В Новороссийске мы в значительной степени потеряли связь с фронтом, с командованием и с правящими сферами, — обстоятельство, которое еще более запутывало общую смутность создавшегося тогда положения. Вспоминая преобладающее в этой смутности настроение, я не могу не назвать его иначе, как чрезвычайно легкомысленным. Большинство загнанных в Новороссийск беженцев с самых первых дней начало жить мечтой об эвакуации. На эвакуацию эту смотрели, как на какую-то легкую прогулку заграницу, в течение которой можно отдохнуть, подышать воздухом, полежать у южного моря, а потом опять воротиться домой. У такого рода эвакуантов — а их было значительное количество — отсутствовало сознание величайшего трагизма происходивших событий. Они не видели и не хотели видеть, что дом их рушится, что вместо прогулки предстоят бездомные скитания, и что возврата уже больше нет. Мечты их, впрочем, разбились тотчас же после посадки на английские пароходы с голодным и суровым режимом.
Другая категория людей — их было также очень много — не чувствовали размера свершившейся катастрофы и находились в состоянии какого-то малопонятного, почти болезненного оптимизма. Смутность окружающей атмосферы благоприятствовала распространению разных фантастических слухов, которыми эти люди себя утешали. Говорили, что англичане присылают целую армию в Новороссийск, что строятся где-то уже окопы и укрепления, верили в предстоящее наше наступление, говорили о перемене казацких настроений, о развале у красных и т. п. Подобных оптимистов не убеждали даже такие факты, как неудача нашего наступления на Ростов. Я разумею при этом оптимистов искренних, а не ту официальную ложь о том, что все обстоит благополучно, которая тогда была широко распространена и культивировалась в частности у нас в «Осваге» преемниками К. Н. Соколова и Э. Д. Гримма. Многие из таких официальных оптимистов, произнося широковещательные речи о наших ближайших успехах, тайно ходили по эвакуационным пунктам, тайно запасались заграничными паспортами и ждали удобного момента, чтобы улизнуть из Новороссийска. Один из таких рыцарей пошел эвакуировать семью на пароходе и «случайно» на нем остался до того момента, когда он отчалил от пристани. Так и уехал. Впрочем, все документы и визы у него оказались в полном порядке.
[ Читать далее]…
В конце февраля в «Осваге» у нас официально был разрешен отъезд для тех, которые желают эвакуироваться заграницу... Начав усиленные хлопоты, мы получили место на пароходе Николай, который должен был выйти из Новороссийска 1-го марта... Давка и беспорядок господствовали на молу у пароходной пристани…
Поместиться решили мы на палубе, на середине корабля, под открытым небом. Внизу, в классных помещениях и в трюме, люди лежали и сидели сплошной массой при отвратительном воздухе и духоте. Немногие свободные части пространства охранялись соседями почти что с кулаками и с бранью... Пароход должен был отчалить только утром, и это порождало панические разговоры. «Придут марковцы», — говорили в публике — «и ссадят всех». Офицеры из контрразведки были злы и неприятны особенно с теми, кто имел явно буржуйный вид. Все это создавало отвратительное нервное настроение, которое к счастью скоро разрядилось. Пароход неожиданно отчалил…
Недолго наслаждались мы чувством освобождения от кошмара новороссийской жизни — новый, не менее неприятный, пароходный кошмар сменил Новороссийск. Путешествие на «Николае» отвратительно было не только по физическим неудобствам, сколько по нравственной атмосфере, которая вскоре обнаружилась среди этих обломков белой России. Тяжело было физически целый день и целую ночь сидеть на открытой палубе при крепком морском ветре в легкой одежде — у меня была только английская военная шинель. По утрам после холодной ночи нужно было часами стоять за кипятком, а потом часами дежурить, чтобы получить отвратительную пищу. Но все это еще можно было выносить при нашей достаточной тренировке. Невыносимо было иное, — именно пароходный дух и стиль. Команда была груба, капитан и его помощники вызывающе нахальны. Какой-то «Синий Крест», который питал нас, состоял из титулованных земгусаров и соответствующих им дам, которые старались обнаружить максимальную степень превосходства перед остальной беженской массой. Эта последняя явно обнаруживала следы нравственного разложения и даже одичания. Все эти бесчисленные статские и действительные статские советники, нагружавшие пароход, толкались, грубили друг другу, грозились и ругались из-за всяких пустяков. Добрые человеческие чувства пропали и поистине человек стал зверем. И сверх всего этого на пароходе процветало какое-то, смешное в нашей обстановке, бюрократическое местничество и чванство. Те, которые валялись на покрытом зловонием полу кают первого класса (уборная сломалась, и вонючая жидкость залила весь пол), считали себя все же привилегированными пассажирами и старались, что называется, утереть нос пассажирам палубным.
…
Мы спустили якорь около местечка Кавака, где помещался международный санитарный и дезинфекционный пункт. Приехали французские власти, влезли на пароход, ходили и смотрели на нас, как на зверей. С ними заговаривали, но получали не очень вежливый отпор. Нам заявили, что мы будем подвергнуты дезинфекции, причем таким порядком: с рассвета нас будут партиями возить на берег, и пока не будут вымыты все, с берега не спустят. Когда пароход будет очищен от нас, его также будут дезинфицировать. Потом нас посадят обратно на пароход. Вся эта операция должна быть окончена до вечера.
«А если не окончите к вечеру», — сказал доктор француз, — «операция начнется послезавтра утром с начала. И пароход до тех пор будет стоять в Каваке, пока не сумеете произвести дезинфекцию с утра до вечера».
Не зная, что такое эта дезинфекция, мы все пришли в смущение. Но дело оказалось не столь трудным, сколько ненужным и унизительным.
Рано утром приехали турецкие власти, которые снова объясняли нам, в чем состоит эта дезинфекция. Из тона их было ясно, что нас считают едва ли не варварами. Торопясь и всячески помыкая, стали сажать нас на баркасы. Довольно грубая турецкая стража встретила нас на берегу, отделила дам от мужчин и поставила в очередь. Сначала нас вводили в раздевальню и отбирали одежду, снабжая довольно грязными трусиками. Одежда шла в паровую дезинфекцию, а нас самих вводили в довольно холодный коридор, по стенам которого были расположены маленькие камеры с душами. Вода в душах была почти что холодной и текла крошечной струйкой, под которой решительно нельзя было вымыться. Некоторые души были испорчены, и вода в них совсем не текла. Душ нужно было принять в три минуты и потом выходить в одевальную комнату, куда доставлялась наша одежда. Ее мы получили в состоянии ужасном, и некоторые части туалета у многих совершенно пропали. Затем, наскоро одевшись, под окрики стражи, нас повели на прививку противохолерную с какими-то другими сыворотками. Прививали, что называется, оптом, грязными инструментами и не слушая никаких резонов. Одна дама, получив прививку, подошла с вопросом к французу — и тот не разобрав, в чем дело, вкатил ей сыворотку второй раз, несмотря на ее крики и протесты.
Все это имело более характер унижения, чем какой-либо действительно полезной санитарной меры. Достаточно сказать, что после дезинфекции многие сняли со своей одежды живых вшей, которыми раньше не обладали. Ясно, что подобная санитария могла скорее заразить, чем избавить от заразы. «Вот так заграница», — говорили многие, с недоумением выходя из этого замечательного учреждения, которое по правилам европейской науки устроило, если я не ошибаюсь, международное санитарное бюро.
До вечера этого дня мы должны были толкаться за колючей проволокой в окрестностях санитарного пункта. На пароход нас повезли тогда, когда через дезинфекцию прошли все несколько тысяч пассажиров парохода «Николай».
…
Помню, когда я первый раз слез с Николая на Галатский берег у самой пристани на небольшой площади, меня поразило одно зрелище, смысла которого я сперва не понял. Толпа разного народа — и русских, и греков, и турок, — стояла около какого-то дома. Вдруг выскочили оттуда несколько зуавов и начали избивать людей стеками. «Что это такое?» — спросил я у знакомого. «Добывают визы»…
Я столкнулся с вопросом о визах прежде всего по рассказам моих знакомых. Не было из них ни одного, кто вышел бы из этого занятия благополучно. Одному стеками разорвали новую шляпу, другого вытолкали коленами, несмотря на то, что он имел специальную рекомендацию. Я видел сам, как собравшуюся толпу французские солдаты поливали из пожарной кишки, а офицеры с балкона потешались на зрелище. Под такой душ попал Н. Н. Львов, когда он ходил за визой. Все это не создавало хорошего настроения при начале хлопот о выезде из Константинополя.
В испытанных мною издевательствах нужно отметить одно подмеченное мною обстоятельство. «Союзники» наши не то, чтобы не умели устроить приличного порядка при получении этих виз, нет, они, по-видимому, сознательно не хотели такой порядок установить. Им как бы доставляло удовольствие поставить просителя в положение наиболее затруднительное. Так, просителям не разрешалось образовать очереди — ее-то неизменно и разгоняли зуавы. Пьяные французские капралы выбирали из толпы физиономии на свой вкус и их пропускали в здание. Те, которые не нравились, таскались по визам неделями и ничего не получали. Но проникнув в здание, вы еще в сущности ничего не достигали. Там начинался новый выбор, основанный ими на личной прихоти или на подкупе. Могу сказать, что я не видел ничего более безобразного и более наглого, чем эти союзнические приемы, которые практиковались не только по отношению к штатским, но даже и к раненым военным. Кто испытал это в Константинополе, тот понимает, почему многие перестали любить так называемых наших «союзников».
Я получил визу в два дня с разными обманами и подкупами — не буду уже описывать как.
