Владимир Александрович Кухаришин (kibalchish75) wrote,
Владимир Александрович Кухаришин
kibalchish75

Categories:

Алексей Игнатьев о Рокомпоте. Часть IV

Из книги Алексея Алексеевича Игнатьева «Пятьдесят лет в строю».

Кто во время войны не был в военном госпитале, тот не оценит стоимости крови и человеческих страданий. Цифры потерь убитыми и ранеными, о которых я читал в учебниках военного искусства, приобрели новый смысл с минуты, когда я сам попал в госпиталь...
[Читать далее]…санитарный поезд № 14...
За день вагон накалился от жгучего солнца, и ночь не принесла прохлады, несмотря на поднятые рамы окон...
И вспомнились мне те роскошные поезда «имени императрицы», которые я видел проходящими через Ляоян. Их все осматривали, восторгаясь и прекрасной хирургической, и койками, оборудованными по последнему слову науки, и даже вагонами для докторов и сестер, и особыми купе, и уютной столовой. Таких поездов было всего три, и никому не приходило в голову подсчитать, сколько раненых могли они принять. Впоследствии к ним попросту прицепляли теплушки, куда после больших сражений раненых сваливали наспех без всякого разбора. «Поезда императрицы» были созданы для популярности царской семьи и только вызывали чувство зависти к тем счастливцам, которые могли пользоваться этой роскошью…
Поезд останавливался на всех станциях в ожидании раненых. Их было много. Лишь на второй день поздно вечером добрались мы до Ляояна. Здесь меня передали в госпиталь.
Надолго сохранил я благодарную память о сестре, которая за мной ходила в поезде. Это была настоящая русская женщина, из тех, которые вкладывают всю свою честную душу в служение страдающей армии.
С одной из них мне пришлось встретиться через много лет.
Зимой 1939 года, вернувшись как-то со службы домой, я нашел у себя ценный подарок. Приходила неизвестная особа и оставила для передачи мне туго набитый бумажник красного сафьяна с тисненными золотом китайскими иероглифами. К бумажнику было приложено письмо...
В письме сестра вспоминала о том, как умирали русские солдаты в Маньчжурии в 1904 году: «Есть в жизни случаи, которые никогда не забываются, и время не может их стереть из памяти.
Я не помню его фамилии: то ли Диких, то ли Мягких, это был сибиряк, но прекрасно помню, что звала я его дядей Ваней. На эвакуационном пункте, отмечая своих больных, я нашла его на носилках, с надвинутой на нос папахой, из-под которой торчала борода, а на нем лежала винтовка, которую он прижимал к себе обеими руками.
Винтовка — я ее ненавидела, потому что у нас был приказ — прежде всего записать винтовку, а потом уже заниматься человеком!
Рядом с ним стояли носилки с худеньким солдатом, на котором лежала огромная медная труба, которая его всего закрывала, и он так же крепко цеплялся за нее руками.
Оба они попали ко мне.
Когда мы их раздели и уложили, оказалось, что «труба» был после перенесенного сыпного тифа, уже с надеждой на выздоровление, а дядя Ваня совсем в другом положении: у него была ампутирована нога выше колена, швы разошлись, зияла огромная гнойная рана, и, несомненно, назревал септический процесс.
Это был тяжелый больной, который не подлежал эвакуации, и госпиталь подсунул его, чтобы не портить свой процент смертности.
Все мысли и тревоги дяди Вани сосредоточены были на своей семье, на своих пяти ребятах.
«Вот, — говорил он, — сестрица, за чужу землю, должно, помру, а своя-то осиротеет! Кто ребят будет кормить, кто им помогнет?»
А когда его спрашивали о болях, о самочувствии, он без надежды махал рукой и говорил: «Мне больше внутре болит, за семью болит, все думаю: кто им помогнет?»
И все это говорилось без ропота на свою судьбу, а с какой-то обреченностью и с полной безнадежностью за будущее семьи.
Чужда была ему эта война: «Зачем нам китайская земля, она ничего не родит». И много, как-то возбужденно он рассказывал о своей земле, хозяйстве, семье, о ребятишках, и даже его ранение отходило на второй план. На другой день он как-то притих, стал молчалив; чтобы отвлечь его, я предложила писать письмо жене; он радостно принялся диктовать мне бесконечные поклоны, которые заполнили три четверти письма, и на мое возражение, что довольно поклонов, напиши побольше о себе, он строго посмотрел на меня и сказал: «Ты меня не торопи: потому, может, это будет последнее мое письмо, и я всех должен вспомнить и никого не обидеть». Своему годовалому сыну, назвав его по имени и отчеству, он посылал низкий поклон до сырой земли. Затем следовали всякие советы жене и особенное завещание — беречь лошадь и не продавать ее.
Постепенно он замыкался в себе, как-то уходил от нас, и лицо становилось все суровее. Свои мучительные перевязки — два раза в день — он переносил с большой выдержкой и всегда трогательно благодарил за работу и за «трудное ваше дело». Но если врач шутил с ним, желая отвлечь его, он замыкался еще больше и потом говорил мне: «Скажи ему, что я приготовился. Он не понимает и спугнул меня».
В Харбине не приняли больных и направили в Никольск-Уссурийск. В пути у него все повышалась температура. Он часто впадал в забытье, бредил о семье, о деревне, а когда приходил в себя, он был далек от всего, углубленный и молчаливый.
Это его настроение передалось всем, его берегли, молкли разговоры, шутки, какое-то чувствовалось большое и глубокое уважение перед этой сознательной смертью.
Умер он, когда поезд подходил к Никольск-Уссурийску».
...
…справа рядом со мной тяжело стонал какой-то раненый. Он лежал на спине, и видно было только, как простыня поднималась горой и опускалась над его вздувшимся животом. Недолго прожил мой сосед, оказавшийся почтенным капитаном одного из резервных Сибирских полков. Проснувшись как-то на рассвете, я заметил, что простыня уже больше не движется и желтое, одутловатое лицо соседа прикрыто косынкой. Тихо вошли санитары, перевалили его на носилки и неслышно вынесли мертвеца, пока палата еще спала. Утром на его место положили генерала Ренненкампфа...
Среди дряхлеющих стариков и изнеженных сибаритов, составлявших большинство высшего командного состава, Ренненкампф, несомненно, выделялся своим здоровым, бодрым видом. Невольно вспоминалось латинское изречение: «В здоровом теле — здоровый дух». За телом своим он действительно следил. Раздеваясь ежедневно по утрам догола, при любой боевой обстановке, он обливался ведрами холодной воды. А вот духа он на войне проявил гораздо меньше, чем после нее. На войне ему ни разу ни пришлось быть в больших сражениях, так как, заслужив еще со времен кровавого подавления боксерского восстания репутацию смелого кавалерийского начальника, он неизменно только охранял фланги и отступал, равняясь по остальным армиям. Впрочем, он имел свои боевые сноровки: при наступлении он выезжал всегда к передовой заставе, выбирал удобное место, чтобы пропустить мимо себя последовательно всю колонну, здороваясь отдельно с каждой частью. Люди получали впечатление, что начальник всегда не позади, а впереди них.
Не один, а целых два Георгиевских креста украшали грудь Ренненкампфа в ту пору, когда Россия содрогнулась от тяжелых оскорблений, нанесенных ее национальному чувству под Мукденом, Порт-Артуром и Цусимой. Вот тогда-то Ренненкампф и показал свое подлинное лицо, зверски подавив революцию на сибирской магистрали.
Много версий пришлось слышать о причинах предательства Ренненкампфа в мировую войну. Она, как известно, началась со вторжения русской армии под начальством Ренненкампфа в Восточную Пруссию. После первых блестящих успехов Ренненкампф был остановлен подвезенными на этот фронт германскими подкреплениями. В то же время с юга от Варшавы двинулись в восточную Пруссию армия Самсонова. Почуяв опасность, германское командование перебросило против Самсонова все наличные силы, окружило его и разбило под Танненбергом. А между тем Ренненкампф продолжал спокойно стоять на месте, как бы выжидая поражения своего соседа. Одни говорят, что он был подкуплен, другие объясняли его бездействие личной антипатией и завистью к Самсонову. Но для меня остановка Ренненкампфа объясняется скорее опытом той «боевой школы», которую он прошел в Маньчжурии: там каждый начальник ждал и бездействовал, пока не разобьют соседа, с тем чтобы в этом найти себе оправдание для отступления под предлогом выравнивания линии фронта. При подавлении революции выравнивать линии таким генералам не было нужды.
Недолго пролежал рядом со мной Ренненкампф; рана в ногу у него не была серьезной...
На санитарах лежала вся черная работа, так как сестры в этом госпитале причисляли себя к врачебному персоналу. Это уже была другая категория сестер: в большинстве — светские барыньки, которые надели косынки сестер милосердия либо для того, чтобы быть поближе к мужьям, либо в поисках приключений и сильных ощущений.
У них было время кокетничать с офицерами, хотя большинство предпочитало нести службу не в офицерских, а в солдатских палатах, ибо иные офицеры действительно могли возмутить своими бесконечными претензиями и придирками.
— У меня никто не капризничает, никто не грубит, все и за всё благодарны, объясняла маленькая тщедушная сестра Урусова, не желавшая покидать солдатской палаты.
Смерть перестала быть событием, которым она представлялась в мирное время. После ляоянского госпиталя мне навсегда стали казаться странными и ненужными все те церемонии, которыми окружают смерть. Там, в Маньчжурии, никто не приносил цветов на гроб. О сотнях тысяч могил русских воинов, сложивших свои головы на чужой земле, почти все тогда скоро позабыли.

В пять часов утра меня разбудил грохот артиллерийской канонады, подобной которой я еще никогда не слыхал.
«Началось!» — подумал я, вскочил и побежал помогать Павлюку седлать наших коней.
Началось то, чего все, от генерала до солдата, ждали долгие месяцы с болью в сердце и с глухим сознанием какой-то несправедливости отступали по приказанию начальства даже там, где противник был успешно отбит стройными залпами и могучим штыком наших сибиряков.
У сереньких домиков, где располагались бесчисленные управления, отделы и отделения штаба армии, с озабоченным и деловым видом хлопотали вооруженные шашками и револьверами почтовые чиновники с желтыми кантами, казначейские с голубыми кантами, интендантские с красными кантами. Они грузили на китайские арбы запыленные и пожелтевшие «дела». Сражение едва началось, а тылы уже начали собирать пожитки. Настроение мое еще более омрачилось, когда я ознакомился с диспозицией, разосланной войскам, и заметил, что документ этот был уже заменен вторым изданием. На втором издании было приписано: «На перемену». Вспомнилась французская поговорка: «Orde et contre-ordre — d`sordre» («Приказ и перемена ведут к беспорядку»).
Оба варианта диспозиции ставили, впрочем, одну и ту же основную и не совсем понятную задачу, а именно: не разбить, не отбросить японцев и даже не обороняться, а только «дать отпор». Таких выражений нам в академии употреблять в приказах не полагалось.
Правда, в дальнейшем передовым корпусам приказывалось оборонять назначенные для них позиции, но промежутки между последними предписывалось только охранять.
Как будто приказ сам намечал для японцев направление для их удара между 1-м и 3-м Сибирскими корпусами, который они действительно и произвели.
Мне как кавалеристу особенно бросился в глаза пункт диспозиции, касавшийся конницы: генералу Самсонову было приказано только «стать» у одной из деревень на правом фланге Штакельберга, а генералу Мищенко — с началом боя даже «отойти» — неизвестно почему...
Наши ляоянские укрепления были расположены на равнине между городом и горой Маетунь, с которой японцы могли, впрочем, не только их разглядывать, но и громить артиллерией.
Сами же горы, на которых пришлось драться, укреплены не были.
Еще весной, когда только собирались строить ляоянские укрепления, я завел о них спор с составителем проекта полковником Величко. Он считался высоким авторитетом среди военных инженеров и даже жил в поезде Куропаткина. Но Величко дал мне понять, что нам, генштабистам, не постичь мудрости инженерного искусства.
К укреплениям полковника Величко Куропаткин и выехал 17 августа, чтобы лично руководить боем. Но никакого боя оттуда не было видно, и ничем руководить нельзя было: даже телефона к командному пункту не провели. Гонцы же с боевых линий не были осведомлены о выезде командующего из ставки и продолжали доставлять донесения в Ляоян!..
Погода портилась, накрапывал мелкий дождик. Я сидел на ступеньке форта № 4 и ждал, ждал терпеливо, безропотно, не входя в рассуждения о происходящем! Ждать в тылу, ждать под огнем! Не так я себе представлял войну! Надо было навсегда забыть о скачущих ординарцах, о несущихся в атаку эскадронах, о непрерывном движении всего окружающего тебя. Невозмутимый Куропаткин в сером генерал-адъютантском пальто, спокойным, профессорским тоном непрерывно диктовавший приказания, олицетворял собой эту мучительную неподвижность.
Вдруг я услышал свою фамилию. Харкевич приказывал мне поехать во 2-й Сибирский корпус и предложить генералу Алексееву перейти со своим резервом на три-четыре версты вправо.
Но 2-м Сибирским корпусом, насколько я знал, командовал генерал Засулич. Почему же мне надо обратиться к Алексееву? Оказалось, Засулич получил уже новое назначение. Так и есть! В разгаре боя началась чехарда с начальниками!
Впрочем, поездка к Алексееву раскрывала мне еще кое-что: его корпус не переставали растаскивать по частям — с утра несколько батальонов уже были посланы Куропаткиным на поддержку 3-го Сибирского корпуса Иванова, только что он отправил два батальона на поддержку 1-го Сибирского корпуса Штакельберга, а тут еще и я прискакал. Вся красивая первоначальная наполеоновская диспозиция разлетелась в прах, резервы таяли, а управление свелось к перемешиванию частей.
Не успел я вернуться к Харкевичу, как получил новое приказание — ехать на правый фланг Штакельберга, найти там начальника боевого участка полковника Леша и сообщить ему о подходе к нему — не дальше как через час — барнаульцев.
Зная о геройстве 1-го Сибирского корпуса под Вафангоу и видя его в облаках шрапнельных разрывов, я был счастлив привезти ему хорошую весть. Через несколько минут я уже подскакал к подножию горы и, оставив Павлюка с лошадьми под прикрытием железнодорожной насыпи, пошел по тропинке в южном направлении.
К насыпи жались раненые, главным образом — артиллеристы. Навстречу почти непрерывной цепью шли раненые стрелки, мрачные, молчаливые...
Вскоре я увидел шедшего навстречу дородного бодрого полковника. Я сразу почему-то понял, что это и есть наш герой Леш.
…выслушав мой рапорт, Леш просиял.
Присев на насыпь, он попросил доложить командующему армией о тяжелом положении его участка, уже обойденного японцами, которые поражали его батареи фланговым артиллерийским огнем.
— В артиллерии ведь не осталось ни одного офицера, и мы просили прислать их нам из других дивизий. Нас так подвел Мищенко! Отступил и даже не известил, а у меня в резерве больше нет ни одной роты! Слышите, как пулеметы трещат? Это мои герои вместе с пограничниками уже десятую атаку отбивают. Хороши тоже ваши инженеры, черт бы их побрал, — ни одного окопа на горе не вырыли, а за ночь в этой скале разве можно было что-нибудь построить? Доложите, пожалуйста, что гору мы удержим, но обхода нам отразить нечем. Поезжайте, поторопите, голубчик, барнаульцев! Пусть так вот прямо и наступают по ту сторону железной дороги.
Барнаульцев подгонять не пришлось. По непролазной грязи этот полк, составленный почти целиком из старых запасных, умудрился пройти за какие-нибудь полтора часа около девяти верст. Все в этот памятный день спешили на выручку друг другу.
Когда я подъехал к деревне Юцзя-чжуанзы — на половине расстояния между Маетунем и Ляояном, по ту сторону железной дороги, — она была уже набита до отказа барнаульцами, их передовые роты густыми цепями входили в окружавший деревню густой гаолян. За околицей слышались крики — то артиллеристы при помощи пехоты старались вытянуть орудия, застрявшие в трясине. Другая батарея сумела сняться с передков, и орудия, глубоко уйдя хоботами в грязь, уже открыли огонь по необъятной площади гаоляновых засевов и по невидимому, вероятно, противнику...
Командир 3-й батареи 6-й Восточно-Сибирской артиллерийской бригады подполковник Покотилов, хотя и заметил, что японцы скопились в лощине с нескошенным гаоляном в четырехстах шагах от наших слабых на этом участке стрелковых цепей, но с закрытой позиции не мог отбить атаку: впереди было большое мертвое пространство. Тогда он приказал выкатить орудия на самый гребень. Но из-за сильного ружейного огня половина орудийной прислуги выбыла из строя, и батарею пришлось снова убрать за гребень.
Тогда Данилов приказал выкатить на гребень хоть одно орудие. Но в эту минуту Покотилов был убит. Заменивший его офицер пал вслед за ним...
Стемнело. Канонада стихла. Пошел проливной дождь. Командующий вернулся в Ляоян.
А в штабе все писали и переписывали бесчисленные распоряжения по наводке мостов на Тайдзыхе, по охране их, по отправке в тыл обозов, по срочному пополнению боеприпасами. Подобного расхода их никто не ожидал. Приоткрывалась еще одна сторона войны.
Бой развивался с успехом для нас.
Но кому могло прийти в голову, что ночью Куропаткин отзовет назад только что высланные им подкрепления?
Выехав с рассветом снова на правый фланг 1-го корпуса, я прежде всего рассчитывал найти барнаульцев на старом месте, у деревни Юцзя-чжуанзы. Утро было солнечное, настроение бодрое, и я даже не придал значения тому, что, двигаясь вдоль железной дороги, никого не встречаю. «Наверное, — думал я, — наши бородачи успели за ночь продвинуться вперед». Я даже рассердился на Павлюка, уверявшего, что вокруг щелкают пули. Подъехав на рысях совсем близко к деревне, Павлюк внезапно крикнул:
— Да куда же вы едете? Это японцы!
Мы бросились влево, перескочили через железнодорожную насыпь и оказались среди наших солдат с белыми околышами. Это были красноярцы.
— Мы же вам, ваше благородие, давно махали! — наперерыв кричали они.
«Счастливо выскочил!» — подумал я.
Командиром полка оказался не старый еще полковник Редько. Я стал упрекать его за то, что он оставил деревню и даже ушел за линию железной дороги. Оказалось, он не был виноват. Барнаульцам дали приказ отступать, и они ушли со своими батареями куда-то на север, а красноярцам, прибывшим из общего резерва, тоже было приказано сперва отойти, а потом остаться. Не зная, что же именно делать и куда идти, они решили заночевать в «мертвом пространстве» за железнодорожным полотном.
— Штабу армии неизвестно оставление вами Юцзя-чжуанзы. Генерал Куропаткин послал меня с приказанием обеспечить во что бы то ни стало правый фланг первого корпуса. Необходимо прежде всего вернуть Юцзя-чжуанзы, — доложил я полковнику Редько.
…в нескольких шагах от нас почти у самой земли разорвалась японская шрапнель. Она пришлась как раз над одним из взводов красноярцев. Несмотря на предупреждение прижаться к насыпи, он продолжал лежать открыто, то есть так, как предписывал устав для ротной поддержки. А мы-то его и не заметили. Белое облачко быстро рассеялось. Большинство людей взвода осталось лежать навеки.
Нестерпимо душный день закончился страшной грозой...
Промокнув до костей, стоял я снова у форта № 4, где собрались все генштабисты штаба Куропаткина. Харкевич, не приводя причины отходов корпусов первой линии на правый берег Тайдзыхе, объяснял нам обязанности комендантов над переправами. Я был назначен на понтонный мост, крайний с правого фланга; по нему должен был переправиться 10-й армейский корпус Случевского.
— Главное, чтобы все части и обозы переправились на правый берег до рассвета, — подчеркнул Харкевич.
Я остолбенел. Зачем бросать позиции, облитые кровью наших стрелков, не уступивших за двое суток ни пяди земли, не отдавших японцам ни одного окопа? Сам же я был свидетелем того, как к вечеру стал стихать даже артиллерийский огонь японцев!
В недоумении я успел перед отъездом подойти к полковнику Сиверсу и осторожно спросить, что случилось.
—   Это для сокращения фронта. Ляоян будем оборонять на главной позиции...
Вдруг раздался близкий разрыв снаряда и женский вопль. Я выскочил на улицу. Солдаты поднимали окровавленное тело сестры милосердия. Японская шимоза оторвала ей обе ноги. Началась бомбардировка Ляояна.
— Игнатьев, мы здесь! — окликнул меня мой старинный коллега по генеральному штабу полковник Сергей Петрович Ильинский.
Сергей Петрович, кабинетный работник, балетоман и сибарит, приехал на войну с целью писать ее историю и потому был назначен начальником так называемого отчетного отделения, в котором собирались все документы, поступавшие в штаб армии.
Сейчас Ильинский лежал на траве и ел.
— Что поделаешь. Столовая с попами, как ты знаешь, третий день как скрылась, и я доедаю последнюю банку консервов.
— А где же остальные коллеги? — спросил я.
— Они весь день разрабатывают диспозицию, а свита Куропаткина — вон там, в палатке.
«Совсем как на маневрах в Красном Селе», — подумал я, взглянув на недоступную для нас большую палатку-столовую, около которой на пылающих кострах повара готовили ужин для ближайшего окружения Куропаткина. С пустым желудком улегся я на зеленой чумизе...
Въехав со своим разъездом в гаолян, я взял направление на восток, в сторону противника, но долго никого не встречал.
Внезапно о толстые стволы гаоляна защелкали пули.
— Свои, свои! — закричал Павлюк. Но пули продолжали щелкать.
— Да кто вы такие? — в свою очередь крикнул я.
— Зарайцы!
Решив, что забрал слишком влево, я свернул в сторону. Не проехали мы и версты, как снова были встречены ружейным огнем, на этот раз уже с противоположной стороны. Павлюк немедленно бросился вперед, и я услышал его крепкую ругань.
— Волховские, ваше благородие! Ночью наш полк совсем разбили. Вот мы и пробиваемся к своим, — раздались разрозненные голоса.
Куда к своим — они объяснить не могли. Творилось что-то явно неладное, ориентироваться в необъятном зеленом лесу приходилось только по солнцу. Совершенно неожиданно для себя я нашел в конце концов части 10-го корпуса Случевского — далеко позади от общей линии фронта.
Штаб корпуса расположился в какой-то большой деревне, заполненной пехотой. Жара была нестерпимая. Солдаты в тяжелых смазных сапогах, нагруженные вещевыми мешками и скатками, с трудом передвигали ноги, умирая от жажды.
Колодцы были давно пусты, и люди лизали подле них черную грязь.
Другие в полной апатии дремали под палящим солнцем, им, казалось, было безразлично все окружающее.
Не верилось, что это те самые полки, которые я переправлял через Тайдзыхе. Кто и чем умудрился их так измотать? Какими дорогами и какими направлениями водили их по неведомой местности, без карты, в этом проклятом гаоляне?
Командир корпуса, болезненный Случевский, спал. Меня принял его начальник штаба молодой и бравый кавалерийский генерал Цуриков. Он показал мне две-три записки от Куропаткина и столько же от Бильдерлинга. Они противоречили друг другу, и Цуриков возмущался: он не знал, кого слушаться.
— Ваше превосходительство, — доложил я, — впереди вас никаких частей нет. Вам необходимо двинуться вперед или хотя бы выслать сильный авангард.
— Да что вы! Разве вы не видите, в какое состояние приведены войска?! Мне некого выслать даже в сторожевое охранение!
…покуда Куропаткин, вмешавшись в дела Бильдерлинга, готовил контратаку на какую-то потерянную накануне сопку, пришло известие о полном разгроме на нашем крайнем левом фланге отряда Орлова, моего бывшего академического профессора тактики. Его дивизия заблудилась в гаоляне и в панике бежала. Особенным позором покрыли себя какие-то бузулукцы. Вместе с солдатами бежали и офицеры. Никто не мог их остановить. Сам Куропаткин продолжал, однако, казаться невозмутимым и, как сказал мне Сиверс, готовил на завтра переход в общее наступление. Под впечатлением виденного утром можно было усомниться в будущем успехе.
Настроение стало еще более мрачным, когда при последних лучах заходящего солнца мне пришлось забраться на самую вершину высоты сто пятьдесят один. Оттуда был виден, как на ладони, весь низменный берег Тайдзыхе. Наш милый, ставший уже родным Ляоян был застлан густым дымом от пылающих складов. Вокзал горел, а вокруг города в наступавшей темноте, со всех сторон блистали вспышки орудийных выстрелов...
Куропаткина я увидел только рано утром, когда он вышел из своей фанзы и среди гробового молчания окружающих сел на лошадь и тихо двинулся со своей свитой на север, в тыл!
Участь Ляояна была решена.
Началась новая работа: составлялись приказания об отходе всех корпусов и отрядов на Мукден. На четырехверстной маршрутной сводке показана была только железная дорога и шедшая параллельно с ней Мандаринская. Но отход надлежало произвести по всем правилам военного искусства, направив каждый корпус по особой дороге. Не знаю, попали ли в историю составленные нами маршруты, но, к счастью, никто по ним не пошел.
Подавленные и мрачные, мы уже оставили почти без внимания поступившие за ночь сведения о кровопролитной, но неудачной атаке войсками Бильдерлинга Нежинской сопки. Полки так перемешались в ночной тьме, что стреляли и кололи друг друга. Подобно тому как у Орлова вся вина сваливалась на бузулукцев, так у Бильдерлинга главными виновниками оказались чембарцы…
Сражение кончилось. Серым дождливым утром по непролазной грязи Куропаткин ехал шагом вдоль Мандаринской дороги на север, обгоняя сплошной людской поток. Здороваться было не с кем, так как не только полки, но и корпуса давно перемешались, и всякий старался добраться до Мандаринской дороги, не обращая внимания на составленные нами маршруты. От этого колонна постепенно ширилась, потом движение стало замедляться, и Куропаткину со свитой пришлось пробиваться через море двуколок, тяжелых парковых упряжек и китайских арб.




Tags: Армия, Первая мировая, Рокомпот, Русско-японская война
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments