Владимир Александрович Кухаришин (kibalchish75) wrote,
Владимир Александрович Кухаришин
kibalchish75

Categories:

Горький о людях. Часть I

Из автобиографической книги Максима Горького «В людях».

Я - в людях, служу "мальчиком" при магазине "модной обуви", на главной улице города.
Мой хозяин - маленький, круглый человечек; у него бурое, стёртое лицо, зелёные зубы, водянисто-грязные глаза…
- Не чеши рук, - ползет ко мне его сухой шопот. - Ты служишь в первоклассном магазине на главной улице города, это надо помнить! Мальчик должен стоять при двери, как статуй...
Я не знаю, что такое статуй, и не могу не чесать рук,- обе они до локтей покрыты красными пятнами и язвами, их нестерпимо разъедает чесоточный клещ.

[Читать далее]
Когда входила покупательница, хозяин вынимал из кармана руку, касался усов и приклеивал на лицо своё сладостную улыбку; она, покрывая щёки его морщинами, не изменяла слепых глаз. Приказчик вытягивался, плотно приложив локти к бокам, а кисти их почтительно развешивал в воздухе, Саша пугливо мигал, стараясь спрятать выпученные глаза, я стоял у двери, незаметно почесывая руки, и следил за церемонией продажи.
Стоя перед покупательницей на коленях, приказчик примеряет башмак, удивительно растопырив пальцы. Руки у него трепещут, он дотрагивается до ноги женщины так осторожно, точно он боится сломать ногу, а нога - толстая, похожа на бутылку с покатыми плечиками, горлышком вниз.
Однажды какая-то дама сказала, дрыгая ногой и поёживаясь:
- Ах, как вы щекочете...
- Это-с - из вежливости,- быстро и горячо объяснил приказчик.
Было смешно смотреть, как он липнет к покупательнице, и чтобы не смеяться, я отворачивался к стеклу двери. Но неодолимо тянуло наблюдать за продажей,- уж очень забавляли меня приемы приказчика, и в то же время я думал, что никогда не сумею так вежливо растопыривать пальцы, так ловко насаживать башмаки на чужие ноги.
Часто, бывало, хозяин уходил из магазина в маленькую комнатку за прилавком и звал туда Сашу; приказчик оставался глаз на глаз с покупательницей. Раз, коснувшись ноги рыжей женщины, он сложил пальцы щепотью и поцеловал их.
- Ах,- вздохнула женщина,- какой вы шалунишка! А он надул щеки и тяжко произнес:
- Мм-ух!
Тут я расхохотался до того, что, боясь свалиться с ног, повис на ручке двери, дверь отворилась, я угодил головой в стекло и вышиб его. Приказчик топал на меня ногами, хозяин стучал по голове моей тяжёлым золотым перстнем, Саша пытался трепать мои уши, а вечером, когда мы шли домой, строго внушал мне:
- Прогонят тебя за эти штуки! Ну, что тут смешного?
И объяснил: если приказчик нравится дамам - торговля идёт лучше.
- Даме и не нужно башмаков, а она придёт да лишние купит, только бы поглядеть на приятного приказчика. А ты - не понимаешь! Возись с тобой...
Нередко случалось, что покупательница уходила, ничего не купив,- тогда они, трое, чувствовали себя обиженными. Хозяин прятал в карман свою сладкую улыбку, командовал:
- Каширин, прибери товар!
И ругался:
- Ишь нарыла, свинья! Скушно дома сидеть дуре, так она по магазинам шляется. Была бы ты моей женой - я б тебя...
Его жена, сухая, черноглазая, с большим носом, топала на него ногами и кричала, как на слугу.
Часто, проводив знакомую покупательницу вежливыми поклонами и любезными словами, они говорили о ней грязно и бесстыдно, вызывая у меня желание выбежать на улицу и, догнав женщину, рассказать, как говорят о ней.
Я, конечно, знал, что люди вообще плохо говорят друг о друге за глаза, но эти говорили обо всех особенно возмутительно, как будто они были кем-то признаны за самых лучших людей и назначены в судьи миру. Многим завидуя, они никогда никого не хвалили и о каждом человеке знали что-нибудь скверное.
Как-то раз в магазин пришла молодая женщина, с ярким румянцем на щеках и сверкающими глазами, она была одета в бархатную ротонду с воротником черного меха,- лицо её возвышалось над мехом, как удивительный цветок. Сбросив с плеч ротонду на руки Саши, она стала ещё красивее: стройная фигура была туго обтянута голубовато-серым шёлком, в ушах сверкали брильянты,- она напоминала мне Василису Прекрасную, и я был уверен, что это сама губернаторша. Её приняли особенно почтительно, изгибаясь перед нею, как перед огнём, захлёбываясь любезными словами. Все трое метались по магазину, точно бесы; на стёклах шкапов скользили их отражения, казалось, что всё кругом загорелось, тает и вот сейчас примет иной вид, иные формы.
А когда она, быстро выбрав дорогие ботинки, ушла, хозяин, причмокнув, сказал со свистом:
- С-сука...
- Одно слово - актриса,- с презрением молвил приказчик.
И они стали рассказывать друг другу о любовниках дамы, о её кутежах.

В ненастные дни я приходил к девочке, помогая ей стряпать, убирать комнату и кухню, она смеялась:
- Мы с тобой живём, как муж с женой, только спим порознь. Мы даже лучше живём - мужья женам не помогают...
Отец Людмилы… был странно молчалив, - я не помню ни одного слова, сказанного им. Лаская детей, он мычал, как немой, и даже жену бил молча.

…кланяясь чёрной земле, пышно одетой в узорчатую ризу трав, она говорит о том, как однажды бог, во гневе на людей, залил землю водою и потопил всё живое.
- А премилая мать его собрала заранее все семена в лукошко, да и спрятала, а после просит солнышко: осуши землю из конца в конец, за то люди тебе славу споют! Солнышко землю высушило, а она её спрятанным зерном и засеяла. Смотрит господь: опять обрастает земля живым - и травами, и скотом, и людьми!.. Кто это, говорит, наделал против моей воли? Тут она ему покаялась, а господу-то уж и самому жалко было видеть землю пустой, и говорит он ей: это хорошо ты сделала!
Мне нравится рассказ, но я удивлён и пресерьёзно говорю:
- Разве так было? Божья-то матерь родилась долго спустя после потопа.
Теперь бабушка удивлена.
- Это кто тебе сказал?
- В училище, в книжках написано...
Это её успокаивает, она советует мне:
- А ты брось-ка, забудь это, книжки все; врут они, книжки-то!
И смеётся тихонько, весело.
- Придумали, дурачки! Бог - был, а матери у него не было, эко! От кого же он родился?
- Не знаю.
- Вот хорошо! До "не знаю" доучился!
- Поп говорил, что божья матерь родилась от Иоакима и Анны.
- Марья Якимовна, значит?
Бабушка уже сердится, - стоит против меня и строго смотрит прямо в глаза мне:
- Если ты эдак будешь думать, я тебя так-то ли отшлёпаю!
Но через минуту объясняет мне:
- Богородица всегда была, раньше всего! От неё родился бог, а потом...
- А Христос - как же?
Бабушка молчит, смущённо закрыв глаза.
- А Христос... да, да, да?

…хорошо быть разбойником, грабить жадных, богатых, отдавать награбленное бедным, - пусть все будут сыты, веселы, не завистливы и не лаются друг с другом, как злые псы. Хорошо также дойти до бабушкина бога, до её богородицы и сказать им всю правду о том, как плохо живут люди, как нехорошо, обидно хоронят они друг друга в дрянном песке. И сколько вообще обидного на земле, чего вовсе не нужно.

Однажды дед пришёл из города мокрый весь - была осень, и шли дожди встряхнулся у порога, как воробей, и торжественно сказал:
- Ну, шалыган, завтра сбирайся на место!
- Куда ещё? - сердито спросила бабушка.
- К сестре твоей Матрёне, к сыну её...
- Ох, отец, худо ты выдумал!
- Молчи, дура! Может, его чертёжником сделают…
Хозяина моего я знаю…
…жена у него пышная, белая, как пшеничный хлеб, у неё большие глаза, очень тёмные.
В первые же дни она раза два сказала мне:
- Я подарила матери твоей шёлковую тальму, со стеклярусом...
Мне почему-то не хотелось верить, что она подарила, а мать приняла подарок. Когда же она напомнила мне об этой тальме ещё раз, я посоветовал ей:
- Подарила, так уж не хвастайся.
Она испуганно отскочила от меня.
- Что-о? Ты с кем говоришь?
Лицо её покрылось красными пятнами, глаза выкатились, она позвала мужа.
Он пришёл в кухню с циркулем в руках, с карандашом за ухом, выслушал жену и сказал мне:
- Ей и всем надо говорит - вы. А дерзостей не надо говорить!
Потом нетерпеливо сказал жене:
- Не беспокой ты меня пустяками!
- Как - пустяки! Если твоя родня...
- Чорт её возьми, родню! - закричал хозяин и убежал.
Мне тоже не нравилось, что эти люди - родня бабушке; по моим наблюдениям, родственники относятся друг к другу хуже чужих: больше чужих зная друг о друге худого и смешного, они злее сплетничают, чаще ссорятся и дерутся…
Слушая беседы хозяев о людях, я всегда вспоминал магазин обуви - там говорили так же. Мне было ясно, что хозяева тоже считают себя лучшими в городе, они знают самые точные правила поведения и, опираясь на эти правила, неясные мне, судят всех людей безжалостно и беспощадно…
Работы у меня было много: я исполнял обязанности горничной, по средам мыл пол в кухне, чистил самовар и медную посуду, по субботам - мыл полы всей квартиры и обе лестницы. Колол и носил дрова для печей, мыл посуду, чистил овощи, ходил с хозяйкой по базару, таская за нею корзину с покупками, бегал в лавочку, в аптеку.
Моё ближайшее начальство - сестра бабушки, шумная, неукротимо гневная старуха, вставала рано, часов в шесть утра; наскоро умывшись, она, в одной рубахе, становилась на колени перед образом и долго жаловалась богу на свою жизнь, на детей, на сноху.
- Господи! - со слезами в голосе восклицает она, прижав ко лбу пальцы, сложенные щепотью. - Господи, ничего я не прошу, ничего мне не надо, - дай только отдохнуть, успокой меня, господи, силой твоею!
Её вопли будили меня; проснувшись, я смотрел из-под одеяла и со страхом слушал жаркую молитву. Осеннее утро смутно заглядывает в окно кухни, сквозь стекла, облитые дождём; на полу, в холодном сумраке, качается серая фигура, тревожно размахивая рукою; с её маленькой головы из-под сбитого платка осыпались на шею и плечи жиденькие светлые волосы, платок всё время спадал с головы; старуха, резко поправляя его левой рукой, бормочет:
- А, чтоб те ро'зорвало!
С размаху бьёт себя по лбу, по животу, плечам и шипит:
- А сноху - накажи, господи, меня ради; зачти ей всё, все обиды мои! И открой глаза сыну моему, - на неё открой и на Викторушку! Господи, помоги Викторушке, подай ему милостей твоих...
Викторушка спит тут же в кухне, на полатях; разбуженный стонами матери, он кричит сонным голосом:
- Мамаша, опять вы орёте спозаранку! Это просто беда! - Ну, ну, спи себе, - виновато шепчет старуха. Минуту, две качается молча и вдруг снова мстительно возглашает: - И чтоб постреляло их в кости, и ни дна бы им ни покрышки, господи...
Так страшно даже дедушка мой не молился.
Помолясь, она будила меня:
- Вставай, будет дрыхнуть, не затем живешь!.. Ставь самовар, дров неси, - лучины-то не приготовил с вечера? У!
Я стараюсь делать всё быстро, только бы не слышать шипучего шопота старухи, но угодить ей - невозможно; она носится по кухне, как зимняя вьюга, и шипит, завывая:
- Тише, бес! Викторушку разбудишь, я те задам! Беги в лавочку...
По будням к утреннему чаю покупали два фунта пшеничного хлеба и на две копейки грошовых булочек для молодой хозяйки. Когда я приносил хлеб, женщины подозрительно осматривали его и, взвешивая на ладони, спрашивали:
- А привеска не было? Нет? Ну-ка, открой рот! - и торжествующе кричали: - Сожрал привесок, вон крошки-то в зубах!..
Молодая хозяйка, должно быть, замечала, как плохо действуют на меня некоторые речи, и поэтому всё чаще говорила:
- Ты должен помнить, что взят из нищей семьи! Я твоей матери шёлковую тальму подарила. Со стеклярусом!
Однажды я сказал ей:
- Что же, мне за эту тальму шкуру снять с себя для вас?
- Батюшки, да он поджечь может! - испуганно вскричала хозяйка.
Я был крайне удивлен: почему - поджечь?
Они обе то и дело жаловались на меня хозяину, а хозяин говорил мне строго:
- Ты, брат, смотри у меня!
Но однажды он равнодушно сказал жене и матери:
- Тоже и вы хороши! Ездите на мальчишке, как на мерине, - другой бы давно убежал али издох от такой работы...
Это рассердило женщин до слёз; жена, топая ногою, кричала исступлённо:
- Да разве можно при нём так говорить, дурак ты длинноволосый! Что же я для него, после этих слов? Я женщина беременная.
Мать выла плачевно:
- Бог тебя прости, Василий, только - помяни мое слово - испортишь ты мальчишку!
Когда они ушли, в гневе, - хозяин строго сказал:
- Видишь, чортушка, какой шум из-за тебя? Вот я отправлю тебя к дедушке, и будешь снова тряпичником!
Не стерпев обиды, я сказал:
- Тряпичником-то лучше жить, чем у вас! Приняли в ученики, а чему учите? Помои выносить...
Хозяин взял меня за волосы, без боли, осторожно и, заглядывая в глаза мне, сказал удивлённо:
- Однако ты ёрш! Это, брат, мне не годится, не-ет...
Я думал - меня прогонят, но через день он пришёл в кухню с трубкой толстой бумаги в руках, с карандашом, угольником и линейкой.
- Кончишь чистить ножи - нарисуй вот это!..
Подошла ко мне старуха хозяйка и зловеще спросила:
- Чертить хочешь?
Схватив за волосы, она ткнула меня лицом в стол так, что я разбил себе нос и губы, а она, подпрыгивая, изорвала чертёж, сошвырнула со стола инструменты и, уперев руки в бока, победоносно закричала:
- На, черти'! Нет, это не сойдется! Чтобы чужой работал, а брата единого, родную кровь - прочь?
Прибежал хозяин, приплыла его жена, и начался дикий скандал: все трое наскакивали друг на друга, плевались, выли, а кончилось это тем, что, когда бабы разошлись плакать, хозяин сказал мне:
- Ты покуда брось всё это, не учись - сам видишь, вон что выходит!
Мне было жалко его - такой он измятый, беззащитный и навеки оглушён криками баб.
Я и раньше понимал, что старуха не хочет, чтобы я учился, нарочно мешает мне в этом. Прежде чем сесть за чертёж, я всегда спрашивал её:
- Делать нечего?
Она хмуро отвечала:
- Когда будет - скажу, торчи знай за столом, балуйся...
И через некоторое время посылала меня куда-нибудь или говорила:
- Как у тебя парадная лестница выметена? В углах - сорьё, пыль! Иди мети...
Я шёл, смотрел - пыли не было.
- Ты спорить против меня? - кричала она.
Однажды она облила мне все чертежи квасом, другой раз опрокинула на них лампаду масла от икон, - она озорничала, точно девчонка, с детской хитростью и с детским неумением скрыть хитрости. Ни прежде, ни после я не видал человека, который раздражался бы так быстро и легко, как она, и так страстно любил бы жаловаться на всех и на всё. Люди вообще и все любят жаловаться, но она делала это с наслаждением особенным, точно песню пела.
Её любовь к сыну была подобна безумию, смешила и пугала меня своей силой, которую я не могу назвать иначе, как яростной силой. Бывало, после утренней молитвы, она встанет на приступок печи и, положив локти на крайнюю доску полатей, горячо шипит:
- Случайный ты мой, божий, кровинушка моя горячая, чистая, алмазная, ангельское перо лёгкое! Спит, - спи, робёнок, одень твою душеньку весёлый сон, приснись тебе невестушка, первая раскрасавица, королевишна, богачка, купецкая дочь! А недругам твоим - не родясь издохнуть, а дружкам - жить им до ста лет, а девицы бы за тобой - стаями, как утки за селезнем!
Мне нестерпимо смешно: грубый и ленивый Виктор похож на дятла - такой же пёстрый, большеносый, такой же упрямый и тупой.
Шопот матери иногда будил его, и он бормотал сонно:
- Подите вы к чорту, мамаша, что вы тут фыркаете прямо в рожу мне!.. Жить нельзя!
Иногда она покорно слезала с приступка, усмехаясь:
- Ну, спи, спи... грубиян!
Но бывало и так: ноги её подгибались, шлепнувшись на край печи, она, открыв рот, громко дышала, точно обожгла язык, и клокотали жгучие слова:
- Та-ак? Это ты мать к чорту послал, сукин сын? Ах ты, стыд мой полуночный, заноза проклятая, дьявол тебя в душу мою засадил, сгнить бы тебе до рождения!
Она говорила слова грязные, слова пьяной улицы - было жутко слышать их.
Спала она мало, беспокойно, вскакивая с печи иногда по нескольку раз в ночь, валилась на диван ко мне и будила меня.
- Что вы?
- Молчи, - шептала она, крестясь, присматриваясь к чему-то в темноте. - Господи... Илья пророк... Великомученица Варвара... сохрани нечаянныя смерти...
Дрожащей рукой она зажигала свечу. Её круглое носатое лицо напряжённо надувалось, серые глаза, тревожно мигая, присматривались к вещам, изменённым сумраком. Кухня - большая, но загромождена шкафами, сундуками; ночью она кажется маленькой. В ней тихонько живут лунные лучи, дрожит огонёк неугасимой лампады пред образами, на стене сверкают ножи, как ледяные сосульки, на полках - чёрные сковородки, чьи-то безглазые рожи.
Старуха слезала с печи осторожно, точно с берега реки в воду, и, шлёпая босыми ногами, шла в угол, где над лоханью для помоев висел ушастый рукомойник, напоминая отрубленную голову; там же стояла кадка с водой.
Захлёбываясь и вздыхая, она пила воду, потом смотрела в окно, сквозь голубой узор инея на стёклах.
- Помилуй мя, боже, помилуй мя, - просит она шопотом.
Иногда, погасив свечу, опускалась на колени и обиженно шипела:
- Кто меня любит, господи, кому я нужна?
Влезая на печь и перекрестив дверцу в трубе, она щупала, плотно ли лежат вьюшки; выпачкав руки сажей, отчаянно ругалась и как-то сразу засыпала, точно её пришибла невидимая сила. Когда я был обижен ею, я думал: жаль, что не на ней женился дедушка, - вот бы грызла она его!. Да и ей доставалось бы на орехи. Обижала она меня часто, но бывали дни, когда пухлое, ватное лицо её становилось грустным, глаза тонули в слезах и она очень убедительно говорила:
- Ты думаешь - легко мне? Родила детей, нянчила, на ноги ставила - для чего? Вот - живу кухаркой у них, сладко это мне? Привёл сын чужую бабу и променял на неё свою кровь - хорошо это? Ну?
- Нехорошо, - искренне говорил я.
- Ага? То-то...
И она начинала бесстыдно говорить о снохе:
- Бывала я с нею в бане, видела её! На что польстился? Такие ли красавицами зовутся?..
Об отношениях мужчин к женщинам она говорила всегда изумительно грязно; сначала её речи вызывали у меня отвращение, но скоро я привык слушать их внимательно, с большим интересом, чувствуя за этими речами какую-то тяжкую правду.
- Баба - сила, она самого бога обманула, вот как! - жужжала она, пристукивая ладонью по столу. - Из-за Евы все люди в ад идут, на-ка вот!
О силе женщины она могла говорить без конца, и мне всегда казалось, что этими разговорами она хочет кого-то напугать. Я особенно запомнил, что "Ева - бога обманула".
На дворе нашем стоял флигель, такой же большой, как дом; из восьми квартир двух зданий в четырёх жили офицеры, в пятой - полковой священник. Весь двор был полон денщиками, вестовыми, к ним ходили прачки, горничные, кухарки; во всех кухнях постоянно разыгрывались романы и драмы, со слезами, бранью, дракой. Дрались солдаты друг с другом, с землекопами, рабочими домохозяина; били женщин. На дворе постоянно кипело то, что называется развратом, распутством, - звериный, неукротимый голод здоровых парней. Эта жизнь, насыщенная жестокой чувственностью, бессмысленным мучительством, грязной хвастливостью победителей, подробно и цинично обсуждалась моими хозяевами за обедом, вечерним чаем и ужином. Старуха всегда знала все истории на дворе и рассказывала их горячо, злорадно.
Молодая слушала эти рассказы, молча улыбаясь пухлыми губами. Виктор хохотал, а хозяин, морщась, говорил:
- Довольно, мамаша...
- Господи, уж и слова мне нельзя сказать! - жаловалась рассказчица.
Виктор поощрял её:
- Валяйте, мамаша, чего стесняться! Всё свои ведь...
Старший сын относился к матери с брезгливым сожалением, избегал оставаться с нею один на один, а если это случалось, мать закидывала его жалобами на жену и обязательно просила денег. Он торопливо совал ей в руку рубль, три, несколько серебряных монет.
- Напрасно вы, мамаша, берёте деньги, не жалко мне их, а - напрасно!
- Я ведь для нищих, я - на свечи, в церковь...
- Ну, какие там нищие! Испортите вы Виктора вконец.
- Не любишь ты брата, великий грех на тебе!
Он уходил, отмахиваясь от неё.
Виктор обращался с матерью грубо, насмешливо. Он был очень прожорлив, всегда голодал. По воскресеньям мать пекла оладьи и всегда прятала несколько штук в горшок, ставя его под диван, на котором я спал; приходя от обедни, Виктор доставал горшок и ворчал:
- Не могла больше-то, гвозди-козыри!
- А ты жри скорее, чтобы не увидали...
- Я нарочно скажу, как ты для меня оладьи воруешь, вилки в затылке!
Однажды я достал горшок и съел пару оладей, - Виктор избил меня за это. Он не любил меня так же, как и я его, издевался надо мною, заставлял по три раза в день чистить его сапоги, а ложась спать на полати, раздвигал доски и плевал в щели, стараясь попасть мне на голову…
Кругом было так много жестокого озорства, грязного бесстыдства неизмеримо больше, чем на улицах Кунавина, обильного "публичными домами", "гулящими" девицами. В Кунавине за грязью и озорством чувствовалось нечто, объяснявшее неизбежность озорства и грязи: трудная, полуголодная жизнь, тяжёлая работа. Здесь жили сытно и легко, работу заменяла непонятная, ненужная сутолока, суета. И на всём здесь лежала какая-то едкая, раздражающая скука.
Плохо мне жилось, но ещё хуже чувствовал я себя, когда приходила в гости ко мне бабушка. Она являлась с чёрного крыльца, входя в кухню, крестилась на образа, потом в пояс кланялась младшей сестре, и этот поклон, точно многопудовая тяжесть, сгибал меня, душил.
- А, это ты, Акулина, - небрежно и холодно встречала бабушку моя хозяйка.
Я не узнавал бабушки: скромно поджав губы, незнакомо изменив всё лицо, она тихонько садилась на скамью у двери, около лохани с помоями, и молчала, как виноватая, отвечая на вопросы сестры тихо, покорно.
Это мучило меня, и я сердито говорил:
- Что ты где села?
Ласково подмигнув мне, она отзывалась внушительно:
- А ты помалкивай, ты здесь не хозяин!
- Он всегда суется не в свое дело, хоть бей его, хоть ругай, начинала хозяйка свои жалобы.
Нередко она злорадно спрашивала сестру:
- Что, Акулина, нищенкой живешь?
- Эка беда...
- И всё - не беда, коли нет стыда.
- Говорят - Христос тоже милостыней жил...
- Болваны это говорят, еретики, а ты, старая дура, слушаешь! Христос не нищий, а сын божий, он придёт, сказано, со славою судить живых и мёртвых - и мертвых, помни! От него не спрячешься, матушка, хоть в пепел сожгись... Он тебе с Василием отплатит за гордость вашу, за меня, как я, бывало, помощи просила у вас, богатых!
- Я ведь посильно помогала тебе, - равнодушно говорила бабушка. - А господь нам отплатил, ты знаешь...
- Мало вам! Мало...
Сестра долго пилила и скребла бабушку своим неутомимым языком, а я слушал её злой визг и тоскливо недоумевал: как может бабушка терпеть это? И не любил её в такие минуты.
Выходила из комнат молодая хозяйка, благосклонно кивала головою бабушке.
- Идите в столовую, ничего, идите!
Сестра кричала вослед бабушке:
- Ноги оботри, деревня еловая, на болоте строена!
Хозяин встречал бабушку весело:
- А, премудрая Акулина, как живёшь?..
Жена его обращалась к бабушке и вставляла слово:
- Помните, я ей тальму подарила, чёрную, шёлковую, со стеклярусом?
- Как же...
- Совсем ещё хорошая тальма была...
…оставшись глаз на глаз с бабушкой, говорю ей, с болью в душе:
- Зачем ты ходишь сюда, зачем? Ведь ты видишь, какие они...
- Эх, Олёша, я всё вижу, - отвечает она, глядя на меня с доброй усмешкой на чудесном лице, и мне становится совестно: ну, разумеется, она всё видит, всё знает, знает и то, что живёт в моей душе этой минутою.
Осторожно оглянувшись, не идет ли кто, она обнимает меня, задушевно говоря:
- Не пришла бы я сюда, кабы не ты здесь, - зачем они мне? Да дедушка захворал, провозилась я с ним, не работала, денег нету у меня... А сын, Михаила, Сашу прогнал, поить-кормить надо его. Они обещали за тебя шесть рублей в год давать, вот я и думаю - не дадут ли хоть целковый? Ты ведь около полугода прожил уж... - И шепчет на ухо мне: - Они велели пожурить тебя, поругать, не слушаешься никого, говорят. Уж ты бы, голуба душа, пожил у них, потерпел годочка два, пока окрепнешь! Потерпи, а?
Я обещал терпеть. Это очень трудно. Меня давит эта жизнь, нищая, скучная, вся в суете, ради еды, и я живу, как во сне.
Иногда мне думается: надо убежать! Но стоит окаянная зима, по ночам воют вьюги, на чердаке возится ветер, трещат стропила, сжатые морозом, куда убежишь?




Tags: Горький, Дети, Женщины, Капитализм, Религия, Рокомпот
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments