Флоровская женская обитель в Киеве приютила у себя турковицких монахинь, и я изредка у них бывал, навещая игуменью м. Магдалину: она приехала из Москвы с туберкулезом легких, мучилась жестоким кашлем, и у нее нет-нет шла горлом кровь… Положение ее было серьезное.
И вот, вернувшись домой, сидим мы после обеда с митрополитом Антонием, пьем чай и вдруг слышим в передней голоса, стук сапог, звон шпор… — и к нам врываются вооруженные петлюровские офицеры…
— Где здесь архиепископ Евлогий?
— Это я…
— Вы арестованы именем правительства!..
В одной из комнат, нетопленой, с грязным, мокрым от нанесенного сапогами снега полом, сидели хохлы в шапках и допрашивали арестованных. Встретили они меня враждебно. Узнав мое имя, один из них крикнул с торжеством: "Евлогия арестовали?! Ага… знали, кого надо забрать!"…
Один из конвойных был молоденький солдат, совсем еще мальчик. Говорил он по-русски со своеобразным акцентом. Я спросил его, откуда он. "Я из Галиции, а сейчас — с "сичевичками"… Раньше был в приюте архиепископа Евлогия…" — "Ты его видал когда-нибудь?" — спросил я. "Нет… Он к нам в Бердянск приезжал, да я тогда болен был и его не видал", — ответил мальчик. Я сказал ему, что я — Евлогий. Мальчик бросился на колени, плачет, руки мне целует… А на нем ручные бомбы навешаны, того и гляди зацепит их, уронит… Он мне поведал следующее: до революции он учился в приюте. В революционные дни наступил развал, и содержать приют стало не на что. Пришли большевики — обули детей, одели, а как оставили город — опять есть нечего. Ученики из приюта стали расползаться. Мальчик попал к "сичевикам". Поначалу банда стояла за гетмана, "ну а потом мы ему нож в спину всадили…" — заключил свой рассказ мальчик...
Немного скрасил нам пребывание в Тарнополе стороживший нас молодой солдатик — мальчик-гимназист, доброволец-петлюровец... Жалея нас, он решил нам помочь и заявил: "Я для вас в комендатуре дров украду…" И верно, несколько раз крал и топил нам печку. /От себя: а почему же архиерей не предостерёг мальчика от греха, не сообщил ему, что красть боженька запрещает?/

В храме нас поставили на хоры... После Евангелия, когда священник направился к кафедре говорить проповедь, народ запел: "Дух Святый найдет на Тя и Сила Всевышнего осенит Тя…", а в конце службы вместо запричастного стиха грянул "Ще не вмерла Украина…". Ну, думаю, вот куда политика влезла…
Наши отношения с монахами улучшились... Все шло хорошо, если бы не враждебное отношение к католичеству архимандрита Виталия. Он затевал с монахами споры, обрушивался на них, называя еретиками, отступниками… и как-то раз в запальчивости заявил: "Ваше причастие пища демонов…" Монахи пришли в ярость и в долгу не остались: "Мы думали, вы порядочный человек, а вы хуже собаки!"

Не знаю, долго ли продлилось бы наше заточение, если бы не изменилось политическое положение Украины. Завязалась борьба украинцев с поляками, для украинцев неудачная…
В эти смутные дни украинских неудач нам объявили, что мы свободны... После некоторых колебаний мы решили остаться у поляков, сдавшись на великодушие победителей. Наше положение врагов их врагов (петлюровцев) ставило нас в благоприятные условия и могло нам гарантировать безопасность, даже, быть может, и свободу...
Поляки вошли в город перед Троицей. В день праздника, во время обедни в нашей келье, я пошел в сад, чтобы наломать сирени для вечерни. Стою у куста, ломаю ветки, и вдруг ко мне подбегают солдаты с криком: "Стой!.. Кто вы?" Я сказал свое имя. "Вас-то нам и нужно… вы арестованы! Где ваши товарищи?"... Наскоро собрав вещи в чемоданы, мы последовали за конвоем. У ворот нас дожидались две высокие грязные навозные телеги. Мы побросали на дно наши чемоданы, с трудом вскарабкались на повозки, и лошади шагом поплелись по дороге. Лил сильный дождь. Наши зимние рясы промокли до нитки. Мы попросили конвойных переждать где-нибудь ливень, но они и слышать не хотели. Так плелись мы 15 верст...
Впереди нас гнали, скованных рядами, пленных украинцев; мы шагом тащились за ними. Тяжкое путешествие… Пленные, признав в нас русских епископов, арестованных Петлюрой, над нами издевались. Но худшее было еще впереди…
Когда под вечер мы приближались к Станиславову, неподалеку от города нам навстречу попалась толпа пьяных польских солдат с офицером. Солдаты нас окружили, осыпая бранью. Один из них не ограничился словами, сорвал с меня очки и шапочку — и бросил в грязь… По-видимому, он с товарищами был готов и на большее… Неизвестно, чем бы кончилось, если бы офицер не отогнал их нагайкой.
Едем дальше, — встречный солдат-поляк требует обменяться лошадью: "Давайте вашу, ваша лучше…" Едва-едва конвойный отстоял нашего коня.
На закате мы въехали в Станиславов. Нас посадили на вокзале и велели ждать. Погода прояснилась, на станции сновала гуляющая публика, с изумлением разглядывая нас; слышались шутки, остроты, издевательства…
Уже было темно, когда за нами пришли солдаты и повели в гостиницу "Бельвю". Это был местный публичный дом. Нам дали отвратительную, грязную комнату. По совету митрополита Антония мы легли спать не раздеваясь, в наших тяжелых промокших рясах. Всю ночь мы не спали. Доносились непотребные крики, визги… По коридору бегали бабы, стучали сапогами солдаты, проходя мимо нашей двери…

Турок-лодочник, усаживая нас в лодку, подтрунивал над нами: "Купаться хочешь?" — "Нет". — "А зачем воевал?!" — и он расхохотался.
...
Когда в Киеве меня арестовали, я думал, что мне конец… Весь дальнейший период плена прошел под знаком неволи, бесправия, подавленности — горьких, тягостных переживаний. Теперь, оглядываясь назад, вижу, что плен был благодеянием, великой Божией милостью. Господь изъял меня из России в недосягаемость. Я был в России фигурой заметной, колющей глаз, и был бы несомненно одной из первых жертв террора. Плен сохранил мне жизнь. /От себя: истинно христианская скромность в оценке своей персоны и истинно христианское отношение к жизни и смерти!/