Фрагменты письма Дмитрия Фёдоровича Ракова – члена ЦК эсеров и члена Учредительного Собрания. В ночь на 18 ноября 1918 г. (число колчаковского переворота) он был арестован в Омске вместе с членами директории Авксентьевым и Зензиновым, несколько месяцев просидел в тюрьмах, 21 марта 1919 года был освобождён и затем выехал за границу.
В эту памятную ночь, помните, вас, как большое начальство, посадили на автомобиль и увезли. Нас, как «шпану», вывели на улицу, окружили пешими и конными красильниковскими молодцами и повели тихой, заснувшей Атамановской. «Finita», – шепчет мне Михаил Яковлевич (Гендельман). На всякий случай я рву все бумаги и бумажки, которые удается незаметно извлечь из карманов. А всевозможных бумажек в карманах было множество, ибо я приготовился на другой день ехать в Екатеринбург. Привели в штаб-квартиру Красильникова. Нас, штатских, проводят прямо к начальнику штаба отряда капитану Герке. Начинается опрос. Разные бумажки в карманах и бумажнике, с одной стороны, с другой стороны, мне много лет приходилось жить по фальшивым паспортам, умереть хотелось под своим именем, да и лгать перед этой сволочью не хотелось, и я назвал себя своим именем.
В эту памятную ночь, помните, вас, как большое начальство, посадили на автомобиль и увезли. Нас, как «шпану», вывели на улицу, окружили пешими и конными красильниковскими молодцами и повели тихой, заснувшей Атамановской. «Finita», – шепчет мне Михаил Яковлевич (Гендельман). На всякий случай я рву все бумаги и бумажки, которые удается незаметно извлечь из карманов. А всевозможных бумажек в карманах было множество, ибо я приготовился на другой день ехать в Екатеринбург. Привели в штаб-квартиру Красильникова. Нас, штатских, проводят прямо к начальнику штаба отряда капитану Герке. Начинается опрос. Разные бумажки в карманах и бумажнике, с одной стороны, с другой стороны, мне много лет приходилось жить по фальшивым паспортам, умереть хотелось под своим именем, да и лгать перед этой сволочью не хотелось, и я назвал себя своим именем.
– Вас-то нам и надо! – ядовито улыбаясь, заявил Герке.
– Ну и великолепно! – буркнул я и отошел в сторону, надеясь улучить минуту, чтобы расправиться со своими бумажками. Проходит полчаса, час, – нас не обыскивают. Я тогда снял с себя пальто, постлал его на пол в темном уголку, лег и начал серьезную работу со всякими записками, письмами, расписками, тщательно уложенными в карманах и бумажнике. Я их рвал, мял, жевал до тех пор, пока не очистился окончательно, покурил и заснул. Проспал, должно быть, часа полтора, два. Начало светать. Помещение, рядом с нами и отделенное от нас решетчатой перегородкой, наполняется солдатами и офицерами. Пришел сам Красильников. Из его разговоров по телефону узнаем, что начальником гарнизона г. Омска назначен Волков. Приходит какой-то офицер, вытягивается перед Красильниковым и по-солдатски четко докладывает ему подробности благополучно оконченной операции против отряда Роговского.
Отряд был разоружен и арестован почти без выстрела. Тут же мы узнаем, что капитан Калинин со своими адъютантами куда-то скрылся. «Слава богу!» – думаю я.
– Что вы сделали или сделаете с арестованными членами директории? – спрашивает кто-то из нас.
– Предадут военно-полевому суду.
[ Читать далее]– За что?
– За бездействие власти, – отвечает ехидный капитан Герке. Нас всех мучил вопрос, куда увезли вас. Мы прислушивались тщательно к разговорам солдат и офицеров. Порой казалось, что вы сидите где-то близко от нас, может быть, в соседней комнате. Слышим команду – приготовить пулеметы. Входит сам Красильников, вежливо раскланивается с нами и заявляет, что сейчас всех нас отпустят. По правде сказать, я это понял в том смысле, что с нами сейчас покончат. Оказалось, что минут через двадцать приносят членам архангельского правительства бумажки, где говорится, что они были случайно арестованы и освобождены, при чем Красильников даже извинился за эту случайность. Те требуют возвратить отнятые револьверы. Отдают оружие, за исключением одного револьвера, который успел исчезнуть. – И вам выдать такое же удостоверение? – обращается Герке к Михаилу Яковлевичу (Гендельман, член ЦК партии с.-р.). – Да, пожалуйста, – заявляет тот, как ни в чем не бывало. Приносят бумажку. Молча мы прощаемся. Я остаюсь один. Проходит час-два, нет у меня сигарет, хочется курить смертельно. – Когда же вы закончите мое дело? – спрашиваю я капитана Герке. – Сию минуту! – бросает юркий капитан. Опять проходит часа два. Приходит, наконец, Герке и заявляет: «Вас сейчас отведут в комендантское управление. Там вас скорее отпустят!» – ехидно добавляет он. В сопровождении двух офицеров, вооруженных бомбами, револьверами, винтовками, ведут меня в комендантское управление. Дорогой присматриваюсь, нельзя ли бежать? – Безнадёжно.
В комендантском управлении, когда ушли конвоиры, принявший меня комендантский адъютант вскрыл присланный со мной пакет, прочитал и развел руками. – Как вы попали сюда? – спрашивает он. – Что значит «как»? Привели, – недоумеваю я. – А вы знаете, что оттуда не приводят, – заметил он, указывая на бумажку Красильникова. Когда он прицеплял эту бумажку на стенной крючок для текущих бумаг, я успел прочитать, что меня препроводили в комендантское управление в распоряжение начальника гарнизона полковника Волкова, о чем последнему и следовало донести немедленно. – Покамест я вас отправлю на гауптвахту! – смущенно сказал адъютант.
На гауптвахту меня повел один стражник, вооруженный только револьвером. Когда мы вышли на двор, инстинктивно стал искать удобного места, чтобы сбежать, хотя города я совершенно не знаю, куда бежать, – тоже не представляю. Вышли со двора в какой-то темный переулок. Прохожих нет, по бокам низкие одноэтажные домики. Иду, оглядываюсь, высматриваю. Наконец, попадается низкий забор, отделенный от домов переулком. Мы сворачиваем в этот переулок. Решаю прыгать через забор и бежать. – Вот и гауптвахта! – неожиданно обращается ко мне стражник. Оказалось, что тот сравнительно низкий забор, через который я уже собирался прыгать, окружал двор для склада дров для гарнизонной гауптвахты. Хорош бы был побег!
Посадили в камеру, где сидели два прапорщика и три казачьих урядника. Разговорились. Тут я узнал, что Колчак объявил себя верховным правителем, что Авксентьев, Зензинов, Роговский расстреляны в Загородной Роще отрядом Красильникова. Вы поймете, как это на меня подействовало. Я один в руках тех, кто вас расстрелял, конец всему длинному, тяжелому, кровавому заволжско-сибирскому предприятию. – Кончено! – невольно вспомнились слова Михаила Яковлевича.
Вряд ли можно словами передать то, что мне пришлось пережить за эту ночь. Я ложился на нары, вставал, ходил, садился, опять ложился. На душе сделалось как-то просто пусто. Мысль никак не могла оторваться от Загородной Рощи, морозной ночи, от пьяных, озверевших лиц красильниковских молодцов, которые с остервенением издеваются над вами, одинокими, безоружными, беспомощными...
Вечером на гауптвахту привели какого-то пьяного офицера и посадили в мою камеру, а меня, как штатского, перевели в солдатскую камеру. Новая камера оказалась не чем иным, как «холодной», назначенной для вытрезвления буйствующих пьяных солдат и офицеров. Печей в ней нет. Решетчатой перегородкой она отделена от коридора, где расположены уборные. При адском холоде был еще чрезвычайно душистый воздух, настолько душистый, что мы время от времени просили караульных начальников, чтобы они выводили нас подышать чистым воздухом в общий коридор гауптвахты. Все имущество мое состояло из пальто и фуражки. Утешение было одно, что некоторые из моих невольных сожителей имели вместо ватного пальто одну холодную шинель. Товарищей по камере всего было тридцать человек. То были солдаты народной армии, посаженные за дезертирство, казаки, попавшие сюда «по красному делу», т. е. за пьяное буйство с кровопролитием. Так сижу неделю, другую. Никаких вестей с воли нет, и начальство меня не тревожит, но проявляет по отношению ко мне одну странность. Поверка на гауптвахте бывает два раза: при смене караула в час дня и часов в шесть вечера. Между 9 и 11 часами караульные начальники специально стали справляться о «состоянии моего здоровья». Я невольно заметил, что после первой такой специфической проверки солдаты, сожители мои по камере, как-то особенно, с испугом стали посматривать на меня и относиться ко мне с подчеркнутой заботливостью. Выяснилось, что на гауптвахте уже было установленным правилом, что тех, для кого устраивается подобная поверка, обычно дня через два-три куда-то уводили и расстреливали. В холодной камере стало еще холоднее и душнее.
Из отряда Анненкова привели двух высеченных раскаленными шомполами крестьян и одного железнодорожного рабочего. Они наравне со мной также удостоились специфической ночной проверки и через неделю приблизительно исчезли: где-то на берегу Иртыша их расстреляли. Правило продолжало подтверждаться фактами на моих глазах. Связи с внешним миром не было никакой, хотя установить такую связь ничего не стоило, если бы вне был хотя бы один предприимчивый товарищ. Я сидел без теплой одежды, без белья, жестоко страдал от холода, грязи и насекомых всех родов и видов, которых было здесь так много, как нигде, хотя я на своем веку побывал во многих русских тюрьмах и этапах. Наконец, удалось жене товарища М., с большим для себя риском, добиться свидания со мной, но снабдить меня теплой одеждой и бельем она не могла, так как купить что-либо в этом роде в Омске было чрезвычайно трудно, а мой багаж, оставшийся в гостинице, где я жил, «утерялся». От нее я узнал о комедии суда над атаманами, что «товарищ» Старынкевич опубликовал новую редакцию 102 статьи, по которой принадлежность к организациям, имеющим целью «потрясать» основы существующего порядка, «карается смертной казнью». Явилась надежда, что меня не потащут в Загородную Рощу, а будут судить по вновь средактированной статье.
После первого свидания с М. стало лучше, стали выяснять в правительственных кругах возможные для меня перспективы. Принял горячее участие В.А. Виноградов (член директории). Но ему открыто сказали, что я состою в распоряжении военных властей, и никто ничего для облегчения моей участи сделать не может. Стали доходить до меня слухи, что в Екатеринбурге все учредители арестованы, Чернов и его друзья убиты, что в Уфе тоже все перебиты. Узнал я, что в омскую тюрьму привезено человек 20 «учредителей», в том числе Веденяпин. Никто ничего достоверного не знал, слухами лишь сгущались краски. В это время на гауптвахту привели Павловского, которого арестовали где-то в Красноярске. В чем его обвиняли, я до сих пор не знаю. Просидел он всего 21 день. Сидел он в офицерской камере, имел постоянные, сравнительно свободные сообщения с волей. Но и ему не удалось узнать достоверно, что случилось в Екатеринбурге, в Уфе, кого привезли в омскую тюрьму. Лишь потом, после событий 22 декабря, удалось узнать с достоверностью, что в омской тюрьме сидели Павлов, Лотошников, Девятов, Филипповский, Нестеров и др.
Приблизительно числа 17-18 декабря меня вместе с сидевшими на гауптвахте солдатами перевели на гауптвахту 1-го Сибирского стрелкового полка. Это отдельный домик, против гарнизонного собрания, что по улице Достоевского. Вы, как сибиряк, может быть, помните топографию «омской крепости». Эта гауптвахта доселе была необитаема. Лишь за несколько часов до нашего прихода там затопили печки. Я до сих пор без ужаса не могу вспомнить этой гауптвахты. Камера имела аршина 4 в длину и столько же в ширину. Маленькое окно, сделанное у самого потолка, покрылось столь густым слоем льда и снега, что совершенно не пропускало света; ламп никаких не было; приходилось и день и ночь сидеть в полной темноте. На грязные нары поместилось семь человек; лежать можно было лишь на боку, и то с большим трудом. Уборной не было; выводили под караулом прямо на двор. Главное, не доставало воды не только для умыванья, но и для питья. Сплошь и рядом приходилось в котелок набирать снегу на дворе и растаивать его в печке; вы представите, что за питье получалось, если вспомните, – что двор вместе с тем служил нам и уборной. Через караульных солдат, через стражников, которые приводили к нам новых арестованных, мы догадывались, что в городе произошло что-то страшное и серьезное. Я написал на старую гарнизонную гауптвахту к Павловскому записку с просьбой позондировать почву о возможности моего перевода на старое место и сообщить, что случилось. Получилось коротенькое извещение об убийстве Фомина, Девятова, Маевского и др. с решительным советом мне «сидеть и молчать». Я сидел и молчал. Приблизительно накануне Нового года пришла ко мне на свидание М. Меня поразило то обстоятельство, что она, человек «видавший виды», при виде меня заплакала. Оказывается, никто на воле не думал, что я после событий 22 декабря остался в живых. Она и рассказала мне впервые об этих событиях. Я постараюсь сообщить вам, что мне потом в тюрьме и на воле удалось узнать из источников достоверных об этих кошмарных событиях.
В ночь на 22 декабря большевики с группой солдат, человек в 300, с несколькими офицерами, перерезав телеграфные и телефонные провода, подошли к областной тюрьме, вошли в караульное помещение, обезоружили военный караул в 35 человек, связали караульного офицера, потребовали ключи и вошли внутрь. Все это было проделано быстро и без выстрела. Стража внутри тюрьмы опешила, сдала ключи и оружие. Сидевшие в тюрьме комиссары, с Михельсоном во главе, взяли на себя руководство операциями. Начали освобождать «политических» и прежде всего – большевиков и красногвардейцев. К этому времени туда из Уфы было привезено много членов Учредительного Собрания и служащих уфимского совета управляющих ведомствами. Среди них были: Н. Иванов, Ф. Федорович, Павлов, Лотошников, Фомин, Подвицкий, Филипповский, Нестеров, Девятов, Маевский, Кириенко, секретарь Комуча (т. е. комитета членов Учредительного Собрания) Николаев, старик Барсов, Владыкин, Сперанский, Локотов и др., фамилий которых я или не знал, или теперь уже забыл. Часть наших стала обсуждать, следует или не следует покидать тюрьму. Большевики торопили с выходом. Солдаты по наивности говорили «учредителям», чтобы те шли в казармы и образовывали власть. Наконец все вышли. Чуваши сейчас же отправились на квартиру к знакомым. Павлов, Лотошников, Подвицкий и еще несколько человек отправились на квартиры кооператоров-возрожденцев. Положение остальных становилось критическим. Большевистский отряд отправился на Куломзино. Начало светать, в городе поднялась тревога, показались патрули казаков. Наши всей толпой двинулись в дом «Земля и Воля», что на углу Гасфортовской и Второго Взвода. Владыкина, у которого больная нога, пришлось нести на руках. С огромным риском прошли мимо патрулей, спрятались в подвальном этаже указанного дома. Как вы, вероятно, помните, неподалеку от него квартирует штаб отряда Красильникова. Оттуда заметили наших. В «Земле и Воле» произведен был обыск, но, к счастью, красильниковцы не догадались заглянуть в подвал; однако у дверей эсеровского помещения поставили часового. Был трескучий мороз. Солдату должно быть, надоело стоять и он ушел; наши воспользовались этим и вышли из подвала; большинству через местных партийных товарищей удалось найти временные помещения, но многим не удалось и этого, они собрались на квартире М., которая, несомненно, находилась под наблюдением, так как М. была единственным человеком, который имел со мною связь. Был издан приказ в течение дня всем бежавшим из тюрьмы вернуться обратно в нее, при чем гарантировалась безнаказанность за уход из тюрьмы. Те же, кто в течение дня не вернется в тюрьму или к коменданту, будут расстреляны на месте поимки, при чем хозяева квартир, где будут найдены бежавшие, будут преданы военно-полевому прифронтовому суду. Федорович, Иванов, Нестеров, Филипповский, Сперанский, Владыкин решили не подчиняться приказу и приняли меры, чтобы скрыться из Омска. Другие, как Локотов, не имели ни паспортов, ни денег, ни квартиры; как ни тяжко им было, они решили вернуться в тюрьму. Другие, как Павлов, Лотошников, Подвицкий и др., вернулись сознательно, не желая избегать суда законной власти; с другой стороны, кооператоры, после переговоров с военными властями, уверили их, что за самый побег из тюрьмы, как побег невольный, никто не будет, согласно опубликованному приказу, так или иначе караться. Тюрьма приняла их радушно и спокойно; сами они стали понемногу успокаиваться. Приблизительно часов в 11 или 12 ночи в тюрьму явился воинский отряд. Нила Фомина, Ив. Ив. Девятова, Барсова, Маевского, Кириенко, Локотова, Сарова, служащего уфимской земской управы (фамилии не помню; знаю только, что он старый приятель Подвицкого по Смоленску, человек, к политике никакого отношения не имевший), Брудерера, интернационалиста Фон-Мекка и бывшего начальника красноярской тюрьмы вызвали в контору, заявив, что пришел конвой, чтобы вести их в военно-полевой суд. В тюремной книге в получении этих арестантов расписался капитан Рубцов, бывший тогда начальником унтер-офицерской школы и вскоре получивший чин подполковника. Воинский отряд приехал за ними на грузовом автомобиле омского комендантского управления. Установлено также, что Маевского, Кириенко, Девятова и др. привезли в здание омского гарнизонного собрания, где помещается прифронтовый военно-полевой суд. Фон-Мекка, правда, не довезли до места, не утерпели и расстреляли дорогой, прямо на улице г. Омска. Остальные просто пропали. У многих из них в Омск прибыли за ними жены. На другой день подняли тревогу. Никто не мог сказать, куда девались увезенные из тюрьмы. Софья Ивановна Девятова подняла на ноги всех кооператоров, прокуратуру, чешского и американского консулов. Генерал Стефанек предъявил Колчаку ультимативное требование немедленно освободить всех членов Учредительного Собрания и служащих уфимского правительства по поименному списку, при этом представленному. Все немедленно были не только освобождены, но получили возможность легально жить. Лотошников поступил в Центросоюз, Подвицкий – в Центросибирь, Павлов – врачом в шадринском земстве, Николаев получил место мирового судьи во Владивостоке.
Никто не напомнил Стефанеку меня внести в список освобождаемых. Когда М., после свидания со мной, убедившись, что я продолжаю еще жить, бросилась к чехам с просьбой освободить меня, то удивились: 1) что я сижу, 2) что никто не сказал обо мне Стефанеку, и заявили, что теперь, пожалуй, поздно хлопотать обо мне, ибо Стефанек уехал, говорить с Колчаком об одном лице теперь, после освобождения остальных, неудобно. И в то время, когда жены убитых товарищей день и ночь разыскивали в сибирских снегах их трупы, я продолжал мучительное свое сидение, не ведая, какой ужас творится за стенами гауптвахты. Разыскивать трупы убитых было чрезвычайно трудно еще и потому, что убитых, в связи с событиями 22 декабря, было бесконечное множество, во всяком случае не меньше 1500 человек. Целые возы трупов провозили по городу, как возят зимой бараньи и свиные туши. Пострадали главным образом солдаты местного гарнизона и рабочие; сами большевики и освобожденные ими комиссары спаслись благополучно.
Омск просто замер от ужаса. Боялись выходить на улицу, встречаться друг с другом. Естественно, что добиться каких-либо сведений об убитых товарищах при таких условиях представлялось делом почти невозможным. После долгих бесплодных поисков, случайно удалось за казармами 1-го Сибирского стрелкового полка, на обрывистом берегу Иртыша, наткнуться на три безобразно скорчившихся обледенелых трупа. Они были так изуродованы, что невозможно было узнать. Стали бродить по берегу, копать снег, нашли еще несколько таких же изуродованных трупов в позах чудовищных. По бороде узнали Фомина, Брудерер был так изуродован, что жена никак не могла узнать его, пока не показали метки на его окровавленной рубашке. Трупов Девятова и Сарова, однако, здесь не нашли.
В это время, по настоянию союзников, было назначено судебное расследование по делу «учредителей». Дело поручили казанской прокуратуре. В силу просто прошлой своей связи с Комучем (комитетом Учредительного Собрания) и его работниками, они дали Софье Ивановне разрешение на раскопку могил в Загородной Роще, конечно, в присутствии чинов судебного ведомства. Могил там огромное число. Разрыли несколько таких могил с сотнями трупов: Ив. Ив. и Сарова не нашли. Наконец, разыскали могилу расстрелянного конвоя, который охранял тюрьму в ночь, когда было сделано на нее большевистское нападение. Судьба этих несчастных солдат исключительно трагична. Утром 22 декабря их, уже обезоруженных большевиками, отряд унтер-офицерской школы арестовал и вместе со связанным большевиками же офицером-караульным начальником отвел в казармы на предмет предания суду. Последнему, очевидно, было не до них; ночью на 23 декабря приказано было весь этот конвой, в количестве 35 человек, отвести до суда в тюрьму. Когда их привели а тюрьму, то начальник последней заявил, что в тюрьме нет мест, что завтра часть уголовных он переведет в арестный дом и тогда примет и этот конвой, а покамест попросил их отвести его обратно в казарму. Красильниковцы или анненковцы по-своему решили его судьбу. Вместо того, чтобы вести солдат обратно в казармы, они направились с ними в Загородную Рощу и там расстреляли; благо от тюрьмы до Загородной Рощи расстояние небольшое. Все это были молодые, недавно мобилизованные солдаты, никакого отношения к большевистскому заговору не имевшие. Вот среди этих-то молодых солдат оказался изуродованный труп Ивана Ивановича Девятова.
Трупа Сарова так и не нашли.
Мне потом на гарнизонной гауптвахте пришлось сидеть с тем начальником красноярской тюрьмы, который был взят отрядом Рубцова из тюрьмы вместе с нашими товарищами и возвращен обратно уже из гарнизонного собрания, а потом, как офицер, переведен на гарнизонную гауптвахту. На той же гауптвахте вместе со мной сидел капитан Крашенинников, сын известного сенатора Крашенинникова, имевший непосредственное отношение и к этим убийствам и к убийству Б.Н. Моисеенко. В омской тюрьме я сидел с Сперанским, который вел нелегальное, негласное расследование этого дела. Затем, в бытность мою в Иркутске, я получил из достоверного безусловно источника кое-какие сведения по тому же вопросу. В общем, рисуется следующая картина. Существует монархическая, строго конспиративная организация. Она имеет свои разветвления повсюду: за границей, в Советской России, в колчаковской, у Деникина. К ней примыкает высшее кадровое офицерство, видные деятели союза русского народа и бывшие люди самодержавной бюрократии. Организация эта чрезвычайно сильна, располагает огромными денежными средствами. В Сибири ее органом была газета «Русская армия». Там ее агенты занимали видные посты, главным образом в военном ведомстве. Нелегальная ее организация в Омске именовалась Михайловским обществом охоты и рыболовства. Между прочим, в эту организацию входят: ген. Розанов и теперешний его сподвижник капитан Крашенинников, генералы Лебедев, Белов, Иванов-Ринов, Дутов, Красильников, Анненков, Семенов, Калмыков и другие. Фактически в Сибири власть находится в ее руках. Колчак и его правительство просто марионетки. Почти все деятели «Союза землевладельцев» также входят в состав этой организации. В своей тактике монархическая организация ни перед чем не останавливается. В ее руках такая реальная, серьезная сила, как офицерство. Ее агенты убили Новоселова. Как были наивны те, кто думал через комиссию Аргунова найти виновников этого убийства! В числе прочих своих задач монархисты решили «физически уничтожить» всех членов Учредительного Собрания. Им кажется, что эти «учредители», оставаясь сильными, будут постоянной угрозой той власти, которая формируется по их указаниям. И первой их жертвой стал Б.Н. Моисеенко. Они его схватили приблизительно в шесть часов вечера того дня, который вы, вероятно, лучше меня помните, близ Коммерческого клуба и отвезли на одну из офицерских квартир, по-видимому, на квартиру капитана Крашенинникова. Там стали допытываться от него, где находится касса съезда членов Учредительного Собрания. Его поведение можно предугадать всем, кто хоть немного знал этого честнейшего и благороднейшего из людей. Тогда его стали пытать. Пытка продолжалась часов шесть-семь. Наконец его, измученного, просто задушили, а труп бросили в Иртыш. История короткая, но сколько в ней ужаса!
Та же организация пыталась перебить всех «учредителей» в Екатеринбурге, но помешали чехи. Хотя Гайда в результате чешского вмешательства и гарантировал неприкосновенность «учредителей», но все-таки исключение официально, на бумаге, сделал для В.М. Чернова. Последний на той же бумаге, возвращенной после отобрания подписи в прочтении, написал благодарность Гайде за то, что не он дарует ему жизнь. Наконец монархисты решили воспользоваться событиями 22 декабря и под шумок ликвидировать «учредителей», сидевших в узилищах. Лишь по совершенно случайным причинам в тюрьму прибыл один грузовой автомобиль, а не два: поэтому погибли не все, а лишь первая порция «учредителей». Самое убийство представляет картину настолько дикую и страшную, что трудно о ней говорить даже людям, видавшим немало ужасов и в прошлом и в настоящем. Несчастных раздели, оставили лишь в одном белье: убийцам, очевидно, понадобились их одежды. Били всеми родами оружия, за исключенном артиллерии; били прикладами, кололи штыками, рубили шашками, стреляли в них из винтовок и револьверов. При казни присутствовали не только исполнители, но также и зрители. На глазах этой публики Н. Фомину нанесли 13 ран, из которых лишь две огнестрельных. Ему, еще живому, шашками пытались отрубить руки, но шашки повидимому были тупые; получились глубокие раны на плечах и подмышками. Мне трудно, тяжело и теперь описывать, как мучили, издевались, пытали наших товарищей. Я ограничусь только этими штрихами. Их вполне достаточно, чтобы понять, что за страшная оргия разыгралась в ту ужасную ночь на берегу Иртыша, на расстоянии меньшем версты от того дома, где обитал верховный правитель. Убийство совершено не без ведома военных властей. Участники убийства остались не только безнаказанными, но получили повышения. Чины казанской прокуратуры, которым было поручено расследовать дело, в частной беседе с одним из наших товарищей открыто сознались, что они встретили в своей работе непреодолимое препятствие в лице военных властей.
Вы можете представить, что я переживал, когда на гауптвахте М. потом рассказала вкратце эту страшную историю. В памяти у меня осталось одно: в ту минуту я всеми фибрами души и тела жалел, что я не был вместе с убитыми, что какая-то проклятая случайность на некоторое, может быть, на короткое время спасла мне жизнь. Я целыми днями лежал на грязных нарах, в темной холодной камере, не пил, не ел. Но «положение обязывает». Солдаты встревожились моим состоянием. Надо было крепиться. Полуторамесячное сидение в холодных, сырых и темных камерах давало себя знать: открылся сильный кашель, обнаружились приступы малярии, во время которых температура поднималась выше сорока; приходил военный врач, мерил температуру, тыкал грязным пальцем в грудь, дал два порошка хины, – тем и ограничилось мое лечение. Впереди ожидало меня нечто худшее.
В первых числах января меня повели под усиленным караулом на гарнизонную гауптвахту. В конвойной комнате сидело человек пять офицеров; по лицам я узнал некоторых из них: то были красильниковцы, я целую первую ночь их наблюдал в штабе Красильникова. Меня провели в комнату караульного начальника. Там ожидал меня жандармский офицер с погонами подполковника и пресловутыми аксельбантами. Он назвал себя помощником начальника отдела государственной охраны, показал мандат, где красовалась подпись Пепеляева. Как потом я узнал, омский комендант направил мое дело к начальнику гарнизона; тот, спустя некоторое время, переправил его члену омской судебной палаты Брюхатову, которому Старынкевич поручил вести следствие по делу уфимского комитета П.С.Р. за воззвание, которое, как вы помните, было выпущено в Екатеринбурге в мое отсутствие. Брюхатов не нашел состава преступления и возвратил дело начальнику гарнизона. Последний направил его министру внутренних дел, а тот передал меня охране, сиречь Пепеляеву. Но новый жандарм из старых начал допрос несколько необычно. Он прежде всего заявил, что я не Раков, а крупный большевистский комиссар, а потому я должен считаться со всеми последствиями, отсюда вытекающими. Когда он увидел, что этот маневр на меня никакого впечатления не произвел, он стал рассказывать о печальных событиях 22 декабря, напомнил судьбу Фомина, Девятова и др., присовокупив, что меня может ожидать нечто худшее. Долго он говорил на эту тему, я молчал, потому что мне нечего было говорить, да говорить я и не мог, так как от простуды или обострившегося катарра горла, которым я продолжаю страдать и теперь, я совершенно потерял голос. Наконец жандарм кончил, вошел конвой, и меня отправили на старое место. Я недоумевал, но темные смутные предчувствия закопошились в глубине души. Я не спал всю ночь.
Дня через два меня опять повели на гарнизонную гауптвахту. Та же картина, тот же жандармский подполковник, низкорослый, бритый, с выпученными, стеклянными глазами, с грязными ногтями на руках. Вся фигура его отчетливо говорила, что человек – с тяжкого похмелья после нескольких дней жесточайшего пьянства. Опять тот же тон, та же речь. Выведенный из терпения, он предложил мне написать кто я... Писать я отказался, но прошипел внятно и твердо все свои преступные титулы. Тогда он, долго разговаривая, подходя издалека, наконец от имени Пепеляева, предложил мне не что иное, как сотрудничество в пепеляевской охране. Я не могу передать, что я пережил, перечувствовал в эту минуту. Я весь задрожал, зашипел, вскочил с места, как ужаленный. Тогда жандарм снова внятно и раздельно повторил свое предложение. Но повидимому со мной творилось нечто такое странное, что вошел конвой, и меня водворили на старое место. Все это так потрясло меня, что мои сокамерники с ужасом и удивлением осматривали меня и боязливо спрашивали, за что меня высекли. Очевидно, мое лицо напоминало им лица тех, кто приходил после красильниковской или анненковской порки.
Дня два я лежал неподвижно на нарах. И теперь, когда я вам пишу об этом, невольно начинаю волноваться. Худшего, более тяжкого оскорбления, чем то, которое мне тогда было сделано именем Пепеляева, нельзя придумать.
Пришла на свидание М. Мой вид поразил ее. Я рассказал ей все. Она сейчас же поехала к Виноградову. Тот, возмущенный, сейчас же по телефону просит Пепеляева немедленно назначить свидание и поехал к нему с решительным требованием прекратить издевательства надо мной, освободить меня под его поручительство, под поручительство омских общественных деятелей, под какой угодно залог. Ведь вы знаете, что Пепеляев товарищ Виноградова по государственной думе и по ЦК кадетской партии. По словам М., Виноградов возвратился от этого своего товарища взволнованный до крайности, безнадежно махал рукой и не мог иначе в присутствии других называть его, как «сволочью».
Вскоре совершенно неожиданно меня перевели на гарнизонную гауптвахту и посадили вместе с П. Дело объяснилось чрезвычайно просто. На гауптвахте караул, которому подчинялась и гауптвахта 1-го стрелкового полка, где я сидел, сменяется ежедневно. Режим зачастую определяется просто личными качествами караульного начальника. Очень часто караульными начальниками были анненковские или красильниковские офицеры; тогда нашему брату приходилось плохо. На этот раз караульным начальником оказался бывший народный учитель Семиреченской области. Парень простой, с «учредительским» настроением, к тому же любил выпить. П. и другой товарищ, прапорщик К., воспользовались этим, с его разрешения обзавелись водкой, подпоили его и под шумок сказали ему, чтобы он перевел меня с гауптвахты 1-го Сибирского стрелкового полка на гарнизонную. Узнавши, кто я, тот сейчас же послал за мной конвоиров. Я очутился со своими. Но прапорщик выпил слишком много и в пьяном виде за какую-то дерзость хватил по уху пришедшего к нему по служебным делам стражника комендантского управления. Получился скандал. Несчастного прапорщика сейчас же посадили на 30 суток на гауптвахту. Его солдаты сменились и ушли, а он остался с нами. На гарнизонную гауптвахту я попал в сравнительно хорошую камеру, в среду своих товарищей, жуткое настроение мое понемногу стало смягчаться. Нужно было целую неделю отмываться, чтобы очиститься от того слоя копоти и грязи, который накопился за время сидения моего на полковой гауптвахте. П. вскоре освободили. Это улучшило наше положение. П. стал бегать по союзническим консульствам, вопиять, делать шум вокруг моего имени. К нам привели офицера Мурашкина, с которым мы оказались старинными знакомыми. Привели еще Дворжеца – появилась масса новых сведений. Свидания запретили, но благодаря связям с арестованными офицерами мы постоянно переписывались с волей, получали газеты; П., благодаря старому знакомству с караульными начальниками, которые периодически повторялись раза два, пробирался на гауптвахту, целыми часами просиживал в нашей камере. Приступы малярии, благодаря усиленному употреблению хины в сухой камере, прекратились, но зато усилился кашель, в мокроте показалась кровь, болело горло. У меня во время этапных скитаний после 1915 года обнаружился туберкулез, но тогда удалось уехать на юг Франции в Montpellier, и легкие быстро зарубцoвались. Теперь видимо процесс возобновился. Товарищи встревожились.
Ввиду полной безнадежности легального освобождения, стали думать о побеге. Вскоре представился совершенно исключительный случай. На военных гауптвахтах исстари установился обычай: на честное слово арестованных офицеров караульные начальники на свой риск и страх отпускают домой на вечер, иногда на всю ночь. Я решился воспользоваться этим обычаем. Смущало одно обстоятельство, что может пострадать ни в чем неповинный караульный начальник. Навел справки. Оказалось, что с омской гауптвахты так уже бежало немало людей; караульные начальники отделывались или выговором от начальства или недельным арестом на той же гауптвахте. Смущаться было нечем. Я запасся паспортом. Прапорщик К., свой человек, стал проситься у караульного начальника на его честное слово отпустить на 2 часа его и меня. Его он отпустил, но меня не решился. Тогда другой офицер, сожитель по камере, горячий колчаковец и монархист, обратился к караульному начальнику с просьбой, чтобы тот дал мне отпуск в город, под охраной его и K. Караульный начальник согласился. Все втроем направились в квартиру П. Дорогой я убедил К. от П. моего добровольца-конвоира увести куда-нибудь, часа на полтора, на два. Так и сделали. Мы остались вдвоем с П. Пришли Дедусенко, Колосов. Я предложил воспользоваться случаем и скрыться. После некоторого обсуждения, стало ясным, что это неудобно. Просидели мы так часа два совершенно одни, ночью. В передней застучали шпоры моих попутчиков-офицеров. Пришлось итти назад на гауптвахту.