«Скромный в своих привычках, конфузливый в беседе с посторонними, ласковый с детьми и очень простой в обращении с такими близкими людьми, каким был Mr. Heath, Александр принадлежал к числу тех, кто не любит думать о своем здоровье, скрывая по возможности всякое недомогание. Благодаря у этому, нефрит мог развиваться довольно долго, прежде чем худоба обычно тучного царя сделалась заметной и вызвала заботы и тревогу окружающих. Таким образом, знаменитому московскому диагносту, профессору Захарьину, оставалось только, после того, как его позвали к больному, определить безнадежность положения и указать приблизительный срок, отделявший Александра от гроба...
[ Читать далее]Вскоре… пришлось увезти его на юг, и вся семья поселилась в Крыму, в Ливадии. Отсюда императору уже не суждено было выехать, и так как нефрит равнодушен к солнцу, озону и к чему бы то ни было, то силы царя заметно убывали. В таком положении он впервые позволил себе сказать, что дворцовая кухня никогда ему не нравилась, и просил, чтоб ему готовила обед простая кухарка. И последние дни жизни русского самодержца были облегчены не сознанием исполненного по отношению к народу долга, не спокойствием за судьбу своего наследника, а нехитрыми русскими блюдами, сделанными руками бабы, быть может, помнившей еще времена рабства.
Длительная агония должна была разбить нервы всех окружающих царя...
Во дворце должны были происходить тягостные сцены. Возле умиравшего продолжали бороться разные влияния, в том числе и религиозные. Придворный духовник, Янышев, ненавидел и боялся известного Ивана Кронштадтского, и оба отбивали друг у друга честь напутствовать Александра в лучший мир. Один утешал тихими речами на божественные темы и пользовался своими придворными навыками. Другой старался поразить исступленными выкриками, возложением рук на голову больного, приемами ловкого шамана. В конце концов влияние Ивана как бы возобладало, и после смерти царя между обоими попами возникла недостойная их санов, но характерная полемика в печати, где они отбивали один у другого роль, быть может, казавшуюся им очень важной...»
«Николай женился позднее принятого для престолонаследников возраста. Ему было 26 лет, когда при исключительной обстановке, чуть не на другой день после похорон отца, он повел к венцу свою невесту, гессен-дармштадтскую принцессу Алису. Алиса не была незнакомой для России. За несколько лет до того ее привозил к русскому двору отец, великий герцог, уже имевший здесь зятя в лице вел. князя Сергея, женатого на старшей сестре Алисы. Но несмотря на внешнюю красоту, претендентка на руку Николая не имела успеха. Старой императрице не понравилась холодность и замкнутость Алисы; Николай, быть может, сравнивал мысленно эти качества с открытым, живым нравом своей балерины.
И так как Мария Феодоровна, как настоящая буржуазная мать, в семейных вопросах имела всегда перевес над соображениями мужа, то без особых протестов со стороны последнего сватовство расстроилось, и Алиса, “гессенская муха”, как ее немедленно прозвали в Петербурге, отбыла в родной Дармштадт, где владетельный дом ее родителей не пользовался хорошей славой. Все дети герцога обладали странным нравом, резко отличавшим их от многочисленной немецкой родни.
Несомненно, что молчаливая Алиса должна была затаить в своем сердце обиду на Николая и его мать, и тем большее торжество должно было доставить ей официальное предложение, сделанное незадолго до смерти Александра III. Несмотря на то, что в таком предложении заключалась доля горечи, словно Алису брали за неимением лучших невест, раздумывать было некогда. Выбор между безвестностью и нищенским режимом какого-нибудь захудалого германского княжества и миллионами и блеском, гарантированными, пока что, русской императрице, был нетруден, и принцесса, с небольшой свитой и скудным багажом, вторично вступила на русскую почву, не ставшую ей, впрочем, никогда родной...»
С каждым новым царем обыкновенно выдвигались у нас и новые люди; это были друзья его юности. Старые же удалялись и коротали время в злой критике своих заместителей. По свите государя можно было делать заключение и о нем самом. «Так, около Александра II стояли красивые рослые немцы и русские, совмещавшие любовные похождения с прогрессивными взглядами». Все они были лично честными людьми. Александра III окружили такие же простые и грубоватые люди, как и он. Общество их было ему приятно, но никакого влияния такие офицеры, как Черевин, Рихтер, Ванновский не имели и не стремились иметь. Старые свитские генералы Александра II удалились от двора так же, как впоследствии немногие друзья Александра III отстранились от общества, окружавшего Николая.
«Свита нового царя заметно изменилась к худшему. Неопытность императора, его желание быть приятным своим товарищам юности, таким же неопытным людям, сделали то, что ко двору и свите вскоре начали находить доступ не только сомнительные, но и просто бесчестные типы. Мало того, царь не останавливался впоследствии и перед реабилитацией таких лиц, которые были удалены его отцом за дела чисто уголовного характера. Из них можно назвать хотя бы фон-Валя, бывшего петербургского градоначальника; Петра Дурново, известного под кличкой “Бразильского” — за кражу документов из стола бразильского посланника; фон Клейгельса, также градоначальника Петербурга, о котором было уже закончено следствие, как о воре. Когда старейший генерал-адъютант Чертков выразил Николаю печаль свиты, в ряды которой поступали такие ошельмованные господа, царь очень сухо заметил Черткову о невмешательстве в его личные назначения. Порядочным членам свиты оставалось под разными предлогами разъехаться из Петербурга, и возле трона сгруппировались дельцы, вроде описанных, да свитская молодежь, заранее готовая одобрить всякое распоряжение Николая, лишь бы его расположение к ним не остывало...»
«В ряде адресов, обращенных к Николаю за два первые месяца его царствования, почти все земства высказались о неотложности коренных реформ во всем строе русской жизни. Выступления эти возбудили живейшую тревогу в чиновничестве, против которого они и были отчасти направлены, и последнее не замедлило принять соответствующие меры. К 17 января 1895 г., когда должен был состояться прием Николаем депутации от дворянства, земств, городов и казачьих войск, царь был вполне убежден, что на его власть готовится покушение какими-то крамольниками, самозванно решившими говорить от имени всего русского народа.
Все собрались в большой зале Аничковского дворца.
Повсюду в Европе государи произносят ответственные речи или тосты, читая их. К словам этим прислушивается весь мир, и они являются обычно плодом расчетов и соображений умнейших государственных людей. Но в России, где божественный промысел призван оберегать царя от всяких ошибок, считалось, вплоть до созыва первой Думы, как бы непристойным, если новый царь возьмет в руки лист бумаги и прочтет речь, не им лично написанную. И так как Божья милость существовала лишь в виде презумпции, а на деле не вступалась даже в случаях, угрожавших опасностью царской жизни, то предусмотрительные царедворцы вложили в круглую барашковую шапку… текст предстоящей речи. Естественное стеснение, которое должен был ощущать Николай на виду тысячной толпы делегатов, повышенное настроение, диктовавшееся моментом, все это заставляло его волноваться. В этом волнении перепутать отдельные слова не представлялось важным промахом, и царь торжественно провозгласил фразы, ставшие потом нарицательными.
Он говорил между прочим:
«Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что я, посвящая все силы свои благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель».
Уверяли, что в тексте стояло слово «несбыточными». Но как бы там ни было, оно послужило началом не только всеобщего охлаждения к Николаю, но и заложило фундамент будущего освободительного движения, сплотив земских деятелей и внушив им более решительный образ действий»...
С этого момента начинает катиться под гору житейская доля нового императора, и скоро в народе складывается легенда о «незадачливом царе», о рождении его под несчастной звездой, как говорили старые астрологи.
Коронация царя в мае 1896 г. должна была укрепить мнение о незадачливости царя. Народное бедствие, гибель тысяч людей на Ходынском поле заслонило собою все, что происходило в эти майские дни в Москве.
«Население Москвы, которая утешалась за перенесение центра управления в Петербург названием «первопрестольной», перевалило ко времени коронации за миллион. Возле нее разросся огромный фабричный район, притягивавший к себе на целый почти год едва ли не половину взрослого населения московской и окружающих ее губерний. Всю эту толпу простонародья нужно было ожидать на время коронационных торжеств. Между тем, прежняя патриархальность давно исчезла под напором нового века и усиливавшейся пролетаризации рабочих, за которыми нужно было очень присматривать, чтобы не вышло из праздника неприятности; тем более, что приходилось блеснуть «порядками» перед делегациями всех держав мира»...
Почти два года было в распоряжении московских властей для того, чтобы приготовиться к коронации. Но вместо того, чтобы что-либо делать, московская администрация была занята интересным зрелищем борьбы между московским губернатором, вел. кн. Сергеем, и министром двора гр. Воронцовым-Дашковым. В то время как руководители организации будущего празднества старались подсунуть друг другу палки в колеса, и московская полиция твердо не знала, к кому и за какими распоряжениями обращаться, дело вершилось без хозяина, а потому и плохо.
«В то время полицеймейстером Москвы был некий Власовский, чрезвычайно взбалмошный, но энергичный человек. Слава о нем шла нехорошая, так как вместе с другим полицейским офицером, богатым и знатным князем Волконским, они пользовались своею властью для устройства столь громких кутежей с женщинами и других скандалов, что ими полна была вся Москва. Заодно с этой компанией был московский городской голова, миллионер Алексеев, впоследствии и убитый братом одной из жертв этого триумвирата. В чаду собственных веселых похождений полицейские власти как-то позабыли, что самым ответственным пунктом является народное гулянье на обширном Ходынском поле. Не соображаясь с топографией его, позволили расставить антрепренеру Двора палатки со сластями и обычными коронационными кружками в таком месте, что между ними и народом очутился ряд глубоких рвов, каких-то забытых колодцев и тому подобных сюрпризов, в инженерном искусстве известных под именем “волчьих ям”. Но для народа — не того народа, который допускается тайной охраной к созерцанию процессий в качестве суррогата толпы, а народа настоящего, рабочего и деревенского, Ходынское гулянье было единственной приманкой в коронации царя. Поэтому поле еще ночью было занято полумиллионной толпой, к утру сгрудившейся в такую компактную массу, что пробиться сквозь нее не могло бы и пушечное ядро. Вместе с тем в тихую погоду, какая тогда на беду и случилась, углекислота, выдыхаемая такой массой людей и висящая над ее головами, сама по себе должна была повести к повальной асфиксии; кроме того, и нетерпение получить подарки действовало возбуждающе. И вот наступил момент, когда раздались крики удушаемых женщин и детей, которые заставили толпу попробовать двинуться; кое-где приняли это движение за сигнал к атаке палаток с лакомствами, и вся громада, как дикое, обезумевшее стадо, шарахнулась прямо на ямы. Не прошло, вероятно, нескольких мгновений, как картина поля была уже такова: поваленные палатки и качели, и семь, восемь тысяч людей, частью трупов, с синими лицами, частью живых еще, но молящих о смерти, у которых грудные клетки были расплющены и кости торчали сквозь праздничные рубашки. Все остальное с воем, плачем и проклятиями мчалось, куда глаза глядят, истерически хохоча, крестясь о спасении и забывая об оставленных на поле родных.
Ужасная весть еще утром стала известна в Москве, а к вечеру всей России. Впечатление было потрясающее, особенно в простонародье, разнесшем преувеличенные слухи далеко, по самым глухим деревням. Все были уверены, что царь отменил остававшиеся балы и праздники и, главное, что очевидный виновник катастрофы, вел. кн. Сергей, который отстоял-таки свою монополию на увеселение племянника, понесет заслуженную кару.
В минуту таких стихийных бедствий цари много выигрывали, показывая народу щедрость, участие и распорядительность. Но Николай сделал только новый ряд промахов. Он, во-первых, поехал на Ходынское поле не тогда, когда оно являло пышную гекатомбу его самодержавия, а когда пожарные фуры развезли мертвецов, и ямы были засыпаны землей поверх мертвых и живых, внизу копошившихся людей. Во-вторых, царь в тот же вечер был на балу у одного из послов, вместо того, чтобы бросить все и уехать с глаз долой от негодовавшей столицы. Наконец, он дал вел. кн. Сергею рескрипт, в котором обычные казенные выражения царской милости звучали чисто мефистофельской насмешкой над собственным народом»...
Долго еще спустя, Сергея встречали в театрах и на улицах криками: «князь Ходынский». Противная и жалкая была картина, как тогдашний министр юстиции, Муравьев, с прокурором судебной палаты, Посниковым, посещали Ходынское поле. Оба были в высоких сапогах, с биноклями через плечо и чем-то подпоясанные. Ведь не могли же они ожидать заранее катастрофы, и значит, в такую ужасную минуту у министра не нашлось более естественной мысли, как о покупке скорее высоких сапог и имитации полководческой наружности; другой должен был копировать начальника, и вот они озирают, наконец, настоящее поле битвы, усеянное тысячами трупов женщин, детей и стариков, настоящую гекатомбу абсолютизма...
«Каким образом внешние признаки культа во дворцах так же, как и на вершинах церковного управления, служащие лишь целям представительства, могли привлечь к себе душу Николая, остается непонятным. В детстве он не отличался особой набожностью, а его юношеский образ жизни и того меньше обещал развиться пиетизму, столь пригодившемуся для окружающих. Возможно, что избавление от смерти в Борках, спасение от японской сабли и другие сильные впечатления молодости и способствовали появлению веры в особое покровительство божества; при том искусстве, с которым духовники царей связывают это воображаемое покровительство с обрядностью и церковными таинствами, немудрено было использовать подходящую почву и заложить в сознании Николая черты, логически приведшие его, через открытия мощей и паломничества, к спиритизму и гаданью.
Типы ханжей, не различающих веры от суеверия и религии от обрядности, в русской интеллигенции отсутствуют, и даже среди крестьянской молодежи не встречается теперь того невежества, что еще царит в мелкобуржуазном обществе захолустных уездных городков, словно упавших с поезда прогресса и обреченных умиранию. С этими-то косными, ничтожными и пассивными элементами своих подданных оказался на одном уровне и русский самодержец. Подобно им, он аккуратно выполнял все положенные церковью обряды и вертел столы тотчас после обедни. Подобно им, он умилялся в положенные дни над крестными муками Христа и радовался избиениям своих единоверцев и страданиям своих единоплеменников.
Нечего и говорить, что этот врожденный аморализм был как нельзя более под стать грубому, открытому влиянию, и что такой практик, как Плеве, не мог пройти мимо свойств монарха, суливших ему полную победу над ним.
Но пока Николай попался в его лапы, прошло еще немало времени, когда его слабым умом и больной волей вертели менее ловкие пальцы»...
Придворные и чиновничьи сферы зорко следили за тем, чтобы не допустить ничьего чужого влияния на царя. «Чужие смычки допускались только на религиозную струну, но царь даже и в этом не мог следовать влечениям своей души, подчиняясь посторонним влияниям.
А душа все время находилась в смятении. Поздний брак, а главное, непрерывный ряд дочерей и отсутствие сына делали шатким положение престола, около которого начали уже разыгрываться аппетиты боковых линий. Что-то комическое было в этом постоянстве рождения девочек; свет встречал бедных малюток хохотом. Оба родителя становились суеверны, видя злой перст судьбы не сходящим со своей жизни. И когда умер чахоточный Георгий, у нового наследника, Михаила Александровича, был отнят традиционный титул “цесаревича” из суеверной боязни, как говорили, что титул этот помешает появлению на свет мальчика. Напрасно Сипягин возил злополучную пару на поклон московским святыням, уверяя, что это поможет прекращению дождя девочек. И, отвратившись от православия, царь и его жена, с легким сердцем примитивных натур, уселись в Крыму вертеть столики, колдовать в обществе французского оккультиста Филиппа, к общему смущению и смеху».
Успеху Филиппа у царя не помешали доставленные известным политическим агентом во Франции Рачковским справки об уголовной судимости Филиппа; царь, уже наладившийся колдовать, не верил никаким справкам и сердился на Рачковского.
«Наступил, однако, момент, когда чародейства Филиппа должны были закончиться. Царица была вновь беременна, и по всему выходило, что мальчиком. Обласканный, осыпанный деньгами и награжденный крупным орденом, французский шарлатан отправился восвояси. Упорно говорили, что царь написал, по его просьбе, письмо президенту Лубэ, в котором рекомендовал своего нового и «ученого» друга вниманию французской академии наук. Но для «alliance» было довольно миллиардов, ссуженных России, чтобы еще наводнять ученые учреждения Франции колдунами по рекомендации царя. Просьба Николая не была исполнена, и Филипп обратился к своей обычной клиентуре и очередным конфликтам с французским уголовным кодексом.
На этот раз царица родила даже не девочку, а вовсе ничего (fausse-couche). Наступило временное разочарование в столоверчении, предсказаниях и гаданье. Место их снова заняли попы, которым, понятно, и в голову не приходило делать огорченный вид или указывать царю на соблазн, идущий от его спиритических занятий по всей стране. Они спешили использовать свой момент и были счастливы найти в Плеве, в это время забравшем полную силу, хорошего союзника... Паломничества по монастырям уже не годились, бессилие старых мощей не внушало к себе доверия. Нужно было открыть новые, самые чудодейственные, самые свежие, так сказать, мощи. По счастию, не только имелся налицо кандидат из числа неканонизированных монахов, но и легенда, которую легко было связать с затевавшимся религиозным торжеством.
В роду царя передавалось, со слов будто бы очевидца, о существовании предсказания Серафима, отшельника в Сарове (Тамбовской губернии), которое относилось к ряду будущих царствований. Самый текст предсказания был якобы записан одним отставным генералом и, по соображениям Александра III, должен был находиться в архиве жандармского корпуса, бывшем одновременно как бы архивом самодержавия. Поиски не привели, однако, ни к чему. Тогда догадались обратиться в департамент полиции, и здесь желанная бумага нашлась. К этому моменту неблагополучно вступил на престол и тот царь, о котором значилась самая интересная часть Серафимова прорицания.
«В начале царствования сего монарха, — говорилось там, — будут несчастия и беды народные. Будет война неудачная. Настанет смута великая внутри государства, отец подымется на сына и брат на брата. Но вторая половина правления будет светлая и жизнь государя долговременна».
На суеверного человека подобный документ должен был оказать тем большее воздействие, что совпадал с действительностью. Правда, война и революция были еще впереди, но Ходынка, голод, студенческое и рабочее движение, аграрные беспорядки в Полтавской губернии — все это, как нельзя более, подходило к первой части предсказания.
Серафим отличался влиянием на простодушную православную массу. Его отшельнический образ жизни, долгие стояния на камне, погружения в ледяную воду, добродушие, молитвенность — все привлекало в основанную им пустынь ищущих утешения церкви людей. После его смерти монастырь имел все основания рассчитывать со временем на канонизацию Серафима, и столетний срок, необходимый для пребывания будущих мощей «под спудом», т. е. под землей, по справедливости мог быть сокращен для столь выдающегося слуги Господа.
Все это было учтено Плеве. Он знал, что монахи, ради выгод, которые сулят монастырю торжества и обязательные чудеса при открытии мощей, не будут слишком педантичны и отступят от церковных правил, если это понадобится. Министру лучше, чем кому другому, была известна обычная подкладка открытия мощей, служивших к подкреплению не столько православия, сколько монастырских средств. Характерно в этом отношении дело о покушении на икону в курском монастыре, случившееся почти одновременно с саровскими торжествами. Икона считалась чудотворной, но приток богомольцев стал почему-то убывать. Время начиналось смутное; то здесь, то там вспыхивали небольшие волнения, министров убивали. Монахи и задумали поэтому симулировать террористический акт, направленный против святыни. Задача была легка, но техника требовала большой ловкости, так как нужно было произвести взрыв с таким расчетом, чтобы все кругом образа разрушить, а образ оставить невредимым. Чудо явилось бы воочию, дела монастыря поправились бы. Под иконой был прикреплен прочный металлический щит, который должен был направить силу взрыва в безопасном направлении. Ночью монахи заложили свой динамит, зажгли шнур, и Курск был разбужен оглушительным треском. Немедленно явились власти, не бывшие в заговоре, а поэтому злополучный предохранительный щит фигурировал в первых строках следственного производства, явно указывая на причину и авторов хитрой выдумки. Дело постарались замять, но губернатор Милютин (сын фельдмаршала), не выходивший никогда из пьяного состояния, любил рассказывать о проделке монахов, плативших ему за то открытой ненавистью.
В Сарове не было надобности в уголовных деталях, но дело все же не обошлось без нарушения закона, на этот раз церковного. Дело в том, что совершенно необходимым условием признания трупа за мощи является его нетленность. Аскетический образ жизни таких монахов и почвенные условия монастырских кладбищ, располагаемых обычно в песчаных местах, парализуют процесс гниения, и через известное число лет труп усыхает, превращаясь в коричневую массу с полным обликом человека. В одной из пещер Кавказа были найдены сразу семь таких мощей, которые и были расхватаны местными православными и старообрядческими общинами для своих храмов. Вскоре, впрочем, обнаружилось, что это лишь трупы известной шайки разбойников, загнанных некогда в пещеру и умерших там от истощения.
Итак, был полный расчет на нетленность Серафима. Но каково же было всеобщее изумление, когда в гробу оказался простой скелет с истлевшими волосами и клочками савана вместо благообразного старца, каким положили в гроб саровского праведника! Местный архиерей, скандализированный плачевным состоянием останков Серафима, отказался подписать протокол, в котором говорилось об их нетленности. Но такая мелочь, как мнение высшего представителя церкви, не могла, разумеется, остановить Плеве, и непокорный архиерей после безуспешного увещания, был просто заменен более податливым.
Вскоре состоялось и самое торжество. Чтобы угодить царю, все приближенные старались пожертвовать что-нибудь новому угоднику. Лампады, ковры, всякие украшения стекались в счастливый монастырь вместе с богомольцами, заранее предвкушавшими великолепие церковных служений, обилие трапезы, созерцание чудесных исцелений. Калеки, убогие, эпилептики, ревматики съезжались со всех окрестных губерний, и полиции было немало трудов регулировать это непрерывное стечение народа. Погода благоприятствовала. Поля, покрытые жалкою растительностью, избы, из коих утварь была продана за недоимки, истощенные голодовками люди, грязные дети — все было скрыто соответствующими декоративными измышлениями, которые так хорошо разработаны для обмана великих мира сего. Царь, искренне увлеченный всеми перипетиями канонизации, молился в церквах, у камней и источников воды, носил образа и дубовую колоду с серебряными украшениями, в которую положили скелет Серафима, и думал, верно, что и все вокруг с тою же светлой радостью и надеждой поклоняются новоявленным святым мощам. Но, кроме больных и наивных крестьян, здесь не было, быть может, ни одной души, ни одного сердца, бившегося в контакт с царевым. Все, начиная с хитрых монахов и Плеве и кончая последним лакеем свиты, таили про себя свои думы, учитывали настоящие или будущие барыши царской «простоты» и боялись пропустить всякий лишний случай демонстрации своего усердия и религиозности. Над скромным гробом отшельника, так хорошо знавшего цену людям, от которых он скрывался в сосновом бору Сарова, разыграна была настоящая вакханалия лукавства, лицемерия, двоедушия, всяческого обмана. Казалось, именно здесь, под кровом святости, разверзлась вся бездна человеческой порочности, и монастырские колокола несли весть о неслыханном глумлении над верой в безоблачные небеса, к престолу самого божества!
Царь уехал, выкупавшись в прудике Серафима, успокоенный и за появление наследника, и за наступление светлой половины своего правления. Но пророчество Серафима не все еще было исполнено судьбой, и, не вовремя потревоженный, он как бы сам готовился принять участие в разгроме, уже подготовлявшемся в то время языческой Японией.
Все, кто не мог или не успел быть в Сарове с царем, спешили съездить потом и довести о своем подвиге непосредственному начальству. Тамбовский монастырь стал настоящим чиновничьим Лурдом, где вымаливались места, чины, ордена, сокрытия преступлений, и все за счет веры Николая в чудесную силу серафимовских костей»...
Тысячи изображений Серафима распространялись по провинции; всюду появлялись его образки, часовни, храмы и благотворительные учреждения во имя его. Все верующие ждали чудес от святого. Но скоро прошло увлечение. Наследник не появлялся, и чиновники не получали новых милостей. Саров был забыт и вернулся к своей прежней скромной роли местной святыни.
Когда ни иконы, ни святые не дали удовлетворения царю, когда среди юродивых русской земли царь стал искать людей, которым Бог в полноте открыл знание, и камарилья скоро угадала это душевное стремление Николая.
«В Козельском уезде Калужской губернии расположена живописная Оптина пустынь, ныне разросшаяся в огромный монастырь. Она славилась благодаря отшельнику Амвросию, дававшему советы, утешавшему в скорбях, умевшему говорить и с крестьянской бабой, и с великим князем. После его смерти дела монастыря значительно пошатнулись; нужно было, за отсутствием святого, изобрести его. Тут же, в городе Козельске, нашелся и заместитель Амвросию, юродивый мещанин Митька, с детства лишенный членораздельной речи, постоянный клиент монастыря. Нашелся другой мещанин, Ельпидифор, который заявил, что ему дан дар понимания Митькиного воя, и, так как проверке такое заявление не подлежало, ему охотно поверили. С той поры оба мещанина перекочевали на постоянное житье в монастырь, и богомольцы начали разносить славу нового блаженного, в непонятные звуки которого, столь же непонятно толкованные переводчиком, можно было вкладывать тем более смысла и значения, чем они были бессмысленней.
Царь никогда не узнал бы о Митьке, если бы его флигель-адъютант Николай Оболенский не был козельским помещиком и если бы в. князь Константин не жил несколько лет подряд вблизи Оптиной Пустыни на даче. Другой брат Оболенского, считавшийся почему-то другом философа Владимира Соловьева, с которым он на самом деле не имел ничего общего, занимался — для вида или искренне, это безразлично, — религиозными вопросами и был короткое время обер-прокурором синода. Этих господ было слишком довольно для того, чтобы Митька мог очутиться в Царском Селе. С Митькой привезли и толмача (переводчика).
Обоих вымыли, одели и показали Николаю. Митька, увидав царя, замычал. Спросили мещанина Ельпидифора: что это значит? Тот, видимо, приготовившись, ответил довольно удачно:
— Детей повидать желает.
Чадолюбивому царю это очень понравилось, и детей немедленно вывели. Взглянув на такую милую и веселую компанию, юродивый дико завопил и проявил даже некоторое возбуждение, которое переводчик не замедлил объяснить.
— Чаю с вареньем просит, — сказал он. Нелепость объяснения кинулась даже в близорукие глаза царя. Чаю дали, подержали некоторое время во дворце и отправили на родину. Но всего примечательнее то, что спустя некоторое время Митьку вновь выписали для каких-то действий. На втором визите слава его, впрочем, и погасла. При дворе начал орудовать новый святой, казанский мужичок. Этот был одарен всеми нужными для тонкого шарлатана свойствами и так ловко использовал поголовное невежество и нравственную испорченность камарильи, что устроился и сам хорошо, и чиновников в лучшие места выводил. Одно время многие назначения шли через него. Неотразимым приемом его было выплевывание из своего рта в рот какой-нибудь придворной ханжи так называемого “причастия”. Трудно верится всему этому, но факты слишком общеизвестны, чтобы могло возникнуть сомнение в них».
