Владимир Александрович Кухаришин (kibalchish75) wrote,
Владимир Александрович Кухаришин
kibalchish75

Categories:

Н. Плешко о белых

Из книги Н. Плешко «Из прошлого провинциального интеллигента».
Довелось мне как-то в поле встретиться с тремя пожилыми крестьянами... Заговорили о большевиках; крестьяне бранили их, возмущались поборами, произволом, насилием. В это время вдали показались, приближаясь к нам, какие-то кавалерийские части. «А это как, лучше большевиков?» спросил я. «Эти-то?», крестьяне замялись и пытливо посмотрели на меня. «Эти, что же, ничего». Потом, словно решившись, один из них сказал: «Известное дело, это власть, а все-таки и они творят не приведи Бог что. Те хоть большевики были, что с них спросишь, ни Царя, ни Бога не признавали. А этим поступать так не годится. Ну, только и от них бедному человеку не житье. Намедни вот у соседа свинью свели, а у другого сено забрали. Денег не платят, а спросить боязно. Не поверите, у меня самого с ног сапоги сняли, так в деревню босой и пришел. Один срам. Особенно эти как их, ингуши, что ли, называются. От них людям прямо житья нет».
[Читать далее]
Другой раз еду в поезде, идущем в Киев. Вагоны «битком набиты» киевлянами, освободившимися от большевистского пленения и хлынувшими за продовольствием в Полтавскую губернию. Всюду мешки с картофелем, мукой, хлебом. Пассажиры усталые, но довольные результатом поездки, возвращаются в Киев. Бранят большевиков… Вообще настроение среди них царило самое противобольшевистское. Но вот доезжаем до какой-то, не помню названия, станции. Вдруг суета, крики. В чем дело? Оказывается, явилась какая-то казачья часть. Теперь очищают для себя вагон и без церемоний выбрасывают ехавших в нем пассажиров. Несчастные покорно покидают вагон, хотя найти место в других вагонах буквально невозможно, и им, очевидно, придется ждать следующего поезда. Вслед за ними летит их багаж. Хлеб бросается прямо в грязь, мешки с силой швыряют на перрон. Один из упавших мешков лопнул, и из него сыплется мука. Несчастный хозяин его, по виду рабочий, с растерянным видом стоить над ним, не зная, что делать, ведь в этот мешок им вложено почти все его месячное содержание, а казаки хохочут. Казачий офицер, молодой человек, с серьгой в одном ухе, подошел к рабочему и стал кричать, чтобы тот немедленно «убирался вон». И когда рабочий возразил, что он не может уйти, не собрав муки, офицер стал хлестать его нагайкой. Нужно сказать, что и дальше, на следующих станциях офицер этот творил что-то ужасное. На одной из станций, через которую мы проезжали, он, увидя, что какой-то старик-крестьянин взгромоздился с двумя мешками муки на буфера вагона, велел своим казакам арестовать этого крестьянина и «всыпать горячих», а когда тот начал умолять этого не делать, офицер «сжалился» и ограничился лишь тем, что приказал отобрать муку и отнести ее в свой вагон, заявив, что «все равно мука эта везется для спекуляции. Крестьянин стал плакать, и публика сложившись уплатила ему стоимость погибшей муки. На третьей станции тот же офицер, увидев молодого парня в солдатской шинели, стоявшего па перроне и ковырявшего самым мирным образом в своем носу, подошел к нему и заорал: «чего стоишь, почему не поступаешь в Добровольческую Армию, большевиков ждешь, сукин сын? Мало вас били, хамово отродье» и с этими словами он стал бить парня по лицу рукояткой нагайки.
Смотря на это, пассажиры приумолкли, прекратились похвалы по адресу добровольцев, чувствовалась какая-то растерянность. В то время, о котором я говорю, евреи перестали ездить в поездах, так как за ними устраивалась настоящая погоня; травили, как зайцев; заводили в воинские поезда, обирали и избивали. Я был свидетелем, как какой-то офицер, проверяя документы в вагоне, долго допытывался у одного пассажира, еврей он или русский. И когда тот стал уверять, что он не еврей, офицер сказал «не может быть, рожа больно жидовская, хотя документ и в порядке». Впрочем, он ограничился только этим замечанием и ушел далее, оставив пассажира в покое.
На смену большевистской пропаганде, поставленной, должен сознаться, на большую высоту, в виду того, что к этому делу ими были привлечены лучшие специалисты по пропаганде, пришел злополучный «Осваг». 
Живя в Полтавской губернии, я видел, как с аэропланов разбрасывали в целях пропаганды испорченные советские деньги.

До чего бездарен этот способ пропаганды, легко убедиться, взглянув на помещенный образец разбрасываемых денег.
По приходе добровольцев в Киев один знакомый мой — молодой человек, выгнанный за тупоумие и неспособность из всех учебных заведений, не умевший правильно писать по-русски, с целью уклониться от вступления в ряды войск, поступил в «Осваг» и, как говорят, был там на прекрасном счету.
Смутно носятся слухи о восстаниях кругом, о кровавых еврейских погромах, происходящих в разных местах Юга. Жизнь в Киеве течет тихо и спокойно, и спокойствия этого не будит даже несмолкающая канонада, висящая над Киевом. И лишь в немногих кругах зловеще шепталось о слабости Добровольческой Армии и возможности падения Киева. Даже первого октября с утра население не испытывало сильной тревоги. Оно верило объявлениям, которые расклеивались по улицам от имени Киевского Губернатора, призывавшего к спокойствию и утверждавшего, что Киев вне опасности. А в двенадцать часов дня застрекотали пулеметы — предвестники близкой кровавой борьбы, и население потоком хлынуло за Днепр, спасаясь от большевиков. Власть обманула население, предпочитая прибегнуть к излюбленному способу утверждения: «все обстоит благополучно», нежели дать понять, что опасность близка... Впоследствии злые языки утверждали, что объявление Киевского Губернатора об отсутствии для Киева угрозы со стороны большевиков он подписывал, садясь в автомобиль, который должен был отвезти его за Днепр.
Чувствовалось, что свеча надежды, зажженная незабвенной памяти Ген. Алексеевым на берегах Дона и осветившая на миг сумерки русской действительности, уже догорала и каждую минуту готова погаснуть. Очевидно, такое же сознание, что ставка бита, была и у окружавших меня офицеров огнесклада. И среди веселья и удалых песен, распеваемых ими, скрывалось уже полное отсутствие надежды. Почти каждый из них старался «запастись на черный день». И, Боже, что здесь творилось! По пути захватывались целые вагоны с сахаром, спиртом и керосином, а иногда устраивались просто-таки набеги на сахарные заводы, и все это распродавалось на следующих станциях. К чести нашего начальника эшелона — полковника, нас приютившего, старого офицера, воспитанного в лучших традициях, нужно сказать, что он, по-видимому, не принимал участия в этих аферах, но, несомненно, он повинен в том, что смотрел сквозь пальцы на то, что творили его подчиненные-офицеры. Особенно отличалась молодежь, она была неизлечимо больна недугом спекуляции. Я видел часто, как собравшись вечером в общей столовой после «трудового дня», они, не стесняясь, считали свои миллионы. А какие при этом высказывались убеждения — страшно вспомнить. Понятия морали, нравственности или просто человечности здесь отсутствовали. Очевидно, большевизм, как отрицание права, справедливости, закона и даже, скажу, патриотизма в лучшем смысле этого слова, основательно пустил свои корни и в «стане белых» и отравил его своим зловонным ядом. И люди, называвшие себя белыми, в действительности, сами не подозревая того, были красными из красных. /От себя: конечно, во всём виноват большевизм. Он, как Сталин, дотянулся до благородных белых рыцарей./ Это тлетворное влияние не прошло мимо и детей: я был свидетелем, как 15-летний кадет «Вовочка», прикомандированный к нашему огнескладу, играя в азартные игры, ставил в банк по 20-30 тысяч. Откуда могли быть такие деньги у мальчика? Очевидно, в этом обогащении играли немалую роль его таинственные экскурсии с солдатами по ночам в еврейские местечки при наших остановках на станциях.
…оказалось, что обещанного товарищу моему парохода нет. Начальство надуло его. Вдруг в то время, когда мы обсуждали, как нам поступить дальше, близко и совершенно неожиданно застрочил пулемет. Раздались крики, что стреляют по публике, набившейся в порт. Публика, охваченная паникой, ничего не соображая, бросая свои вещи, теряя детей, хлынула с криками о спасении к стоявшим у пристани нескольким пароходам. Однако попасть на них удалось немногим счастливцам, так как пароходы и без того были нагружены народом. Я с женой и сыном был также подхвачен потоком человеческих тел и занесен на какую-то баржу. …только что я ступил на баржу, как были сняты сходни и обрублены канаты, на которых она держалась у берега... Попали мы, как оказалось потом, на баржу «Зворона», которую должен был буксировать маленький колесный пароходик «Мэри»... Несмотря на вопли и крики, несшиеся со «Звороны» и «Мэри», ни один из пароходов не взял нас на буксир, спасаясь от выстрелов. Все ушли, а мы остались одни... После долгого ожидания было решено послать шлюпку к французскому или английскому командованию с просьбой спасти нас. Время шло, посланные не возвращались, и спасение не приходило. Но вот, наконец, перед вечером на горизонте пока
зался дымок, все ближе и ближе. Идет какое-то судно. Все с трепетом и нетерпением ждут его. Вот оно уже близко. Его приветствуют криками радости и умоляют скорее взять на буксир, но судно, не обращая внимания на крики, меняет направление... Несмотря на то, что на «Звороне» находилось несколько десятков человек военных, вооруженных винтовками, никто не думал об отражении нападения, а напротив, все будто ошалев, бросая винтовки, переодеваясь в штатское платье, ползали по полу, не смея поднять головы, набились в трюм, с легким сердцем предоставляя женщинам и детям оставаться наверху. Немногие голоса смелых людей тонули в общем море трусости, подлости и самого отвратительного вида шкурничества. Я не знаю, чем объяснить со стороны военных проявление такого малодушия, но допускаю, что объяснение этому может быть найдено в специфическом подборе публики вообще и военных в частности, — на «Звороне» оказались «Осваг», уголовно-розыскные управления и несколько контрразведок.
…было решено, что «Мэри» одна пробьется через лед и постарается найти какое-либо судно, чтобы сообщить ему о нашем бедственном положении. Но тут явилось опасение, что «Мэри» уйдет и не вернется к «Звороне». Люди ожесточились и перестали доверять друг другу. Поэтому поступили так: несколько вооруженных человек с «Звороны», оставивших на ней свои семьи и вещи, пересели на «Мэри» с тем, чтобы в случае надобности заставить командира ее вернуться назад.

В Константинополе нас очень долго держали на рейде, а потом отделили всех невоенных, пересадили на какое-то небольшое суденышко и повезли в Сан-Стефано. Шел мелкий дождь, который чем дальше, тем больше усили­вался, и когда мы остановились у Сан-Стефано, шел настоящий ливень. Суденышко, на котором мы находились, не имело крыши, и дождь мочил нас не переставая. Под проливным дождем стояли мы, промокшие и промерзшие до костей всю ночь, и лишь утром нас стали высаживать. А дождь все не переставал. А затем мы очутились в месте нашего нового жи­тельства — в знаменитых Сан-Стефанских лагерях.
Представьте себе громадный плац, окруженный колючей проволокой, охра­няемый черными бдительными стражами; весь плац этот покрыт черной липкой грязью. На нем раскинуты деревянные бараки, некоторые без крыш, и все почти без стекол, вместо которых в некоторых местах висит лоскутами грязная мокрая бумага. Всюду в грязи валяются вещи, корзины, портплэды, чемоданы и другой скарб беженцев, толпы которых копошатся всюду, как муравьи. Некоторым из них удалось укрыться от дождя под навесом для скота, и они, словно стадо, толкутся там в ожидании, когда им отведут место для отдыха. С трудом протискиваемся под на­весь, становимся в очередь и терпеливо ждем. Через несколько часов утомительного стояния получаем какой-то билетик. Оказывается, это ордер на постель в бараке. Вместе с другими бежим по грязи к указанному бараку, чтобы захватить получше место. Предоставленный нам барак ока­зался несколько лучше остальных. Правда, в нем, как и в других, нет стекол, нет печей, крыша его протекает, земляной пол покрыт такой же липкой грязью, как и плац, но здесь по крайней мере есть кро­вати, и соломенные матрацы лежат не прямо на полу. Все наши вещи про­мокли — нет, что называется, сухой нитки. Переодеться не во что и негде. И вот потянулись дни наших мучений в Сан-Стефано. Переодеться мы не могли, белье гнило, умыться нельзя — нет воды, достать кипяток удавалось с трудом лишь раз в сутки. У нас завелись вши... Разрешение на выход из лагерей давалось очень немногим счастливцам. Наконец, с большим трудом такое разрешение удалось получить и мне. Решил ехать в Константинополь, добиваться возможности уехать в Сербию, которая казалась тогда «обетованной страной».
Когда я очутился в Константинополе, городе, ставшем городом русского горя, голода, нищеты, унижения, позора и падения наших несчастных женщин, я понял, что здесь оставаться дальше нельзя. Холодное дыхание смерти чувствовалось кругом, призрак голодной смерти витал всюду. Он носился над толпами бедных голодных, измученных русских людей, наводнявших дверь русского посольства, он стоял за спиной тех, кто растерянно толокся на улице «Пера», он следовал за вами в бани, где, не имея приюта, ночевали многие русские, он смотрел на вас из каждого двора по улице «Веу Oglou», места позорных прогулок наших сестер и дочерей, принужденных из-за куска хлеба продавать свое тело. Нужно было во что бы то ни стало бежать отсюда, из этой холодной, чуждой, за­нятой интернациональной толпы, этого «современного Вавилона».
Я направился в посольство. Мне сказали там, что выдачей разрешений на проезд в Сербию ведает какой-то генерал. Я с трудом добился свидания с его адъютантом. Выслушав меня, адъютант, взглянув на часы, заявил, что прием у генерала до 3 часов, а сейчас уже четверть четвертого, и поэтому доложить обо мне генералу он не может. Я возразил ему, что в такое время ограничивать прием определенными часами едва ли до­пустимо, и что явиться раньше в посольство я не могу, так как живу в лагерях Сан-Стефано. Адъютант пожал плечами и со словами: «Ну, хорошо, я доложу», скрылся в генеральскую комнату. Приблизительно минуть через двадцать он вышел оттуда и, подойдя ко мне, сказал с язвительной улыбкой: «Я докладывал генералу, и он, узнав, что Вы из лагеря, предлагает Вам немедленно отправиться к французскому командованию, которое водворит Вас обратно, так как выезд из лагеря запрещен». На это я заметил, что столь остроумный ответ был бы, пожалуй, уместен, если бы у меня на выезд из лагеря не было соответствующего разрешения, и поэтому я прошу меня принять... Генерал… дал мне бумагу к лейтенанту Скворцову, ведавшему посадкой на пароходы, идущие в Сербию...
Скворцов заявил мне, что «никаких пароходов в Сербию в ближайшем времени не предвидится». Когда же я заметил, что по имеющимся у меня сведениям, в ближайшее время должен уйти пароход «Виттим», Скворцов сказал, что на этот пароход можно попасть только с разрешения генерала Ермакова.
Генерал Ермаков, по-видимому, заваленный работой, едва меня выслушал и ответил на мою просьбу, что попасть на пароход «Виттим» можно только с согласия начальника штаба командующего флотом. Оказывается, канцелярия последнего помещается на дредноуте «Корнилов». Еду туда, но начальник штаба «не принимает».
/От себя: в общем, всё те же высокие отношения между их благородиями. Но гордым обладателям голубой крови приятнее унижаться на чужбине, чем служить своему народу./

Tags: Антисемитизм, Белые, Гражданская война, Евреи
Subscribe

  • Юлиан Мархлевский о польско-советской войне

    Из книги Юлиана Юзефовича Мархлевского «Война и мир между буржуазной Польшей и пролетарской Россией». В январе 1919 г. польские…

  • С. Щёголев: Из-под расстрела

    Из сборника «Боевые дни. Очерки и воспоминания комсомольцев - участников гражданской войны». Со скрипом открылись ворота. —…

  • И. Афанасьев: Дни боевые

    Из сборника «Боевые дни. Очерки и воспоминания комсомольцев - участников гражданской войны». Тяжелый год выпал на долю еще не окрепшей…

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments