Предвидя, что с наступлением придется иметь дело с населением вновь занятых районов, и желая хоть немного уменьшить возможность грабежей, я настоял на введении института начальников гражданских частей при корпусах. Я основывался на том, что, производя незаконные реквизиции у населения, войсковые начальники не давали населению ничего и все недочеты потом, даже в случае их обнаружения, объяснялись боевой обстановкой — невозможностью вести гладко и военные операции, и гражданскую часть. Поэтому я настаивал на учреждении начальников гражданских частей при корпусах с целым штатом агентов, рассылаемых к дивизиям и полкам, на обязанности которых и лежало организовать все гражданское управление до перехода района в ведение правительства. В их функции, конечно, входили и реквизиции всех видов, и их оплата, и узаконение. Таким образом, у военных властей не было отговорки, что они не грабили, а только недосмотрели, делая свое прямое дело. Надо сказать, что этот институт привился только в моем корпусе и начальник гражданской части Михайлов был все время при мне, а его подчиненные — при частях; в других же корпусах начальников гражданских частей держали в тылу и их агентов к частям не пускали. Зато во 2-м (Крымском) корпусе грабежи были как исключение, а в других корпусах — как правило. С моим уходом в августе месяце в отставку этот институт был упразднен.
…
Надо отметить, что за все время десантной операции, до взятия моим корпусом Серогоз и Мелитополя, управления Врангелем не было никакого; все делалось по моему почину, и, несмотря на наличие радио и аэропланов, приказов и содействия от Врангеля не поступало. Прилетевший 9-го в Ефремовку на аэроплане Коновалов передал только… панические сведения о неудачах 1-го и 3-го корпусов… и — никаких указаний. В этом бою опять сказалось неумение его и его штаба вести операцию на широком фронте.
[ Читать далее]…
…произошел довольно оригинальный разговор с Врангелем после его замечания о грабежах, в которых обвиняли все корпуса, кроме 2-го, о чем я говорил выше. Я заговорил с ним о боевых наградах чинов своего корпуса. Этот разговор он прервал словами: «Ну, что говорить о наградах! Ведь у вас потери ничтожны; вот у 1-го и 3-го корпусов большие потери, а о вашем корпусе и говорить не приходится». Мне оставалось только ответить, что свой командный состав за большие потери в частях я караю, а если большие потери являются не случайным, а постоянным явлением, то отчисляю лиц командного состава от должности за неумение водить войска в бой. Победа должна достигаться «малой кровью», для этого мы и получаем военное образование.
Этот оригинальный, чтобы не сказать — преступный, взгляд на большие потери частей как на доказательство их доблести, глубоко укоренился у нас еще в старой армии. С таким взглядом необходимо бороться, и постоянные (подчеркиваю, что не случайные, которые всегда возможны, в особенности при современной технике) большие потери должны свидетельствовать о неумении начальника водить войска, т.е. о его непригодности к занимаемой должности…
Таким образом, армия Врангеля, не имея достаточно ресурсов для пополнения, веерообразно расходилась по Северной Таврии в убеждении, что потери есть доказательство доблестного и заслуживающего награды боя.
Чего хотел достигнуть Врангель своим веерообразным расположением, какова была основная идея плана его операции, я понять не могу. Расположение войск веером одинаково не годилось ни для наступления, ни для обороны, ни для давления на противника с целью заключения мира.
На правом берегу Днепра происходит восстание кулаков, для подавления которого красным приходилось выделять войска. Восставшие целыми рядами занимали днепровские плавни и просили у Врангеля помощи.
Врангель ее не дал — чем он руководствовался? Остается предположить, что он начал какие-то секретные переговоры с поляками или получил от своих хозяев-французов директиву не вступать в назначенную полякам Украину.
Если я был безграмотен политически, то в некоторых военных знаниях мне отказать было нельзя, и я настойчиво указывал Врангелю, что нам нечего делать в Донецком бассейне, а если мы боремся за идею родины, то должны идти туда, где население недовольно красной властью и поднимает против нее восстание. Но Врангель старался затянуть вопрос…
Мои трения с Врангелем продолжались, дело дошло до упрека с моей стороны, что, кажется, мы начинаем плясать под дудку французов, а подняли мы восстание против Советской власти, как против власти, поставленной немцами. Чем немцы хуже французов? Врангель промолчал и стал уверять, что наше движение на Донецкий бассейн приближает нас к Дону, который к нам присоединится. С тем, что на Дону нет ни оружия, ни людей, способных драться, что часть донцов у нас, а другая выведена красными по мобилизации, он не соглашался.
…
… на правом берегу Днепра шли восстания, плавни были полны партизанами.
Я стал снабжать их оружием и разработал план переброситься на правый берег Днепра и занять местность между Бугом и Днепром до параллели Вознесенска. …если воспользоваться недовольством хуторян красными, переброситься на правый берег Днепра, вооружить повстанцев и занять линию Николаев — Херсон — Береславль, то силы корпуса утроились бы.
Ландауский район у Вознесенска стал бы бурлить в свою очередь и обеспечил бы корпус от нападения красных. Кроме того, корпус приблизился бы к махновскому району, который непосредственно пришелся бы в тылу 13-й Красной армии и не дал бы ей возможности наступать… Я указывал Врангелю, что это поможет мирным переговорам. Врангель мне ответил, что он никаких мирных переговоров не ведет и вести не собирается и что французы, признавшие нас de jure, против этого. Операции же должны развиваться в сторону, прежде определенную, т.е. в сторону Дона и Кубани. Мне же рекомендуется меньше заниматься политикой, а пополнить свой корпус беженцами из Украины и мобилизацией местного населения.
На это я ответил, что повстанцев очень трудно оторвать от их хуторов для борьбы за неизвестные им цели.
Мне самому борьба становится неясной, раз мы предаем сочувствующие нам элементы и идем куда-то по указке французов и все время пляшем под их дудку. …не было сомнений, что безыдейная борьба продолжается под командой лиц, не заслуживающих никакого доверия, и, главное, под диктовку иностранцев, т.е. французов, которые теперь вместо немцев желают овладеть «отечеством». Кто же мы тогда? На этот вопрос не хотелось отвечать даже самому себе.
…
Чтобы более резко охарактеризовать период умирания белой армии еще при Деникине, а потом при Врангеле, надо сказать несколько слов о контрразведке…
Вся сухопутная организация была в связи и подчинена полковнику Кирпичникову, находившемуся при Шиллинге, и через него начальнику контрразведки Ставки. Полковник Кирпичников, личность крайне темная, так же темно был убит за каким-то темным делом темными личностями из белых же. Полковник Астраханцев, личность тоже достаточно темная, в момент одесской эвакуации уехал из Крыма с казенными деньгами будто бы в Новороссийск с докладом, а на самом деле, скупив валюту, бежал за границу. Из всей милой компании оставался Шаров, который продолжал быть в фаворе и даже получил столь высокие полномочия, как слежка за начальником обороны Крыма.
Очень скоро про джанкойскую контрразведку пошли слухи о провокациях, вымогательствах, исчезновении людей и просто грабежах. Не зная всей тонкости этого аппарата, я назначил ревизию шаровского учреждения. Но Шаров категорически против этого запротестовал, заявляя, что он корпусу не подчинен, а ревизия выдаст много важных секретов, которые он никому, кроме своего начальства (Ставка), открыть не может. В подтверждение его слов я получил из Ставки телеграмму с указанием не вмешиваться не в свои дела. Видимо, Шаров успел связаться по прямому проводу с кем-либо из ставочной контрразведки и Деникину сунули на подпись телеграмму. Не думаю, чтобы он сделал это сознательно.
…
Уже во время Врангеля Шаров пришел в штаб и предлагал купить у него кольцо — цена была баснословно дешевой, но и на эту сумму денег не нашлось. Тогда Шаров еще сбавил цену — видно было, что он обязательно хочет продать это кольцо. Это мне показалось крайне подозрительным — точно краденое продает; так я об этом и заявил в штабе. Кольцо никем куплено не было.
Незадолго до десантной операции Шаров, сильно напившись, бродил по станции Джанкой и дебоширил.
Адъютант штаба корпуса капитан Калинин стал его урезонивать и сказал ему, что доложит мне, на это Шаров стал кричать: «Что мне ваш Слащов, я сам назначен за ним следить и сумею его скрутить». За это Калинин так ударил Шарова, что тот полетел под вагон. Случай принял огласку. Я донес об этом в Ставку и просил хоть теперь по этому случаю его убрать. Но Шарову все же удалось уехать в десантную операцию, и только после моего разговора в Мелитополе с Врангелем он был отозван с должности.
Дальнейшие события совершенно отвлекли мое внимание от Шарова. Только уже в Чаплинке я получил от Ставки запрос относительно моего мнения о Шарове. Я ответил, что это личность очень подозрительная и, по моему мнению, «мерзавец». Оказалось, что Шаров был наконец привлечен к ответственности за свои действия в Джанкое; поводом послужило то обстоятельство, что одна родственница Протопопова признала кольцо, бывшее у него, за кольцо казненного полковника Протопопова. Как я потом узнал, это было как раз то кольцо, которое Шаров усиленно навязывал мне или кому-нибудь из моих личных адъютантов.
Какая была бы радость для Врангеля и для всех моих остальных «друзей», если бы это кольцо оказалось у меня или у кого-нибудь из моих приближенных, но этой радости не суждено было осуществиться. …хорош был выбор контрразведчиков, из которых один убит по грязному делу своими, другой убегает за границу с казенными деньгами, а третий уличается в присвоении вещей казненного и потом сознается в ряде других преступлений по грабежам, вымогательству и убийству. И это тот, который получил столь важное и секретное поручение, как следить за начальником обороны Крыма! Умирающий строй всегда пользуется такими гадинами. Шарова же хотели использовать еще раз, и поэтому ему было дозволено жить в тюрьме на свой счет и имущество его не было тронуто.
…
Врангель между тем, мило мне улыбаясь и оказывая высшие знаки внимания публично, деятельно занялся вопросом дискредитирования меня в глазах всех как с точки зрения чести, так и с точки зрения военной.
Чтобы дискредитировать меня с точки зрения чести, было выдвинуто дело Шарова, который, как я уже сказал выше, жил в тюрьме очень хорошо и занимался писанием своих «исповедей», в которых искренне во всем сознавался, до убийства и ограбления казненных включительно, но заявлял, что это делал он не только с моего ведома, но и по моему приказанию. Дело приняло настолько серьезный оборот, что я получил записку от следователя по особо важным делам Гиршица о том, что я привлекаюсь в качестве обвиняемого по делу о злоупотреблениях чинов 2-го (бывший Крымского) армейского корпуса. Официальным поводом к привлечению меня к следствию послужило дело Протопопова, председателем суда над которым был обер-офицер, а должен был быть штаб-офицер, и потому Протопопов считался казненным без суда, но и это не противоречило дисциплинарному уставу, так как открытая измена Протопопова была доказана. Конечно, мне казалось, что раньше, чем привлечь к ответственности, надо было бы хотя допросить, но дело генерала Сидорина минувшей весной показало, что от врангелевских судов можно было ожидать чего угодно. Поэтому я решил быть начеку и действовать строго законно, но решительно. На вызов на допрос к следователю я ответил, что по закону полагается определенных лиц допрашивать на дому, поэтому прошу сообщить мне час, когда он ко мне явится. Это сразу немного озадачило Гиршица и сбило немного спеси. При допросе я спросил, в чем, собственно, меня обвиняют. Оказалось, в превышении власти; кроме того, следователь спросил меня, не имел ли я с Шаровым каких-нибудь денежных дел. В качестве улики выдвигалась «исповедь Шарова», в которой указывалось, что не сам я грабил, а в пьяном виде подписывал бумаги со смертными приговорами. На естественный мой вопрос, где же эти бумаги, мне был дан ответ, что они утеряны.
Дело становилось ясным: обвинить меня в грабежах с корыстной целью было слишком трудно, так как жил я крайне скромно и никогда не имел денег, хотя раньше обладал средствами, и не в пример прочим белым «знаменитостям» в заграничных банках на мое имя вкладов не было. Следовательно, сознательный грабеж с моей стороны был слишком неправдоподобен, но оставалась надежда забросать меня грязью, как пьяницу и окончательно ненормального человека, а моя ненормальность была Врангелю нужна для объяснения моих «странных взглядов».
На заявление об утере бумаг я заметил, что все смертные приговоры, утвержденные мною, опубликованы в газетах и были в двух экземплярах: один хранился в штабе корпуса со всем делом подсудимого, а второй направлялся в контрразведку, приводившую приговор в исполнение.
Все эти дела тотчас же из штаба корпуса были доставлены в полном порядке. Среди них оказались и дела бывшей 4-й сводной дивизии, которой я перед тем командовал на Украине и из которой был развернут 3-й (Крымский, затем 2-й) армейский корпус. По ним числилось: дело 11-ти в Вознесенске, дело 61-го в Николаеве, дело 1-го (скупщика казенного имущества) в Джанкое, дело полковника Протопопова, дело 16-ти офицеров орловщины, дело 14-ти в Севастополе и дело поручика Дубинина. Все это было налицо, о законности предъявленных обвинений спорить не приходилось, точно так же, как и о моей обязанности, как представителя белых, утвердить эти приговоры. Нашлось также и севастопольское дело Пивоварова (описано в главе о подготовке к Юшуньской операции) с моей резолюцией: «Освободить и дело прекратить под личной моей ответственностью и по честному слову, данному мне рабочими организациями»; это было незаконно, но оправдывалось обстановкой. Явился вопрос: почему у Шарова дела пропали, ведь я у него обыска не делал, где же он мог их потерять? Это оставалось неясным.
После этого я говорил с Врангелем на тему, что включение моего дела в дело Шарова есть натяжка, и незаконная, дело не может называться делом чинов 2-го корпуса, потому что Шаров был чином Ставки и штаба войск Новороссии, т.е. попросту контрразведки при Крымском корпусе. Ввиду того что я не доверяю секретному судопроизводству, я требую вести дело гласно, с опубликованием в газете.
На это Врангель мне заявил, что публикация вредна для меня же и вообще нежелательна, что я напрасно так отзываюсь о судопроизводстве, что оно стоит выше подозрений и что мне нечего бояться секретного его хода. На это я возразил, что слишком хорошо помню дело Сидорина, чтобы доверять следователю (дело Сидорина вел тот же Гиршиц), и потому при секретном его производстве, могу ожидать всего, до подтасовок и подлогов включительно. Поэтому я настаиваю на своем требовании, в противном случае спущу следователя с лестницы, тем более что он позволил себе учреждать за мной тайный надзор, прося моего адъютанта сообщить о моих выездах. Я уже говорил об этом с генералом Трухачевым, который объяснил это недоразумение (Трухачев был дежурный генерал, замещавший начальника штаба главнокомандующего). Тем не менее я предупреждаю, что если в этом деле не будут действовать честно и открыто, то я пойду на какой угодно скандал. Мое условие — гласность.
Вскоре я получил записку от Гиршица, что мое дело выделено из дела Шарова. Через день Гиршиц заходит ко мне и очень скромно говорит, что я обвиняюсь не в превышении, а в бездействии власти, так как я не проверял деятельности Шарова; об основном деле надо мною — незаконном составе суда над Протопоповым — не было ни слова. Я тогда обратил внимание следователя на мои телеграммы о разрешении мне ревизовать Шарова и подчинить его мне и на отказ Ставки, если кто бездействовал, так это главное командование. После этого разговора я Гиршица не видел и о деле не слышал.
События фронта отвлекли теперь мое внимание. Там тоже Врангель хотел меня дискредитировать. Я уже говорил, что отказался брать Каховку, так как видел в этом совершенно безнадежное предприятие... Это, как известно, было поводом к моей отставке. Теперь Врангелю хотелось доказать всем, что оставление Каховки за красными есть дело моей неспособности и что ее возьмет легко и свободно мой заместитель генерал Витковский со своим начальником штаба полковником Бредовым...
На рассвете 5 сентября 7 танков белых ворвались в окопы и стали ломать проволоку. Но они были пущены одни. Основное условие, что всякая бронемашина, а в особенности танк, — это есть подвижной форт, могущий действовать только в непосредственной связи с пехотой или конницей, не было соблюдено. Танки вошли в Каховку, а пехота 2-го корпуса лежала далеко сзади. Красные отхлынули и открыли огонь своей артиллерией. Танки стали подбиваться, а попробовавшая продвинуться вперед пехота белых была уже встречена, кроме артиллерии, и пулеметами красных. Потеряв огромное количество людей (около 3000) и 6 танков, корпус Витковского отхлынул назад. Дух был совершенно подорван, вера в командование утрачена; 2/3 командиров полков ушли из армии, а за ними масса строевых офицеров. Даже по заявлению Врангеля корпус Витковского не представлял уже боевой ценности. 8-й кав. полк пришлось расформировать, большинство его офицеров во главе с командиром полка Мезерницким (бывший начальник конвоя) оставили службу так же, как и пехотные, под разными предлогами и «за болезнью» зачислялись в резерв. Так кончилось ничем не оправдываемое, кроме личных счетов, наступление Врангеля на Каховку.
Дело Шарова тоже срывалось; его не только нельзя было раздуть в позорную для меня историю, но 2 сентября состоялось заседание Ялтинской городской думы, протокол которой был прислан в Севастополь Врангелю и мне вскоре после рокового «каховского дня» и «следовательской истории».
Постановление думы было очень пространно и витиевато, описывало и подчеркивало достоинства Врангеля и мои, говорило о лихоимстве и преступлениях высших чинов административного управления, уничтоженного мною, и заканчивалось избранием меня почетным гражданином города Ялта.
Постановление это было составлено в очень дружелюбном тоне по отношению к Врангелю и подчеркивало, что Врангель сам оценил мои заслуги. Но именно поэтому это был сильный удар для Врангеля: было ясно, что гласный суд немыслим без дискредитирования его самого и мое оправдание за полным отсутствием какого-либо доказанного обвинения несомненно. Тайно же тоже вести дело нельзя без моего гласного ареста, потому что иначе я не подчинюсь тайному судилищу; таким образом, Врангелю пришлось бросить это дело. Шаров перестал сознаваться, но в благодарность за его «службу» его не притесняли и затягивали дело. Только в 1921 г., уже в Константинополе, оно слушалось, и Врангель амнистировал своего верного контрразведчика.