Скоро после нашего переселения в деревню к моей матери то и дело начали ходить крестьяне из Бухонова с жалобами на своего управляющего. Это поместье принадлежало старшему брату моей матери, И. С. Гонецкому, и им в то время, о котором я говорю, распоряжался немец-управляющий Карл Карлович; по фамилии его никто никогда не называл, а крестьяне прозвали его "Карлою".
Прежде чем явиться к матушке, мужики и бабы вызывали няню и умоляли ее упросить «барыню» заступиться за них, "обуздать Карлу". Но матушка строго запретила ей пускать их к себе. Она говорила, что верит в основательность их жалоб, так как все кругом подтверждают их, но что она лично ничего не может сделать: она не имеет права вмешиваться в дела по имению своего брата, который поручил его управляющему и дал ему законную доверенность.
Но вот однажды весною в праздничный день у нашего крыльца собралась огромная толпа бухоновских крепостных. Несмотря на дождь, они стали на колени перед крыльцом, обнажили головы и объявили, что не тронутся с места, пока «барыня» не выслушает их. Матушка вышла рассерженная и подтвердила то, что уже много раз посылала им сказать. Но выделившийся из толпы седой старик сумел заставить ее иначе отнестись к ним. Он напомнил ей о том, "что милосердие к своим крестьянам покойного батюшки Николая Григорьевича известно во всей округе, что он, наверное, пожалел бы крестьян своего сродственника", что единственно, о чем они просят барыню, это то, чтобы она выслушала их, затем сама бы приехала в Бухоново, убедилась в справедливости их слов и все бы это описала своему братцу — их барину. Матушка смягчилась, приказала им встать с колен, пойти на скотный просушиться, выбрать несколько человек, которые бы и явились к ней в переднюю, но чтобы эти выборные "враки не несли и пустого не мололи": иначе, чуть что не подтвердится, она писать брату откажется.
…крестьяне рассказывали матушке об истязаниях, учиняемых над ними Карлою… сообщали ей о его грязном поведении…
[ Читать далее]В Бухоново мы отправились в один из воскресных дней…
Вот ее письмо по этому поводу:
"Драгоценнейший и всею душою и сердцем почитаемый братец мой, Иван Степанович!..
Все ваши крестьяне совершенно разорены, изнурены, вконец замучены и искалечены не кем другим, как вашим управителем, немцем Карлом, прозванным у нас «Карлою», который есть лютый зверь, мучитель, столь жестоковыйный и развращенный человек, что если бы ненароком проезжал по нашей захолустной местности знаменитый сочинитель, чего, конечно, не может случиться, он бы на страницах своего творения описал Карлу, как изверга человеческого рода. Извольте сами рассудить, бесценный братец: в наших местах «барщина» состоит в том, что крестьянин работает на барина три и не более четырех дней в неделю. У Карлы же барщину отбывают шесть дней с утра до вечера, а на обработку крестьянской земли он дает вашим подданным только ночи и праздники. Ночью и рабочий скот отдыхает, может ли человек работать без отдыха? В одни же праздники, если бы даже никогда не мешали дожди, крестьянин не мог бы управиться со своим наделом. А потому и произошло то, что гораздо более половины ваших крестьян оставляют землю без обработки. Как хозяйка уже с некоторым опытом, я могу сказать вам, мой братец любимый, что из сего выйдет то, что вы, когда кончится контракт с Карлою, потеряете весь профит {доход (от франц. profit).}, который можете получить, как помещик, от своей земли, и оная обратится в настоящий пустырь, на котором будут произрастать разве сорные травы. Сие происходит от того, что немец свел на нет хозяйство крестьян: во дворах и хлевах огромного числа ваших подданных хоть шаром покати, — ни коровы, ни лошаденки, ни куренка, ни поросенка, ни овцы. Нет домашних животных — нет и навоза, а без оного бесплодная земля нашей местности не может родить ни хлеба, ни даже подстилки для скотины. Как ни убога наша местность, но нигде крестьяне не выглядят такими жалкими, заморенными, слабосильными и искалеченными, нигде не едят так плохо, как в деревнях, принадлежащих вам, милый братец. Должна сказать по совести, и у меня крестьяне не богатеи: половину года подмешивают мякину в ржаную муку, но вы знаете, ото всей души почитаемый братец, что теперь только год с небольшим, как я взяла хозяйство в свои руки и всеми силами стараюсь устроить их получше. Это имеет большое значение для нашего же помещичьего расчета: если требовать, чтоб лошадь скорее бежала, чтоб корова давала надлежащий удой, скотину необходимо кормить, — так и человека. Может ли он работать, когда голодает и ест хуже пса? Ваши крестьяне почти круглый год пекут хлеб из мякины, иногда подмешивая в нее даже древесную кору и только горсточку-другую подбрасывая в тесто гороховой или ржаной муки. Варево их пустое: щи из серой капусты, а весной и летом щи из крапивы и. щавеля или болтушка из той же муки, что и хлеб; в варево нечего бросить: в избе нет ни куска сала, ни солонины, ни молока, чтобы забелить. Дети крестьян настоящие страшилы: с гнойными глазами, с облезлыми волосами, с кривыми ногами, кто из них и на печи кричит, потому что "брюхо дюже дерет", как сказывают их родители, или из-за того, что брюхо, как котел, черное. Мор детей ужасающий, и это, по словам мужиков, потому, что "почитай кажинного ребенка хлещет на девятый венец". Того из ребят, который может передвигать ногами, родители посылают "в кусочки", то есть милостыньку собирать; нищенствует и множество взрослых. Если на дороге попадается нищий, так и знай, что он из ваших, братец, деревень. Когда Карла встретит кого с сумой, он нещадно бьет плетью и палкой, но это не помогает, и люди выходят на дорогу, ибо дома нечего есть. Карла бьет не только за нищенство, бьет он смертным боем, мучительно истязает ваших подданных, ежели рабочий опоздает на работу, либо покажется Карлу, что он работает медленно, а, боже храни, ежели крестьянин пожалуется на свою хворь, а хуже того на свои недостатки, — на такого налагается бесчеловечная расправа плетью, а в придачу удары толстой палкой. Сзади Карлы всюду, как его тень, ходит горбун Митрошка, у которого давно отсечена кисть правой руки. Так как он калека, то Карла приноровил его своим заплечных дел мастером. Куда идет Карла, туда и горбун тащится с плетью через плечо, а у самого-то Карлы в руках всегда толстая-претолстая палка с медным набалдашником. Чуть кто провинится, будь то на току, на жнитве либо на косовице, Карла махнет рукой, а уж Митрошка знает, что делать: сейчас срывает с провинившегося одежду догола, валит на землю, садится на него, а сам Карла, непременно сам, начинает полосовать плетью. Так он наказывает и женщин и мужчин. Несколько месяцев тому назад двух женщин запорол насмерть: одна умерла через два дня, а другая — через две недели. Было и следствие, — отвертелся большими взятками; крючкотворы судейские и полицейские обелили его на таком основании, что обе бабы умерли не от его, немцевой, лютости и не во время экзекуции, а что они были хворые.
Немец учиняет над вашими крепостными и более мерзкие истязания, о которых я, как женщина, не должна была бы и писать вам, дорогой братец… Но, имея в виду то, что вам, может быть, придется сие мое письмо присовокупить к какому-нибудь форменному заявлению, я решаюсь и на сии беззакония раскрыть вам глаза и подтверждаю, что готова под присягой показывать все, о чем упоминаю вам. Сие нечистое животное, именуемое у нас Карлою, растлил всех девок ваших деревень и требует к себе каждую смазливую невесту на первую ночь. Если же сие не понравится самой девке либо ее матери или жениху, и они осмелятся умолять его не трогать ее, то их всех, по заведенному порядку, наказывают плетью, а девке-невесте на неделю, а то и на две надевают на шею для помехи спанью рогатку. Рогатка замыкается, а ключ Карла прячет в свой карман. Мужику же, молодому мужу, выказавшему сопротивление тому, чтобы Карла растлил только что повенчанную с ним девку, обматывают вокруг шеи собачью цепь и укрепляют ее у ворот дома, того самого дома, в котором мы, единокровный и единоутробный братец мой, родились с вами. В первый раз в жизни слышу о таком безобразии.
Многие помещики наши весьма изрядные развратники: кроме законных жен, имеют наложниц из крепостных, устраивают у себя грязные дебоши, частенько порют своих крестьян, но, во всяком случае, не калечат их, не злобствуют на них в такой мере, не требуют от них шестидневной барщины, не разоряют вконец их хозяйства, не до такой грязи развращают их жен и детей. Касательно же рогаток на шею бабам и сажания человека, как настоящего пса, на цепь, — этого по нашим местам никто никогда не слыхивал даже из старых людей; не слышно было до него и пакости, насчет невест крестьян. Улики насчет последнего налицо: сама видала нескольких крестьянских ребят с толстой, отвислой губой злодея, и мужики так и называют их "карлятами".
Скольких работников вы, братец, лишились из-за Карлы: одни из ваших крестьян в бегах, другие утопились и повесились, третьи вечными калеками поделались, остальные с виду жалки, слабосильны и едва ли могут хорошо исполнять настоящую крестьянскую работу, а те, что подрастают, еще хуже. Я каждый день жду, что крестьяне что-нибудь учинят над своим лиходеем, — ведь на каторге им жить, почитай, легче будет, чем у немца.
Полагаю, что для вас, дорогой братец, не будет очень затруднительно развязаться с вашим управителем: его ненавидят не только крестьяне, но и судейские и полицейские чины, обелившие его во время производства последнего следствия: по алчности своей Карла не отдал всей взятки, которую посулил, поднадул многих из них, вот они и злы на него…"
…
Как и все тогдашние помещики, мелкопоместные дворяне ничего не делали, не занимались никакою работою. Этому мешала барская спесь, которая была еще более характерною чертою их, как и более зажиточных дворян. Они стыдились выполнять даже самые легкие работы в своих комнатах. Книг в их домах, кроме сонника и иногда календаря, не существовало, чтением никто не занимался, и свое безделье они разнообразили сплетнями, игрою в «дурачки» и «мельники» и поедом ели друг друга. Хозяева попрекали своих сожителей за свою жалкую хлеб-соль, а те, в свою очередь, — какими-то благодеяниями, оказанными им их отцами и дедами. Эти грубые, а часто и совершенно безграмотные люди постоянно повторяли фразы вроде следующих: "Я — столбовой дворянин!", "Это не позволяет мне мое дворянское достоинство!.." Однако это дворянское достоинство не мешало им браниться самым площадным образом.
Там, где мелкопоместные жили в близком соседстве один от другого, они вечно ссорились между собой, взводили друг на друга ужасающие обвинения, подавали друг на друга жалобы властям. Когда бы вы ни проходили по грязной улице, застроенной их домами, всегда раздавались их крики, угрозы друг другу, брань, слезы. К вечной, никогда не прекращавшейся грызне между соседями более всего поводов подавали потравы. При близком соседстве одного мелкопоместного с другим чуть не ежедневно случалось, что корова, лошадь или свинья заходила в чужое поле, луг или огород. Животных, осмелившихся посягнуть на чужое добро, били, калечили и загоняли в хлева. При этом немедленно загоралась перебранка, очень часто кончавшаяся потасовкой, а затем и тяжбою.
Много дрязг происходило и из-за собак: в каждом семействе держали собаку, а были и такие, у которых их было по нескольку; их плохо кормили, и голодные собаки то и дело таскали что-нибудь в чужом дворе, кусали детей. Впрочем, ссорились из-за всякого пустяка. Нередко среди улицы происходили жесточайшие драки: я сама была свидетельницей одной из них в 1855 году. Две соседки, особенно сильно враждовавшие между собой из-за детей, ошпарили кипятком одна другую. Обе они кричали так, что все соседи начали выбегать на улицу и ну бросать друг в друга камнями, обрубками, а затем сцепились и начали давать друг другу пинки, таскать за волосы, царапать лицо. Ужасающий крик, вопли, брань дерущихся и все усиливающийся лай собак привлекали на улицу все более народа. К двум враждовавшим сторонам прибежали их дети, Родственники и крепостные, уже вооруженные дубинами, ухватами, сковородами. Драка сразу приняла свирепый характер, — это уже были два враждебных отряда; они бросились молотить один другого дубинами, ухватами, сковородами; некоторые, сцепившись, таскали один другого за волосы, кусали. И вдруг вся эта дерущаяся масса людей стала представлять какой-то живой ворошившийся клубок. Здесь и там валялись клоки вырванных волос, разорванные платки, упавшие без чувств женщины, мелькали лужи крови. Это побоище окончилось бы очень печально, если бы двое стариков из дворян не поторопили своих крепостных натаскать из колодца воды и не начали обливать ею сражающихся.
Мысль, что работа — позор для дворянина, удел только рабов, составляла единственный принцип, который непоколебимо проходил через всю жизнь мелкопоместных и передавался из поколения в поколение. Прямым последствием этого принципа было их убеждение, что крепостные слишком мало работают; они всем жаловались на это, находили, что сделать их более трудолюбивыми может только плеть и розга. Мелкопоместные завидовали своим более счастливым собратьям, и не только потому, что те независимы и материально обеспечены, но и потому, что последние всласть могли драть своих крепостных. "Какой вы счастливый, Михаил Петрович, — говорил однажды мелкопоместный богатому помещику, который рассказал о том, как он только что велел выпороть поголовно всех крестьян одной своей деревеньки, — выпорете этих идолов, — хоть душу отведете. А ведь у меня один уже "в бегах", осталось всего четверо, и пороть-то боюсь, чтобы все не разбежались…"
Громадное большинство зажиточных помещиков презрительно относилось к мелкопоместным. Это презрение вызывалось, конечно, прежде всего тем, что мелкопоместные были бедняки. В те времена богатство, хотя бы открыто нажитое взятками, ловким мошенничеством, вымогательством, вызывало всеобщее уважение и трепет перед богачом, как перед человеком сильным, с которым каждый должен- считаться. Презирали мелкопоместных и за то, что внешность их была крайне жалкая, что они не могли и не умели импонировать кому бы то ни было. Мелкопоместные были еще менее образованны, чем остальные помещики, не умели они ни держать себя в гостиной, ни разговаривать в обществе, отличались дикими, грубыми, а подчас и комичными манерами, одеты были в какие-то допотопные кафтаны. Иной богатый дворянин принимал у себя мелкопоместного лишь тогда, когда его одолевала тоска одиночества. Мелкопоместный входил в кабинет, садился на кончик стула, с которого вскакивал, когда являлся гость позначительнее его. Если же он этого не делал, хозяин совершенно просто замечал ему: "Что же ты, братец, точно гость расселся!.."
Когда бедные дворянчики в именины и другие торжественные дни приходили поздравлять своих более счастливых соседей, те в большинстве случаев не сажали их за общий стол, а приказывали им дать поесть в какой-нибудь боковушке или детской…
Конечно, и между мелкопоместными попадались люди, которые, несмотря на свою бедность, никому не позволяли вышучивать себя, но такие не посещали богатых помещиков. В то время редко кто из них отличался благородным самолюбием. У большинства хотя и были наготове слова о чести и достоинстве столбового дворянина, но их жизнь и поступки не соответствовали этому. Громадное большинство их объезжало богатых соседей, выпрашивая "сенца и овсеца", стремилось попасть к ним в торжественные дни именин и рождений, когда наезжало много гостей. Хотя мелкопоместные прекрасно знали, что в такие дни они не попадут за общий стол, что после обеда им придется сидеть где-нибудь в уголку гостиной, но соблазн приехать в такой день к богатым людям был для них очень велик. Мелкопоместные дворяне круглый год жили в тесных каморках с своими семьями. Коротая весь свой век в медвежьих уголках, куда не проникало никакое движение мысли, общаясь только с такими же умственно и нравственно убогими людьми, как они сами, разнообразя свое безделье лишь драками, ссорами и картами, они стремились хотя изредка посмотреть на других людей, узнать, что делается на белом свете, взглянуть на туалеты, отведать более вкусного кушанья, чем дома.
Богатые дворяне если и сажали иногда за общий стол мелкопоместных, то в большинстве случаев лишь тех из них, которые могли и умели играть роль шутов. Мало того, тот, кто хорошо выполнял эту роль, мог рассчитывать при «объезде» получить от помещика лишний четверик ржи и овса. К такому хозяин обращался так, как вожаки к ученому медведю…
К нам в дом часто хаживала одна мелкопоместная дворянка, Макрина Емельяновна Прокофьева…
Будучи совсем необразованною, даже малограмотною, Макрина была преисполнена дворянскою спесью, барством и гонором, столь свойственными мелкопоместным дворянам. При каждом своем слове, при каждом поступке она думала только об одном: как бы не уронить своего дворянского достоинства…
В двух верстах от нашего имения проживал в своей усадьбе мой родной дядя, брат покойного отца, Максим Григорьевич Цевловский… он имел большую склонность к щегольству и мотовству. Он постоянно жил в Петербурге и только летом, да и то ненадолго, приезжал в свое имение, отчасти чтобы отдохнуть от рассеянной жизни в столице, но прежде всего чтобы устроить свои дела по имению, отдать на сруб часть своего леса (в его имении было несколько превосходных лесов), продать хлеб и несколько человек крепостных, — одним словом, запастись деньгами.
По рассказам моей матери, трудно даже представить, с каким нетерпением в наших краях ожидали приезда Максима Григорьевича. В семействах, где были девушки-невесты, дома приводили в порядок, вешали на окна чистые занавески, а барышни обновляли свои туалеты. Хотя беспутное и разорительное хозяйничанье Максима Григорьевича было у всех на глазах, хотя он владел весьма небольшим имением, которое с каждым годом приходило все в больший упадок, а число крепостных душ постоянно уменьшалось, но барышни пускали в ход всевозможные хитрости и уловки, чтобы только женить его на себе, и их родители тоже были не прочь породниться с блестящим по внешности человеком.
Мне говорили, что в то время, когда я еще не знала его, он имел весьма представительную наружность, был ловким танцором, прекрасно говорил по-французски, всегда одевался по моде. И вдруг этот светский лев безумно влюбился в Варю — крепостную одного помещика. Она была, однако, грамотной, с изящными манерами и, исполняя обязанности горничной при дочери помещика, кое-чему научилась у своей барышни. Максим Григорьевич купил Варю, увез ее в свой маленький деревенский домик, который к этому времени уже пришел в ветхость, и стал жить с нею как с женою, обожал ее, выполнял все ее прихоти, хотя доходы его уже были более чем скромные, но не пожелал жениться на ней даже и тогда, когда у них родилась дочь. Единственно, чего могла добиться от него молодая женщина, это то, чтобы он дал ей и ее дочери волю, после чего она, однако, некоторое время еще прожила с Цевловским.
У них крайне редко бывали гости, а сами они совсем почти никуда не показывались, только Варя раза два в год, и всегда одна, ездила в имение своего прежнего помещика, где у нее были родные. И вдруг, однажды, Максим Григорьевич, уехав на неделю-другую в город, после своего возвращения домой не застал ни своей маленькой дочери, ни Вари. Письмо, которое она оставила ему, начиналось с упрека за то, что, несмотря на ее просьбу дать свое имя ей и дочери, он не сделал этого, следовательно, стыдился быть мужем крепостной. Из этого она делала вывод, что он никогда не любил ее. Вследствие этого, по ее словам, она и предпочла уйти к человеку, с которым будет повенчана уже в ту минуту, когда он прочтет эти строки.
Это так поразило дядюшку, что у него сделался удар. Правда, через некоторое время он несколько оправился, но встал с постели дряхлым стариком. Свое негодование на бывшую любовницу он постоянно выражал моим родителям. Он негодовал более всего на то, что он, по его мнению, поступал так благородно с «тварью», а она заплатила ему вероломством. Свое благородство по отношению к ней он усматривал в том, что дал ей волю, что она была полной хозяйкой в его доме; но жениться на ней он не мог, так как не потерял еще головы настолько, чтобы сделать такой позорный для дворянского достоинства "мезальянс"…
Мы, дети моей матери, считались единственными законными наследниками имения дяди, но Заря убеждал нас — сестер, — что мы не получим этого наследства, так как дядя ненавидит «бабье», и что только он один сделается его единственным наследником…
Как были бы возмущены современные родители, если бы услышали, что их дети обсуждают, кто из них какое наследство получит, у кого оно будет больше и почему, — а в то время подобные разговоры были обыденным явлением среди помещичьих детей. При жалком умственном и нравственном воспитании, при отсутствии книг для детского чтения такие рассуждения детей между собою были вполне естественны: они лишь повторяли то, что слышали от старших. И это, несомненно, пятнало чистую детскую душу…
Его лакей и повар, безотлучно находившиеся при нем в комнатах, должны были докладывать ему обо всем, что делалось в деревне, что прежде совсем не занимало его. Они тотчас заметили, что барина более всего интересуют рассказы о том, как тот или другой из его крепостных "побил свою женку". Выслушав такое сообщение, Максим Григорьевич приказывал "ужо вечерком" позвать к себе драчуна, которого и вводили в его кабинет. Крестьянин со всеми подробностями передавал ему, как он "надысь оттаскал свою паскуду". Барин был счастлив до бесконечности, потирал от удовольствия руки, приказывал повторить те или другие подробности, серьезно вникая в каждую мелочь драки, смаковал то, что должно было возбуждать лишь стыд и отвращение, весело хохотал и наконец приказывал старосте выдать из амбара ржи или овса крепостному, избившему свою жену, провожая «героя» одним и тем же наставлением: "Да… бабу надо Держать в ежовых рукавицах… Бабу надо бить смертным боем", — что и без его советов во всей силе практиковалось тогда крестьянами.
В последний год своей жизни, совсем незадолго до своей кончины, дядя специально для лета устроил себе новое развлечение: он приказал слугам следить, чтобы ни одна баба не смела близко проходить мимо его дома. Если одна из них, свернув с дороги, делала крюк и задами шла к избам, ее не трогали, но если она выказывала стремление пробраться к ним ближайшим путем, то есть мимо господского дома, — ее хватали, притаскивали под окно горницы и по обнаженному телу наносили удары плетью. В таком случае барин любовался этою экзекуциею из своего окна, приказывая открывать его настежь, когда это дозволяла погода. Если это была "чужая баба", которая за экзекуцию грозила пожаловаться на него своим господам, она получала несколькими ударами больше. Когда баба жаловалась, что чужой барин выпорол ее только за то, что она прошла мимо его дома, некоторых помещиков это только потешало, другие же, напротив, находили, что каждый из них может делать что ему угодно только с своими крепостными, но не имеет права распоряжаться чужими подданными, и подавали жалобы на Максима Григорьевича. Однако ему все как-то сходило с рук…
В верстах пятнадцати от его поместья находилась усадьба, принадлежавшая трем сестрам, девицам Тончевым. Они жили вместе в своем ветхом домишке и слыли у одних помещиков под названием "трех граций", а более примитивные из них просто называли их «стервы-душечки». В то время, о котором я говорю, младшей из них было уже под сорок лет, а старшей за пятьдесят. Все три называли друг друга поэтическими уменьшительными именами: старшую Эмилию Васильевну- Милочкой, вторую Конкордию — Дия, а третью Евлалию — Ляля. По своей внешности все три девицы представляли полный контраст этим поэтическим именам: если бы на Милочку (то есть на старшую, Эмилию) надели солдатский мундир и шапку, никто не заподозрил бы, что это переряженная женщина, — такая она была высокая, сухопарая, жилистая, с плоскою грудью, с длинными руками и огромными ступнями ног, которые всегда были на виду, так как для хозяйственных удобств она, кроме праздничных дней, ходила в мужских сапогах и короткой юбке. Всему складу ее фигуры соответствовало и ее узкое, длинное, сухое лицо с выдававшимися скулами, ее грубые, мужиковатые манеры, ее громкий, мужской голос. Только густые черные волосы, заплетенные в косу, приколотую на затылке в виде огромной лепешки, с пробором напереди и с напусками на висках, были единственными женскими атрибутами этой особы. При этом она обыкновенно ходила с палкою в руке и в сопровождении огромной собаки, которая по ее приказанию бросалась на каждого, рвала одежду и жестоко кусала.
Вторая сестра — Дия (Конкордия) — имела более женский облик, но своею внешностью напоминала куклу домашнего производства, сделанную из ваты и тряпок, — такая она была пухлая, рыхлая, с расплывчатыми чертами лица. Особенно странное впечатление производили ее глаза и брови, которые, точно у куклы, как будто проведены были углем, а губы — красной краской. К тому же нос, лоб и щеки имели неестественно красный цвет, точно со всего лица была сорвана кожа (говорили, что это случилось у нее от простуды вовремя рожистого воспаления). Старшая сестра, Милочка, со всеми разговаривала резко, грубо и отрывочно, а Дия выражалась в приторно сладком тоне, жеманясь и закатывая глаза; при этом голос у нее был скрипучий, как неподмазанное колесо. Один помещик, который не мог выносить ее голоса и ужимок, сказал ей однажды; "Да вы не Конкордия, а Дискордия" {не Согласие, а Ссора (от лат. concordia и discordia).}.
Третья сестра, Ляля, может быть, и могла бы считаться недурненькой в давнопрошедшие времена, если бы не ее утиный нос, который доходил почти до края верхней губы. Во всяком случае, она была в семье любимицею, особенно старшей сестры, которая считала ее красавицей, наряжала ее, баловала и не теряла еще надежды на ее замужество, вечно приготовляя ей приданое, из-за которого она мучила своих крепостных за пяльцами и ткацким станком. Так как соседи знали, что девицы Тончевы небогаты, то Эмилия Васильевна, желая заставить их говорить о приданом Ляли, показывала им, когда они появлялись у нее, вышитые для младшей сестры в пяльцах платья, юбки и т. п., выдвигала ее огромные сундуки, наполненные полотном и бельем.
Несмотря на давным-давно прошедшую молодость. Ляля продолжала наивничать, при виде каждого мужчины стреляла глазками, разыгрывая роль козочки, которая все еще хочет прыгать, шалить, забавляться. Эта «игривость» в возрасте, смежном со старостью, делала ее и комичной и жалкой, но, как бы то ни было, она все же не приносила такого вреда своим крепостным, как ее старшие сестры.
Если бы в то время в нашей местности не существовало этих трех сестер, помещикам жилось бы куда скучнее. Бывало, чуть соберется несколько человек, и уже непременно разговор идет о "трех грациях": один из них сообщает о скандале, только что приключившемся у них, другой — о том, как Милочка потребовала от такого-то помещика, чтобы тот женился на Ляле, потому что он скомпрометировал ее, а между тем обвиняемый сказал с нею лишь несколько слов; третий специализировался на том, что умел представлять в лицах всех трех сестер, прекрасно подражал их голосу и манерам, — к такому то и дело обращались с просьбою: "Ну, пожалуйста, представьте Милочку!.. А теперь Дию".
Хотя сестры Тончевы служили мишенью для острот и издевательств господ помещиков, что им было превосходно известно, но это ни в каком отношении не изменяло их образа жизни и привычек. За ними значилось 30–40 душ крестьян, но их число ежегодно сокращалось вследствие побегов. У крестьян, принадлежавших девицам Тончевым, была не только более тяжелая барщина, чем у других помещиков нашей местности, но когда у Милочки сено не было убрано, а выпадала хорошая погода, она и в "крестьянские дни" заставляла убирать свой собственный луг или поле. Кроме барщины, бабы несли более, чем где бы то ни было, тяжелые повинности и зимой и летом: каждая из них на приданое Ляли должна была приготовить известное количество полотна и напрясть ниток изо льна и шерсти, вышить русским швом несколько полотенец и простынь, а летом доставить известное количество ягод и грибов, свежих и сухих, — одним словом, они так были заняты круглый год, что у них не оставалось времени для собственного хозяйства. При всем том две старшие сестры до невероятности любили побои и экзекуции: за самую ничтожную провинность староста в их присутствии должен был сечь провинившихся мужиков и баб, а обе они сами так часто били по щекам своих горничных и пяльщиц, что те нередко расхаживали со вспухшими щеками. В жалобах на своих помещиц крестьяне постоянно упоминали о том, что они не только разорены, но и «завшивели», так как бабы не имеют времени ни приготовить холста на рубаху, ни помыть ее. Разжалобить Милочку, заставить ее обратить внимание на "горе-горькую долюшку" своих крестьян не было ни малейшей возможности. Убедившись в этом, крестьяне стали пропадать "в бегах", проявлять непослушание сестрам, устраивать им скандалы. Однажды они поголовно наотрез отказались выйти на барскую работу не в барщинный день; власти посмотрели на это, как на бунт против помещицы, и их подвергли весьма суровой каре.
Как-то раннею осенью все три сестры возвращались домой с именин часов в двенадцать ночи; они ехали в тарантасе с кучером на козлах. Было очень темно, а им приходилось версты четыре сделать лесом; когда они проехали с версту, они были окружены толпою неведомых людей: одни из них схватили под уздцы лошадей, другие стягивали кучера с козел, третьи вытаскивали из экипажа сестер. Кучера и Лялю перевязали, завязали им рот и оттащили в сторону, не дотронувшись до них пальцем за все время последовавшей расправы. Дию сильно выпороли, а старшую, предварительно сорвав с нее одежду, подвергли жестоким и позорным истязаниям. Узнать лица нападавших не было возможности, так как на их головах, насколько могли рассмотреть сестры, когда те наклонялись над ними, были надеты мешки с дырками для глаз, а несколько слов, которые были ими произнесены, указывали на то, что у них за щеками наложены орехи или горох. После расправы нападавшие набросили на Милочку сорванную с нее одежду и оставили лежать на земле, а сами разбежались. Ошеломленные барышни не могли кричать. Наконец младшей как-то удалось избавиться от повязки, стягивавшей рот, и она начала звать на помощь. Долго ее крики оставались тщетными; наконец один помещик, возвращавшийся ночью домой с тех же именин, на которых присутствовали и сестры, проезжал поблизости места их «казни», услышал крик, и только вследствие этого несчастным не пришлось заночевать в лесу.
У Милочки оказался до такой степени глубокий обморок, что она пришла в сознание лишь на короткое время уже в своей кровати, после чего она немедленно тяжело заболела. Несколько недель она лежала при смерти, и хотя все в уезде очень скоро узнали о происшествии, но, ввиду того что сами сестры не заявляли о случившемся, местные власти не принимали никаких мер к обнаружению преступников, полагая, что пострадавшие из конфузливости желают потушить скандальное дело. Между тем это было не совсем так: Эмилия Васильевна, одна распоряжавшаяся и командовавшая всем и всеми, находилась в таком состоянии, что с нею нельзя было говорить о чем бы то ни было, а Дия не знала без приказания сестры, как поступить в этом случае, так как привыкла делать только то, на что указывала ей Милочка. Но, оправившись, старшая сестра пришла в ужас, что не было сделано заявления о случившемся, и, наоборот, решила дать делу как можно более громкую огласку. Она не только известила об этом местное начальство, но все три сестры решили предстать самолично перед уездным предводителем дворянства, а затем и перед губернатором. Рассказывали, что как только у одного из них Милочка доводила свой рассказ до того места, как «разбойники» начали срывать с нее одежду, все три сестры вскакивали с своих мест, бросались друг другу в объятия и начинали рыдать.
И предводитель дворянства, и губернатор уговаривали сестер бросить это дело, ссылаясь на то, что уже много времени упущено и следствию будет трудно открыть преступников; к тому же они находили, что скандальные подробности могут повредить их стыдливости (это была, конечно, ирония; Милочка давно прославилась своим бесстыдством); наконец, оба они советовали им, во избежание скандалов в будущем, изменить свое отношение к крестьянам, находившимся в крайне тяжелом материальном положении: по мнению того и другого, оно мало чем отличалось от положения крестьян в Бухонове при управлении немца, который бы не ушел от суда за свои беззакония, если бы не надумал бежать за границу. Хотя все это было высказано девицам крайне деликатно и в виде дружеского совета, но это так взбесило Милочку, что она и предводителю дворянства и губернатору наговорила страшных дерзостей, угрожала им обоим тем, что найдет "управу и на них", что она подаст жалобу, в которой укажет на них, как на смутьянов и подстрекателей крестьян к бунтам и разбоям. Как бы то ни было, но дело "о злонамеренном нападении на сестер Тончевых и о жестоком избиении двух старших из них" началось, но, быть может потому, что Милочка успела вооружить против себя всех властей, следствие велось через пень в колоду; некоторые утверждали, что причиною этого было упущенное время, а также и то, что двое из ее крепостных, на которых падало подозрение, бежали. В конце концов преступники не были обнаружены.
Не прошло и нескольких месяцев, как у сестер сожгли новый дом, который был только что отстроен в одном из их фольварков. Барышни Тончевы уже собирались переезжать в новое помещение, когда получили известие о несчастии, весьма чувствительном для них в материальном отношении. На этот раз улики были налицо: виновник преступления, как доказало следствие, бежал в ночь пожара и не был разыскан. Как эти несчастия, так и побеги крестьян и целый ряд других более мелких ущербов, наносимых им из мести, заставили их в конце концов волею-неволею несколько ограничить свое самодурство и утеснения своих подданных. Но уже одно то, что Милочка вынуждена была идти иногда на некоторые уступки, доводило ее до невыразимой ненависти к крестьянам и сделало ее на редкость злопыхательным существом. Это характерное качество приняло у нее ужасающие размеры во время освобождения крестьян, и все три сестры устроили мировым посредникам первого призыва громкий и неслыханный по своему бесстыдству скандал…
...
Крестный уже по внешнему виду резко выделялся между всеми нашими помещиками, которые у себя дома сидели в простых рубашках, в широких халатах, с длинным чубуком в руках, покуривая трубку. Но и эта нестеснительная одежда не отличалась аккуратностью: у одного не хватало пуговиц у рубашки и открывалась голая грудь, у другого шнурки и кисти халата были оборваны, и он подвязывался какою-нибудь жениной тесемкой, а то и веревочкой, у третьего все, что одето, было до невероятности грязно и засалено.
...
Крестный уже по внешнему виду резко выделялся между всеми нашими помещиками, которые у себя дома сидели в простых рубашках, в широких халатах, с длинным чубуком в руках, покуривая трубку. Но и эта нестеснительная одежда не отличалась аккуратностью: у одного не хватало пуговиц у рубашки и открывалась голая грудь, у другого шнурки и кисти халата были оборваны, и он подвязывался какою-нибудь жениной тесемкой, а то и веревочкой, у третьего все, что одето, было до невероятности грязно и засалено.