О контрразведке, органе политического розыска, следует поговорить особо. Она снискала себе даже в самом белом стане печальную славу. Особенно контрразведка добровольческая.
В ней находили себе пристанище наиболее темные, наиболее преступные элементы, бывшие провокаторы, охранники, жандармы, полицейские, казнокрады, воры и т. д. Эта продажная, бессовестная братия не столько вылавливала неприятельских агентов, сколько обывательские ценности всех сортов.
[ Читать далее]В Ростове, при донской комендатуре, контрразведкой заведовал штабс-капитан Глинский, бывший помощник пристава.
В 1918 году, в период недолгого господства большевиков в Ростове, с февраля по конец апреля, он не ушел из города, а оставался на месте и отлично изучил всех советских должностных лиц. Когда возвратились белые, никто лучше его не мог выискивать советских работников. Беспрерывные обыски и аресты, которыми он руководил, обогащали его карман. Особенно разбогател он после того, как избавился от такого опасного конкурента как войсковой старшина Икаев.
Карьера Глинского закончилась самым обычным образом. Изобличенный в ряде вопиющих грабежей и вымогательств, он попал под следствие, но ни капельки не пострадал, так как нам было сообщено, что его отправили на фронт.
Двух его преемников постигла та же участь.
Одну жертву шт. — кап. Глинского мне чисто случайно удалось вырвать из костлявых рук смерти. Дело таково, что на нем стоит остановиться.
Зимою 1918–1919 года ростовские газеты сообщили об аресте большевистского комиссара Абрамова. Комиссарами в белом стане, по недоразумению, звали всех ответственных советских работников.
Абрамов при большевиках, действительно, играл кой-какую роль в Ростове; если не ошибаюсь, был членом Совдепа. Человек семейный, он в апреле 1918 г. не захотел уходить с советскими войсками, остался в Ростове и скрывался под чужой фамилией. Через полгода Глинский все-таки пронюхал о пребывании Абрамова в городе и о том, что он иногда ночует у своей супруги, служившей в государственном банке.
Сделали облаву. Ворвались к М-те Абрамовой.
— Где супруг?
— Был, но ушел, — ответила дама, на которую было направлено несколько револьверных дул.
В квартире произвели тщательный обыск, реквизировали в свою пользу все ценности, но комиссара не нашли.
Хотели уже уходить, проклиная неудачу. В это время дозорные, расставленные на улице, донесли, что на крыше мелькает какая-то фигура.
Это оказался Абрамов. Его задержали и подвергли допросу с пристрастием. Считая, что Абрамов остался в тылу белых для конспиративной работы, контрразведка раздула дело, приплетя к нему некоего Дерикафтанова и других арестованных по обвинению в организации большевистского заговора. Абрамова провозгласили главою, руководителем красной разведки в Ростове, так что он вырос до размеров крупного большевистского деятеля.
Контр-разведка ликовала и готовилась пожать лавры. В смертном приговоре Абрамову никто не сомневался.
Как-то раз в апреле или мае 1919 года, когда я находился в Ростове, ко мне в гостиницу зашел мой добрый приятель подполковник Одишелидзе. Этот грузин был сын последнего командующего Кавказской армией (в мировую войну), назначенного затем военным министром меньшевистской Грузии. Желая доучиваться в Новочеркасском Политехникуме, Одишелидзе жил на Дону на положении иностранца. Я был крайне удивлен, увидя, что вместе с ним ко мне в номер пришла его супруга Клеопатра Александровна и еще какая-то молодая дама, исхудалая и заплаканная.
— Иван Михайлович! вся надежда на вас, — обратились ко мне супруги Одишелидзе. — Помогите, чем можете, спасите человека, которого сделали козлищем отпущения и хотят прикончить во что бы то ни стало.
Незнакомая дама вдруг упала в кресло и зарыдала.
— В чем дело? Кому я могу быть полезен?
— Спасите человека, хоть ради его семьи.
— Кого?
— Абрамова.
Я раскрыл рот от изумления, не понимая, почему за него хлопочет мой приятель.
— Абрамова, — продолжал Одишелидзе. — Я до сих пор стеснялся говорить это вам, но он родной дядя моей супруги. А это — госпожа Абрамова.
— Да, я жена человека, от которого отвернулся весь мир, — глухо, сквозь слезы, заговорила дама. — Глинский, контрразведка, начальник гарнизона, все, все хотят его смерти. А что он кому сделал худого? Спасите несчастного! Он уже и так на человека не похож, столько его терзали. Не смерти он боится, а дрожит за будущность семьи. Все, что у нас было ценного, Глинский забрал при обыске.
— Я решительно ничего не могу сделать. Абрамов предан военно-полевому суду, в деятельность которого мы не в праве вмешиваться. Наконец, об Абрамове так много говорили и даже писали, что он, несомненно, натворил много зла.
— Что вы, что вы! Он никого не убивал и не грабил. Душ десять ростовцев дали следственной комиссии самые хорошие отзывы о нем.
Супруги Одишелидзе заинтересовали меня делом, о котором я так много слышал.
— Хорошо. Я просто из любопытства постараюсь прочитать следствие. Если ваш дядя таков, как вы его рисуете, кое-что я предприму, но в частном порядке.
Абрамова сразу воспрянула духом.
— Когда же суд? — спросил я.
— Завтра. Судят его одного, без той компании, к которой его приплели. О тех еще ведется расследование.
— Дайте же мне адрес военно-полевого суда. Завтра утром я зайду туда и попрошу дать мне дело, думаю, не откажут. Если я увижу, что Абрамов никого не убивал и не подстрекал к убийству, а просто советский работник, укажу судьям на бессмысленность смертного приговора.
Одишелидзе и Абрамова ушли от меня сияющие. Слабая надежда, поданная мною, у них уже перешла в уверенность в благоприятном исходе дела.
На мое, точнее на счастье злополучного комиссара, председателем военно-полевого суда оказался молодой аристократ, гвардейский офицер, правовед по образованию, граф Ив. Ив. Канкрин. Я хотя не был с ним знаком, но знал, что он хлопочет о своем назначении на должность военного следователя при нашем суде, так как военно-полевая юстиция тяготила его.
Утром, узнав о моем прибытии в суд, Канкрин выбежал встречать меня в зал заседаний и рассыпался в любезностях.
— У вас, граф, кажется, сегодня разбирается дело Абрамова? — спросил я как бы вскользь.
— Так точно. Видите, в углу арестант под конвоем. Это и есть Абрамов.
Я взглянул. Человек, обросший бородой, с тупым, бессмысленным взглядом, одетый в солдатскую шинель, сидел на лавке, выпрямившись, точно статуя Рамзеса.
— Это дело чистое, — продолжал Канкрин. — Наверно, сами знаете, г. полковник, что это за птица?
— Нет, пока точно не знаю. Если будете так любезны, не откажите дать мне следственный материал.
— Пожалуйста, пожалуйста.
Мы вошли в совещательную комнату, где находились секретарь и двое судей. Один из них, толстощекий есаул Е-ов, недружелюбно поглядел на меня исподлобья. Другой щупленький, неяркий офицерик почтительно вытянулся в струнку.
Я наспех проглядел следствие и убедился, что супруги Одишелидзе не ввели меня в заблуждение.
— Странно! — пожал я плечами. — Кричали, что Абрамов руководил большевистской разведкой, а это решительно ничем не доказано. Остается голый факт его работы при большевиках. Но и тут он не проявил никакого человеко-ненавистничества. Суровый приговор, по моему мнению, в данном случае неуместен.
— А по-моему, таких и судить нечего, — резко возразил мне Е-ов. — Раз, два и к стенке. Чего там миндальничать. Они тоже не щадили нашего брата.
— Но ведь Абрамов никого не убивал. Надо же разбираться в каждом отдельном случае. На то и суд существует.
Е-ов не унимался. Я подумал:
— Какой жестокий человек! Идейный мститель! Всякого большевика готов отправить к праотцам.
Но я ошибся. Через две-три недели графа Канкрина назначили к нам в суд, Е-ов занял его место и вскоре же попал под следствие, уличенный во взяточничестве: за 10000 руб. он обещался оправдать одного «большевика».
— Так, значит, г. полковник, — обратился ко мне Канкрин, провожая меня на улицу, — не расстреливать? Присудить к каторге? На сколько лет?
Такая услужливость меня уже начала пугать.
— Боже упаси меня вмешиваться в дело полевого суда. Я поинтересовался делом Абрамова из любопытства и высказал свое частное мнение. Думаю, что вы, как юрист сами понимаете дело не хуже меня.
Польщенный моими словами, граф расшаркался и попрощался со мной.
— Не беспокойтесь, — сказал я подпол к. Одишелидзе, поджидавшему меня на следующей улице. — Дядя Клеопатры Александровны будет жить.
Так и случилось. На другой день я узнал, что Абрамова приговорили к двенадцати годам каторжных работ.
Контрразведка не ожидала такого оборота дела. Судебно-следственная комиссия морщилась, комендатура негодовала. Вскоре проведали о моем визите в военно-полевой суд.
Начальник гарнизона, ген. Тарасенков, получил анонимное письмо (я сам его потом читал), в котором ему сообщали, что Абрамов, Дерикафтанов и К0, сидя в тюрьме, имеют сношение со своими товарищами, еще не пойманными; что большевистская организация крепнет и из всех сил старается спасти Абрамова; что для этой цели она привлекла на свою сторону прокурора временного военного суда в Ростове Калинина; что теперь, когда, благодаря последнему, Абрамову не грозит смерть, организация стремится освободить своего главу из тюрьмы.
Таким образом и я попал в большевики!..
Размах добровольческой контрразведки был несравненно шире, чем донской, и ее методы воздействия на обвиняемых отличались от грубой самодельщины Глинского. Спецы-охранники применяли утонченные приемы при допросах и умели поставить дело политического розыска на такую широкую ногу, что в апреле 1919 года обвинили в большевизме даже офицеров сербской миссии и усадили их в тюрьму.
Один из этих несчастных, подпоручик Слаби, кое-как ухитрился послать из-под ареста своему начальству рапорт от 28 мая за № 2:
«Я, подпоручик Сербской армии Иосиф Слаби, 23 апреля был арестован чинами новороссийской контрразведки и до сего времени мне не предъявлено никаких обвинений. В г. Новочеркасске я находился под арестом в условиях, лишенных всяких признаков европейской культуры. Сидя под арестом, я узнал об арестованных просто из личных счетов русских офицерах, ни в чем неповинных, — они без предъявления обвинения сидели по полгода, теряя свое здоровье и силы. Я слыхал, как при дознаниях до крови били людей железными палками, добиваясь от них какого-нибудь показания. Меня оскорбляли, держали в одной комнате с разного рода преступниками и в позднее ночное время, от 12 часов до 2 часов ночи, снимали с меня допрос. Я при таких условиях, конечно, не был в состоянии давать логических показаний, а, самое главное, я слыхал, как, печатая на машинке мое показание, не печатали того, что я говорил, а вплетали в дело лиц, которые к данному делу не имеют никакого отношения. Когда я, по окончании допроса, хотел прочесть показание, мне отказали и заставили просто подписать. Зная, что такое контрразведка, я был уверен, что меня могут, действительно, даже и расстрелять. Я подписал ту бумагу, которую мне подсунули, но что там написано, до сего дня еще не знаю. Поэтому прошу представителей союзных миссий освободить меня, дабы я мог говорить правду, — при подобных же условиях меня могут заставить подписать и смертный приговор»…
Одновременно с подпор. Слаби контрразведка арестовала еще несколько сербских и чехословацких офицеров, в том числе и подпор. Любомира Михайловича. Последнему удалось добиться, чтобы его, наконец, судили, но не чрезвычайным, а нормальным военным судом.
17 июня в г. Екатеринодаре корпусный суд Добровольческой армии разбирал «небывалое в летописях русского суда дело по обвинению сербского офицера в государственной измене», как выразился защитник Михайловича присяжный поверенный Арондар.
На суде присутствовали представители иностранных миссий. Британский капитан Халви, уполномоченный ген. Хольманом, заявил судьям, что деятельность Михайловича в России известна союзникам и не заслуживает порицания, деятельность же контрразведки, взломавшей печати в сербской миссии при обыске, крайне предосудительна, и суд должен довести об этом до сведения Деникина.
Прокурор, после такого заявления, мог только отказаться от обвинения. Михайлович вышел из суда оправданным.
Тогда же, в июне, к английской миссии обратился с жалобой на действия контрразведки совет профессиональных союзов. В посланной записке указывалось, что в последнее время участились массовые аресты среди рабочих. Арестованным не предъявляется никакого обвинения, причем обращение с ними, даже с женщинами, невероятно грубое, носящее характер издевательства.
В отношении русских рабочих, обиженных контрразведкой, англичане не проявили такого внимания, как к сербским офицерам. Ничего не сделал и кубанский атаман, когда железнодорожные рабочие станции Тихорецкой пожаловались ему на бесчинства добровольческих охранников.
Контрразведка эпохи Деникина представляла из себя таинственное, самодовлеющее учреждение, куда не имело права заглядывать прокурорское око. То ли она делала, что ей поручалось законом, или что-либо другое, этого никто не знал.
Таков, в общих чертах, был облик белой Фемиды, каравшей за «большевизм». Белые законодатели приложили мало старания, чтобы гарантировать правосудие тем лицам, над головами которых тяготело обвинение в причастности к «большевизму». Десятки, сотни людей истреблялись на юге России ежедневно во исполнение приговоров военно-полевых судов и при бессудных расправах.
За приведением в исполнение судебных приговоров почти никто не наблюдал: между тем о воспрещенных законом жестокостях, совершаемых при этом, ходили леденящие душу рассказы. Бывали случаи, когда в окрестностях Ростова находили трупы зарубленных, валявшиеся прямо на поле или на дороге, и принимали их за жертвы разбойников, вследствие чего протоколы попадали к следователям. И лишь потом выяснялось, что это трупы казненных.
Новочеркасский начальник гарнизона ген. Яковлев, добрый и симпатичный старик, однажды приезжал в прокуратуру и жаловался на то, что калмыки — палачи, потерявшие человеческий облик, слишком глумятся над осужденными.
Если в эпоху гражданской войны много лилось крови на фронте, то не мало пролилось ее в белом тылу. На фронте она лилась реками, но и в тылу текли целые ручьи ее, обагряя своими потоками грозный лик белой Фемиды.
Что касается судебной кары за те преступления, которые не имели связи с большевизмом, то тут тоже наблюдалось немало своеобразия.
Суды гражданского ведомства в эту эпоху стушевались. Дела о наиболее тяжких преступлениях, — грабежах, разбоях, убийствах, — передавались на рассмотрение или военно-полевых, или нормальных военных судов. Первые не церемонились, если судили не военных; вторые нередко проявляли излишнюю гуманность. Наш донской военный суд за полтора года своего существования не вынес ни одного смертного приговора и по разбойным делам.
Неудовлетворительная постановка судебной кары в белом стане наиболее рельефно сказывалась при борьбе с должностными преступлениями. Военная прокуратура, малочисленная, бессильная, глухая и немая, менее всего могла пугать казнокрадов, взяточников и т. п. О совершении того или иного преступления она могла узнать только тогда, когда ее уведомляло начальство, желавшее возбудить дело. Если поступала жалоба в прокуратуру, приходилось препровождать ее тому же начальству для производства дознания.
Начальство играло решающую роль. Не воспитанные в духе закона, сами многогрешные, военные начальники предавали виновных суду только в том случае, если имели с ними счеты или хотели избавиться от них. При этом, для обеспечения приговора в желательном духе, старались прибегать не к нормальному военному, а к военно-полевому суду.
Да нашему и не было смысла предавать, потому что мы назначали следствие, а оно в условиях военного времени тянулось бесконечно. Следственный аппарат на Дону, например, почти не действовал. На все всевеликое имелось три военных следователя, живших в Новочеркасске. Их работа сводилась лишь к составлению приемных постановлений и розыску, путем переписки, свидетелей, обвиняемых и т. д.
Проведав об этом, военные начальники стали охотно передавать военным следователям те дела, которые получили огласку, но по которым не хотелось карать виновников. Последних, одновременно с передачей дела следователю, отправляли на фронт. Такой маневр был равносилен прекращению дела.
Зато в тех случаях, когда военное начальство хотело кого-нибудь упечь, оно знало, как это сделать без нашей помощи.
В конце 1918 года один из начальников отрядов, ген. 3., взбешенный тем, что обнаружил преступную связь своей супруги со своим адъютантом шт. — ротм. Климом, отправил последнего в ближайшую станицу для разбора дела в тамошнем военно-полевом суде за сомнительные должностные преступления. На счастье или несчастье Клима, этот суд расформировали, самого же его переслали в Новочеркасск, для содержания на гауптвахте. Бедняга просидел восемь месяцев, пока мы разыскивали дело. Наконец, оно пришло. Рассмотрев его, я не нашел даже состава преступления.
Другой случай — почти исключительный. Это осуждение коменданта станицы Каменской войскового старшины Холмского каменским же военно-полевым судом.
В царское время Холмский писал фельетоны, под псевдонимом «Курмояров», в правительственной военной газете «Русский Инвалид». В 1917 году он попал на Дон и при Каледине редактировал, если не ошибаюсь, донской официоз.
В 1918 году, после освобождения Сальского округа от большевиков, этот офицер-литератор, набрав шайку головорезов, занялся розыском своего имущества, разграбленного крестьянами из его хутора. Зарево пожаров освещало его шествие по деревням и станицам. В Кутейниковской он расстрелял нескольких крестьян, а дома их сжег. То же повторялось и в других местах.
Действия его вызвали такой ропот, что начальству для проформы пришлось назначить следствие, самому же ему дали новое назначение на должность коменданта окружной станицы Каменской.
Следствие, как водится, затянулось на неопределенное время. Однажды в Новочеркасске мне пришлось познакомиться с Холмским. Он произвел на меня впечатление вполне культурного, даже светского человека. Его самоуправные действия в Сальском округе я уже готов был отнести не к испорченности его натуры, а к общему озлоблению казаков против «иногородних».
И вдруг, спустя две-три недели после этого, просматривая присланные на ревизию дела Каменского военно-полевого суда, я натолкнулся на дело о Холмском. Прочитал и не хотел верить своим глазам. Суд приговорил его к расстрелу за то, что он арестовывал по своему усмотрению зажиточных людей, отбирал у них ценности и затем приказывал вывести их в расход. Приличный с виду человек, до некоторой степени даже известный в военном мире журналист, оказался гнуснейшим преступником. Его расстреляли.
Таких преступников, к сожалению, в белом стане встречались сотни, если не тысячи, но пострадал лишь один Холмский. Спрашивается, почему? Потому что был на ножах с начальником гарнизона.
Ему просто не посчастливилось.
Комендант другой окружной станицы, Великокняжеской, есаул Земцов, также прикончивший несколько человек и приговоренный к расстрелу, спасся: успел послать телеграмму атаману Богаевскому, и тот его помиловал. А Холмскому не дали возможности обратиться к монаршей милости.
Начальство казнило, начальство и миловало. Казнило тех, кто не хотел ему потрафить; угодных возносило до небес вместо предания суду.
Войсковой старшина Икаев преблагополучно странствовал по белому стану со своей шайкой, совершая убийства и грабежи. Другой герой того времени, Роман Лазарев, конкурировал с ним по части злодеяний. У военных следователей росли, как грибы, дела о подвигах этих «поборников долга перед родиной», а преступники то здесь, то там занимали разные тыловые должности и показывали фигу белой Фемиде.
Нормальный суд при ненормальных условиях оказался абсурдом. Организация же чрезвычайного ничуть не содействовала обузданию должностных лиц, а, напротив, сводилась к еще большему усилению начальнического произвола.
До чего жалкую роль играла военная прокуратура, показывает следующий пример.
К атаману Богаевскому в сентябре 1919 года поступила жалоба на начальника автомобильной части Донской армии полк. М-ва. Атаман препроводил жалобу в прокуратуру. Я ознакомился с нею и, обнаружив указания на ряд злоупотреблений, вплоть до покушения на честь телефонисток и машинисток, лично доложил Богаевскому о необходимости производства дознания. Атаман поручил расследование дела одному из своих приближенных, ген. — лейт. Алексееву. Последний установил, что многие пункты жалобы подтверждаются вполне. Мы ждали дела, думая, что наконец-таки хоть одна более или менее крупная рыба попала к нам. Я уже заранее предвкушал удовольствие произнести громовую речь.
Спустя некоторое время в прокуратуру прибыло из дворца, но не дознание, а известие о том, что командующий армией ген. Сидорин представил М-ва в генерал-майоры. Они оказались в родстве. Атаман, по требованию командарма, аннулировал дознание, произведенное ген. Алексеевым, и назначил, для проверки жалобы на М-ва, целую следственную комиссию, т. е. дело положил под сукно.
В тех редких случаях, когда нашему суду все-таки удавалось осудить какого-нибудь казнокрада или взяточника, начальство осужденного обращалось к атаманскому милосердию и никогда не получало в нем отказа.
При таких условиях судебная процедура являлась бессмысленной игрушкой.
Существование многих неизлечимых язв белого стана всецело следует объяснить никуда негодной постановкой судебного дела.