Владимир Александрович Кухаришин (kibalchish75) wrote,
Владимир Александрович Кухаришин
kibalchish75

Categories:

B. П. Обнинский о Николае II. Часть IV

Из книги B. П. Обнинского «Последний самодержец (Материалы для характеристики Николая II)».  

На 27-е апреля 1906 г. было назначено открытие Думы. «В Петербурге царило особенное оживление; в министерствах перебирали завалявшиеся проекты реформ, но не находили ничего дельного, никакой программы; в чиновничьих и придворных сферах учитывались шансы сокращения окладов и контроля наград; во дворце готовились к приему обеих палат. В тронной зале Александра Федоровна сама раскладывала по креслу, на котором должен был сидеть Николай, горностаевую мантию, продолжая не скрывать злобы и ненависти к новым учреждениям и чуя женским инстинктом, что муж ее пользуется такой же любовью народа, как и она сама. Немудрено поэтому, что в царской семье ждали дня 27 апреля как своего рода смертного часа. Абсолютизм готовился скрепить акт 17 октября всенародным объявлением о рождении и крещении своего преемника — российского конституционализма. Чем больше выяснялась радость по этому случаю населения столицы, тем смущеннее становились власти. И прокладывая свой путь через толпы, запрудившие все прилегающие ко дворцу улицы и набережные, по молчанию, провожавшему мундиры, и крикам приветствия по адресу черных депутатских одежд можно было безошибочно определить безвозвратность былого престижа самодержавия.
Николай вошел в тронный зал с царицей и стал между Думой и Советом, пока попы служили молебен. Его лицо, с припухшими веками глаз и заученной складкой рта, не выражало смущения. Привычка быть на виду у сотни глаз, а, главное, искренняя набожность, проявляемая при всяком богослужении, заслоняли страх перед минутой приветствия людей, явившихся сюда живым результатом волнений последнего времени; людей, едва ли привезших с собой прочную привязанность к династии, доверие к желанию правительства работать вместе.
[Читать далее]По окончании службы царь взошел по ступеням на трон, присел на секунду на оставшийся непокрытым мантией кусочек его сидения, потом встал и, взяв у Фредерикса, министра двора, лист бумаги, прочел громко и внятно свою речь, доселе остающуюся единственным непосредственным обращением царя к депутатам парламента...
Нерешительность выражений этого документа, подчеркивание вотчинного взгляда на страну, игнорирование правды, создавшей день 27-го апреля, обычное празднословие и злоупотребление Божьим именем, а главное — полное умолчание об амнистии, — всего было слишком довольно для того, чтобы определилось единодушное отношение Государственной Думы к царским словам. Не сговариваясь, не думая о последствиях, депутаты ответили Николаю хмурым молчанием. С высоты трона оно было особенно заметно, и ни усердие клаки на хорах, ни офицерские глотки, кричавшие “ура” по обязанности, ни старческое шамканье членов Совета не могли скрасить или скрыть неожиданного скандала. На царской трибуне лица словно одеревенели, фигуры застыли. Рот царицы сжался в еле заметную линию. Николай сошел с возвышения. Прием кончился. Рассказывают, что на половине царя злобно подавленное настроение его разрешилось спазмой в горле (globus hystericus), и что два часа Николай не мог произнести ни слова. Правда это или нет, но по сравнению с оживлением на улицах, даже в тюрьмах, где ожидали с часу на час амнистии, Зимний дворец был словно изолированным, зачумленным местом».
Время между 1 и 2 Думой ознаменовалось крайним напряжением борьбы между самодержавием, которое восстановляло себя, и крайними элементами русской революции. Погромы, которые устраивало правительство, вызывали политические убийства, а на убийства правительство отвечало новыми казнями.
Ни правительство, ни Николай не считали своего положения прочным. «В Петрограде не шутя готовились к бегству в случае всеобщего восстания, и на рейде долго спустя после 8 июля все еще болталась какая-то флотилия нерусского происхождения и службы. Атмосфера двора не могла быть веселой, как и всегда, впрочем, и в ней трудно было зарождаться трезвым и продуманным государственным актам».
В этот момент Столыпиным была сделана попытка заручиться согласием нескольких общественных деятелей войти в состав его кабинета. Ни гр. Гейден, ни Н. Львов, ни Д. Шипов не пошли навстречу предложениям Столыпина и ставили условием выполнение царем обещаний, данных 17 октября. Хотя ясно было, что царь не пойдет ни на какие уступки, но для вида Николай принял Н. Львова.
«Львов был потрясен аудиенцией. Я ожидал, говорит он, увидеть государя, убитого горем, страдающего за родину и свой народ; а вместо этого ко мне вышел какой-то веселый, разбитной малый в малиновой рубашке и широких шароварах, подпоясанный шнурочком... (Форма стрелкового батальона императорской фамилии, где Николай любит бывать и много пить; однажды он пустился даже вприсядку в присутствии солдат, оравших непристойные песни, среди поголовно пьяных офицеров).
Разговор соответствовал костюму и настроению. Львов в тот же день заболел нервным расстройством и долго не мог оправиться от свидания с царем. Царю не нужны были такие люди, они или казались ему жителями иных миров, или он издевался над их идеализмом и искренностью, чуждый этим понятиям от природы. Ему понятней, милей были рассказы Лауница о засеченных крестьянах и спаленных деревнях, а еще лучше — детали погромов и патриотических манифестаций».
И, действительно, Николай весьма близко стоял к организации погромов. Еще с ноября 1905 г. стали распространяться в войсках и среди городских мелких ремесленников погромные прокламации. Все они отпечатаны были на прекрасной бумаге и отдельные листки были не только литературно написаны, но и не лишены известного таланта. Как известно, Лопухиным и Макаровым вскоре было обнаружено, что прокламации печатаются в одной из комнат департамента полиции, что печатает прокламации жандармский офицер Комиссаров, переодевающийся для этого в гражданское платье, что тексты прокламаций поступают из Царского Села за подписями, по-видимому, Трепова, что Рачковский является частью передаточной инстанции между дворцом и типографией, частью техником, достающим шрифты, машины и т. п. ...
Нужно ли говорить, что на другой день после того, как все это стало известно, в типографии не оказалось ни листка бумаги, и даже новую прекрасную машину зачем-то сломали. «Еще немного спустя, на одном великосветском обеде жена Витте сказала: «А Рачковскому 75 000 руб. дали за типографию». Действительно, 16 января царь написал на докладе Трепова о деятельности Рачковского: «выдать 75 000 р. за успешное использование общественных сил» (не вполне дословно). Кроме того, старый парижский шпион получил звезду Станислава. Комиссарову, который сам признался Дурново, что оригиналы прокламаций находятся в надежном месте, дали орден Владимира. Вуич получил повышение, равно как и все распространители прокламаций на местах. Так, например, Климович, разбрасывавший их в г. Вильне, был назначен помощником московского градоначальника, где совместно с последним проворовался, и т. д.».
Так царя окружило второе правительство, не совпадающее с правительством явным.
«Это было правительство погромов, провокаций, белого террора. Достаточно изобличенное первой Думой, оно не думало складывать оружие, ибо ничто не указывало на перемену в настроении и симпатиях Николая, возле которого группировались высокопоставленные погромщики. Да и не одни высокопоставленные. Со свойственной всем Романовым памятью на фамилии, царь при представлениях губернаторов прежде всего осведомлялся, в добром ли здоровьи пребывали его друзья. Ярославский губернатор, Римский-Корсаков, союзник, всегда, например, передавал Кацаурову, местному устроителю погромов, о том, что «Его Величество изволил о вас осведомляться». В Москве были Грингмут, Ознобишин, Восторгов; в Почаеве — о. Виталий, редактор-издатель погромных «Почаевских Листков»; в Саратове — епископ Гермоген; в Царицыне — Илиодор и т. д., и т. д. Д-р Дубровин, председатель Союза русского народа и организатор политических убийств, жил в Петербурге в постоянном и тесном общении с дворцовыми сферами. Он удостаивался милостивых телеграмм и всяких иных знаков монаршего внимания, а после 18 июля, после убийства Герценштейна — окончательно вообразил себя диктатором, союзников — своими рабами, а их кассу — собственным капиталом.
Постепенно царь отдалялся от порядочных людей, еще встречавшихся среди придворной и чиновной знати, и, в свою очередь, они от него отказывались. Сами немало помогши моральному регрессу Николая, они оставили его на произвол черносотенцев, от которых можно было научиться только мании преследования — в буквальном и переносном смысле этого понятия... В своеобразном «саду пыток», в который, волею самодержца, обратилась империя его предков, было где разгуляться мстительному воображению, выказать свои симпатии, и Николай широкими жестами являл их всему миру. Царица в это время разделяла тревоги, которые приносит жертвам своим страшная mania persecutiva, с бывшим прибалтийским усмирителем, молодым и красивым генералом Орловым. Связь была всем известна, да на этих высотах праздности и сытости трудно не возникать всевозможным излишествам, запретным развлечениям и фаворитизму. Мужу не могли нравиться эти отношения, его самолюбие отца семейства страдало, но отвлечь жену не было ни уменья, ни, может быть, охоты. Его больше еще тревожили отношения к нему великих князей — дядей и кузенов. Как ни старался он исполнить советы Владимира и восстановлять значение своего титула, проклятая конституция все еще чадила на всю Россию и кружила головы подданным. Вместе с тем родственные советы сопровождались весьма прозрачными угрозами устроить дворцовый переворот, если царь откажется от черносотенной политики. Правда, душа его очень лежала к ней, но чего не сделаешь ради спасения своей жизни и династии; а чего доброго, либералы, хотя бы вроде павшего Витте, могли опять увлечь, как сирены, на дно конституционного моря. И Николай с особенной готовностью шел в объятия Богдановича, Дубровина, Восторгова, писал рескрипты и депеши погромщикам, украшал орденами убийц. А уж их дело было отстранять от него опасных людей, хотя бы и приходилось для сего спускать бомбы в печь Виттевского кабинета».
«С армией начиналось сверху небывалое еще заигрывание. Не говоря уже о материальных подачках — улучшении пищи, одежды, казарм, или о смягчении условий службы, но и в самом отношении начальства, и особенно царя, сказалась яркая перемена. Все делалось открыто, с цинизмом людей, прижатых нуждою к стене. Части гвардии вызывались одна за другой в царскую резиденцию; Николай выходил к солдатам, неизменно неся на руках наследника, проделывая весь ритуал взбадривания патриотических чувств, передавая малютку на руки какого-нибудь старого вахмистра, снимаясь в общей группе с офицерами, угощая солдат чаем. Одновременно изобретались для них всевозможные жетоны, медали, крестики и другие знаки отличия, всегда — за подавление чего-нибудь. Наконец, совершенно отмякнув душой при виде семеновцев, от которых единодушно отвращались взоры его подданных, царь воскликнул, в конце своего обращения к ним:
— Семеновцы! Дорогие мои...
Семеновцы должны были прослезиться; но месяц спустя офицеры этого полка уверяли, что не только пропаганда среди солдат существует, но и предотвратить ее они бессильны. Несколько позднее командир этого полка Мин был убит Коноплянниковой.
Таким образом, и здесь не было ничего верного, анархия доползла до самого трона, а Россия с ее генерал-губернаторствами переходила, в сущности, к федеральному строю. Все запуталось, закружилось в бешенном вихре беззакония и репрессий».
«Как ни странно, ни Семеновский полк, ни даже конвой царя не гарантировали ему полноты покоя в Царском Селе. Пришлось учредить из бывшего “сводногвардейского” полка особый полк, чисто преторьянского характера, который и несет теперь охрану царской семьи, задариваемый, задабриваемый, сделавшийся не только свидетелем великолепия и пышности царской жизни, но и ее изнанки. В летние дни, когда окна всех этажей открыты, из них доносятся до караульных солдат, коротающих на скамьях гауптвахты свое время, не только звуки рояля или детского смеха, но и перекоры царя с царицей, темой коих бывает и генерал Орлов, ныне умерший, но и в могиле близкий. Приходится дежурным офицерам докладывать о таких невольных свидетельствах по начальству, дрязги и сплетни волной плывут по дворцу, выливаются через ряды охраны и высокие заборы на улицу и, мешаясь с ее обычной грязью, размазываются по всей земле русской, подтачивая престиж царя, династии, монархизма.
Еще более, чем от внешней охраны, стала зависеть судьба Николая и его семьи от охраны тайной. Совершенно невероятно было бы предположить, что он принимал участие в обсуждении погромов, прокламаций и т. п. треповских и великокняжеских делах; но дух его был с ними, оправдал их, радовался успехом; и охрана жадно присасывалась к царскому имени, укрывалась под горностаевой мантией самодержца, высовывала свое ядовитое жало из-под трона российского; держава ее была сильна, сплочена, организована, как только воровские и разбойные шайки бывают крепки, потому что иначе — всем сразу конец; и широкие полномочия были ее скипетром. Чувствует царь свою зависимость от охранников и будет чувствовать ее до конца жизни, и не только потому, что, отвернись он от них, и будет убит каким-нибудь Азефом, но и потому, что всегда грозит ему шантаж, бояться коего есть все основания»...
Прошли времена первых Дум, и все больше мельчала русская жизнь.
«Вместе с освободительной волной отхлынула и большая часть дворцовых тревог; там ведь тоже хотелось отдохнуть, забыться, вернуться к скабрезным анекдотам, охоте, безмятежному farniente в обществе любовниц и любовников. Постепенно смягчались вести снаружи, редко приставали министры с неприятными сложными делами, и в затихавшем воздухе дворца люди-пауки заплетали свои паутины, окутывая всех и все серыми, однообразными петлями пошлости и житейской пустоты. За это время и в жизни государыни, и без того надтреснутой и ненормальной, произошла большая перемена: умер ее фаворит, генерал Орлов. Мания преследования наложила на него свою руку тяжелее, чем на других, и скрутила молодой еще организм в какие-нибудь два, три года. Тем искренней и горше были высочайшие слезы, проливавшиеся над безвременной могилой прибалтийского усмирителя; и это были одинокие слезы, генерал не оставил по себе доброй памяти. Императрица долго продолжала посещать дорогую могилу, и так как паломничества эти не могли не быть известны ее мужу, то семейные нелады, от которых никакая власть не страхует, обострялись; учащались сцены и увеличивалось число их невольных свидетелей. Во дворце было так же тошно, как в буржуазной семье накануне распада. На беду, психическое состояние Александры Федоровны внушало все худшие опасения; подкравшись, как всегда, незаметно, по закоулкам, устроенным коварной наследственностью, тяжкий психоз выбрал удачную минуту и громко заявил, водворяясь поплотнее в бедном человеческом мозгу: «J’y suis, j’y reste».
Этим удобным случаем было крушение императорской яхты «Штандарт» в финляндских шхерах. Не крушение — простая постановка на мель зазевавшимися придворными мореплавателями — но кто поймет это в первый момент? Царицу с детьми посадили на шлюпку и отправили на первый попавшийся островок. К несчастью, острова кишели солдатами, которым даны были прямолинейные, но мало продуманные, инструкции палить без предупреждения по всякому приближающемуся судну. Они и открыли беглый огонь по катеру со «Штандарта». Было от чего «в отчаяние придти», всякая мать поймет это; и больная царица сделалась еще больней. К обычной форме маниакального помешательства примешалась вскоре странная, но непреоборимая любовь к одной из придворных дам, к Вырубовой. Разлуки с ней приводили жену Николая в такое возбуждение, что однажды пришлось из шхер посылать за возлюбленной фрейлиной миноносец, и тогда царица успокоилась. Слухи проникали в народ, помешательство царицы становилось общеизвестным и связывалось с судьбой ее сына, рожденного уже после начала болезни. Но Алексей когда еще вырастет, да и будет ли царствовать; а вот мужу и детям сообщество психически больной жены и матери было и тяжело, и опасно; поэтому испробовано было все, что могли дать богатство и власть. Держали в Вилла-Франке яхту для изоляции на море, строили дворец в Крыму, для изоляции на суше, интернировали за решетками замка Фридберга близ Наугейма. Осматривали больную светила мировой медицины, молились о ней архипастыри всех церквей; общее сочувствие родного немецкого народа могло быть полезно, как успокаивающее средство. Ничто не помогало. Над семьей Николая нависло, вдобавок к прежним, новое бедствие, и хорошо еще детям, что отец их чадолюбив и мил с ними.
Следует думать, однако, что все это молодое поколение заражено повышенной психической возбудимостью, ибо вся обстановка дворцовой жизни слагалась за эти годы так, чтобы дурно влиять на детскую мозговую систему. Невозможно было утаить от детворы, которой нужна беззаботность, что во дворце устраивались блиндированные подземные помещения. От кого хотели скрываться? Не от народа, если войска верны, а пулеметы на местах и заряжены? Значит, от самих войск? Значит, на преторьянцев так же мало надежды, как на каких-нибудь урупских казаков, стрелявших из-за баррикад? Где же верные люди, на кого можно положиться, кто силен на самом деле, а не по виду? Все это были естественные темы для размышления под детскими пологами в те вечерние часы, когда во всякой частной семье ребятишки безмятежно засыпают под напевы няни или мурлыканье раскормленного серого кота...»
«XX век застает на тронах и возле них такое обилие психически неуравновешенных людей, что вопросы личной политики начинают являться перед народами в новом, еще более чреватом последствиями, виде и тревожном освещении. Очевидно, что, чем больше суживается круг врачующихся членов правительствующих семей, тем более подвигается вперед естественное вырождение; а то обстоятельство, что из этих матримониальных операций не исключаются своевременно ветви, зараженные настоящим безумием или другими болезнями, влияющими на потомство, — еще более отягощает будущее династии. Представительный строй вносил некоторые поправки в создавшееся положение, но и законодательным палатам приходилось не однажды в отчаянии опускать руки перед новыми и новыми сюрпризами, исходившими из дворцовых недр. Ни культура, ни выдающиеся способности отдельных монархов, ни высокая личная честность их не спасали нацию от ущерба, наносимого проявлением личной воли безответственных лиц. С этой точки зрения всегда понятна популярность невест из датского дома; все они были здоровы, миловидны, с хорошей наследственностью. Довольно взглянуть на старую русскую царицу, под слоем искусно наведенной живописи не утратившей ни блеска глаз, ни доброй улыбки, чтобы оценить физическое здоровье, как совершенно необходимое для продолжительницы династии условие».
«Ничья психология не представляется такой странной и полной противоречия, как Николая II. Внешняя скромность, даже застенчивость; печальные глаза и недобрая улыбка губ; чадолюбие и равнодушие к чужой жизни. Домоседство и алкоголь; лень к делам и резкость суждений. Подозрительность и вера на слово всякому проходимцу. Любовь к преступлениям, огню и крови и дикая, по-видимому, вера в божество. Щепетильная обрядность и столоверчение; открытие мощей и выписка Филиппов и Папюсов и т. д. без конца. Здесь не только двойственность, неизбежный спутник всякой живой человеческой души; здесь просто анархическая смесь разных наклонностей, неустройство мыслительного аппарата, машина, где одни винты ослаблены, другие перевинчены, третьи растеряны. Словно на смех одарила Немезида этот отпрыск романовского дома всеми отрицательными чертами его представителей и дала так мало положительных. Все это отразилось от услужливого бюрократического зеркала на управлении государством и внесло во все дела ту же путаницу, анархию, что царили в царской голове. Возьмем, опять наудачу, несколько типичных его действий последнего времени. Всем известна снисходительность Николая к погромщикам и политическим убийцам; их помилования вошли в своеобразную систему «борьбы с судом», как это сказал сам царь г. Коновницыну; тут все же можно нащупать мотив — если угодно, даже широкий — однобокой политической амнистии. Но вот малмыжский исправник Федоров присуждается к 7 годам каторжных работ за поджог собственного дома с целью получения страховой премии. Царь дарует ему полное помилование, совершенно не понимая, в какое дикое положение ставят его люди, подсовывающие такие ходатайства, но безотчетно следуя врожденной ненависти к народу и любви к полиции, охраняющей самодержавие. Но и в этой привязанности конец может наступить совершенно неожиданно; в самом деле, нужно бы понять, как трудна с внешней стороны охрана царской жизни; по нынешним временам приходится охранять и президентов республики, и даже лидеров политических партий. Между тем довольно было невежественной бабе-гадалке уверить Николая, что «теперь» покушения не будет, как он бросает все предосторожности, выходит на улицу без предупреждения и для начала едва не попадает под вагон трамвая…
Пренебрежение к труду и заботам личных слуг есть показатель низменности хозяйской натуры. Но как связать эти частые проявления с теми запросами духа, которые, хоть и в крайне уродливых формах, но всегда ярко выражаются этим странным человеком? Умер Толстой. Царь списал приготовленную для него напыщенную резолюцию на докладе, призывая Бога к милостивому суду над скончавшимся отлученным христианином. В реакционной печати царские слова расцвечивались бенгальскими огнями открытой лести, но это не удовлетворяло Николая; его ум, охотно вращающийся в области религиозных исканий, тревожился сомнениями, правильно ли поступил синод, запретив заупокойные службы и похороны по обряду? Казалось, было бы с кем посоветоваться на эту тему, но царь выписывает из Сибири своего давнишнего приятеля, кого бы вы думали, однако?.. Григория Распутина, профессионального растлителя девушек и разоблаченного даже ультра-черносотенным архиереем Гермогеном негодяя. Вот подлинные слова Распутина в вагоне I класса сибирского экспресса, сказанные им спутнику, г. X... «Не в первый раз еду в Царское Село. Правда, придворные меня не любят. Ну, да я как бы к дядьке наследника в гости хожу, а там меня проводят к царю, и я с ним и царицей за одним столом сижу, чай пьем, разговариваем. А теперь меня царь вызывает, чтобы насчет того поговорить, правильно ли попы поступили, что Толстого отказались хоронить. Царь считает, что поступили они глупо» (характерно, что Распутин, едучи в Царское, уже знает мнение царя. Не переписывается ли он с ним?).
Когда на шестой или седьмой день пути, сойдясь с Распутиным поближе, его спутник спросил:
—   Ну, а скажите, неужели правда все те гадости, что прю вас в газетах пишут? — Распутин, ухмыльнувшись, ответил:
—   Половина-то, конечно, вранье, ну, а впрочем, все мы люди, все мы человеки. — И плотоядно хихикнул. Вот к чему и к кому приводит царя извращенная потребность в мистике.
Так же неясна, но сильна потребность и во внешних доказательствах культа. Примитивная вера фиксируется не столько на познавании божественной воли, сколько на изображениях божества. Только у царей вроде Николая или изгнанного португальского короля Мануэля, можно видеть изголовье кровати увешанным иконами в том беспорядочном изобилии, которое встречается у прислуг, недавно приехавших их деревни в город. Все кажется мало, на всякую новую житейскую задачу или заботу хочется выискать специфически действующее святое изображение. Оригинально, что такого рода мании бывают иногда заразительны. Молодая царица, до замужества с презрением относившаяся к православию, чувственная сторона коего претила ее душе, теперь скупает иконы по всей России. Еще оригинальней,  может быть, то обстоятельство, что главным поставщиком ее является некрещеный еврей Гоберман, московский старьевщик. За старые, прокоптелые иконы платят очень хорошо. Молятся самым странным изображениям: так, в дворцовой гатчинской церкви обращает на себя внимание образ, где среди обычных русских святых ликов красуется рыцарь в латах, но с собачьей головой — легенда гласит, что его стесняла красота лица, и по молитве его Господь обменял ему голову на собачью»...
«Слухи о том, что царь сильно пьет, давно бродили по свету, но теперь, когда любой студент-медик по почерку Николая может определить отравление алкоголем, а любой кавалерийский вахмистр скажет, видя, как дрожит рука держащего поводья: «Эге, брат, выпиваешь», теперь не скроешь своего образа жизни. Мало-помалу стеснение пропадает, привычки выносятся на улицу. И года три спустя после того, что царь плясал вприсядку в малиновой рубашке на полковом празднике «императорских» стрелков (в присутствии солдат), он дошел до того градуса свободы, когда хочется всем демонстрировать свое душевное состояние. Одевшись солдатом, взвалив на плечи ранец и взяв ружье, Николай вышел, слегка пошатываясь, из своего крымского дворца и промаршировал десять верст, отдавая честь проходившим офицерам, испуганно оглядывавшимся на это чудо. Скандал был настолько велик, что для ликвидации его придумали новый поход, в другой уже форме, чтобы придать делу вид преднамеренности и кстати возбудить в армии восторг перед «до всего доходящим» царем-батюшкой. Но солдата XX века, да еще побывавшего в революционной переделке, этими наивностями не проймешь. Он очень хорошо понял, что царь действительно «дошел», но не до солдатской участи, конечно, а до той грани, за которой алкоголикам чудятся зеленые змии, пауки и другие гады. Пришлось замолчать, и распространение фотографий и описаний подвига «самодержавнейшего» государя прекратилось.
Кто знал семейную жизнь Николая, особливо в эти годы, тот не осудил бы его с общечеловеческой точки зрения. Люди запивают и от меньшего горя, особенно люди неустойчивые, невежественные, ленивые по природе. Жить бок о бок с женщиной, которая от злобных выходок молодости незаметно перешла к ипохондрии и наконец безумию, а в то же время рожала и кормила детей; знать свою зависимость от Азефов и Рачковских, к которым не могло не быть презрения даже и в душе дегенерата; видеть вокруг только низкопоклонные выражения лиц и быть уверенным, что, как только уйдешь из комнаты, эти лица немедленно перемигнутся, и кто-нибудь постарается сострить, — такая жизнь при доминирующем чувстве безответственности и отсутствии живого интереса к большим операциям, каковыми так богата жизнь народа, — должна была быстро сточить и те немногие возвышения над животным состоянием, какие свойственны самым примитивным натурам, и обратить стремления организма к линиям наименьшего сопротивления. Наследственность — запои отца и злоупотребления вином и женщинами деда — помогла разгрому царского организма так же, как преемственность реакции — разгрому государственного. Рядом с этим росло недоверие и подозрительность: когда чувствуешь себя как бы виноватым перед всеми, очень скоро начинает казаться, что это все перед вами виноваты; всюду видишь тогда опасности, обман. Если есть возможность при такой обстановке как-нибудь осуществлять свою волю, то проявляется она в формах резких необдуманных, способных раздражать или трогать — глядя по настроению. Когда, как это было с последней историей в высших русских школах, царь брал в свои руки руководство репрессиями против студенчества и профессуры — это всех раздражало, путало расчеты правительства и создавало кризис не одной школы. Когда черты вырождения и недомыслия сказывались дома, они могли увлажнять глаза сантиментального свидетеля их. Таким свидетелем сделался однажды уволенный за «либерализм» товарищ министра народного просвещения, Герасимов. После обычных и незначущих фраз, которыми цари отделываются от докучливой обязанности говорить с незнакомыми и неинтересными людьми, что называется для красоты слога «высочайшими аудиенциями», Николай вдруг сделал «простое» лицо и спросил Герасимова:
— А что, вы получили пенсию?
— Как же, Ваше Величество, получил, приношу Вам глубокую благодарность.
— Это очень хорошо, — добродушно перебил царь, как бы отвечая на свою собственную мысль. Потом не удержался и высказался:
— Они ведь могли бы и не дать...
Это «они», направленное против правительства, тяжесть которого давала себя чувствовать и Николаю, глубоко тронуло Герасимова, и, чтобы не выдать волнения, он поспешил отвесить новый поклон; но царь, думая верно, что отставной сановник собрался уходить, удержал его за руку и сказал:
— Погодите. Вы куда едете отсюда?
— В Смоленск, Ваше Величество.
—   Покажите по карте, по каким дорогам вы поедете. Я люблю знать, как едут бывшие у меня, — и с этим он подвел оторопевшего Герасимова к карте России, по которой он и показал царю простую черту — Николаевскую и Новоторжковскую железные дороги, которые известны всякому школьнику.
Долго еще не мог оправиться от этой аудиенции чиновный либерал, и Бог весть, сколько людей, «едущих от него», этого странного человека в рубашке и шароварах, увозили с собой те чувства жалости и расположения, на которых многое можно было построить, если б Николай знал вообще цену таким чувствам. Но одновременно с падением всякого личного на него влияния и увеличением порций вина, эра конституционная незаметно сливалась с фантастической эрой «неограниченных возможностей», в которой страна потеряла всякое равновесие и которая грозит миру всякими сюрпризами»...





Tags: Александра Фёдоровна, Николай II, Рокомпот, Романовы
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments