Владимир Александрович Кухаришин (kibalchish75) wrote,
Владимир Александрович Кухаришин
kibalchish75

Categories:

Соломон Бройде о польском плене. Часть I

Из книги Соломона Бройде «В плену у белополяков».

Я в больнице... Я болен...
— Где я?
— В пятом Виленском госпитале...
Неожиданно в палате появился один из врачей, очевидно, не успевший эвакуироваться. Лицо его было озабочено.
— Товарищи, необходимо сохранять спокойствие. Город оставлен нашими. С минуты на минуту сюда могут явиться поляки. Прошу вас быть с ними вежливыми. Бежать отсюда нельзя, да вы и не сможете...
Грузный топот окованных железом сапог разорвал напряженную тишину вымершего госпиталя. Человек десять легионеров шумно ворвались в палату, размахивая кулаками и прикладами.
Они воровато укладывают в свои вещевые мешки убогий красноармейский скарб, торопясь как можно скорее уйти.
Я сброшен на пол, не будучи в состоянии без посторонней помощи подняться.
Сосед справа, странно раскачиваясь посреди койки, зажимает подушкой глаз, а из его носа торопливой струей стекает кровь, оседая коричневыми сгустками на окладистой бороде. 
От слабости, от голода у меня кружится голова. Я впадаю в длительный обморок.
[Читать далее]Снова вечер. Откуда-то издали доносится колокольный звон, заглушаемый медными переливами оркестра.
В палате беспорядок, оставленный победителями. Мы лежим в тех же палатах.
Неужели ночь предстоит такая же жуткая, как день?
— Идут! — вскакивает рыжий паренек, лежащий ближе к дверям и выполняющий роль дозорного.
В сопровождении упирающейся сестры со сбитой набок косынкой и в разорванном халате в палату, гремя саблями, входят, слегка покачиваясь, два щеголеватых, свежевыбритых офицера.
— Кто здесь коммунисты?
Сестра тихо, но настойчиво отвечает, что все коммунисты вчера выписаны и отступили вместе с воинскими частями.
— Врешь... — и тут последовало длинное оскорбительное ругательство, подкрепленное ударом в плечо.
Началось поголовное избиение больных.
— Встать, скурве сыне!.. Защелю зараз, холеро!.. — прерывало стоны избиваемых и плач сестры.
Стараюсь лежать, не подавая никаких признаков жизни.
Очередь доходит до меня.
— Здыхаешь, пся крев! — произносит один из гостей, ударяя меня с силой в бок, и, на ходу задержавшись у моего ночного столика, в ящике которого сохранилось несколько советских ассигнаций, переходит к очередной жертве...
Прихожу в себя глубокой ночью...
Лица больных в полумраке имеют трупный оттенок; они искажены гримасой боли и не рассеянного страха. Стоны ни на минуту не затихают. На губах соседа запекшаяся кровь. Из его бороды вырваны клоки. Он беспокойно ворочается с боку на бок и, увидав, что я очнулся, заговорил хриплым голосом:
— Конец пришел, братишка. И до чего злые, стервецы, все норовят больнее ударить. С чего это? Стояли мы в ихней деревне... Люди, как люди, и бедноты много. Друг друга панами величают, а у панов этих лапти на ногах и куча голодных ребятишек. Помогали им кой в чем и лошадь подарили перед уходом — ногу забила. Уж очень они были благодарны и даже лепешек на дорогу дали, а сами сидели без хлеба. А эти вчера вон того рыжего паренька рукояткой нагана стукнули. Так до сих пор и лежит. Возились, возились сестры с ним и бросили. Не иначе — помер... А вот с тобой что сделали! Сестра им говорит, что ты помираешь, и он тебя как саданет! Ну, народ...
Часам к десяти гулкие своды опустевшего здания набухают уверенным топотом десятков ног, принадлежащих властителям наших судеб...
— Вставать, вшисцы! Вставать скорее, холеры!— раздается на всю палату зычный голос сержанта.
Больные испуганно подымаются с коек, на ходу запахивая халаты.
Я не могу этого сделать. Сестра дрожащими руками накидывает на меня больничное одеяние и помогает встать на ноги. Я падаю на пол и на четвереньках доползаю к дверям.
Бородач обнимает меня за плечи, и, подталкиваемые прикладами, мы выстраиваемся в коридоре в одну шеренгу.
— Кто здесь коммунисты — два шага вперед!
Молчание.
— А, холера, пся крев! Не хотите признаваться, так мы вас заставим заговорить. По двадцать шомполов каждому! — отрывисто подает команду сержант.
Солдаты набрасываются на больных.
— Кладнись!
Страшная экзекуция начинается. Бьют остервенело шомполами, прикладами, мнут сапогами до тех пор, пока жертва перестает подавать признаки жизни. На каждого палача приходится по два истязаемых. Кончившие свое дело помогают товарищам.
В это время незаметно появляется подтянутая фигура в сияющих крагах, с нашивкой красного креста на рукаве.
— Досыть, досыть! — снисходительно роняет он почтительно обернувшимся к нему солдатам.
Очередь доходит до меня. Я плохо соображаю, что со мной делается. Надо мной наклоняется безусое лицо с румянцем во всю щеку и с нестерпимым блеском голубых глаз. Мой истерзанный вид производит на него, очевидно, некоторое впечатление. Он нехотя опускает два тяжеловесных удара прикладом и отводит руку высокого солдата, замахнувшегося на меня шомполом.
Врач с брезгливой гримасой отдает сержанту приказание увести большевистских собак, которые, чего доброго, могут здесь подохнуть.
Поддерживаемый бородачом и его соседом, я подымаюсь на ноги.
Лица стоящих представляют собой сплошные красные маски. Халаты изодраны и перепачканы пылью и кровью. Сквозь лохмотья проступают синяки и подтеки. Мы действительно страшны в эти минуты своим уродством. У моего соседа красуется на лбу громадная шишка, выбиты два зуба и глаза кажутся узенькими щелками. Он поминутно сплевывает на свою бороду, по которой стекают рубиновые капли.
Медленно спускаемся по лестницам, награждаемые дополнительными поощрениями со стороны озверевших солдат. Мой истязатель избегает встречаться со мной взглядом и неловко семенит поодаль.
Выходим на улицу...
Мы нерешительно топчемся на месте. Щеголеватая коляска на минуту останавливается; белокурая паненка, тесно прижимаясь к своему спутнику — молодому офицеру, с отвращением оглядывает нас с ног до головы и плюет в лицо ближайшему к ней «преступнику». Конвойные молча улыбаются. Патриотический поступок красавицы принимается одобрительно. Ей аплодируют. Усатый толстяк со сдвинутым в сторону котелком, в тугом крахмальном воротнике, энергично работая локтями и потрясая тростью, неистово орет:
— Смерть москалям-большевикам!
Из толпы вырываются возгласы:
— Довоевались! Варшавы захотели! Бей негодяев!
В тот момент, когда благообразная дама запускает в нас булыжником, на ее шляпу как бы случайно опускается чья-то тяжелая рука и ловкая подножка валит ее наземь. Начинается смятение, сопровождаемое визгом и тревожными свистками. Конвоиры, подталкивая нас прикладами, поспешно гонят вдоль улицы, оттискивая наседающих на нас патриотов. В самый последний момент с балкона пятиэтажного соседнего дома к ногам одного из больных падает маленький сверток. Его незаметно подымает сосед и запихивает в карман.
Значит, в этом городе, в этой толпе не только враги, жаждущие нашего физического уничтожения, но и друзья, доброжелатели, сочувствующие...
Останавливаемся у большого казенного здания, оцепленного кругом конной стражей.
У подъезда несколько пулеметов. Очевидно, здесь помещается комендатура. Нас пропускают по одному в большую комнату, обстановка которой состоит из стола и нескольких стульев. За столом двое военных, рядом несколько легионеров, вооруженных шомполами.
Процедура суда начинается с короткого, как выстрел, вопроса:
— Коммунист?
Молчание.
Пять шомполов не делают подсудимых более разговорчивыми.
Тогда один из офицеров, владеющий русским языком, меняет тактику и начинает проникновенным голосом увещевать совращенного большевиками отказаться от своих заблуждений и выдать коммунистов. Он не скупится на обещания и, лишь убедившись в тщетности своих попыток, отрывисто бросает:
— Защелить!
Жертва оттискивается в сторону, и начинается повторное преподавание польской политграмоты.
Я и поддерживающие меня товарищи входим вместе. Свои показания мне приходится давать лежа.
Быстро пропустив всю нашу группу, повторив те же вопросы, судьи, раздраженные нашим упорством, стремительно покидают комнату, отдав старшему по команде какие-то распоряжения.
Итак — расстрел.
После перенесенных пыток смерть нс представляется страшной...
Больных выволакивают поодиночке во внутренний двор. В открытые окта отчетливо доносятся сухие винтовочные залпы, отдающиеся в сознании многократным эхом.
Несколько человек, в том числе и я, на носилках сгружаются в тряский фургон. Нас увозят в неизвестном направлении.
По всем признакам, нас рассматривают как наиболее важных преступников, от которых необходимо добиться как можно больше признаний...
Меня поражает немая тишина одного из кварталов, сохранившего следы недавнего разгрома. Что-то знакомое в его облике. Такие же зловонные, никогда не видящие солнечного света улички, тесно прижавшиеся друг к другу лачуги, надписи на вывесках справа налево и тоскливая обреченность, пропитавшая насквозь все поры деревянных строений. Этот запах извечной скорби и нищеты, этот средневековый пейзаж, ведь я их встречал во время нашего прохождения по городам и местечкам Западного края.
До моего слуха доносится реплика одного из конвоиров:
— Все жидзе — большевики.
И тогда становится понятным окружающее нас безмолвие. Воображение дорисовывает картину еврейского погрома с неизбежным пухом перин, с разбитой жалкой утварью и с искалеченными, ни в чем неповинными людьми.
Вот она оборотная сторона мудрой цивилизованной польской государственности!
Мы приближаемся к вокзалу...
Фургон останавливается у низкого станционного здания, похожего на сарай. Нас загоняют внутрь и защелкивают задвижку.
В нос ударяет нестерпимый терпкий запах спрессованной человечины. В темноте не разобрать отдельных лиц. Слышна родная русская речь. Изо всех углов доносятся заглушенные стоны.
Очевидно, сюда нагнали захваченных во время отступления красноармейцев и не успевших эвакуироваться больных из расквартированных в городе госпиталей.
Ползком пробираюсь по загаженному деревянному полу, стараясь отыскать себе местечко подальше от двери. Натыкаюсь на группу, занятую оживленной беседой.
— Лежи, товарищ, где придется, все равно дальше тебе не пробраться, народу понапихано, что сельдей в бочке.
Поразительно знакомый голос...
Осторожно спрашиваю:
— Петровский?
— Петька! — подымается он во весь свой громадный рост. — Значит, нашего полку прибыло...
Начались расспросы. Стали делиться друг с другом воспоминаниями. Никто никого не удивил. Всеми пережито было то же самое.
…он рассказал о двух близких товарищах, погибших в эти дни. Один пал жертвой полевого суда в комендантском дворе, другой погиб от руки польского жандарма в тот момент, когда собирался выбраться на свободу.
А сколько еще наших друзей, спаянных общей идеей, одним порывом, безвестно погибло в эти тяжелые дни отступления!..
Потом впал в обычный для него иронический тон и добавил, обращаясь ко мне:
— Ты, брат, не кричи, не волнуйся, а то подойдет «скурве сыне», да как лизнет тебя один раз по хлебалам — выбьет и тебе пару зубов. Погляди вот на Грознова: он почти совсем без зубов остался... А ну-ка, открой рот, покажи свои зубы, — шутил Петровский. — Нам с тобой лафа, — обратился он ко мне, — принесут хлеб — поедим, а вот товарищу и шамать нечем. Придется нам для него разжевывать...
Наконец усталость овладела всеми; мы, тесно прижавшись друг к другу, крепко уснули.
Был, вероятно, уже полдень, но в наглухо запертом сарае было темно. Дышать становилось все труднее.
Никто из нас не решался обратиться к конвойному с просьбой открыть двери. Это грозило новыми пытками.
Нас бросили, как зверей, в клетку, с той лишь разницей, что зверей обычно кормят...
Мы собрались было опять поспать, когда дверь пакгауза раскрылась и раздалась команда:
— Вставать, выходить во двор!..
Нас подвели к товарным вагонам.
Петровскому нанесли несколько ударов по лицу, но он молниеносным прыжком вскочил в вагон, не выпуская моей руки, и при помощи товарищей с трудом протащил меня к себе под улюлюкание командиров.
Все тело ныло. Голова тяжелая — не поднять. Пошарил в темноте около себя и руками нащупал чьи-то ноги.
— Кто?
— Петька?.. Молчи, а то еще добавят, — говорит Петровский (это был он). — Держи голову ниже, лежи и не смей разговаривать. Положи голову мне на спину, она заменит тебе подушку.
Я кладу свою израненную голову на спину Петровского и пытаюсь заснуть, а слезы обиды и унижения текут ручьем...
Здесь десятки друзей гниют среди отбросов — умерли не в бою, а под палочными ударами...
Под мерный стук колес я начинаю бредить. Я иду в бой, в решительный бой. Я должен взять последнее препятствие.
Я кричу:
— Ур-а-а!..
— Цо, холера! — раздается грозный окрик.
Скрипнула дверь, два солдата бросились избивать прикладами всех лежащих в вагоне. Происходило это в темноте и поэтому было еще более ужасно.
Посторунки били до тех пор, пока не устали.
— Что с тобой? — спросил меня шепотом Петровский.
— Не знаю, мне почудилось, что вновь в полку.
— Чудак, будь осторожен, а то все погибнем ни за грош.
— Хорошо, я буду крепиться, постараюсь не дремать.
Вагон продолжает мерно катиться по рельсам.
Куда нас везут?
Остановка. Скрипят двери вагона.
— Приехали. Вставать, скурве сыне! — кричат поляки. — Зараз бендзем выходить!
Все поднялись. Кто-то набрался смелости и спросил посторунка, на какую станцию приехали. Вместо ответа — удар прикладом...
Подходим к огороженному колючей проволокой зданию. На изгороди дощечка с надписью: «Управление волковыского коменданта».
После утомительного пути мы вновь стоим у дверей «дома отдыха», устроенного добрыми католиками.
Больные, поставленные на ноги при помощи чудодейственного лекарства, настоянного на шомполах и прикладах, мы, как евангельское стадо, ждем пастыря, который принял бы нас на свое попечение...
Мы прошли через страну, бог которой возложил на нее высокую миссию отстоять Европу от варваров, несущих смерть и разложение.
Мы не можем жаловаться на отсутствие расположения со стороны этого бога. Мы вновь стоим у входа в одну из его обителей и уверенно ждем таких же милостей, какими он уже не раз награждал нас в своей неизмеримой щедрости.
Мы ждем...
На крыльце появляется фигура, закутанная в черный балахон. Два широко расставленных глаза охватывают сразу частокол забора, колючую изгородь, штыки конвойных. Взгляд скользит по нашей группе. Лицо искривляет усмешка.
Представитель бога, подобрав сутану, спускается со ступенек и проходит мимо нас.
Конвойные почтительно провожают его взглядами.
Представитель бога отбыл. Потомственный сапожник Федька Бодров незаметно посылает вслед сутане три плевка. На пыльной земле расплываются густые пурпурные пятна.
Я смотрю на беззубое лицо Федьки и думаю о том, сколько ударов осилят еще легкие и печенка Федьки в стране милосердного бога.
Мое внимание отвлечено. На крыльце появляется с отечным немолодым лицом офицер.
Конвоиры вытягиваются в струнку. Старший рапортует.
Вслед за начальством выходит с десяток солдат. У каждого в руке плетка и шомпол.
— Держись, брат, — шепчет мне Грознов. — На этот раз нам придется отведать волковыских плеток.
— Бачнись! — раздается команда.
Никто из нас не понимает этого слова.
— Смирно! — орет на великолепном русском языке офицер. — Голову выше, сволочи! Мы вас научим, как держать себя.
Эластичный прыжок с крыльца с занесенной рукой, и удар наотмашь по Федькиной физиономии.
Федька падает, как жердь.
Сильным ударом в бок офицер ставит Федьку на ноги. Затем, повернувшись к нам, командует:
— Господа офицеры царской армии, пять шагов вперед, шагом марш!
Из наших рядов выходят четверо. Каждый из них рука под воображаемый козырек — громко и отчетливо рапортует о своем дореволюционном чине и полке.
— Станьте в сторону, господа офицеры!..
«Господа офицеры», превозмогая утомление, «молодцевато» отходят.
Впечатление не из сильных. Остатки больничных халатов, сине-черные волосы на лицах — трудно в таком виде показать «доблестный» вид.
Унижения, которым офицеры подвергались в Вильне наряду с нами, заставляли нас забывать о том, что они в прошлом были офицерами царской армии; мы видели в них лишь товарищей по несчастью.
Польский офицер знает лучше, по каким признакам следует отбирать людей.
Снова команда.
— Красные командиры, пять шагов вперед, шагом марш! — звучит четко, как выстрел.
В наших рядах тишина. Глаза в затылок соседа. Никаких движений — замри, сердце!
Грознов и Петровский жмутся ко мне, стараясь спрятать меня от начальства и «господ офицеров».
— Значит, нет красных командиров? — звучит голос офицера тихо, спокойно и чуть ли не дружелюбно. — А может быть, есть?
В наших рядах то же настороженное молчание.
Поворот к четырем царским офицерам и вежливое:
— Господа офицеры, покажите мне, кто здесь красный командир, комиссар или коммунист.
Так вот для чего отобрали их, вот для чего их выделили из нашей среды...
Мы больше не прячем глаз. Все смотрим вправо на тех четверых.
Не совсем уверенно, видимо, тяготясь своей постыдной ролью, приближаются недавние товарищи к нашей группе.
Один из них подходит ко мне вплотную, смотрит слепыми глазами в лицо, скорее чувствует, чем видит, мой пристальный ненавидящий взгляд и проходит мимо.
«Господа офицеры» понуро бредут к командиру.
— Ни на кого не могу показать, ваше высокоблагородие, — рапортует каждый из них новоявленному начальству.
Вздох облегчения проносится по рядам.
— Посмотрим, что они запоют потом!
Польский офицер презрительно оглядывает человеческое отребье, которое он только что произвел в «господ офицеров».
Ему неловко за контакт с бродягами, который не дал требуемых результатов. Он начинает яриться. Гневно бросает им:
— Вы недостойны носить свое высокое звание!
Отводит их в сторону и горячо в чем-то убеждает...
Офицеры в чем-то оправдываются.
Командир подходит вплотную к нам, и из второго ряда слева вытаскивает человека.
Сильный удар валит его на землю.
Короткий окрик:
— Жид, встать!
Предсмертный ужас в глазах жертвы.
Офицер учащает удары, бьет до изнеможения. Потом поднимает с земли доску и наносит полумертвому несколько сильных ударов по голове.
Все кончено. На земле труп.
Солдаты оттаскивают его в сторону...
Солдаты хватают из рядов следующего «коммуниста» и ведут к офицеру. Короткий вопрос, вслед за этим удары плетки и безумные крики истерзанного.
Непосредственно передо мной проходит «сквозь строй» Петровский.
Я вижу, как на спине его появляются красные рубцы толщиной в палец, из которых течет кровь. Мне делается дурно. Я падаю к ногам Грознова...
Моя очередь.
Палачи торопятся. Рабочий день кончается, а нас еще много.
Ведут следующего, а я ползу к месту свалки для прошедших «офицерскую заставу».
Здесь Петровский и многие другие. Вскоре к нам присоединяется Грознов.
— Вот, сукин сын! — говорит Петровский. — С одного удара вышиб два зуба. А ну-ка, глянь мне, Петька, в рот!
Я вижу распухший язык, полный крови рот...
Все происшедшее выше человеческих сил.
Грознов начинает колотиться головой о землю...
— Лучше расстрел, чем такие муки. Пойду сейчас и наброшусь на этого негодяя. Пусть меня расстреляют — хоть умру с честью! — кричит он, вскакивая на ноги.
— Ничего, ничего, переживем, — утешает его Петровский. — Мы ведь рабочие люди. Нас побоями не запугаешь.
— Они мне легкие отбили. Солдаты били сапогами.
— Хорошо, что они тебе потроха не вымотали...
Жрать хочется, — говорит Петровский, — мы забыли, когда ели...
— Неплохо было бы хоть сухари с водой. У солдат можно будет хлеба выпросить, — отвечает Грознов.— Жаль, загнать нечего.
— Давай мои ботинки загоним, — предлагает Петровский. — Вы босы, а я обут. Будем все босиком ходить. И без того я на буржуя смахиваю.
Грознов тщательно счищает грязь с ботинок Петровского и уходит с опасной миссией...
Расправившись с хлебом, ложимся спать. Кое-как примостившись друг к другу, тревожно засыпаем...
Утром является писарь. Он всех переписывает, а затем объявляет, что нам выдадут хлеб и часа через два отправят в Белосток.
Писарь нас не обманул. Нам действительно выдают по четверти фунта хлеба, выстраивают и ведут на вокзал.
Поезд увозит нас все дальше и дальше в глубь Польши.
В Белостоке не хватило по списку четверых человек: они умерли в дороге, и из вагонов вытащили их трупы.
Унтер-офицер торопливо вычеркнул умерших из списка.
Мы двинулись в сторону от вокзала, навстречу громадным баракам для военнопленных.
Белосток являлся сортировочным лагерем: из него отправляли пленных во все концы Польши...
После перенесенных мытарств перспектива хотя бы временного пребывания на оседлом положении казалась заманчивой. Искалеченные, полураздетые, полураздавленные, мы все же сохранили способность соображать и передвигаться; мы остались в живых, вырвались из цепких объятий смерти, столько раз заглядывавшей нам в глаза.
Это граничило с чудом. Но в чудеса после пережитого верить не приходилось.


Tags: Антикоммунисты, Антисемитизм, Польско-советская война, Польша и поляки
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments