Революция отнеслась к офицерам жестоко. Тот, кто уже может рассматривать этот факт в перспективе, быть может, найдет в нем известные исторические оправдания.
Но мы, с первых дней революции и до конца ее объявленные врагами народа, которым нет места в строительстве новой России, не могли ни думать, ни рассуждать спокойно.
Во главе всех контрреволюционных групп, поднявших оружие против большевиков, встали офицеры, предводительствуемые своими вождями. Уже в начале 1918 года в Москве и по всей России шла вербовка офицеров, отправлявшихся на Юг или в Сибирь для формирования армий Корнилова и Колчака.
…стало ясно, что импотентная демократическая середина не способна увлечь за собой Россию и массы от нее отходят...
Отсутствие рутины, оригинальность мысли, ясное сознание поставленной цели давали большевикам огромное преимущество...
В борьбе, начатой офицерами, они сами оказались трагически одиноки.
[ Читать далее]130 тысяч помещиков, желавших властвовать над 130 миллионами крестьян, и те сословия, составлявшие поверхностный слой в государстве, которым жилось хорошо при старом режиме, сделали их оружием в своих руках и повели на борьбу с народом. Рабочие, крестьяне, вся эта далекая от них, глухо и давно волнующаяся масса сермяжной Руси, 95% русского народа со всеми его затаенными желаниями и веками накопленной обидой были для них неведомы.
Всем своим воспитанием, скудным, односторонним образованием они подготавливались к определенной роли. Круг их понятий и представлений приковывал их к блестящей нищете. Им многое запрещалось делать, о многом они не смели говорить, от многого они были ограждены высокой стеной условностей. Большинство офицеров, конечно, не были врагами народа, какими их объявила революция. Напротив, офицеры, не колеблясь, жертвовали жизнью для счастья этого народа, но это счастье они понимали по-своему, а главное, они не задавались вопросами, совпадает ли их туманное представление о счастье народа с желанием самого народа. Любили ли мы Россию? Настоящую, живую? Я думаю, что мы любили свое представление о ней.
Но поскольку офицерский корпус в целом был оружием в руках правящей аристократической группы, которая хотела, чтобы армия защищала интересы их класса, и поскольку интересы этого класса были противоположны и враждебны этому народу, офицеры оказались врагами народа.
В этой искусственной оторванности от народа, в исключительности их понятий и представлений, привитых воспитанием, прошел первый, еще не сознаваемый ими, акт офицерской трагедии. Верные себе, они пошли в белые армии умирать за сказку, за мираж, который казался им действительностью, пошли умирать за старые и отжившие фетиши, которые группа политических дельцов, напудрив и подкрасив, подсовывала им, за фетиши вредные и ненужные ни русскому народу, ни самим офицерам.
Ошеломленные громкими криками и приказами, науськиваемые и натравливаемые спрятавшейся за их спиной кучкой купцов, помещиков и бюрократов, они ошиблись, принимая их вопли за голос России...
Вокруг крепкого офицерского ядра, привычно и быстро начавшего формировать дисциплинированные воинские части, стала группироваться штатская масса людей, оставшаяся без дела, потерявшая влияние, престиж, богатства, разношерстная по своему составу, одержимая страстным желанием вернуть утерянные привилегии.
Преступление Врангеля перед офицерами заключалось в том, что он сознавал безнадежность начатого им дела и после эвакуации подтвердил, что в Крыму он гальванизировал труп, но сколько тысяч молодых офицерских жизней было принесено в жертву этой гальванизации.
Впрочем, и сами вожди белых армий признали узкоклассовый, а не всенародный характер возглавлявшегося ими Белого движения. В своих воспоминаниях генерал Деникин говорит: «Армия в самом зародыше таила глубокий органический недостаток, приобретая характер классовый, офицерский». Деникин видел глубокую ненависть к ней народных масс. «Было ясно, что Добровольческая армия выполнить своей задачи во всероссийском масштабе не сможет». Несмотря на это, Деникин и Врангель устилали Россию офицерскими телами за дело, в торжество которого они сами не верили.
Впоследствии Деникин, несмотря на избыток офицеров, отказал Колчаку в его просьбе прислать офицеров, в которых сибирская армия чувствовала острый недостаток. Не имея надежды на успех, он в то же время боялся конкуренции другого такого же обреченного.
Во главе контрреволюционных армий встали выдвинутые великой войной генералы, концентрировавшие в себе все специфические качества офицерского корпуса, политическое мировоззрение которого прошло через фильтр кадетских корпусов, военных училищ, и долгие годы военной службы.
Немудрено, что в зависимости от того или иного случайного окружения, личного влияния и талантливости лиц, советников военных вождей создавалась и обнародовалась та случайная политическая программа, за которую шли умирать русские офицеры и увлекаемые ими массы уже совсем не рассуждавших дисциплинированных солдат.
Если в тылу армий Юга России и шла политическая борьба, то она шла между политическими группами, объединившимися вокруг Деникина, Донского Круга и Кубанской Рады.
Офицеры в ней участия не принимали.
В Крыму сильнее заговорили и подняли голову оправившиеся от испуга старые бюрократы, воинствующие священники, помещики и жандармы. Снова они делали политику, а офицеры утверждали ее своими телами.
И до самого конца офицерская масса, непривычная к политике, не умевшая и не желавшая разбираться в политических программах, по привычке покорная и дисциплинированная, шла на убой, твердо веря, что начальство все разберет и устроит и что политика их не касается. Вот почему от республиканца Корнилова, когда корниловский полк пел «Царь нам не кумир», и до монархиста Врангеля командующие белыми армиями спокойно, в зависимости от обстановки и окружения, меняли свои политические программы с полной уверенностью, что это не вызовет никаких волнений в армии.
Вот почему те же самые войска, которые при Деникине вешали каждого, кто был против «единой неделимой России», спокойно признали при Врангеле казачье-украинскую ситуацию и в своих федеративно-показных стремлениях дошли до признания своим желанным союзником (презиравшего нас, как и поляки) не признававшего никакой государственности разбойника Махно.
Под покровительством и поддержкой французов в самый разгар их симпатий, закончившихся признанием Крыма, вырастала и крепла германская дружба. Был сформирован под руководством немецких офицеров особый конный дивизион из немцев-колонистов. Но, боясь охлаждения и подозрений официальных покровителей-французов и рассчитывая в будущем на немцев, Врангель 10 июля 1920 года разослал в высшие штабы секретную инструкцию, в которой предупреждал начальников о необходимости соблюдать полную осторожность в выражении своих симпатий к немцам, так как «внимательное ознакомление с современным положением Германии показывает, что ждать от нее помощи в ближайшее время нельзя. Между тем снабжение армии и Крыма всецело зависит сейчас от отношения к нам Франции».
Под влиянием этих неожиданных и разнообразных политических комбинаций в головах офицеров царил полный сумбур. В результате эта покорная, дисциплинированная масса, у которой «служба в кость въелась», из приказов и газет и по собственному первому опыту революции знала только одно: там, по ту сторону фронта, их и их семьи ждут оскорбления, а может быть, смерть. Здесь они — люди, пользующиеся всеми человеческими правами, вздохнувшие свободно от вечного ужаса ожидания тюрьмы и расстрела.
Они наконец успокоились. Их окружила привычная обстановка. Выбитые из колеи революцией, беспомощно и тоскливо озиравшиеся вокруг, травимые и брошенные всеми, они снова нашли свое место. Измученные и несчастные, они пошли за теми, кто понял их душевное состояние и их приласкал. И вместе с надетыми снова погонами они приняли на себя тяжкое обязательство — защищать своей кровью врагов народа, авантюристов и проходимцев. Этим начался второй акт их офицерской трагедии.
Я не хочу сказать, что офицеры ровно ничего не понимали в происходящих событиях, как тот исторический китаец, который, будучи взят в плен, перед расстрелом на вопрос, за что он сражался, ответил: «За родную Кубань».
Но в их понимании своей политической программы, туманного «счастья народа», за которое они отдавали жизнь, было много китайского.
Вот характерный случай, происшедший в штабе Добровольческого корпуса: на одной из станций, к югу от Ростова, уже при отходе армии к Новороссийску в вагоне столовой штаба Добровольческого корпуса по какому-то случаю был товарищеский ужин чинов штаба. Полковник генерального штаба Александрович громко заявил, что «Единая Неделимая Россия» умерла. Будущее принадлежит Федеративной России — и предложил тост за будущую Федеративную Россию. Тост был встречен молчанием и недоумением. Слово «федеративная» у нас почти запрещалось к произношению. Это слово имелось в официальном названии государства у большевиков.
Дня через два телеграммой начальника штаба Главнокомандующего полковник Александрович был объявлен неблагонадежным, взят под надзор и откомандирован в резерв. А еще через два месяца, в Крыму, в том же штабе Главнокомандующего уже имелся генерал Кирей, специально ведавший вопросами сношений с Украиной (слово, которое тоже не произносилось при Деникине), с которой мы добивались союза и налаживали добрые союзнические отношения с самостийным Петлюрой, казачьими государствами, всевозможными разбойничьими атаманами, кишевшими в Днепровских плавнях и на Украине, ставившими главным условием союза с нами «деньги и автономию».
Полковник Александрович снова был призван к деятельности и разыскал в плавнях и на Украине много старинных друзей Врангеля, а слова «федеративная» и «Украина» получили гражданство, так же, как и «Родная Кубань».
А умиравшие два месяца тому назад офицеры и солдаты за «Единую, Неделимую» теперь умирали за «Федеративную» и за «Хозяина».
Как быстро менялись политические настроения на верхах в зависимости от того, крепло или ослабевало наше положение, и какое было отсутствие и там ясного и определенного понимания поставления себе целей, рисует хотя бы следующий факт, рассказанный мне в Екатеринодаре полковником генерального штаба Дрейлингом.
«Еще в начале революции я написал одну книгу, — говорит Дрейлинг, — и предложил ее издать ставке генерала Корнилова. Мне вернули ее с указанием, что книга напечатана не будет, как очень правого направления. Прождав некоторое время, когда во главе армии стал Деникин, я снова явился в штаб с просьбой издать мою книгу. Через несколько дней мне снова вернули рукопись, но уже с указанием, что книга издана не будет, как слишком левого направления». Так книга издана и не была, ибо в быстрой смене настроений верхов Добровольческой армии полковник Дрейлинг пропустил момент, удобный для напечатания книги.
Несмотря на быструю смену настроений на верхах, несмотря на чехарду политических программ и общее к ним пренебрежение, одно оставалось всегда неизменным, не ослабевало в верхах и подогревалось и культивировалось в низах — это ненависть, глубокая ненависть ко всем, кто так или иначе явился виновником революции или сочувствовал и содействовал ей.
Сражаясь с большевиками, армия боролась не только против них, она боролась против всех так называемых завоеваний революции, неприемлемых для нее, и против большевиков, потому что они сейчас были у власти.
Керенский с его реформами в армии, соц. демократы, соц. революционеры, лидеры демократической части Государственной Думы, сочувствовавшие революции, Временное правительство, одним словом, все, кто своими речами и действиями подготовил и сочувствовал революции в России, были их заклятыми врагами. Ненавидели Милюкова, ненавидели и травили разъезжавшего с армией Родзянко и мечтали о том, как расправиться с ним, когда с революцией будет покончено.
Их ненавидели так же, как и большевиков, а может быть, сильнее. Это отношение ко всем зачинщикам революции все крепло по мере того, как правела армия, проходя свой путь от Корнилова к Врангелю. Большевики были определенные люди, и их приход к власти многим казался даже желанным.
…республиканские течения как дань времени быстро испарились из армии. Корнилову прощали его «свободомыслие», но вспоминать об этом как-то стеснялись и не хотели.
На публичном собрании в день годовщины смерти Корнилова Деникин произнес речь: «Пройдут года, и к высокому берегу Кубани придут поклониться его друзья, придут и его палачи. И он простит им, темным, заблудившимся людям. Но одним не простит он — прелюбодеям мысли и слова, разрушившим государство и армию...»
Когда мы выходили из собрания, генерал, шедший со мной, неожиданно сказал: «Да, Керенского, Милюкова и Родзянко я повесил бы сам собственноручно».
Вспоминаю характерный для настроения восставшего офицерства рассказ генерала Кутепова из первых времен существования Добровольческой армии, который он любил повторять и который всегда неизменно вызывал общее сочувствие слушающих. «Однажды, — рассказывал Кутепов, — ко мне в штаб явился молодой офицер, который весьма развязно сообщил мне, что приехал в Добровольческую армию сражаться с большевиками «за свободу народа», которую большевики попирают. Я спросил его, где он был до сих пор и что делал. Офицер сказал мне, что был одним из первых «борцов за свободу народа» и что в Петрограде он принимал деятельное участие в революции, выступив одним из первых против старого режима.
Когда офицер хотел уйти, я приказал ему остаться и, вызвав дежурного офицера, послал за нарядом.
Молодой офицер заволновался, побледнел и стал спрашивать, почему я его задерживаю. Сейчас увидите, сказал я, и когда наряд пришел, я приказал немедленно расстрелять этого «борца за свободу».
Конечно, по необходимости диктаторствующие круги Добровольческой армии объединялись иногда для сотрудничества даже с представителями социалистических партий против общего в этот момент врага — большевиков, но это был союз не по любви, а по расчету и на время. Каждый в глубине души сознавал это и чувствовал, что объединяется с врагом, никто не сомневался в том, что после победы над большевиками предстоит такая же упорная и жестокая борьба со своими временными союзниками. Я не отрицаю того, что в армии были и искренние друзья социалистов. Таковые были даже и среди генералов, занимавших ответственные посты в армии. Но это были редкие, случайные единицы, и масса не разделяла их убеждений.
Очень хорошо испытали на себе истинное отношение армии такие «борцы за свободу народа», как Гучков и Родзянко, несмотря на постоянное и, наверное, искреннее желание быть ей полезными.
Постоянно приходилось мне слышать мнения, высказываемые самыми различными людьми, что хорошо бы повесить Керенского за то, что разложил армию, Милюкова за то, что подготовил революцию, Гессена за то, что пачкает Белое дело жидовскими руками, Винавера за то, что жид и хотел отделить Крым от России, и т. д.
Я нисколько не сомневаюсь, что, если бы победили добровольцы, всех «повешенных» демократических друзей Врангеля ожидала бы участь Набокова. Рано или поздно.
За что же, в конце концов, боролись офицеры? Какою представлялась им будущая освобожденная от большевиков Россия? В общем они не хотели того, что только что пережили со времени начала гонений на офицеров. Какой это будет государственный строй, который вернет им старое положение в государстве и в армии и обеспечит уважение к их человеческому достоинству — они не знали. Многим казалось, что это будет монархия, но мирились также и с республикой.
Главная масса офицеров по-прежнему проявляла полную безучастность к тому, что будет с другими сословиями в государстве. Вопросы рабочий, крестьянский представляли решать начальству, об этом вообще было мало разговоров.
Знали твердо одно. Хотелось отдохнуть и жить спокойно после стольких лет войны. Наш старый дом, конечно, нуждался в ремонте, все это сознавали, но офицеры хотели жить в старом, отремонтированном доме, таком спокойном и уютном, где каждая вещь была давно знакома и занимала свое место. Большевики хотели сломать этот дом, построить свой новый и заставить нас жить в нем. Этого офицеры не хотели и боялись, и дальше этих больше сердцем, чем умом переживаемых стремлений их желания пока не шли...
Ответ на то, за что фактически умирали русские офицеры в рядах Добровольческой армии, дают деникинский Юг и, в особенности, врангелевский Крым, «образцовая ферма», «прообраз будущей России» с его кошмарным воровством, и взяточничеством, и расстрелами, пытками и тюрьмами, с его убогим крестьянским и рабочим законодательством, с его выжившими из ума губернаторами, воинствующими попами, контрразведками, публичными казнями женщин и подростков, грабежами и насилием и нескрываемым, рвущимся наружу, несмотря на массовые казни и переполненные тюрьмы, негодованием распинаемого народа. Вот тот строй, «прообраз будущей России», за который фактически боролись и умирали офицеры.
Несмотря на громкие приказы и демократические выкрики, было совершенно ясно, что «крымская ферма» есть полная реставрация старой России, где введено было лишь военное положение, где весь народ был взят под подозрение и рассматривался как обвиняемый.
Это была старая полицейская Россия, и выразителем ее идеологии были Кривошеин, епископ Вениамин и специалист жандармского сыска сенатор Климович.
Полусумасшедшие фанатики-попы, грабители всех чинов и рангов, мстители из рядов привилегированных сословий, потерявшие с началом революции все прежние привилегии, исступленно мечтавшие о расправах с «бунтовщиками», контрразведчики, сделавшие убийство своей профессией, начальники всех степеней, опьяненные безнаказанностью и безграничной властью над населением, садисты и психопаты, получившие возможность свободно проявлять свои инстинкты и покровительствуемые начальством, тысячи жуликов, спекулянтов, темных дельцов, старавшихся урвать что-нибудь в общей неразберихе, — все это сплелось в кошмарный кровавый клубок, намотавшийся вокруг армии и катившийся вместе с ней от донских степей до Орла и до врангелевской западни в Крыму.
И тысячи русских офицеров, составляющих основу белых армий, покорные, привыкшие к повиновению, никогда не думавшие и считавшие предосудительным думать о политике, совершенно не разбиравшиеся и не хотевшие разбираться ни в каких политических программах, не понимавшие и не способные понять глубокого значения происходящих событий, шли по российским полям, слепые, как святой Денис, неся на руках свою ничего не видящую голову.
Конечно, те верхушки старого государства, которым во что бы то ни стало хотелось сохранить прежний государственный порядок, увлекавшие офицеров на войну с народом, отлично понимали цели борьбы, но в массе белых офицеров этого отчетливого понимания не было. Здесь был и инстинкт самосохранения и инерция долгого одностороннего воспитания и дисциплины. Белой мечты как ясного представления о лучшем для России социальном строе, за который нужно бороться, в массе офицеров не было. Об этом никто не говорил. Это предоставлялось потом решить начальству.
Все это вместе, трагическое и сумбурное, называемое Белым движением, было плодом обиды, мести, эгоизма, корысти и недоумения.
И меньше всего в нем было государственного, и белая мечта казалась так туманно-неясна или так цинично-эгоистична, что за все время Гражданской войны верхи белых армий не могли и не хотели определенно ее сформулировать, а она была простая и ясная: «Верните нам нашу власть, наши прежние привилегии, наши состояния и наши убытки».
И повсюду на огромных развалинах России от Орла до Новороссийска и на крошечной территории Крыма картина была одна и та же.
Впереди шла армия, насаждавшая ненавистный народу старый порядок, около армии, цепляясь за нее, беснуясь, проклиная революцию и сводя старые счеты, праздновали свою победу все те гонимые революцией классы, которым не было места по ту сторону фронта.
За ними шла густая масса спекулирующих и беспринципных людей, которым было все равно, кого грабить. Это были люди, пользовавшиеся моментом. И на все это смотрел, волнуясь, ворча, протирая глаза и окончательно просыпаясь, народ занимаемых территорий, который по мере продвижения вперед белых армий все больше и сильнее склонялся в своих симпатиях к большевикам.
Офицеры исполнили взятое на себя тяжкое обязательство и во славу идиота-царя, купцов, помещиков, попов и жандармов, во славу мошенников, спекулянтов и эксплуататоров рабочего народа десятками тысяч офицерских могил покрыли Россию от Орла до Черного моря и от Урала до Владивостока.
Бездарная политика и стратегия белых вождей удесятеряла их жертвы...