Владимир Александрович Кухаришин (kibalchish75) wrote,
Владимир Александрович Кухаришин
kibalchish75

Дневники Софьи Толстой. Часть I

Дневники Софьи Толстой дают массу информации к размышлению о великом писателе.

1897
25 ноября

Таня говорит, что Л.Н. о жизни в Москве говорил как о самоубийстве. Так как он будто бы для меня приезжает в Москву, то значит я его убиваю. Это ужасно! Я написала ему все это, умоляя его не приезжать. Мое желание сожительства с ним вытекает из моей любви к нему, а он ставит вопрос так, что я его убиваю. Я должна жить тут для воспитания детей, а он мне это всегда ставит в упрек! – Ох, как я устала от жизни!
27 ноября
О Льве Николаевиче известий нет. Какая-то глухая тоска и забота о нем сидит в моем сердце; но рядом и недоброе чувство, что он добровольно живет врознь с семьей и сложил с себя уже очень откровенно всякое участие и заботу о семейных. Я ему больше писать не буду; не умею я так жить врознь и общаться одними письмами.
29 ноября
Вчера получила длинное, доброе и благоразумное письмо от мужа. Я очень старалась проникнуться им; но от него веяло таким старческим холодом, что мне стало грустно. Я часто забываю, что ему скоро 70 лет, и несоразмерность наших возрастов и степени спокойствия. На тот грех моя наружная и внутренняя моложавость еще больше мне мешает. Для Л.Н. теперь дороже всего спокойствие, а я жду от него порывистого желания приехать, увидать меня и жить вместе. Эти два дня я страшно по нем тосковала и мучительно хотела его видеть. Но опять я это пережила, что-то защелкнулось в сердце и закрылось…
[Читать далее]
30 ноября
… приехал из Ясной Маковицкий и стал ломаным русским языком мне рассказывать, что Л.Н. бодр и много работает, и посылает длинную, длинную статью в «Северный Вестник». Я ушам своим не верила, я просила его повторить, и он с особенным удовольствием это повторил.
Почти три года тому назад, за две недели до смерти Ванички, была гадкая, страшная ссора у нас с Л.Н. за то, что он тихонько от меня отдал не мне, по моей просьбе, не Стороженко, по его просьбе (в пользу бедных литераторов), а Гуревич в ее журнал – этот прекрасный рассказец «Хозяин и работник». Хотя я отстояла тогда и свои права для 14-го тома и права изданий «Посредника», и мы выпустили этот рассказ одновременно с Гуревич, что ее страшно злило, но вся эта история тогда чуть не стоила мне жизни или рассудка.
В первую минуту я хотела лишить себя жизни, потом хотела уехать куда-нибудь, потом проиграла на фортепиано часов пять, устала, весь день ничего не ела и уснула в гостиной, как спят только в сильном горе или возбуждении – как камень повалилась.
Написать, рассказать весь трагизм моей жизни и моих сердечных отношений, моей любви к Л.Н. – невозможно, особенно теперь.
10 декабря
Прошло десять дней с тех пор, как я писала свой дневник. Что было? Трудно собрать все события, тем более, что все было тяжелое, и многое еще новое и тяжелое открылось мне. Постараюсь все вспомнить.
2 декабря я была в концерте «Бетховенский вечер». Ауэр и д’Альбер играли четыре сонаты со скрипкой. Наслаждение было полное, и душа моя успокоилась на время. Но на другой день я увидала в газетах объявление «Северного Вестника» о статье Л.Н. Кроме того Таня со мной поссорилась, упрекая за мое мнимое отношение какое-то к С.И., а я его месяц до того не видала. Я оскорбилась страшно; меня мои домашние всегда умеют сделать без вины виноватой, если я, как делала всю жизнь, не рабски служу и покоряюсь всем требованиям семьи, а изберу какой-нибудь свой путь, как теперь избрала занятие музыкой. И это вина!
На другой день получена была телеграмма от Доры и Левы, что они едут, от Л.Н. ничего.
Я так нетерпеливо ждала Л.Н., так готова была ему писать, служить всячески, любить его, не доставлять ему никакого горя, не видать и С.И., если ему это так больно, что известие о том, что после месяца разлуки он не едет ко мне, да еще печатает статью в «С.В.», привело меня в состояние крайнего отчаяния. Я уложила вещи и решила ехать куда-нибудь. Когда я села на извозчика, я еще не знала, куда поеду. Приехала на петербургский вокзал, хотела ехать в Петербург, отнять статью у Гуревич, но опомнилась и поехала к Троице. Вечером, одна, в гостинице, с одной свечой в грязном номере, я сидела как окаменелая и переживала всю горечь упреков моему равнодушному к моей жизни и любви – мужу. Я хотела себя утешить, что в 70 почти лет уже нельзя горячо чувствовать, но зачем же обман и тайные от меня сношения и статьи в «С.В.»? Я думала, что я сойду с ума.
Когда я легла и заснула, меня разбудили нянин и Танин голоса и стук в дверь. Таня почему-то догадалась, что я именно поехала к Троице, обеспокоилась и приехала ко мне. Я была очень тронута, но состояние моего отчаяния не изменилось. Таня мне сообщила о приезде Доры и Левы и о том, что Л.Н. приезжает на другой день. И это уж меня не тронуло. Я слишком долго и горячо его ждала, а тогда уж сломалось во мне опять что-то, и я стала болезненно равнодушна ко всему.
Таня уехала, а я пошла к обедне. Весь день (девять часов) я провела в церкви. Я горячо молилась о том, чтоб не согрешить самоубийством или местью за всю боль, постоянно причиняемую мне мужем; я молилась о смирении, о чуде, которое бы сделало наши отношения с мужем до конца правдивыми, любовными, доверчивыми; молилась об исцелении моей больной души.
Исповедь моя была перед Богом, так как старец, схимник Федор, так дряхл, что не понимал даже моих слов; он всхлипывал поминутно от нервности и слабости. Что-то было очень таинственное, поэтическое в этом говении; в каменных проходах, келиях, простом народе, бродящих всюду монахах, в молитвах, длинной службе и полном одиночестве среди не знавшей меня толпы молящихся. Вернувшись, вечером я читала долго правила и молитвы по книге, находящейся в гостинице. На другое утро я причащалась в Трапезной церкви. Был царский день (6 декабря) и готовился роскошный для монастыря обед: четыре рыбных блюда, пиво, мед. Посуда: тарелки и кружки оловянные; на столах скатерти, служат послушники в белых фартуках.
Потом я, простояв молебен, пошла бродить по Лавре. Цыганка нагнала меня на площади: – Любит тебя блондин, да не смеет; ты дама именитая, положение высокое, развитая, образованная, а он не твоей линии… Дай 1 р. 6 гривен, приворожу: идя за мной, Марью Ивановну все знают, свой дом. Приворожу, будет любить как муж…
Мне стало жутко и хотелось взять у ней приворот. Но когда я вернулась домой, я перекрестилась и поняла, как это глупо и грешно.
Вернувшись в номер, мне стало тоскливо. Телеграммы, которой я ждала от Тани о приезде Л.Н., не было. Поев, я поехала на телеграф, и там были две непосланные телеграммы: одна от Тани, другая длинная, трогательная от Л.Н., который меня звал домой.
Я немедленно поехала на поезд.
Дома Лев Николаевич встретил меня со слезами на глазах в передней. Мы так и бросились друг к другу. Он согласился (еще в телеграмме упомянув об этом через Таню) не печатать статьи в «Северном Вестнике», а я ему обещала совершенно искренно не видать нарочно С.И., и служить Л.Н., и беречь его, и сделать все для его счастья я спокойствия.
Мы говорили так хорошо, так легко мне было все ему обещать, я его так сильно и горячо любила и готова любить…
А сегодня в его дневнике написано, что я созналась в своей вине в первый раз и что это радостно!!.. Боже мой! Помоги мне перенести это! Опять перед будущими поколениями надо сделать себя мучеником, а меня виноватой! А в чем вина? Л.Н. рассердился, что я с дядей Костей зашла месяц тому назад навестить С.И., лежащего в постели по случаю больной ноги. По этой причине Л.Н. страшно рассердился, не ехал в Москву и считает это виной.
Когда я стала ему говорить, что за всю мою чистую, невинную жизнь с ним он может простить меня, что я зашла к больному другу навестить его, да еще с стариком дядей, Л.Н. прослезился и сказал: «Разумеется, это правда, что чистая и прекрасная была твоя жизнь…»
11 декабря
Была Гуревич. Л.Н. к ней не вышел. Статью пока он у нее спросил назад. Что дальше будет! Я утратила всякое доверие к Л.Н. после всей этой обманной истории печатания статьи в «Северном Вестнике».
14 декабря
От Гуревич письмо отчаянное, что Л.Н. берет назад статью; и верно Л.Н. на меня сердится за это. Чтоб не быть виноватой, я все время прошу Л.Н. делать все, что ему приятно, обещаю ни во что не вмешиваться, ни за что не упрекать. Он упорно, нахмурясь, молчит.
16 декабря
Моя моложавость сделалась каким-то необходимым разговором со всеми на свете. А на что она мне? На душе, главное, не радостно; Л.Н. не ласков, и главное, что-то есть в нем не высказанное, что он таит. Я все на свете бы для него делала, если б он ласково просил меня. А его злобный, молчаливый протест вызывает и во мне протест и желание оградить и создать свой душевный мир, свои занятия и свои отношения. – С.И. не вижу и стараюсь о нем не думать.
17 декабря
У Льва Николаевича грипп, ему не пишется, он молчаливо-угрюм, неприятен и сегодня говорил об отъезде к Маше. Тяжела эта лихорадочная жизнь: если он приезжает, он сердится, что приехал, и все время опять куда-то стремится. Нет этого дружного, спокойного, семейного положения, которое я так бы любила; нет определенности…
… никогда не заживет горе Л.Н. от его ревности, и навеки испорчены, без всякой вины моей, и отношения с Л.Н., и простые, хорошие отношения с С.И. вследствие этой ревности. Как тяжела все-таки жизнь! Трудна.
21 декабря
Да где оно, людское счастье?
Сегодня опять тяжелый, тяжелый день. Получила Таня письмо от Гуревич, все насчет того, чтоб Л.Н. дал ей статью. Сережа, приехавший сегодня, и Таня напали на меня, что это я не хочу (мне так неприятны эти сношения с «Северным Вестником»), и послали меня к Л.Н. просить, чтоб он оставил свое «Введение» к переводной статье Карпентера. Я пошла, говорю, чтоб Л.Н. дал эту статью, если и ему и всей семье этого так хочется. Я почти просила его согласиться. Но для Л.Н. это лучшее средство для достижения обратного, так как он из духа противоречия всегда сделает противное.
Но тут я неосторожно сказала что-то, что его отношения к Гуревич так же мне неприятны, как ему мои к Танееву. Я взглянула на него, и мне стало страшно. В последнее время сильно разросшиеся густые брови его нависли на злые глаза, выражение лица страдающее и некрасивое; его лицо только тогда хорошо, когда оно участливо-доброе или ласково-страстное. Я часто думаю, что бы он сделал со мной или с собой, если б я действительно хоть чем-нибудь когда-нибудь была виновата?
Благодарю Бога, что он меня избавил от случая, греха и соблазна. Себе я не даю никакой цены; Бог спасал.
1898


3 января
Я тоже жила долго этой простой, без рассуждений и критики – любовью. Мне жаль, что я прозрела и разочаровалась во многом. Лучше я бы осталась слепа и глупо-любяща до конца моей жизни. То, что я старалась принимать от мужа за любовь, – была чувственность, которая то падала, обращаясь в суровую, брюзгливую строгость, то поднималась с требованиями, ревностью, но и нежностью. Теперь мне хотелось бы тихой, доброй дружбы; хотелось бы путешествия с тихим, ласковым другом, участия, спокойствия…
Вечером была в опере «Садко». Красивая, занимательная опера, музыка местами хорошая, талантливая. Автора безумно вызывали, овации были большие. Мне было приятно, но опять-таки лучше бы и музыку слушать, если б рядом со мной, как у многих, был тихий, добрый друг – муж.
8 января
Я… очутилась там, где могла видеть С.И. Когда мы искали свои шубы, он со мной сказал два слова, что кончил симфонию свою для оркестра и что на днях придет.
Вернувшись домой, я хотела сказать Л.Н., что я видела С.И., и никак не могла. Когда я вошла к нему, мне показалось лицо Л.Н. такое худое, грустное; мне хотелось броситься к нему и сказать, что я не могу никого любить больше его, что я все на свете готова сделать, чтоб он был спокоен и счастлив; но это было бы дико, и потом, кто поручился бы, что он, как Маша, думал бы дурное про меня, подумал бы, что я что-нибудь знала, подстроила, сговорилась…
16 января
Сегодня наша Таня и Маруся Маклакова пересматривали фотографии разных мужчин и переговаривались, за кого бы они пошли замуж. Когда дошли до портрета Льва Николаевича – обе закричали: «Ни за что, ни за что!» – Да, трудно очень жить под деспотизмом вообще, а под ревнивым – ужасно!
17 января
До поздней ночи меня пилил Л.Н., говоря, что он просит отпустить его в деревню, что он мне не нужен, что жизнь в Москве для него убийство, и все в этом роде. Слово отпустить не имеет значения, я его держать не могу. Если я желала, чтоб он приехал в Москву, то потому, что мне естественно и радостно жить с мужем, которого я привыкла любить, о котором привыкла заботиться. Чтоб он не мучился ревностью – я все сделала и все-таки не заслужила его доверия. Если б он уехал в деревню, он еще больше бы мучился; уехать, всем нам – как же быть с Мишей и Сашей, не учить их? Думаешь, думаешь… А равнодушие и бездействие Льва Николаевича в воспитании своих детей всегда мне тяжело, и я ему ставлю это в упрек. Сколько отцов не только воспитывают сами детей, но еще и кормят их своим трудом, как мой отец. А Л.Н. считает, что даже жить с семьей для него убийство.
21 января
Весь день идут у нас с Соней Мамоновой и Львом Николаевичем разговоры о деревенской газете для народа. Цель газеты – дать интересное чтение народу. События вроде крушения поездов, столкновения пароходов, несчастий в шахтах, приезд китайских, абиссинских и других заморских гостей; описания метеорологические, агрономические, исторические, потом сведения о своем царе и царской фамилии, краткое описание праздников, и фельетон – легкое чтение.
22 января
Играла на фортепиано целое утро, нервна до последней крайности, не спала всю прошлую ночь и лежала с открытыми глазами в темноте, боясь разбудить и потревожишь мужа. Сижу я сегодня за фортепиано и вдруг подумала, что Л.Н. может умереть, что его обещали убить, и вдруг расплакалась… Как ни строг он со мной, как еще много у меня в сердце любви к нему.
26 января
Вчера я лежала в постели, а к Л.Н. приехали опять три молоканина самарских просить писем рекомендательных в Петербург. Едут хлопотать опять об отнятых у них правительством детях, которых отдали в монастыри. Бедные дети и матери! И что за варварское средство для обращения в православную веру! Это уж никого не убедит, а напротив.
6 февраля
Л.Н. видела сегодня мало. Он читал, ходил к Гроту, носил корректуры «Искусства», писал много писем, а вечер провел с нами. Он бодр опять, но что-то есть в нем сдержанное и скрытое. Не знаю, куда он девал тетрадь своего последнего дневника, и боюсь, что отослал Черткову. Боюсь и спросить его. – Боже мой! Боже мой! Прожили всю жизнь вместе; всю любовь, всю молодость, – все я отдала Л.Н. Результат нашей жизни, что я боюсь его! Боюсь – не быв ни в чем перед ним виноватой! И когда я стараюсь анализировать это чувство боязни, то я поскорей прекращаю этот анализ. С годами и развитием я слишком хорошо поняла многое.
Уже то, что он в дневниках своих последовательно и умно чернил меня, короткими ехидными штрихами очерчивая одни только мои слабые стороны, доказывает, как умно он себе делает венец мученика, а мне бич Ксантиппы.
Господи! Ты нас один рассудишь!
8 февраля
Заглянула ко Л.Н. сегодня вечером; сидят совсем чуждые мне люди: крестьянин, фабричный, еще какой-то темный. Это та стена, которая стала последние годы между мной и мужем.
9 февраля
Сегодня Степа брат разговаривал с Львом Николаевичем и Сережей. Я вошла – они замолчали. Я спрашиваю: о чем говорили? Они замялись, потом Л.Н. говорит: «Мы говорили о том, что лучшие (половые) отношения с женщинами – это с простыми крестьянками, но, разумеется, без брака. Как только женятся на крестьянке, так добра не будет».
Я просто ушам не верила. Да, если я не пошла за мужем в его учениях, то потому, что он никогда не был искренен. Вот и выскочит порой тот настоящий Л.Н., который высказывает свои настоящие мысли.
Да, бедная, бедная я! Ему всегда мешало во мне именно то, что любила все изящное, любила чистоту во всем – и внешнем, и внутреннем. Все это ему было не нужно. Ему нужна была женщина пассивная, здоровая, бессловесная и без воли. И теперь моя музыка его мучит, мои цветы в комнате он осуждает, мою любовь к всякому искусству, к чтению биографии Бетховена или философии Сенеки – он осмеивает… Ну, прожила жизнь, нечего поднимать в сердце все наболелое.
12 февраля
Меня возмутило сегодня в этой статье осуждение Бетховена. Я недавно, читая его биографию, еще выше поставила и полюбила этого гениального Бетховена. Но моя любовь всегда немедленно будила ненависть в Льве Николаевиче, даже к умершим. Я помню, что когда я читала и восхищалась Сенекой, он сейчас же сказал, что это был напыщенный, глупый римлянин, любивший красивые фразы. Надо скрывать все свои чувства.
18 февраля
Вчера вечером меня поразил разговор Л.Н. о женском вопросе. Он и вчера, и всегда против свободы и так называемой равноправности женщины; вчера же он вдруг высказал, что у женщины, каким бы делом она ни занималась: учительством, медициной, искусством – у ней одна цель: половая любовь. Как она ее добьется, так все ее занятия летят прахом.
Я возмутилась страшно таким мнением и стала упрекать Льва Николаевича за его этот вечный – столько заставивший меня страдать – циничный взгляд его на женщин. Я ему сказала, что он потому так смотрел на женщин, что до 34 лет не знал близко ни одной порядочной женщины. И то отсутствие дружбы, симпатии душ, а не тел, то равнодушное отношение к моей духовной и внутренней жизни, которое так мучает и огорчает меня до сих пор, которое так сильно обнажилось и уяснилось мне с годами, – то и испортило мне жизнь и заставило разочароваться и меньше любить теперь моего мужа.
19 февраля
Л.Н. где-то старательно прячет свой дневник. Всегда прежде я или догадывалась куда, или находила его. Теперь совсем не могу найти и ума не приложу, куда он его кладет.
22 февраля
Мы мало виделись и мало говорили. Наши беседы с ним опять будут в те одинокие вечера, когда я живу с Мишей и даже Сашей, но без Льва Николаевича и без Тани. Таня вчера уже наговорила мне много злого по поводу посещения С.И. В чем могут мешать людям дружеские, симпатичные отношения!
24 февраля
Опять Лев Николаевич жалуется на желудок; изжога, голова болит, вялость. Сегодня за обедом я с ужасом смотрела, как он ел: сначала грузди соленые, слепившиеся оттого, что замерзли; потом четыре гречневых больших гренка с супом и квас кислый, и хлеб черный. И все это в большом количестве.
Я ем теперь с ним одну пищу, т. е. все постное по случаю Великого поста, и все время у меня дурное пищеварение, а я ем вдвое меньше. Каково же ему, шестидесятидевятилетнему старику, есть эту не питательную, дующую его пищу!
4 марта
Вечером вчера нервы до того расстроились, что я не могла больше дома сидеть и поехала к милым старичкам, т. е. старушкам Масловым. Там видела С.И., но короткое время. Он очень непривлекательно ел колбасу, разговаривать не пришлось с ним, и он скоро ушел. Что он меня избегает, это, я думаю, несомненно. Но по какой причине?
7 марта
Сегодня утром был неприятный разговор с Л.Н. Он хочет делать все прибавки в свою статью, а я боюсь, что к прибавкам придерется цензура и опять остановит книгу, а я хочу печатать 30 000 экз. Слово за слово, упрекали друг друга; я упрекала за то, что лишена свободы, что он меня не пускает в Петербург: он упрекал, что я продаю его книги; а я на это говорила, что не я пользуюсь деньгами, а больше всего его дети, которых он забросил, не воспитал и не приучил к работе. Еще я говорила, что его верховую лошадь, его спаржу и фрукты, его благотворительность, велосипеды и пр., – все это я ему доставляю на эти же деньги, а сама меньше всех их трачу… Но я бы ему этого не сказала, если б он не кричал, что я забываюсь, что он может запретить мне продавать книги. Я сказала: очень буду рада, запрети, и я уйду на себя работать, в классные дамы, корректорши и т. д. Я люблю труд и не люблю свою жизнь, поставленную всю не по моему вкусу, а по инерции и по тому, как ее поставила семья – муж и дети.
8 марта
В душе моей происходит борьба: страстное желание ехать в Петербург на Вагнера и другие концерты и боязнь огорчить Льва Николаевича и взять на свою совесть это огорчение. Ночью я плакала от того тяжелого положения несвободы, которое меня тяготит все больше и больше. Фактически я, конечно, свободна: у меня деньги, лошади, платья – все есть; уложились, села и поехала. Я свободна читать корректуры, покупать яблоки Л.Н., шить платья Саше и блузы мужу, фотографировать его же во всех видах, заказывать обед, вести дела всей семьи, – свободна есть спать, молчать и покоряться. Но я не свободна думать по-своему, любить то и тех, кого и что избрала сама, идти и ехать, где мне интересно и умственно хорошо; не свободна заниматься музыкой, не свободна изгнать из моего дома тех бесчисленных, ненужных, скучных и часто очень дурных людей, а принимать хороших, талантливых, умных и интересных. Нам в доме не нужны подобные люди, с ними надо считаться и стать на равную ногу, а у нас любят порабощать и поучать…
9 марта
Вечером мне Л.Н. дал переписывать свой рассказ «Хаджи-Мурат» из кавказской жизни, и я была очень, очень рада, писала усердно, несмотря на боль в правой руке…
14 марта
Три вечера мною были проведены так разнообразно, что, при кажущейся ровной моей семейной жизни, удивляешься, как значительно переживаешь свою внутреннюю жизнь. Л.Н. давно не был так нежен и добр ко мне. На другой же день тон его немедленно изменился. Я была страшно занята корректурами своего 15-го тома, работала весь день и не усмотрела его настроения. Вечером я продолжала с малыми отдыхами свой труд (надо было прочесть 12 печатных листов) и, зная, что все равно бессонницы не дадут мне спать, я просила мужа ложиться без меня, сама разделась, надела халат и туфли и обещалась войти тихонько, когда кончу корректуры. Напал на Л.Н. каприз – ложись спать, да и только. Работа у меня срочная, утром надо посылать в типографию; я не послушалась, продолжала работать. Он вскочил с постели, надел халат, ушел наверх, к себе в кабинет. Я продолжаю читать, не зная, что он ушел. Через полчаса приходит и начинает на меня кричать, что я его мучаю, что он хочет спать, а я ему не даю, что голова у него болит. Я все сидела, слушала, терпела, наконец, не дочитав последнего листа, пошла в спальню (я сидела рядом в столовой) и легла. Но тут нервы не вынесли. И усиленная работа, и неприятности, главное, несправедливость моего мужа ко мне – все это вызвало такое отчаяние в моей и так больной душе, что я вдруг почувствовала такую спазматическую боль в сердце и груди, что едва, уже в темноте, успела выговорить «умираю», как меня начало душить, сердцебиение усилилось, чувство страха, остановки жизни, спазма в сердце, – все это было ужасно. Такого удушья еще у меня никогда не было. Холодная вода ж сердцу, старание овладеть собой помогли мне сократить этот припадок. Лев Николаевич растерялся, потом начал сам дрожать и всхлипывать… Спали дурно, оба устали… и зачем, за что все это?! Господи, помоги мне до конца беречь мужа и терпеть… На другое утро я же пошла к нему и выразила ему сожаление о случившемся. Он извинился как будто, но мир установился. Надолго ли?
Вчера приходил С.И. Танеев. Как сразу успокоительно и хорошо подействовало на меня его присутствие. Добрый, спокойный, уравновешенный и высоко талантливый человек. Он сыграл свою прекрасную симфонию и спросил Льва Николаевича его мнения о ней. Л.Н. отнесся серьезно и с уважением и стал излагать свои впечатления. А именно, что и в этой симфонии, и во всей новой музыке нет ни в чем последовательности: ни в мелодии, ни в ритме, ни даже в гармонии. Только что начнешь следить за мелодией – она обрывается; только что усвоишь себе ритм, он перебрасывается на другой. Чувствуешь неудовлетворенность все время; между тем в настоящем художественном произведении чувствуешь, что иначе оно не могло быть, что одно вытекает из другого, и думаешь, что «я сам точно так бы это сделал».
18 марта
Л.Н. говорил, что, прежде чем говорить о неравенстве женщины и ее угнетенности, надо прежде поставить вопрос о неравенстве людей вообще. Потом говорил, что если женщина сама ставит себе этот вопрос, то в этом есть что-то нескромное, не женственное и потому наглое. – Я думаю, что он прав. Не свобода нам, женщинам, нужна, а помощь.
2 апреля
Мои знакомые меня спрашивают, почему я потухла, стала молчалива, тиха и грустна. Я им ответила: «Посмотрите на моего мужа, зато он как бодр, весел и доволен».
И никто не поймет, что когда я жива, занимаюсь искусством, увлекаюсь музыкой, книгой, людьми, – тогда мой муж несчастлив, тревожен и сердит. Когда же я, как теперь, шью ему блузы, переписываю и тихо, грустно завядаю – он спокоен и счастлив, даже весел.
3 апреля
Когда я хожу с Л.Н., я всегда, и зимой, и летом, и всю жизнь мучаюсь. Он никакого не имеет отношения к своим спутникам: если задержишься на минутку, он все-таки бежит, приходится догонять, он не ждет, спешишь, задохнешься – просто наказанье... Вся жизнь идет не по моему вкусу. Жизнь и интересы Л.Н. настолько особенные, личные его, что детей не касаются; не могут же они интересоваться сектантами-духоборами, или отрицанием искусства, или рассуждениями о непротивлении. Им нужна их личная жизнь, по их инициативе. Не имея руководителя в отце, не имея идеалов, посильных им, они создают свою разнузданную жизнь с игрой в карты, с пустотой и развлечениями, вместо серьезного дела или искусства. У меня не хватает ни сил, ни уменья создать им жизнь лучше, – да и возможно ли с все отрицающим отцом!
5 апреля
…я пошла к Л.Н. и спросила его со слезами и отчаянием о каком-нибудь совете, как мне быть с сыновьями, требующими денег и грубящими мне. – И как всегда, проповедуя на весь мир какие-то истины, он ни слова не умеет сказать семье и помочь жене.
6 апреля
Л.Н. ездил до обеда на велосипеде, утром писал о войне, вечером ездил верхом к умирающему купцу Брашнину. Ему любопытно видеть, как умирают люди…
9 апреля
Умер тот старик купец Брашнин, к которому он все ходил, и сегодня Лев Николаевич говорит, что любопытно узнать о его последних часах. Все время ему было именно любопытно видеть это умирание старика.
20 апреля
Л.Н. писал письмо о войне – ответ какому-то итальянцу. Не идет у него художественное произведение, трудно уж ему; притом он так привык проповедовать, что не может без этого жить.
1 мая
Сегодня получила письмо от Сони, которая меня извещает о том, что Л.Н. здоров, продолжает обходить и объезжать нуждающихся и бодр; но от него я еще не получила ни слова. Все мое горячее к нему отношение опять начинает остывать; я ему два письма написала, полные такой искренней любви к нему и желания этого духовного сближения; а он все ни слова!
3 мая
Получаю часто письма от Л.Н. Он, по крайней мере, теперь хоть несколько сот голодных прокормит. А то грех ему непростительный, что детей своих забросил.
9 мая
Сегодня Соня Мамонова просила написать С.И., чтоб он пришел вечером с ней повидаться. И он пришел – и, наконец, я дождалась этого счастья – он играл. Сонату Бетховена («Quasi una fantasia») и ноктюрн Шопена. Какое было счастье его слушать, и как он играл! Он был особенно нежно настроен сегодня, и было что-то такое глубокое, содержательное, рассказывающее что-то в его игре… Я знаю, что он играл для меня, я была ему так благодарна! Но зачем опять тревожить заснувшее на время к этим страшным впечатлениям сердце? Больно слишком…
Написала письмо Льву Николаевичу и о нем болезненно думала. То наслаждение, которое я получаю от игры С.И., доставляет страдание моему мужу. И это мучительно думать. Почему нельзя всего помирить, со всеми быть счастливой, любящей; от всякого брать ту долю радости, которую он может дать.
10 мая
Вечером была в театре с Сережей, Андрюшей и Сашей. Давали «Freisehutz» в пользу голодающих консерваторские ученики. Я сидела во втором ряду кресел, там же, где С.И.
19 мая
17-го утром я уже уехала к Льву Николаевичу в Гриневку и так радовалась его увидать, и детей и внуков. Но мои горячие порывы всегда обдаются холодной водой. У Льва Николаевича сидел какой-то сектант, которому он читал свою статью; мой приезд помешал чтению, и Л.Н. было немного досадно, хотя он очень старался это скрыть. Я ушла в сад с этими миленькими внуками, Мишей и Андрюшей, и мы долго гуляли, бродили всюду, и я им рассказывала многое о цветах, яблонях, насекомых и просто из жизни – истории. Часа три я с ними наслаждалась. Когда после обеда я опять вошла к Льву Николаевичу, опять сектант сидел у него и говорил ему длинные стихи духовного содержания, которые составлены для пения сектантами; и опять Л.Н. с досадой уж просто меня выпроводил. Я ушла и заплакала; три недели почти мы не видались; ни о нашей жизни в Москве, ни о детях, ни об экзаменах Миши, ни о Тане – ни о ком ему дела нет. Когда Л.Н. увидал, что я огорчилась, он пошел меня искать, начал смущенно оправдываться.
20 мая
Передо мной портрет Льва Николаевича с таким выразительным взглядом, который все меня к себе притягивает. И, глядя на него, я вспоминаю его упреки, его поцелуи, но не могу припомнить искренне ласковых слов, дружелюбно-доверчивого отношения…
Были ли они когда?… У меня был порою страстный любовник или строгий судья в лице моего мужа, но у меня никогда не было друга – да и теперь нет, менее чем когда-либо.

Перечла жизнь и учение Сократа и с новой стороны поняла его. Все великие люди схожи: гениальность есть уродство, убожество, потому что она исключительна. В гениальных людях нет гармонии, и потому они мучают своей неуравновешенностью.
2, 3, 4, 5 июня
У Левицких. Прекрасная семья, занятая, либеральная в хорошем смысле, особенно он, умный, твердый человек.
Трудный уход и забота за больным Л.Н. в чужом доме, с сложной вегетарианской пищей. Посылала за доктором, давали висмут с опием, клистиры крахмальные, компрессы. Скучно, холодно, тоскливо и досадно. Лев Николаевич поехал уже больной. Что за легкомыслие, и как не совестно в чужом доме дать столько забот с непривычными для посторонних, сложными требованиями миндального молока, сухариков, овсянки, покупного хлеба и пр.
12 июня
Думала сегодня: отчего женщины не бывают гениальны? Нет ни писателей, ни живописцев, ни музыкальных композиторов. Оттого, что вся страсть, все способности энергической женщины уходят на семью, на любовь, на мужа, – а главное, на детей. Все прочие способности атрофируются, не развиваются, остаются в зачатке. Когда деторождение и воспитание кончается, то просыпаются художественные потребности, – но все уже опоздано, ничего нельзя в себе развить.
17 июня
Опять и вчера, и сегодня клистиры, припарки, компрессы, выливанья из горшков, ухаживанье за больным Львом Николаевичем… Он после своей дизентерии не был воздержан, ел много и жадно; ездил, вопреки запрету докторов, на велосипеде, купался, слишком утомлялся верховой ездой, и вчера у него начались страшные боли в желудке, упорная, мучительная рвота, а сегодня жар, 38 и 2 было вечером, весь день он ровно ничего не ел, стонет вот уже сутки и очень нетерпелив.
От упрямства и невоздержания он сокращает свою жизнь и заедает и мой век. На этот раз мне стало досадно; только что с напряженным вниманием я старательно выходила его от дизентерии, и опять он слег. Сама я тоже больна, слишком утомляюсь и огорчаюсь. У меня кашель, болит под ложечкой.
20 июня
Очень сегодня я затосковала о Льве Николаевиче. Думаю, если он и поправится от этой болезни, то ему скоро 70 лет; и все-таки он долго прожить не может, и вдруг я останусь одна, без него на свете. Такая вдруг беспомощность мне показалась во мне, такое ужасающее одиночество, что я чуть не разрыдалась. Как ни трудно мне подчас с Л.Н., но все-таки он меня одну любил, он был мне опорой и защитой, хотя бы даже и от детей. А тогда? Трудно, грустно мне будет ужасно! Дай Бог ему пожить подольше, и мне без него или не жить совсем, или как можно меньше.
27 июня
Вестерлунд говорил, что я очень избаловала мужа. Сегодня меня поразило в записной книге Л.Н., что он пишет о женщинах.
«Если женщина не христианка – она страшный зверь».
Вывод из того, что я всю свою личную жизнь отдала ему в жертву, подавила в себе все желания – хотя бы к сыну съездить, как сегодня, и так всю жизнь. А муж мой везде видит зверство.
22, 23, 24, 25 июля
Утром рано приехали с сестрой Таней в Тулу 22-го: дождь шел, свежо, лошади не высланы. Взяли извозчика, приехали – и тут начались неприятности: целый ряд неприятностей от Л.Н., что я заехала к Масловым и видела там С.И. А между тем, уезжая, я спросила Л.Н.: если ему неприятно, то я не заеду. Я, прощаясь, нагнулась к нему, сонному, поцеловала его и просто, откровенно сделала ему этот вопрос. А он не просто, зло и не откровенно в первый еще раз сказал: «Отчего же, разумеется, заезжай», а второй раз сказал: «Это твое дело».

Я старалась, чтоб не отравить сестре ее пребывание в Ясной. Мы с ней много разговаривали, и она меня осуждала за мое пристрастие и к С.И., и к музыке, и за то, что огорчаю мужа.
Трудно мне покорить свою душу требованиям мужа, но надо стараться.
28 июля
Ходила одна по лесу, купалась и плакала. К ночи опять начались разговоры о ревности и опять крик, брань, упреки. Нервы не вынесли, какой-то, держащий в мозгу равновесие, клапан соскочил, и я потеряла самообладание. Со мной сделался страшный нервный припадок, я вся тряслась, рыдала, заговаривалась, пугалась. Не помню хорошенько, что со мной было, но кончилось какой-то окоченелостью.
29, 30 июля
Пролежала полтора суток в постели, без еды, без света в темной комнате, без мысли, без чувства, без любви и ненависти, и испытала могильную тишину, безжизненность и мрачность. Ко мне заходили все, но я никого не любила, ни о чем не жалела, ничего не желала, кроме смерти.
Сейчас толкнула стол, и на пол упал портрет Льва Николаевича. Так-то я этим дневником свергаю его с пьедестала, который он всю жизнь старательно себе воздвигал.
21 августа
…я вообще никогда не могла понять, как можно жить, писать и говорить всегда так противоречиво, как это делает Л.Н.
Третьего дня ему лошадь наступила на ногу. Как он испугался вечером боли, как охал, не спал, растирал, клал компрессы, смотрел температуру – видно, очень испугался, а вышло ровно ничего, он уже опять бодро бегает и ездит верхом.
28 августа
Преображенский начал было пить белым вином за здоровье Льва Николаевича и говорил неловкую речь, которую все замолчали умышленно. Пить за Л.Н. нельзя, он проповедует общество трезвости.
2 сентября
Поразил меня С.И. одной вещью. Говорит мне, что когда я была летом у Масловых, я его глубоко обидела, посмеявшись, что у него обувь на велосипеде некрасивая, в белых чулках, и я сказала, что он шута из себя изображает.
4 сентября
Раскинула сегодня карты, гадая на себя. И мне вышла смерть трефового короля. Я ужаснулась, и мне вдруг так захотелось к Левочке, опять быть с ним, не терять ни минуты жизни с ним, дать ему побольше счастья, – а между тем, когда ушел С.И., мне стало грустно, что я долго его не увижу. И вот, измученная внутренним разладом, мне захотелось немедленно бежать куда-нибудь, чтоб лишить себя жизни. Я долго стояла в своей комнате с страшной борьбой… Если б кто мог в такие минуты заглянуть и понять, что делается в душе человека… Но постепенно страдание перешло в молитву, я долго молилась упорно, вызывая в себе лучшие мысли, – и стало легче. Из дому нет писем, и мне грустно.


Tags: Женщины, Лев Толстой
Subscribe

  • Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments