Владимир Александрович Кухаришин (kibalchish75) wrote,
Владимир Александрович Кухаришин
kibalchish75

Categories:

Вера Фигнер о деревенской жизни в Рокомпоте

Из книги воспоминаний Веры Фигнер "Запечатлённый труд".

Восемнадцать дней из тридцати мне приходилось быть вне дома, в разъездах по деревням и селам, и эти дни давали мне возможность окунуться в бездну народной нищеты и горя. Я останавливалась обыкновенно в избе, называемой въезжей, куда тотчас же стекались больные, оповещенные подворно десятским или старостой. 30-40 пациентов моментально наполняли избу: тут были старые и молодые, большое число женщин, еще больше детей всякого возраста, которые оглашали воздух всевозможными криками и писком. Грязные, истощенные... на больных нельзя было смотреть равнодушно; болезни все застарелые: у взрослых на каждом шагу ревматизмы, головные боли, тянущиеся 10-15 лет; почти все страдали накожными болезнями - в редкой деревне были бани, в громадном большинстве случаев они заменялись мытьем в русской печке; неисправимые катары желудка и кишок, грудные хрипы, слышные на много шагов, сифилис, не щадящий никакого возраста, струпья, язвы без конца, и все это при такой невообразимой грязи жилища и одежды, при пище, столь нездоровой и скудной, что останавливаешься в отупении над вопросом: есть ли это жизнь животного или человека? Часто слезы текли у меня градом в микстуры и капли, которые я приготовляла для этих несчастных; их жизнь, казалось мне, немногим отличается от жизни сорока миллионов париев Индии, так мастерски описанной Жакольо.
[Читать далее]Я терпеливо раздавала до вечера порошки и мази, наполняя ими жалкие черепки кухонной посуды, а шкалики и косушки - отварами и настойками; по три-четыре раза толковала об употреблении лекарства и, когда работа кончалась, бросалась на кучу соломы, брошенной на пол для постели; тогда мной овладевало отчаяние: где же конец этой нищете, поистине ужасающей; что за лицемерие все эти лекарства среди такой обстановки; возможна ли при таких условиях даже мысль о протесте; не ирония ли говорить народу, совершенно подавленному своими физическими бедствиями, о сопротивлении, о борьбе; не находится ли этот народ уже в периоде своего полного вырождения; не одно ли отчаяние может еще нарушить это бесконечное терпение и пассивность?
Три месяца изо дня в день я видела одну и ту же картину. Для того чтобы проникнуться положением народа до глубины души, недостаточно изредка заглянуть в крестьянскую избу, посмотреть из любопытства на его пищу, бросить беглый взгляд на его одежду, недостаточно видеть мужика на работе и даже при его появлении у доктора, в больнице. Для того чтобы понять весь ужас его положения, всю массу его страданий, надо быть или рабочим, чтобы на своей шкуре испытать его жизнь, или фельдшером, человеком, который видит крестьянина у себя дома, видит его и в холодную зиму, и в весеннюю бескормицу, и в летнюю страдную пору, видит его каждый день и каждый час, наблюдает его во время эпидемий и в обыкновенное время, постоянно видит его лохмотья, ту грязь, которою он окружен, и собственными глазами может проследить бесконечную вереницу его всевозможных болезней. Только тогда эти впечатления, мало-помалу наслаиваясь, могут дать истинное представление о том, в каком состоянии находится наш народ. Эти три месяца были для меня тяжелым испытанием по тем ужасным впечатлениям, которые я вынесла из знакомства с материальной стороной народного быта; в душу же народа мне не удалось заглянуть - для пропаганды я рта не раскрывала.

Для крестьян появление фельдшерицы, лекарки, как они выражались, было диковинкой. Мужики шли к попам для разъяснения, для всех ли я приставлена или только для баб. После разъяснения меня осадили пациенты. Бедный народ стекался ко мне, как к чудотворной иконе, целыми десятками и сотнями; около фельдшерского домика стоял с утра до позднего вечера целый обоз; скоро моя слава перешла за пределы трех волостей, которыми я заведовала, а потом и за пределы уезда. …какая-нибудь несчастная баба шла ко мне пешком за 60-70 верст, страдая кровотечением; возвращаясь, она рассказывала, что, как только я прикоснулась к ней, кровотечение остановилось; другие привозили воды и масла, прося меня "наговорить" на них, так как слышали, что я хорошо "заговариваю" болезни; ко мне приводили седых как лунь стариков, 15-20 лет тому назад потерявших зрение и чающих перед смертью увидеть при моей помощи свет. Народу было в диковинку внимание, подробный расспрос и разумное наставление, как употреблять лекарство. В первый месяц я приняла 800 человек больных, а в течение 10 месяцев - 5 тысяч человек, столько же, сколько земский врач в течение года в городе, при больнице, с помощью нескольких фельдшеров...
Вскоре нам удалось открыть школу. Евгения заявила крестьянам, что она возьмется даром обучать детей, пусть только присылают их: все учебные пособия у нас есть, отцам не придется покупать ни азбук, ни бумаги, ни перьев. У нее сейчас же собралось 25 человек учеников и учениц. Надо заметить, что во всех трех волостях моего участка не было ни одной школы. Когда жители села Ключевки, бывшие крепостные Устинова, выразили ему желание устроить училище, тот отсоветовал им как вещь несвоевременную и дорого стоящую. Некоторые из учеников были привезены к Евгении из других сел и деревень иногда верст за 20. Кроме учеников маленьких были и взрослые, некоторые мужики просили заниматься с ними арифметикой, необходимой для всевозможных мирских и волостных учетов...
Покончив занятия в аптеке и школе, которая помещалась в том же фельдшерском домике, мы брали работу, книгу и шли "на деревню" к кому-нибудь из крестьян. В том доме в этот вечер был праздник; хозяин бежал к шабрам и родственникам оповестить их, чтобы и они пришли послушать. Начиналось чтение: в 10-11 часов хозяева все еще просили почитать еще. …приглашали прийти на сход, чтобы обличить кляузы писаря, его взяточничество, мошенничество старшины, чтоб защитить мир. Евгению все прочили в сельские писаря, обязанности которого тогда совмещал в себе Чегодаев, ненавистный мужикам; просили приходить на волостной суд и вообще почаще заглядывать в волостное правление, чтобы не давать писарю возможности ругаться, сквернословить, гнать мужиков в шею... Когда было наконец пора идти домой, то, прежде чем выйти от хозяев, каждый раз мы должны были дать торжественное обещание сделать детей их такими же "письменными", как мы сами...
Как подобает "новым" людям, мы старались вести жизнь самую простую. Не роскошь - тень роскоши была изгнана из нашего домашнего обихода; мы не употребляли белого хлеба, по неделям не видали мяса; каждый лишний кусок становился нам поперек горла среди общей бедности и скудости...
Совестно выговорить, что жизнь, которая казалась нам естественной и должна бы назваться нормальной, была диким, раздирающим диссонансом в деревне; она нарушала ту систему хищения и бессовестного эгоизма, которая, начинаясь миллионами у подножия трона, спускалась по нисходящим ступеням до грошей сельских обывателей.
Деревенские хищники были мелки, ничтожны, жалки, но и бюджет крестьянина охватывал рубли, десятки рублей; его платежи (подушные, поземельные, земские, мирские) равнялись в отдельности копейкам, но далеко превосходили платежные силы его. При таких условиях урвать много, конечно, не было возможности; зато то, что урывалось, составляло последнее достояние неимущих - трудно расставаться с трудовыми грошами. Борьба из-за этих грошей с посторонними аппетитами наполняла жизнь деревни. Наше появление угрожало этим аппетитам. Когда к постели больного призывали одновременно меня и священника, разве мог он торговаться за требу? Когда мы присутствовали на волостном суде, разве не считал писарь четвертаков, полтинников или взяток натурою, которых мы лишали его? К этому прибавлялись опасения, что в случае злоупотребления, насилия или вымогательства мы можем написать жалобу обиженному и через знакомство в городе (с председателем, следователями) довести дело до суда, до сведения архиерея и т. п. И деревенские пауки принялись за свою паутину. То недоверие, которое царило между властью, с одной стороны, и народом, обществом, интеллигенцией - с другой, давало готовое оружие, с которым трудно было бы не победить.
Борьба против нас была так типична, так характерна, что нельзя не коснуться ее. Замечу, кстати, что в противоположность остальным товарищам мы были людьми легальными... Мы еще не успели, что называется, обжиться, когда крестьяне сообщили нам, что священник нашего села распространяет слух, что мы беспаспортные, что мы нигде не учились, никаких бумаг не имеем и что он такой же лекарь, как и мы. Когда крестьяне звали нас крестить, то поп отказывался, говоря, что не знает, кто мы такие, откуда мы, замужние или девицы и т. п. Через некоторое время тот же священнослужитель сделал заявление в земской управе, что со времени нашего приезда в Вязьмино душевное настроение его паствы изменилось: храм божий мало посещается, усердие оскудело, народ стал дерзок и своеволен. В управе батюшке сказали, что все это не касается выполнения моих обязанностей и к управе не относится.
Тогда началось шпионство за школой: то управляющий помещика, то писарь, то священник зазывали мальчуганов. "Все пытают, учишь ли ты нас молитвам", - рассказывали дети сестре. Но сестра молитвам учила; тем не менее в Саратов полетели доносы, что Евгения внушает ученикам: "Бога нет, а царя не надо"; а по селу распространился слух из волостного правления, что мы укрываем беглых. С тех пор, кто бы к нам ни приходил, урядник под тем или другим предлогом являлся к нам на квартиру, чтоб посмотреть... Когда мы приезжали в город, следователи рассказывали нам, что князь Чегодаев уверял всех и каждого, что мы ходим из избы в избу и читаем прокламации, что мы не пропускаем ни одного больного, чтоб не растолковать ему, что во всем царит неправда и что все чиновники - взяточники.
В январе 1879 года в нашей волости должны были происходить выборы должностных лиц; на волостном сходе крестьяне избрали нового старшину и на 100 рублей убавили писарю жалованье. Это произвело бурю. Князь Чегодаев считал нас виновницами своего несчастья. Непременный член Деливрон заявил: "Везде сходы как сходы, в одном Вязьмине неладно!" Сход был объявлен незаконным и назначен новый, на который самолично явился предводитель дворянства Устинов. Многие избиратели не были оповещены и отсутствовали; мужики соседнего села государственных крестьян, народ бойкий и независимый, таинственным образом были устранены; новый старшина объявлен под каким-то сомнительным предлогом не имеющим права быть избранным; оставлен прежний - взяточник, и жалованье писарю восстановлено в прежних размерах - законный порядок водворен.
Вслед за этим поднялся вопрос земельный - произошло столкновение крестьян с помещиком. Жители села Вязьмина и двух ближайших деревень - бывшие крепостные графа Нессельроде. Его сиятельство отпустил их на даровой, так называемый нищенский, надел, оставив за собой ни больше ни меньше как 18 тысяч десятин земли. Как ни покажется странным, нищенский участок вязьминцев был еще обмерен на 25 десятин, как показало межевание, произведенное летом 1878 года. Положение бывших крепостных его сиятельства было безвыходно в полном смысле слова; все они единогласно считали свое разорение с эпохи освобождения; не имея выгона, они находились в кабальной зависимости от землевладельца, так как с другой стороны их окружало 10 тысяч десятин земли другого помещика, Устинова. Арендная плата на землю, равнявшаяся в первые годы после освобождения 25 копейкам за десятину, поднялась в 1878 году до 3 рублей серебром. Но на 1879 год управляющий графа поставил новое условие: сверх этой суммы за каждую десятину в поле крестьяне должны были вывезти по пяти тесин или бревен, уж не помню хорошенько, за 60 или 70 верст от селений, почти с границы Кузнецкого уезда. Крестьяне были в отчаянии: на такие условия они не могли согласиться, они были решительно сверх сил, и три сельских общества от земли отказались. До тех пор крестьяне, арендовавшие землю Нессельроде, снимали ее целым участком, всем обществом, разверстывая ее потом между собой, и вносили плату за круговой порукой. Это обеспечивало исправность платежа помещику, а в данном случае делало сопротивление крестьян единодушным, крепким. Чтоб разбить это единство, управляющий стал предлагать землю отдельным лицам на условиях более льготных, чтоб, соблазнив одних, разбить упорство других. Конечно, склонить каждого порознь было легче, чем сговориться с миром, но не удалось и это. Наконец два общества сдались, но крестьяне Вязьмина так и не взяли земли.
Это было приписано нашему влиянию. Деревенский поп, пользовавшийся щедротами помещика, писал ему о сопротивлении крестьян, поясняя, что "причина тому - фельдшерицы". После этого приехал исправник, произвел дознание о нашем поведении, образе жизни, о нашей школе, допросил отцов, перепугал ребятишек и закрыл нашу школу как существующую без разрешения училищного совета.
Надо было видеть горе крестьян, когда они узнали об этой новости. Незадолго перед тем их уговаривали выстроить земское училище; смета постройки равнялась 1000 рублей, причем они приглашались еще нанимать училищного сторожа и поставлять дрова для отопления школы; по бедности они отказались от столь дорогого предприятия; теперь у них отнимали даровую учительницу, их дети лишались бесплатного обучения. Все в один голос говорили о несправедливости и о том, что их хотят силою заставить войти в неоплатные расходы на казенную школу. Но это было не все: через некоторое время двое крестьян были арестованы и препровождены в город вследствие доноса писаря, который под видом частного разговора выпытал их взгляды на землю вообще. Крестьяне говорили, что как все сравнены воинской повинностью, так все будут сравнены и землей; что они заслужили эту землю турецкой кампанией; что дальше так жить, как они живут, сил нет; что сам наследник убедился в этом: он объехал с тридцатью сенаторами всю Россию, везде выслушивал жалобы и прошения крестьян и везде говорил: "Будет по-вашему" - и что, как в 1861 году были отняты от помещиков крестьяне, так теперь, в ближайшем будущем, будет отнята земля. Когда арестованные были освобождены, то, вернувшись домой, они рассказывали нам, что исправник всячески их наводил на то, чтобы они показали на нас как на лиц, внушивших им эти мысли и "вычитавших им эти права". С тех пор нам не давали покоя сотские и десятские, детей которых я спасала от смерти, которым я сохранила немало рабочих дней; они жаловались, что их заставляют подсматривать в наши окна, следить за нами, подслушивать у изб наши разговоры с крестьянами, сами крестьяне стали бояться приходить к нам днем и являлись вечером тайком, проходя по задворкам; старшина, жену которого я долго лечила, с наивным сокрушением говорил мне: "Ну что делать, Миколавна? Кажинный раз меня Устинов стращает: смотри, говорит, старшина, за фершалицами - ты за все отвечаешь".
Один помещик, задетый сухостью моего обращения, не стыдился приезжать в волостное правление для справок: все ли у нас спокойно в волости? И когда писарь широко раскрыл глаза, не ожидая встретить в образованном человеке соперника своей наглости, помещик с выразительным жестом прибавил: "Да что же они две на целый уезд сделают!" Одним словом, щедринский "мерзавец" стоял перед нами в бесцеремонной позе и гнал нас вон из деревни, где он хозяин и господин. Как в борьбе за существование побеждают наиболее приспособившиеся к окружающей среде, так в сфере деревенской неурядицы одержал верх тот, чьи приемы были беззастенчивее, а стремления и идеалы наиболее гармонировали со всем строем жизни, со всей атмосферой общества, с его рутиной и обычными нормами. Официальная деревня не предъявляла спроса на силы людей, не подходящих под ее мерку.





Tags: Крестьяне, Образование, Попы, Рокомпот
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments