Пробираясь по грязи сторонкой, около домов, где было меньше риска увязнуть по колена, я вдруг отшатнулся и отскочил: на меня пахнула такая струя трупного смрада, что закружилась голова и едва не вырвало. Я поднял голову. Предо мной тянулось длинное, двухэтажное здание, темное, с пятнами сырости на штукатурке. Все до последнего окна были в нем выбиты. Смрад доносился из зияющих дыр. Я заглянул внутрь и увидел огромную залу, сплошь заставленную кроватями.
Я подумал:
«Верно, казармы».
Но тут же сообразил, что если бы это были казармы, то в них сидели бы и ходили люди, так как было еще совсем светло, а в этой зале были люди, но все они смирно лежали на кроватях, прикрытые одеялами. Вдруг одно из одеял приподнялось. Костлявая желтая рука высунулась наружу, открылся жёлтый лоб, с прилипшими к нему прядками черных волос. Рука поискала что-то вокруг, не нашла и опять спряталась, натянув на голову одеяло.
Я отошел подальше от дома, чтобы лучше можно было заглянуть внутрь; заглянул и содрогнулся. На кроватях, на полу, между и под кроватями, на голых досках, на грязных соломенниках без подушек, без белья лежали или тихо копошились в жару сотни больных. Через открытую дверь виднелась другая зала и в ней было то же самое. Тогда я понял: это были тифозные.
Это были жертвы маленьких отвратительных бельевых вшей, называвшихся «тифозными танками», разносившими смертельный яд пятнистого тифа в рядах добровольцев и всех, соприкасавшихся с ними. Это были жертвы того страшного бича, которым Провидение карало за жестокое презрение к человеку. То был наш русский «император смертей», как в древности называли чуму, не щадивший никого: ни генералов, ни банкиров, ни барынь в обезьяньих мехах и кружевах, ни оторванную от домов народную массу, завербованную в ряды добровольцев. Нигде и никогда эта ужасная болезнь не получала такого развития, как на юге России при Деникине. Это был апофеоз заброшенности, беспомощности, последнее выражение отчаяния.
[ Читать далее]Что делалось в этом страшном месте, когда во мраке ночей в разбитые окна врывалась ледяная новороссийская «бора», норд-ост, срывая одеяла с мечущихся в жару больных, погибавших здесь без ухода, без всякой помощи?!
Немного поодаль к зданию была прибита небольшая белая вывеска с черной каймой вокруг надписи «Лазарет № 4». Под вывеской находились ворота. Во дворе были свалены простые гробы. Около ворот стояла беременная сестра милосердия с миловидным, покрытым веснушками, лицом под белоснежной косынкой. Она была в модной коротенькой юбочке, из-под которой уродливо вылезал ее живот; ноги были в кокетливых туфельках на высоких каблучках. Она недовольным голосом выговаривала что-то безусому офицеру с пустым рукавом, на котором была вышита на черном фоне мертвая голова со скрещенными костями, указывавшая, что он служил в «батальоне смерти» имени генерала Корнилова.
Со второго этажа, из окна над воротами, выглядывала другая сестра милосердия, хорошенькая, с розовыми щеками и выбивающимися из-под белой косынки кудряшками. В руках у нее была обтрепанная книга, но она не читала, прислушиваясь к тому, что говорилось внизу. Поодаль от беременной сестры милосердия стояло человек пять толстомордых лазаретных солдат, называемых «бульонщиками»; лениво передвигаясь, они лузгали тыквенные семечки, далеко отплевывая шелуху. А перед ними, по щиколотку в грязи, стояла со смиренным морщинистым лицом старая казачка в высоких сапогах. Беременная сестра несколько раз нетерпеливо взглядывала на нее и пожимала плечами: наконец она не выдержала и, сделав плачущее лицо, сказал злым хныкающим голосом:
– Чего ты торчишь? Сказали тебе: убирайся! Почем я знаю, где твой Корнюшка; может быть, давно закопали… Володя! – простонала она, поднимая глаза на офицера.
Безрукий «корниловец» сделал свирепое лицо и сделал движение к казачке. Старуха шарахнулась прочь, споткнулась на что-то позади себя и упала в грязь. Сестра на втором этаже улыбнулась, санитары громко засмеялись, захохотали; офицер-корниловец засмеялся. Беременная сестра побледнела от злости. Она с ненавистью устремила взгляд в лицо «Володи» и простонала:
– Да ну же, да помоги же ей!..
Офицер сделался серьезен и шагнул к старухе, но та успела подняться и в страшном испуге бросилась от него прочь, старая, маленькая, грязная, боязливо и гневно оглядываясь назад.
Пошел и я. Сумерки спускались над городом. Горы по ту сторону залива темнели, быстро меняя цвета. Сначала они были розовые, потом фиолетовые, под конец стали темно-коричневые. Вдоль пристаней и на кораблях, стоявших на рейде, зажглись огоньки. Белый огонь вспыхнул на маяке на конце мола. Море глухо плескалось в каменную набережную, выбрасывая на берег арбузные корки, щепки.
«Откуда, однако, там такой трупный запах», – задал я самому себе вопрос, вскарабкиваясь на «кукушку», чтобы ехать домой.
Ответ на мое недоумение я получил недели через две от одного священника в Екатеринодаре, куда я поехал по делам.
Я познакомился с ним в ресторане. Священник этот сидел в меховом лисьем подряснике, багровый, с неопрятной седой бородкой, жадно ел котлеты с белым соусом и горячо говорил своему собеседнику, молодому, элегантному генералу с Владимиром на шее, как раз по поводу интересовавшего меня «Лазарета № 4». Как раз в это время в Екатеринодар эвакуировались правительственные учреждения, и он [священник] приехал из Новороссийска за деньгами. Жуя и выплевывая куски котлеты, он говорил:
– На глупости дают!.. А тут посмотрели бы сами: как пришлось принимать от города эту, прости, Господи, помойку, так меня, извините за выражение, вырвало.
Он прожевал громадный кусок, махнул рукой и продолжал с негодованием:
– Ни одного гроба, а покойники, понимаете, не только в сортирах, под лестницами, даже на чердаке были. Подымут одеяло на кровати, а там вместо больного разложившийся труп… Тьфу!
– И как только живые больные не задохнулись? Еще воистину слава богу, что ни одного стекла в окнах не было, смрад-то относило…
Генерал слушал и холодно и вежливо улыбался. Вокруг шумела бесшабашная толпа.
По дороге из города домой, к Бурачкам, мне проходилось проходить мимо обширного лагеря беженцев, греков и армян. В солнечную погоду я видел, как статные, черноглазые женщины в лохмотьях что-то готовили на кострах, сидя на корточках, кормили детей, пряли волнистую шерсть. Лагерь, кроме двух-трех солдатских старых палаток, состоял из низких, в аршин, навесов, устроенных из старого листового железа. Под эти навесы залезали, как в звериные норы. Когда бушевал норд-ост, листы железа срывало и носило с грохотом по пустырю. Жалкую рухлядь тоже носило, и она часто попадала в черную грязь широких канав около дороги. Костры гасил дождь и снег. Тогда по ночам по пустырю бродили странные привидения. С развевающимися по ветру косами, с синими лицами и с выбивающими дробь зубами, женщины ловили свои насквозь промокшие ветоши, снова стаскивали листы железа для шатров, а неумолкающая буря со злобным хохотом снова разбрасывала их. Плакали дети. Сжавшись в комок, лежали в лужах под дождем и ветром жалкие фигуры.
В этом стане погибающих свирепствовал тиф. Но умерших отсюда убирали. Лагерь находился подле самой дороги из города на Стандарт, к пристаням. Мимо проносились, поднимая тучи едкой цементной пыли, автомобили с развевающимися трехцветными флажками.
Смрад разлагающихся мертвецов мог бы достигнуть обоняния важных генералов, изящных, пахнущих духами дам, поэтому по утрам в это место скорби приезжали дрогали, подбирали покойников и увозили их в общую яму, куда их закапывали без гробов, «без церковного пения, без ладана»… Вместе с тифозными валили всякие другие трупы, всегда обнаруживавшиеся с наступлением дня на улицах.
Много больных было в общежитиях для беженцев, на вокзале и в пустых вагонах, на баржах, на пароходах, на бульварных скамейках; просто на улицах. У нас в редакции заболел курьер. Не только положить его было некуда, даже пощадить. Он бродил весь красный, в полубреду; падал, поднимался и снова бродил. Пущены были в ход все связи и знакомства, хлопотал сам военный губернатор, но места для больного не было ни в одной больнице, даже на полу, нигде. Целую неделю просили, приказывали, угрожали; наконец его приняли в какой-то лазарет, где он, лежа на каменном полу без подстилки, в то же день и умер. Да что там курьер: в это же время в вагоне генерала Врангеля, бывшего тогда не у дел, заболел и умер его друг, русский генерал, без всякой помощи.
Перед отъездом в Турцию моя жена пошла в баню. Вернувшись, она рассказала:
– В бане на полу, где моются женщины, в луже грязной воды лежит, как говорят банщицы, вот уже третьи сутки, тифозная больная. Она приехала в Новороссийск с поездом, заболела, ей посоветовали сходить в баню; она пошла, да там и осталась. В больнице ее не берут, а когда обратились в полицию, в участке сказали: «Помрет, уберем!».
Когда я садился на пароход, я видел на соседней пристани эшелон добровольцев, возвратившихся из Грузии. В полном походном снаряжении солдаты отдыхали, лежа на земле.
Офицер скомандовал: «Встать!» Солдаты поднялись и построились; но половина их осталась лежать: это были тифозные.