…когда я уже снова был на бульваре, недалеко от краевого управления, и всего в сотне шагов от магазина теперь уже бывшей реквизиционной комиссии, я увидел, что перекрёсток заняли конные красноармейцы.
Их было трое, и один из них громко читал Распоряжение.
«Мародёрство наказывается расстрелом! Каждый, кто что-то несёт, будет задерживаться и допрашиваться!»
Неужели мне нужно показывать им мой мешок с сокровищами? Нет, я этого не хотел. Но сразу же за зданием управления меня остановили. Солдат, стоявший там на посту, подошёл ко мне.
«Что ты несёшь? Покажи, что в мешке!»
Я вынужден был показать свой товар и не смог правдоподобно объяснить, откуда он. Солдат посмотрел на меня и пожал плечами.
«Ты, мародёрствовал! Пойдём со мной к командиру!»
[ Читать далее]Мой карман был полон денег. Я попробовал подкупить его, предложив сорок рублей, маленькую зелёную купюру, введённую Керенским. Но солдат оказался неподкупным.
Его командир, на лошади – окружённый пехотинцами с обнажёнными штыками – находился на следующем перекрёстке...
Командир принял рапорт и обратился ко мне. Он потребовал дать ему мешок, вытащил из него пару детских резиновых сапог и, размахнувшись, отбросил их в сторону. А потом стал доставать предмет за предметом и бросать всё в толпу детей и каких-то оборванцев, которыми вновь заполнились улицы.
После того, как мешок опустел, он снова заорал на меня. Командир схватил свою нагайку и стал замахиваться на меня. Сидя на лошади, он хлестал кнутом во все стороны.
…я не ушёл бы живым с этого места, если бы правдиво отвечал на задаваемые вопросы.
«Где ты это награбил? В каком месте? И когда ты взял эти вещи?»
«Всё валялось на улице, вчера вечером», - отвечал я с наигранным возмущением. - «Здесь, на мостовой, и там, во дворе. «Белые» всё оставили. Бедные люди приходили и собирали. – Что ты меня бьёшь? Я такой же бедняк, как и другие. Или ты думаешь, что нет, после того, как я просидел здесь четыре года?? Немец, в вашей России?? Я вовсе не хочу провести здесь всю жизнь. Отпустите меня домой, пожалуйста!»
Разве плохо я придумал? Особенно в конце ещё «пожалуйста!» – чтобы это было совсем правдоподобным. Да, это была ещё одна проба моего умения убеждать, которые я, будучи сам себе адвокатом, уже неоднократно применял: перед казачьим атаманом в Весёлом или перед лейтенантом на Дороховском дворе, который подозревал меня в связях с большевиками.
Но здесь этот приём не совсем сработал. Командир сам начал говорить.
«Позор тебе, немец, так подрывать нашу дисциплину! Разве пристало это немцу? Ты не хочешь исполнять приказы командования Красной Армии? Будучи немцем, ты должен уметь подчиняться, а если ты не умеешь, мы должны тебя наказать. Ты не имел права собирать вещи, где бы они ни лежали. Пойдём во двор, покажешь, где всё это лежало!»...
Было очень неприятно находиться под взглядами проходивших мимо людей. Время от времени некоторые из них останавливались, движимые любопытством, и начинали расспрашивать постового
«За что арестовали?»
«За мародёрство»
«О… какой сукин сын!»
Вскоре этого постового сменил другой.
Время шло, но ничего не происходило, снова сменился постовой. Во время его вахты, после обеда, прибыла новая партия арестованных. Она состояла из одного турка и одного армянина, которые тоже уселись на ступеньки...
Сменявшиеся часовые не знали, почему турок, армянин и я находимся здесь.
Они постоянно спрашивали: «За что вы здесь?» – А мы отвечали, что нам в тот момент приходило в голову. О том, что у нас было при аресте, уже никто не мог и вспомнить. Отряд, стоявший раньше на перекрёстке со своим, любящим помахать кнутом, командиром, уже давно снялся и ушёл в пригород, где уже в полдень войска стали занимать боевые позиции. Не было никаких письменных документов в отношении наших преступлений.
Вот уже и вечер наступил, а мы всё ещё находились на улице перед магазином; но время, подаренное нам сменявшимися часовыми, работало на нас.
После ещё нескольких часов ожидания нас, наконец, доставили в здание губернской управы, где мы предстали перед народным комиссаром. И он наивно спрашивал каждого из нас, что же у нас нашли, ведь сам он ничего не знал.
Турок, запинаясь, признался, что это было поношенное, изорванное, казённое солдатское бельё, которое он, якобы, где-то нашёл. Армянин тоже ограничился казённой рубахой, которую он, якобы, купил у предложившего её красногвардейца, и при этом жутко переплатил. Наказывать, следовательно, нужно было не его, а красноармейца, который её ему предложил.
Поверил им комиссар или нет, но он велел принести кнут и, чисто автоматически, сначала отстегал обоих. Порка была чистой формальностью, частью допроса, сопровождалась наставлениями и предостережениями, но не имела ничего общего с грозившим им наказанием.
Мне оставалось только надеяться на то, что не появится обвинитель, знающий что-то об отнятом у меня мешке с товаром. И я, по примеру моих предшественников, превратил опасный мешок в жалкие «казённые» подштанники, которые лежали на улице, а потом их нашли у меня.
Комиссар не возражал. Он позволил мне говорить дальше, выслушал мои обычные объяснения, что я немец, военнопленный и т.д. – Но ожидаемой мной реакции не последовало.
«Ну, голубчик, ты взял больше, чем казённые подштанники, это я вижу по тебе. А теперь я напишу что-нибудь казённое на твоей спине, дорогой немец. А знаешь почему? Потому что в нашей армии много немцев, которые нам помогают. Они делают то, чего не делаешь ты; они подчиняются нашим военным законам. Недалеко отсюда, на юго-западе, находятся генералы Леманн и Фукс-Мартин, бывшие немецкие унтер-офицеры, они ведут наши войска к победе. А ты… ты живёшь здесь и не выполняешь наши указания, берёшь казённые подштанники, которые тебе не принадлежат. Снимай шинель, чтобы удары лучше ложились».
Но я не собирался снимать шинель; и не сделал этого. Снимать её с меня силой – показалось комиссару несерьёзным. И он начал бить меня так, но вскоре понял, что меня это не трогает, и остановился...
Коменданту тюрьмы подвели лошадь, и он вскочил на неё.
«Я поеду с вами в город… Там вас допросит гражданский комиссар. И вы будете или освобождены, или пойдёте в армию…»
Комиссар занялся… запиской, положенной перед ним нашим сопровождающим.
Он подошёл к барьеру, за которым мы стояли, и спросил, как же так получилось, что мы, находясь в России, ведём себя не «как следует»? Почему это мы присваиваем чужие вещи и почему это мы до сих пор не вступили в Красную Армию? Или мы этого не хотим? Или мы хотим на несколько месяцев в тюрьму?
«Никак нет», - ответил я, и был готов говорить и за двоих других.
«Нам до этого никто не говорил, что можно вступить в армию… Если можно, то это же хорошо. В тюрьму мы не хотим».
«То есть вы хотите служить?»
«Конечно! Почему нет?»
«Хорошо!»
Комиссар пошёл к своему столу, чтобы выписать документ...
Комиссар снова подошёл к перегородке и вручил мне закрытый конверт.
«Ты отвечаешь за всех троих. И не пытайтесь убежать. Не имеет смысла. – Идите на бульвар, в губернское управление, и поставьте там печать!.. А потом сразу же в казарму эскадрона!»
…армянин вспомнил, что в тюрьме он, под квитанцию, сдал свои деньги; и если мы их сейчас не заберём, он их больше никогда не получит...
Как ни странно, армянин действительно получил свои деньги по квитанции, и мы пошли. Я деньги не сдавал...
Часовой пропустил нас и направил в канцелярию, где находился старший офицер, который занимался такими вопросами...
Полутёмный коридор привёл к двери, в которую я и постучал. Оттуда ответили: « Входите!», и мы вошли в скудно освещённое помещение, где за письменным столом сидел вахмистр...
Отдавая закрытый конверт с направлением, я ограничился несколькими поясняющими словами...
В почтительном отдалении от письменного стола мы ждали реакции всё ещё молчавшего неизвестного бога, восседавшего перед нами, и от которого мы теперь зависели...
Молчащий бог отложил бумагу в сторону и изучающе посмотрел на нас – с пренебрежительной улыбкой, как мне показалось, но точно определить я не мог из-за царившего полумрака. Но это не была божественная улыбка, а, скорее, улыбка старого сердитого кавалериста, который, видя перед собой таких замарашек, как мы, представлял себе, как мы усилим его эскадрон – мы, трое, сидящие в седле: жирный маленький армянин, совершенно не поддающийся описанию, турок и я, тоже не убедительный в роли кавалериста...
«У вас есть желание поступить в эскадрон?»
Я быстро спросил: «Это написано в бумаге?»
«Что?»
«Что это наше желание»
«Как так?.. Я подумал, что вы именно за этим пришли…»
«Нас послали», - сказал я. - «Нам объяснили, что есть возможность поступить в эскадрон. Идите туда и попытайтесь! Но, может быть, вы им и не нужны, им не нужны новые рекруты, из заграницы…»
«Стой, стой!» - закричал он.- «Если ты здесь выступаешь представителем всех, то, наверное, потому, что тебя сюда совсем не тянет. Ты говоришь, что тебя сюда послали. А чего ты хочешь сам…»
«Я это сейчас расскажу», - прервал я его.- «Если бы всё шло по правилам, то мне нужно бы было не в Красную Армию, а домой, в Германию, в мою страну, которая – как известно – является родиной Маркса и Ф. Энгельса. Там тоже сейчас много работы, как и у вас. Я работаю в России уже четыре года, также и мои друзья. Не лучше ли было бы нам применить свои силы для своего народа? Разве там мы не важнее, чем здесь, в вашем эскадроне?.. Вот именно это я хотел сказать».
Вахмистр медленно поднялся с табуретки. Он был пожилым человеком. Сейчас я увидел его изрезанное морщинами лицо, которое, когда он сидел, скрывалось в тени. А сейчас, когда он встал, на него падал зеленоватый свет, и я его рассмотрел. И по его лицу я увидел, что мои слова, моё мнение, которое я высказал, как-то тронули этого человека.
И даже больше. Ему, который, стоя за письменным столом, совершенно неожиданно заговорил о 1905 годе, о революции в Санкт-Петербурге, которую он пережил, ему было тогда 44; вместе с рабочими в колонне демонстрантов Путиловского завода, с развевающимися красными знамёнами – ему я подсказал мысль.
«Да, ты прав», - сказал он.- «Вам нужно домой, если вы там хотите поднять знамя восстания и освободить своих угнетаемых братьев, как мы это делаем здесь… По-моему, из Астрахани отправляется транспорт с немцами»…
«Зачем я буду заставлять вас служить в эскадроне?» - сказал он. - «Я отказываюсь от вас, можете идти своей дорогой, если пообещаете мне, что займётесь углублением революции у вас дома. Вы обещаете? Что сразу же займётесь углублением революции, как только ступите на свою землю?»
Обещали.
«Пообещайте мне твёрдо! Дайте слово!»
Мы пожали ему руку и пообещали всё, что он хотел.
…
Когда мы вернулись… появилась Фелия.
Она вошла в дверь, увидела меня, замерла на мгновение, а потом бросилась ко мне – сначала молча, не находя слов, а потом обрушивая на меня тысячи хриплых и громких, тихих и восторженных криков и вопросов.
«Ты свободен? Тебя выпустили из тюрьмы?.. Верите, я, которая всегда общалась только с мужчинами, нашла себе подругу? Лизавета Самойлова стала моей подругой, Гриша… Она хорошая, мы вместе поплакали, потому что судьба не благосклонна к нам, нанесла нам много ударов; но я уговорила её бежать из Красной Армии, хотя она, по её словам, уже принесла присягу. Послезавтра ей нужно отправляться на фронт, но я не допущу, чтобы она туда пошла. Ведь она всего лишь редиска, снаружи красная, а внутри белая. Судя по семье, она скорее буржуйка. Хотя «белые» и убили её братьев и её мать, случайно, походя, по ошибке. А когда её спрашиваешь, почему она с красными, которые ничуть не лучше, собирается идти и сражаться, она отвечает, что она просто хочет умереть. И я пошла в женский батальон, потому что была в отчаянии, всеми брошенная... Я рассказала Лизавете, как ужасно было в женском батальоне. О, только не в форме среди мужчин! Хотя мы так и не попали на фронт, нас все считали добычей офицеров и унтер-офицеров. Когда мы им надоедали, тогда они мучили нас и издевались над нами и выбрасывали. Да, тогда мне жизнь была противна. Я жаждала смерти...»
...
Госпожа Лашкевич и племянница протиснулись вовнутрь. Сияя от счастья, они сказали по-немецки: «Белые» пришли… Ах, «белые» пришли!..»
На следующее утро госпожа Лашкевич отправила нас за покупками. Где-нибудь что-нибудь купить. Всё, что удастся. Должен быть праздничный обед.
Идя по улицам, мы то там, то тут переступали через трупы, которые лежали повсюду и преграждали путь. На стенах домов уже белели большие листовки. Одна такая висела на стене двора гимназии, гда преподавал Виктор Михайлович. Приказ нового главнокомандующего, покорителя города. Подпись: Врангель.
«Смотри-ка!» - сказал Глазер, - «старина Врангель! И он тоже здесь? Давай прочитаем!»
В листовке не было ничего утешительного! Во всяком случае, для нас. В каждом предложении речь шла о расстреле.
Когда мы читали листовку, мы стали свидетелями того, как группу людей повели во двор гимназии на расстрел. Их было 60- 70 человек.
Из окон классов на всех этажах выглядывали любопытные, взрослые и школьники.
Процедура с построением, командой и стрельбой продолжалась не более пяти минут… Рутина… Мастерство, приобретённое в процессе многочисленных тренировок.
Когда солдаты-экзекуторы ушли, из кучи трупов выползли двое живых. Они получили несмертельные ранения. С застывшими взглядами они поползли к воротам школьного двора, на коленях. Офицеры, стоявшие там, их не остановили.
«Божий суд», - сказал один. - «Значит, они должны жить». По дороге мы столкнулись с «медузой».
«Дети», - сказал медуза, - «посмотрите на мою обувь и носки. Я купался в крови. Я не в себе. У меня кругом идёт голова. В лазарет я больше ни ногой. Вы же знаете, я там работал, и там лежали ещё сегодня почти две сотни человек, «красные», конечно; тяжелораненые из последних боёв, бедняги, которых не смогли вывезти. Сегодня утром к нам пожаловали гости от других господ, несколько деникинских офицеров и один из этих «белых», капитан, по-моему, пошёл с обнажённым кинжалом между рядами коек и стал колоть людей, как телят, одного за другим. Колол их, потому что они были «красные»… Зал был залит кровью. Со всех кроватей хлестала кровь. И текла, текла, вниз по лестницам. Во дворе она и сейчас стоит».
«Медуза» продолжал качать головой. Стоял и качал головой. Мы даже не знали, что ему сказать.
Глазер лишь смог выдавить из себя беспомощное: «Чёрт побери!». Это, вероятно, должно было означать: Кто следующий?
У меня же в ушах звучало нечто другое; я слышал голос счастливой госпожи Лашкевич: «Белые пришли! Ах, «белые!»
У «медузы» для нас был ещё одна новость.
«Вы, наверное, ещё не знаете про «одноухого»? Он ведь так любил ездить на автомобилях. Всякий раз он непременно должен был совершить кружок на машине…»
Да, это мы знали. В Ставрополе было несколько автомоторов, и «одноухий» не упускал ни единой возможности, при наличии денег, чтобы не взять одну из них и не покататься. А потом «красные» доверили ему ключи от гаража «Красной Армии», наняв его в качестве гаражного сторожа. Они надеялись, что он не будет злоупотреблять своим положением; вместо этого он каждую ночь пользовался ключом для того, чтобы вывести из гаража одну из военных машин и прокатиться по городу. За этим его и застукали.
«Они поймали его на бульваре», - сказал «медуза», - «и так как там много красивых деревьев, там его и повесили, на акации»...
В этот период Ставрополь был ужасным городом. Пребывание в нём оставило свои следы на моем лице в виде морщин на лбу. Одна прядь моих тёмных волос поседела. В моей, не находящей покоя душе, поселились призраки душ замученных, истерзанных людей. Непрекращающиеся постоянные тревога и страх были не только во мне. Ужас и страх тех, кто здесь погиб и задохнулся в кровавом дыму политического, бешеного остервенения и ярости. Ярости, которая угрожающе висела над городом. Здесь угрожали, мучили, карали; никто, казалось, не мог даже беззаботно вздохнуть.
Я должен был бежать отсюда прочь, хоть куда-нибудь, где не царила бледная маска смерти. В этом городе уничтожались моя душа, нрав, характер. Я уже не видел более по ночам радостные, безрассудно-глупые сны.