Category: армия

Category was added automatically. Read all entries about "армия".

Процесс над колчаковскими министрами. Часть X

Из сборника документов «Процесс над колчаковскими министрами. Май 1920».

ЗАСЕДАНИЕ ВОСЬМОЕ
Обвинитель Гойхбарг. …у подсудимого Червен-Водали в деле имеются две биографии: одна — «Правительственного вестника», написанная для правительства Колчака, которую я оглашал здесь и которую он признал в некоторых пунктах уже биографией, [и биография,] которая [была] написана для [чрезвычайной] следственной комиссии в Иркутске. И она не содержала в себе никаких указаний на «Национальный центр» и т. д. до предоставления [обвинением] соответствующих документов. Вчера заслушана была третья биография. Точно так же у подсудимого Шумиловского имеется в деле биография, написанная для колчаковского правительства.
Так как уже здесь, в трибунале обнаружилось, что содержание биографии меняется в зависимости от времени и обстановки, и так как мне представляется, что и сами подсудимые не собираются себя канонизировать и объявить себя святыми, я считаю такую библиотеку биографий или сборник «Четьи-минеи» совершенно излишним…
[Читать далее]Во-вторых, когда предъявлялись обвинительные материалы, то те или иные подсудимые обещали давать объяснения именно по поводу предъявленных материалов. В частности, когда мною было предъявлено [обвинение] подсудимому Червен-Водали в связи с его возмущенным заявлением, что он не звал ни японских войск, ни войск Семенова, что Третьяков не содействовал назначению Семенова и посылке семеновских и скипетровских отрядов, тогда мною были оглашены разговоры и телеграммы Червен-Водали с Третьяковым, в которых было сказано: «Шлите подмогу, каждый час дорог». Или сказано: «Хотя бы какая-нибудь незначительная забайкальская часть пришла сейчас сюда». Или сказано, что Третьяков заявил, что назначен главнокомандующим Семенов и его назначение, как выяснилось из разговоров с самим атаманом, значительно облегчает соглашение с Японией, обещанные войска сейчас направляются...
Председатель. В чем заключается Ваше предложение?
Обвинитель Гойхбарг. Он обещал дать объяснения по этому поводу. Вместо этого объяснения получило[сь] нечто иное. Обвинитель мог ожидать, что будет объяснение истории с разговорами. Вместо этого получился разговор с историей. Обвинитель мог ожидать, что будет объяснение фактов или действий, которые являются с точки зрения обвинителя чрезвычайно преступными. Вместо этого была ссылка на поэтов. А в результате чего получилась такая картина, которая может быть охарактеризована если не словами поэта, то словами народной частушки: «Чай пила да булки ела, позабыла, с кем сидела».
Я считаю, что такого рода замена объяснения обвинительного материала, касающегося преступных деяний, таким безобидным разглагольствованием совершенно не является объяснением со стороны подсудимого. И так как после объяснения подсудимых будет обвинительная речь, то я полагал бы, что в интересах самих подсудимых объяснять те факты и те действия, которые им предъявлялись и которые они обещали объяснить. А поэтому предлагаю, во-первых, биографических рассуждений ввиду их бесцельности не допускать и, во-вторых, предложить подсудимым давать обещанные ими объяснения по поводу соответственно предъявлявшегося им обвинительного материала...
Председатель. …по вопросу о даче объяснений. Бесспорно, [их] можно дать в такой форме, в какой давали Червен-Водали и Шумиловский. Но такие объяснения никакого отношения к делу не имеют... обвиняемый должен давать только факты и материалы, необходимые для суда, для вынесения отсюда соответствующих выводов. Из вчерашних объяснений я увидел, что эти объяснения носили публицистический характер, что они не давали суду никаких материалов ни с точки зрения выяснения [причин], ни с точки зрения [выяснения] характера преступлений, обстановки преступления, потому что здесь идет речь об обстановке политической, а не обывательско-правовой...
В данном случае я предлагаю, чтобы сидящие здесь [бывшие] министры не смотрели на ведение процесса с обывательской точки зрения. И поэтому важно выяснение обстановки, служащей основанием для преступления, не обывательски-частно-правовой жизни, а обстановки публично-гражданской, именно политической обстановки. Потому что министры — по существу политические деятели. И сводить процесс министров к процессу обывательскому — это, я полагаю, оскорбление не только для суда, но и для самих обвиняемых...
Слово для объяснений предоставляется обвиняемому Краснову.
Краснов. …я только вел заседание, регулировал записи, производил голосования. Но должности председателя Совета министров я никогда не выполнял и таковым председателем не был. Это, конечно, странный факт, что товарищ министра председательствует в Совете министров, но, однако, и это у нас было... Так что я считаю, что эти факты, те несколько случаев, когда я председательствовал, нисколько не делают меня причастным к политическим вопросам и участником в их разрешении.
…когда мне было предложено принять участие в голосовании [по выборам Верховного правителя], как и присутствующему начальнику штаба, я в тот момент подал записку, совершенно не придавая значения тому, могу я голосовать или не могу. Вот единственный факт, в котором я, если чрезвычайный революционный трибунал считает меня повинным, признаюсь совершенно откровенно. Во всех остальных случаях я в голосовании участия не принимал.
Вся моя деятельность была посвящена моему ведомству... И много времени требовалось для борьбы с теми многочисленными злоупотреблениями, которые в области распоряжения казенным имуществом были. На этой почве государственным контролером был возбужден целый ряд преследований как против уполномоченного министерства снабжения, так и интендантства. И государственный контроль дал наиболее ценный материал для ведения дела Касаткина и Зефирова. То, что эти дела не получили разрешения, — это вне [возможности] государственного контролера. Я это докладывал как самому Верховному правителю, так [и] в одном из заседаний Государственного экономического совещания, прося оказать этому делу содействие, потому что безрезультатность преследования, т. е. ненаказание виновных, содействует только росту злоупотреблений.
…я был совершенно аполитичен в своей деятельности...
Председатель. Слово принадлежит подсудимому Морозову.
Морозов. …в своих показаниях чрезвычайной следственной комиссии я указывал, что вместе с Шумиловским заявил в заседании Совета министров, что, когда прошение было произнесено в тот же вечер без собирания сведений о том, при каких обстоятельствах Шатилов и Крутовский подали прошения об отставке, и ввиду имеющихся сведений [о том], что они подали прошение под влиянием угроз, я заявил, что обсуждение [вопроса] следует отложить до следующего дня, когда будут получены о них сведения. Правда, это мое мнение не отмечено в протоколе [заседания] и является как бы голословным. Но я этому заявлению прошу революционный трибунал верить.
Затем, мне вменяется в вину то, что 14 сентября [1918 г.] был принят закон о смертной казни. Я по этому поводу давал уже краткое объяснение о том, что в этот момент я предвидел, что Административному совету вопрос о введении смертной казни не подлежит по формальным основаниям, и потому участия в голосовании в этот день я не принимал...
В избрании Колчака Верховным правителем я участия не принимал.
Затем следует указание обвинительного заключения на мои монархические убеждения. Я категорически заявляю революционному трибуналу, что я монархистом никогда не был. Что касается указания на мой формулярный список, где большими буквами значится получение двух медалей с обозначением в бозе почившего императора, то перед революционным трибуналом свидетельствую о том, что этот формуляр был составлен в Омской судебной палате, подписан старшим председателем Науманом и прислан в министерство юстиции. Так что отвечать за то, что там написано большими буквами, я не могу.
Затем, относительно ассигнования 900 000 [рублей] на посылку Шишкова в советскую Россию, то тут свидетель Патушинский удостоверял, что я это сделал по его поручению, а он исполнял поручение Совета министров...
Относительно моей дальнейшей деятельности с 4 ноября 1918 года по 30 ноября 1919 года я могу сказать, что деятельность моя не носила самостоятельного характера, т. к. с 4 ноября [1918 г.] вступил в управление министерством [юстиции] Старынкевич и, кажется, с 4 мая [1919 г.] Тельберг. И я, участвуя в заседаниях Совета министров, малого и большого, исполнял только поручения министра...
За этот период прошел закон о смертной казни, [законы о наказании] за бездействие и превышение власти, за уклонение от регистрации, от военной службы, за дезертирство и укрывательство, который мне вменяется в вину...
Затем, указание обвинителя на то, что не возбуждалось министерством юстиции преследования за то, что приговор военно-полевого суда по поводу декабрьских событий [1918 г. в Омске] был вынесен после смерти 44 [человек]. По этому поводу я могу только объяснить одно: я думаю, что дело не возбуждалось потому, что до министерства юстиции эти сведения не доходили. Я сам [у]слышал об этом в первый раз здесь...
С мая месяца [1919 г.], когда был назначен второй товарищ министра, мне было поручено присутствовать в малом Совете [министров], что я и делал. И там моя деятельность не носила самостоятельного характера. Все законопроекты министерства юстиции разрабатывались первым департаментом, которым ведал не я...
В октябре [19]18 г. я был вызван из Екатеринбурга. Я был вызван профессором Сапожниковым для занятия должности товарища министра народного просвещения. Руководствуясь теми именами, которые были, между прочим, в составе [Временного] Сибирского правительства, я был глубоко убежден, что я начну здесь опять проводить ту работу и те же идеи, которые я проводил в работе Временного [Российского] правительства. Те изменения, которые были в составе Временного [Сибирского] правительства, для меня, правду сказать, ничего не говорили...
В Томске работа шла техническая и организационная. Я должен сказать, что меня поразило то большое количество хороших намерений министерства, и благодаря отсутствию технических сил очень часто эти намерения оставались намерениями. И больше того, некоторые ошибки, казалось бы даже мелкие, вызывали, несомненно, на местах очень сильное раздражение, потому что эти мелкие ошибки, отходя от министерства в периферию, уже являлись довольно чувствительными в смысле усиления сложности ведения дела. А это происходило исключительно при самых лучших намерениях руководителей министерства и тех людей, которые были взяты для исполнения технической работы, но, в сущности, не техников этого дела по известного рода недоразумению и неумению...
Не могу сказать с совершенной точностью, когда именно я получил право решающего голоса в Совете министров, потому что такое постановление было сделано специально ввиду некоторых недоразумений в голосовании. …путем всякого рода соглашений образовалось в Совете министров известного рода расслоение, на котором сказалась вся общественно-политическая жизнь, в которой участвовал Совет министров... Началась борьба вокруг [Омского областного] военно-промышленного комитета.
…покойный Н. Н. Щукин ввел предложение о немедленном установлении всех главарей военно-промышленного комитета и назначении над ними судебного следствия. А в результате одним голосом министра Старынкевича мы были побиты...
Та борьба, которая все время продолжалась в политических группах Совета министров, конечно, не останавливалась. Военщина продолжала делать свое дело. И нам оставалось одно: или бросить все и бежать, или оставаться на той же позиции, на которой мы были все время, и делать все время свое дело...
Гражданин обвинитель говорит, что [я] перебрался или пробрался через фронт. Я не могу припомнить такое поведение...
Делается указание на мое участие в целом ряде законопроектов о введении смертной казни. Тут я должен сказать, что мое положение было очень несложным. Я говорил уже, что в первый период времени, когда я был представлен министром народного просвещения, со мной, как со свежим и новым человеком, министры не то что мало считались, но как-то не привыкли и не знали, что я такое. И часто на некоторые заседания я как-то автоматически не попадал. Но дело не в этом, а в том, что, когда я действительно бывал на них и мне приходилось принимать участие в решении дел, мое участие было несложное. От министерства народного просвещения, представителем которого я был и которое имело очень небольшой финансовый аппарат, никаких заключений не требовалось. Эти заключения обыкновенно давала, как я всегда мог твердо надеяться, юридическая часть министерства труда. И я не помню ни одного случая, когда бы Л. И. Шумиловский не выступал против таких законопроектов. Мне оставалось только следовать за ним. Я не выступал ни «за», ни «против». Ни по одному юридическому вопросу никогда не выступал по своему совершенному незнанию...
Далее идет обвинение в том, что я принимал участие в целом ряде утверждений законопроектов и постановлений Совета министров, которые свидетельствуют о различных политических ассигнованиях Совета министров для борьбы с советской властью и о намерении Совета министров вести эту борьбу... Это была борьба, но в совершенно определенных для меня рамках. Никогда я этих рамок, могу сказать, не переступал...
Другое обвинение, которое мне предъявляется обвинительным актом, относится уже чисто ко мне. И оно относится к деятельности министра и основывается на единственных, абсолютно голословных показаниях. И даже не [на] показаниях, а [на] речи господина Игнатьева, которая, если я не ошибаюсь, помещена в протоколе подсудимого Палечека...
Далее, в делах Совета министров есть целый ряд документов, опровергающих те утверждения, о которых говорит Игнатьев. Я позволю себе сослаться на известного рода бумаги, имеющиеся в делах министерства, что коллежский асессор Игнатьев, выставляющий себя и свои заслуги по борьбе с большевистской разрухой на фронте, просит об освобождении его от воинской повинности. И что эта самая оппозиционность проявилась в мести Игнатьева после того, как ему в его ходатайстве было отказано...
В то же самое время я утверждаю, что имеется целый ряд фактов, что ни один факт, доходивший до министерства о преследовании, удалении или задержании лиц, подозреваемых в большевизме, не оставался без соответственного расследования со стороны министерства. Ни одного факта преследования кого бы то ни было со стороны министерства народного просвещения за принадлежность к большевизму или какую-нибудь [политическую] деятельность не имеется. И, совершенно обратно, существует целый ряд фактов, свидетельствующих о том, что педагоги, уволенные или арестованные за принадлежность к большевизму, получали не только защиту от министерства, но и соответствующее назначение, потому что это были безукоризненные люди и безукоризненные работники. /От себя: странно, как гражданин не договорился до того, что за большевизм в Колчакии выписывали премию./ Я мог бы привести целый ряд фактов, но, к сожалению, я беспамятен на фамилии...
Председатель. Слово предоставляется подсудимому Ларионову.
…первым шагом моей деятельности в Омске в конце августа [19]18 г. был созыв съезда по вопросу о снабжении железных дорог. …была выяснена безотрадная картина снабжения смазочными материалами и т. д. А это крайне затрудняло работу железных дорог. На этом съезде выяснился чрезвычайно острый недостаток смазочных продуктов. Их оставалось на неделю-две. Я поехал лично в Самару, в район другого правительства, которое тогда там находилось. Там были большие запасы нефти, но в Сибирь их не пропускали, ибо велась борьба между Сибирским и Самарским правительством...
Вернувшись, я совершенно неожиданно был назначен замещать инженера Степаненко, вызванного на Дальний Восток. Этим путем, не будучи абсолютно знаком ни с ходом политики предыдущего правительства, ни с лицами, которые в состав правительства входили, [я] должен был войти в состав этого [Административного] совета... Повторяю, что я абсолютно не знал ни руководителей этой политики, ни самой политики... Я не только не знал их большинства по именам и отчествам, но даже абсолютно не знал в лицо. Поэтому когда пришлось подписывать журналы [заседаний Административного совета], то совершенно естественно, если бы даже просматривал этот журнал, это было бы бесполезно, потому что я не знал даже в лицо многих участников Административного совета. Но, подписывая журнал какого-нибудь заседания, я считал, что я отмечаю журнал этого заседания, и считал, что отмечаю свое участие в заседании. А номер или число журнала — это относится к обязанности делопроизводства и секретаря журнала.
…я действительно подписывал журнал [заседания] о Крутовском и Шатилове, совершенно не удостоверившись в их присутствии в числе участников заседания...
Я отмечу, что дальше, как повторяет обвинитель в своем утверждении, я принимал [участие в утверждении] постановления о смертной казни [от] 14 сентября [1918 г.]. Вчера здесь [было] оглашено, что моей подписи под ним не было.
В дальнейшем [в обвинительном заключении] указывается о постановлении об избрании адмирала [Колчака Верховным правителем] и говорится, что министры охотно голосовали за самодержца Колчака. Здесь допущена неточность, ибо, во-первых, я не был министром, а во-вторых, мне как участнику технических заседаний, члену малого Совета [министров] даже об этом обстоятельстве совершенно не было известно, и знать [этого] я не мог...
Директорией, по указанию от 4 ноября [19] 18 г., я был назначен товарищем министра путей сообщения. Мне неизвестно, чем руководствовалась Директория при моем назначении. Но определенно могу утверждать, что, конечно, этот выбор не стоял абсолютно ни в какой связи с [моим] желанием или нежеланием пробраться в состав правительства, [во-первых]; а во-вторых, я представлял лицо определенной политической окраски, потому что я всегда был беспартийный и в политических группировках участия не принимал.
…конструкция власти сводилась к следующему. Когда признано было целесообразным… выбрать руководителя власти всей страны, как гражданской, так и военной, осуществление этого было поручено адмиралу Колчаку, который являлся, таким образом, и Верховным правителем и Верховным главнокомандующим, одновременно соединяя эти обе функции в своем лице.
Дальнейшее управление сложилось следующим образом: непосредственно при Верховном правителе и Верховном главнокомандующем находился его совет, состоящий из председателя Совета министров, министра иностранных дел, финансов, внутренних дел, военного и начальника штаба Верховного главнокомандующего.
Далее шел Совет министров, возглавляющий отрасли гражданского управления, а из военного управления — те отрасли, которые ему были подведомственны.
Затем большой Совет [министров] выделял из себя малый Совет [министров], состоявший из товарищей министров. Причем этому Совету были подведомственны вопросы только второстепенного значения, только те, по которым уже имеются принципиальные решения и формальное согласие глав соответствующих ведомств. Эти меры отдавались только для редакционной, чисто технической обработки.
Причем осведомления о текущих событиях малый Совет [министров], как общее правило, никогда не имел, так как члены малого Совета — товарищи министров — не допускались в закрытые заседания, где обсуждались важные вопросы и выслушивалась информация о ходе как военной жизни, так и внутренней. Эта информация была доступна только министрам. И мне известны случаи, когда приходилось спрашивать министра и получать ответ: «Все, что я могу сказать, я Вам сказал. Дальше Вы можете почерпнуть из официального сообщения». И действительно, министры не имели возможности даже ближайших сотрудников посвящать [в дела], так как были связаны тайной этих заседаний. И подавляющее большинство того, что мы слышали здесь, было для нас полной новостью.
…компетенция штаба Верховного главнокомандующего, военного командования распространялась [не] только на территорию военных действий. Я думаю, что общеизвестно, что на территории военных действий существовали совершенно разные законы, в которые входили почти все отрасли жизни военно-оперативной и громадная отрасль жизни гражданской. Это положение «О полевом управлении войск в военное время». На основании этого положения лица, облеченные полномочиями по этому положению, — главнокомандующие, командующие фронтом, командующие армиями, командующие отдельными корпусами, отдельными армиями и т. д. — были облечены чрезвычайными полномочиями, распространяющимися, будто [бы это] вызывается военной необходимостью, на все без исключения отрасли жизни. И все мероприятия карательного свойства, если они осуществлялись в пределах этой полосы, могли осуществляться на основании этого закона. И гражданские власти могли о них ничего не знать. А если бы и знали, то действительно не в состоянии были бы ничего сделать.
Я позволю себе это утверждать на основании того опыта, который я имел лично по опыту железнодорожников. Железные дороги входили в территорию и тыла, и фронта. И в отношении железных дорог фронт мог расширяться, и железнодорожники вынесли колоссальную борьбу и ряд чрезвычайно тяжелых переживаний, когда я попытался осуществить свои права. В частности, свое право защищать железнодорожников от тех насилий, которые творились в полосе фронта распоряжением безответственных начальников, действовавших на основании закона о полевом управлении.
Эти насилия персональные, о которых я упоминал здесь, еще больше сказались в насилии техническом, именно в захвате подвижного состава, в совершенно нерациональном использовании перевозочных средств. Как на пример укажу, что под эшелоном держалось по три «горячих» паровоза на случай, если понадобится сделать передвижение. И особенно пришлось вести борьбу за нефтепровод, который был душой всей железной дороги, ибо без смазочных материалов машины работать не могут. …десятки тысяч и даже миллионы пудов [топлива] сжигались под этими паровозами, стоящими без движения.
И хотя мы находили большую поддержку в лице товарища министра [торговли и промышленности] Введенского и указывали на необходимость сохранения этих продуктов, которые необходимы для работы дорог, мы получали ответ, что нет, [что] военное командование, главным образом командование чешское, считает необходимым действовать так… мы составили специальную депешу на имя Верховного правителя. Эта депеша была доложена, но все-таки никаких реальных результатов не имела, так как военное командование — главным образом чешское, так как чехи занимали Урал, — нашло наши требования неосновательными и не пожелало их осуществить...
Как я уже говорил, полномочия военной власти распространяются на территорию военных действий. В эту территорию военных действий входила огромная зона от Иртыша на запад. К ней присоединялись другие районы, где начинали действовать какие-нибудь части, где начинались права отдельных частей. Так, тогда появился около Семипалатинска особый маленький фронт, ему были предоставлены права отдельного корпуса на территории военных действий. Это огромное положение военное действовало одновременно с гражданской властью и создавало ту перспективу, благодаря которой обвинитель в своем заключении мог приписать Совету министров, и в частности присутствующим здесь, вовсе не составлявшим колчаковское правительство, а второстепенным персонажам, целый ряд действий чисто военных, происходивших в обстановке, может быть, боевых действий, влекших за собой те массы жертв, а может быть, эксцессов, которые никоим образом не могут быть поставлены в вину присутствующим здесь...
У меня в министерстве регистрировались случаи насилия, и я пользовался этим, чтобы [донести о них] до сведения всех, кого возможно. Я припоминаю, что, когда я был вызван на доклад к [генералу А. М] Михайлову о его поездке на Томскую [железную] дорогу, когда он сообщил о тяжелом положении железнодорожников, о той тяжелой нужде, которую они терпят, я воспользовался этим и принес этот синодик того, что делается на железных дорогах, и огласил его в пленуме Совета министров. И министру Степаненко было предложено принять меры к прекращению этих насилий. Таким образом, причина этих насилий была не в нас.





Процесс над колчаковскими министрами. Часть VI

Из сборника документов «Процесс над колчаковскими министрами. Май 1920».

ЗАСЕДАНИЕ ТРЕТЬЕ
Обвинитель Гойхбарг. …когда происходили выборы Колчака Верховным правителем?
Молодых. Вероятно, в ночь с 17 на 18 [ноября].
Обвинитель Гойхбарг. Что же в этот день, 18 ноября, Вы узнали относительно обстоятельств, предшествующих или сопутствующих так напугавшему Вас аресту Серебренникова?
Молодых. Все мы были в таком положении, что всегда можно было ожидать сюрприза. Известно, что Грацианов был [насильно] уведен из министерства. И то арестовывал чешский комендант Зайчек, то арестовывали казаки. И никто из нас не был уверен в своей безопасности.
[Читать далее]Обвинитель Гойхбарг. Зайчек арестовывал тех, кто были правыми, а казаки тех, кто были левыми?
Молодых. Зайчек, кажется, не особенно разбирался.
Обвинитель Гойхбарг. Кто же был арестован?
Молодых. Все члены [Уфимской] Директории.
Обвинитель Гойхбарг. Виноградов, член партии народной свободы, был арестован?
Молодых. Виноградов, кажется, тоже был арестован...
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, подсудимый Новомбергский припомнит более подробно, кто был арестован в этот день?
Новомбергский. Я узнал о событиях в тот день, когда происходили выборы Колчака. Мне говорили, что в предшествующую ночь были арестованы Авксентьев и Зензинов, члены [Уфимской] Директории, казаками, как я узнал после заседания...
Обвинитель Гойхбарг. …Верховный правитель Колчак и его министр [Старынкевич], «вступивший в связь с партией с-р», заявили, что накануне, именно 18 ноября — следовательно, перед тем, как, не зная об этом факте, [министры] совершали выборы Колчака, — к ним явился Волков, Красильников и Катанаев и заявили, что, движимые любовью к Родине, они решили арестовать Зензинова и Авксентьева и забрали их к себе; что потом Старынкевич поехал к ним, отвез их из помещения Красильникова, в котором они находились, к ним на квартиру, на дом одного из них; и — по заявлению Старынкевича, их приятеля, — «по их собственной просьбе» приставил к ним стражу.
Шумиловский. Приблизительно такие обстоятельства мне известны. Картина, которую Вы мне нарисовали, по-моему, соответствует действительности...
Обвинитель Гойхбарг. Я сообщаю, что адмиралом [Колчак] был назначен вами после того, как [вы] решили, что неприлично вице-адмирала избирать Верховным правителем.
Шумиловский. …незадолго до избрания [Колчака Верховным правителем] стало известно, что он пользуется поддержкой англичан и американцев, но к нему в высшей степени отрицательно относятся японцы... Эти мотивы — популярность в демократических странах — Америке, Англии, умение поставить себя в военной среде, подтвержденное его положением в Черноморском флоте, — и заставили меня подать голос за него. Я видел в этом гарантию, что те страшные события, которые происходили перед этим и которые только что произошли, не повторятся. Я голосовал за Колчака как [за] единственный выход из создавшегося тяжелого положения. Как я показал на допросе следственной комиссии, как [за] меньшее из зол.
Обвинитель Гойхбарг. Были ли Вам известны не выводы и заключения, которые [были] сделаны потом и предъявлены Вам относительно деятельности Колчака, а обстоятельства его жизни: что он согласился тайком от Временного правительства принять американское поручение; что он потом вступил на английскую службу для отправки в Месопотамский фронт; что он был отправлен в распоряжение английского правительства и по ходатайству Кудашева, который назывался послом в Пекине, отправлен во Владивосток, т. к. английское правительство считало более выгодным его пребывание здесь, чем на Месопотамском фронте; что [Колчак] сговаривался с Семеновым, который, по его словам, приставлял револьвер ко лбу и все выносил из помещений; что потом он сказал, что ему все равно с кем служить, с Семеновым или на английской службе, ибо он служил интересам Родины — все эти обстоятельства были известны?
Шумиловский. Мне [было] известно по газетным сведениям, что он принял предложение Англии бороться против Германского союза на Месопотамском фронте... Я потом пришел к убеждению, что он плохой Верховный правитель. Но я считал его безукоризненно честным человеком...
Обвинитель Гойхбарг. Вы указывали, что, голосуя за Колчака, Вы руководились деятельностью его в Черноморском флоте. А Вам известно, что он самовольно покинул флот?
Шумиловский. Нет, не знаю.
Обвинитель Гойхбарг. А Вы знаете, что Колчак в своих показаниях это подтвердил? Вы знаете, что в Иркутске происходил допрос адмирала Колчака, который был назначен адмиралом 18 ноября 1918 года, чрезвычайной следственной комиссией в течение января и первых дней февраля?
Шумиловский. Об этом я слышал.
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, Вы знаете и состав той комиссии, которая его допрашивала.
Шумиловский. Полного состава [ее] я не знаю.
Обвинитель Гойхбарг. А если я напомню Вам, что председателем этой комиссии был Константин Андреевич Попов и членами ее были Денике, Г. И. Лукьянчиков и Алексеевский.
Шумиловский. Да.
Обвинитель Гойхбарг. А может [быть], фамилия Алексеевский Вам что-нибудь говорит?
Шумиловский. Нет.
Обвинитель Гойхбарг. Вы интересовались теми делами, которые происходили в Иркутске?
Шумиловский. Да.
Обвинитель Гойхбарг. А что происходило в Государственном экономическом совещании, знали?
Шумиловский. Знал.
Обвинитель Гойхбарг. А членов его знали?
Шумиловский. Знал, [но] не всех.
Обвинитель Гойхбарг. Что же это за Государственное экономическое совещание, в которое министерство труда вносит законопроекты и не знает, из кого оно состоит?
Шумиловский. Я не мог за короткое время изучить его полностью. Как раз перед летом я уезжал в месячный отпуск, потом я хворал и не посещал заседания Государственного экономического совещания шесть недель.
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, подсудимый Молодых знает фамилию Алексеевского?
Молодых. Понаслышке я знаю того, который был на Дальнем Востоке.
Обвинитель Гойхбарг. Который был председателем [Амурской] земской управы и который был членом Государственного экономического совещания при Колчаке. Может быть, Вы помните?
Шумиловский. Об этом говорили.
Обвинитель Гойхбарг. А партийная принадлежность его не была указана?
Шумиловский. Я не помню...
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, подсудимый Молодых знает партийную принадлежность Алексеевского?
Молодых. Если я не ошибаюсь, он был с-р или народным социалистом...
Червен-Водали. Я могу сказать. Алексеевский состоял секретарем Государственного экономического совещания и принадлежал к числу членов группы земской и городской. Он являлся довольно деятельным членом Государственного экономического совещания...
Обвинитель Гойхбарг. Я оглашу стенограмму показания Колчака. Причем я прошу удостоверить, что почти весь допрос Колчака велся исключительно [бывшим] секретарем Государственного экономического совещания Алексеевским... И вот если [этому] своему недавнему сотруднику Колчак давал показания, Вы считали бы, что им можно вполне доверять?
Шумиловский. Я повторяю, что я смотрел на Колчака как на несостоятельного Верховного правителя. Но я считал и продолжаю его считать человеком, несомненно, честным, и поэтому тому, что он показывал, я верю.
Обвинитель Гойхбарг. А в особенности, может быть, если допрос вел главным образом Алексеевский, что, я думаю, исключало всякую возможность какого бы то ни было не только физического, но и психического принуждения по адресу Колчака?
Шумиловский. Я не смею заподозревать [ни] в малой степени тот факт, что Алексеевский правильно передал заключение Колчака.
Обвинитель Гойхбарг. Я тогда ходатайствую перед трибуналом. Может быть, защита, ознакомившись (а она ознакомилась с содержанием стенограммы показаний Колчака), не станет возражать, что те факты, которые указаны в [обвинительном] заключении, предъявленном подсудимым, не выводы, не заключения, а факты, с которыми я обратился, в частности, к подсудимому Шумиловскому, действительно содержатся в показаниях Колчака?
Защитник Айзин. Защита это подтверждает.
Обвинитель Гойхбарг. Следовательно, указывается, что из Черноморского флота Колчак бежал, оставив его и передав власть над Черноморским флотом в порядке военного боевого приказа своему помощнику.
Шумиловский. Это мне известно не было.
Обвинитель Гойхбарг. А если бы Вы это знали, Вы бы не голосовали за него?
Шумиловский. Я не знаю, что было бы тогда при изменившихся обстоятельствах: если бы было известно одно или если бы было известно другое. Я повторяю: мотив, который заставил меня голосовать за него, был тот, что я его считал способным овладеть буйной военной средой и оградить страну от атаманских выходцев справа.
Обвинитель Гойхбарг. А Волков, Катанаев и Красильников были атаманскими выходцами? Вы вчера указывали, что с Волковым никто не мог справиться. Когда Вы здесь узнали, что Вас обманули, потому что сказано было в заявлении, что накануне, еще до выборов Колчака, к Старынкевичу явились Волков, Катанаев и Красильников и заявили, что они распорядились изъять [часть] членов [Уфимской] Директории, создать положение, при котором не существует кворума [Уфимской] Директории, и создать возможность «естественного» перехода власти к Совету министров, который может ее передоверить Колчаку, когда Вы узнали тот факт, что именно атаманщина создала возможность передать власть Колчаку, Вы тогда не раскаялись в своем голосовании?
Шумиловский. Тогда было решено нарядить следствие над этими лицами.
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, не следствие, а суд?
Шумиловский. Да, суд.
Обвинитель Гойхбарг. А Вы знаете, чем кончился этот суд?
Шумиловский. Да, они были все оправданы. И это нанесло сильный удар [по] всем надеждам.
Обвинитель Гойхбарг. А Вы пытались выразить это, что Вы получили удар? Может быть, Вы подали прошение об отставке или иначе реагировали, получив этот шок?
Шумиловский. Я прошения об отставке [тогда] не подал...
В данном случае я только мог считать, что эта борьба не может, конечно, начаться с первого же часа. И Колчак не настолько всесильный человек, чтобы сразу сильной рукой схватить этих людей. Очевидно, нужно было, как мне казалось, известное время [для] подготовки. Нужно было укрепиться для того, чтобы этот конфликт не стал опасным для власти. К сожалению, такого момента не наступило. Но я все-таки убежден, что момент не наступил не благодаря нежеланию...
Гойхбарг. А не напоминают ли Вам события 18 ноября те события, которые произошли 21 сентября [1918 г.]? Меньше двух месяцев прошло после ареста двух членов [Сибирской] Директории. Тогда было так: арестованы были два члена Сибирской Директории; нет кворума; прошение об отставке принимается, потому что они все-таки считаются присутствующими; затем приятель одного из них получает поручение выразить сочувствие уволенным министрам. Так же и здесь. Прошения об отставке нужны, но они не существуют. Тогда едут объявить их «свободными» [от содержания под стражей] и «по их просьбе» приставляют стражу на дому...
А когда были [арестованы] два члена [Уфимской] Директории (и власть естественно перешла к тем, кто находится здесь перед Вами), не пришло ли Вам в голову, что есть более естественный выход: взять арестованных, привести сюда, и будет кворум?
Шумшовский. Положение вещей обрисовывалось таким образом, что это могло быть сделано только физической силой.
Гойхбарг. Которая была у Колчака?
Шумшовский. В данный момент не было и у Колчака.
Гойхбарг. Значит, Вы рассчитывали, что порождение этой силы поможет Вам эту силу подчинить, и будет [можно] бороться с атаманщиной?
Шумшовский. Для этого нужно было думать, что выдвижение Колчака было сделано атаманщиной. Такого вывода я не мог сделать, так как никаких фактов у меня не было.
Гойхбарг. А не говорил [ли] Вам Матковский, что сам собой напрашивается такой выход: что можно привести сюда арестованных, и будет кворум?
Шумшовский. Чтобы Матковский передавал эти слова, я не помню.
Гойхбарг. Вы, кажется, были знакомы с Виноградовым? Он не говорил, что Матковский ему шепнул это?
Шумшовский. Нет, не передавал. А если бы [и] передал, то я не придал бы [этому] значения. Потому что, когда Матковскому я сказал, что нужно принять меры против ареста, он сказал, что боится встретить неповиновение со стороны воинских частей, если он отдаст им приказание. И они не пожелают его выполнить. Значит, если [бы] он это говорил, то это было бы неискренне. Если военный человек говорит, что он не может на это решиться, то, значит, положение еще более ухудшилось.
Гойхбарг. Разве Вам кто-нибудь сообщал, что эти лица арестованы такими силами, с которыми опасно начинать борьбу? Вы [ведь] не знали, кто это устроил?
Шумшовский. Догадаться было нетрудно, имея прежний опыт.
Гойхбарг. А если нетрудно было догадаться, что это сделала атаманщина, то нетрудно было догадаться и о том, что атаманщина создала условия для избрания Колчака...
Скажите, свидетель Матковский... Не припомните ли Вы обстоятельства, почему оказалось необходимым в тот момент избрать новое правительство, если до того времени существовало тоже учреждение, которое называлось правительством?
Матковский. Ввиду того, что я посвятил всю свою жизнь военному делу и политикой никогда не занимался, я не могу ничего ответить на этот вопрос.
Гойхбарг. Вы никогда политикой не занимались?
Матковский. Да.
Гойхбарг. А что Вы понимаете под политикой?
Матковский. Это, я думаю, заведет нас слишком далеко.
Гойхбарг. Я предлагаю не думать, а отвечать на этот вопрос.
Матковский. Я повторяю — политикой не занимался. Я и имею право не отвечать на заданный вопрос, что значит политика.
Гойхбарг. Я думаю, что свидетель обязан давать ответы на все вопросы. И [не] имеет права не отвечать, тем более перед чрезвычайным трибуналом советской республики. Что Вы называете политикой?
Матковский. Ввиду того, что я специалист по военному делу, я не занимался политикой. Если Вы меня спросите про военное дело, я отвечу [на] все, что угодно. А политикой я называю вмешательство в руководство государственной жизнью.
Гойхбарг. Вы даже не знакомились с тем, что происходит вокруг Вас?
Матковский. Я знал только то, что входило в круг моей деятельности.
Гойхбарг. А не были ли Вы на следующий день назначены председателем суда, разбиравшего обстоятельства дела бывшего Сибирского правительства?
Матковский. Нет, не так. Я был назначен председателем суда, чтобы судить лиц, посягнувших на верховную власть.
Гойхбарг. Значит, они посягнули на какую-то власть, ранее существовавшую. Ранее существовала какая-то верховная [власть]. Какое же это было учреждение накануне 18 сентября?
Матковский. Это была [Уфимская] Директория….
Гойхбарг. Значит, посягательство на верховную власть, которое Вы должны [были] судить, выразилось в чем?
Матковский. В аресте двух членов [Уфимской] Директории...
Гойхбарг. Не припомните ли Вы, по чьему распоряжению они были арестованы?
Матковский. Я знаю, что они были арестованы по личному почину тремя военными лицами. Но по чьему распоряжению, мне неизвестно.
Гойхбарг. Я хотел бы знать фамилии этих лиц.
Матковский. Волков, Красильников и Катанаев...
Гойхбарг. Значит, по личному почину они распорядились арестовать членов [Уфимской] Директории. И Вы их назначены были судить?
Матковский. Совершенно верно.
Гойхбарг. Вы имели сведения о Волкове?
Матковский. Да.
Гойхбарг. Вам не приходилось слышать о деле Волкова?
Матковский. Было два дела Волкова.
Гойхбарг. Одно было в ночь на 21 сентября. Может быть, он также распорядился сделать нечто «по личному почину»?
Матковский. Это был арест Крутовского и Шатилова и председателя [Сибирской] областной думы Якушева.
Гойхбарг. И человека, фамилию которого Вы не могли припомнить.
Матковский. Новоселова. И второе дело — как раз убийство этого гражданина Новоселова.
Гойхбарг. Тогда Вы не припомните, «за этот личный почин» Волков понес наказание?
Матковский. Я могу ответить совершенно определенно, что Волков был отрешен от должности по приказу генерала Иванова-Ринова и арестован...
Гойхбарг. А не припомните ли Вы, что через 8 дней он был освобожден?
Матковский. Он был освобожден Ивановым-Риновым, вернувшимся в Омск [из Уфы].
Гойхбарг. И потом что же, [он] ни на какую должность не попал?
Матковский. Распоряжением этого командующего армией он был отправлен на Дальний Восток...
Гойхбарг. А случалось, что подчиненные Вам начальники гарнизона не сообщали Вам своих действий?
Матковский. Очень часто случалось.
Гойхбарг. А полковник Волков?
Матковский. Полковник Волков, как командир казачьей бригады, должен был сам донести мне, как командиру [2-го Степного] корпуса. Но этого не сделал, потому что он получил распоряжение помимо меня от командующего Сибирской армией.
Гойхбарг. Почему Вы знали, что он получил такое распоряжение?
Матковский. Потому что никто, кроме Иванова-Ринова, не мог его командировать [на Дальний Восток].
Гойхбарг. А если он не слушался Ваших распоряжений? Может быть, он добровольно поехал?
Матковский. Может быть, он сообщал. Когда я спросил, почему уехал Волков, мне сказали, что по распоряжению Иванова-Ринова...
И Анненков, который мне был подчинен, точно так же мне не подчинялся.
Гойхбарг. А Вы принимали меры? Вы сказали, что политикой не занимались, а военное дело делали. Что Вы делали с не подчиняющимися Вам подчиненными? Вы применяли к ним какие-нибудь репрессии, например к Анненкову?
Матковский. Двумя словами ответить нельзя.
Гойхбарг. Если желаете, дайте ответ на вопрос не двумя словами.
Матковский. Нужно правильно называть и правильно понимать. Командир корпуса — это человек, который имеет власть в войсках. Я был командующим, когда в войсках был полный хаос. Армия была разрушена, и ничего не создано. Были отряды в несколько тысяч [человек], которыми руководили такие энергичные люди, как Анненков. Они имели в руках физическую силу, которой ни у кого не было.
Гойхбарг. А не пожелал ли Анненков поменяться с Вами [должностями] и стать командиром корпуса?
Матковский. Может быть, Вы мне разрешите не отвечать на этот вопрос? Вы не дали мне [о]кончить.
Гойхбарг. А не считаете ли Вы несоответствующим положению считаться командиром корпуса и получать жалование, не принимая никаких мер, и видеть, что люди Вам не подчиняются?
Матковский. У меня в корпусе было около 60 000 новобранцев, и все мое внимание было сосредоточено на создании из них войск. Если бы [мне] удалось их создать, конечно, я имел бы возможность справиться со всеми подчиненными, которые мне не подчинялись.
Гойхбарг. А воинские законы допускали только физическую силу или военные суды?
Матковский. Можно предавать военному суду, если есть фактическая возможность исполнить это предание военному суду.
Гойхбарг. Вы сказали, что политикой не занимались. Те, кто занимается политикой, могут так оценивать факты. А военные люди что должны сделать, если [они] встречают неподчинение?
Матковский. Они должны сообразить, есть ли у них реальная сила или нет. Действовать иначе значило бы ставить и себя, и власть в смешное положение.
Гойхбарг. А у Вас военные силы существовали. Значит, можно было отдать под суд?
Матковский. Я совершенно серьезно говорю, [что] нельзя отдать под суд человека, находящегося за несколько тысяч верст и [не] имея в руках вооруженную силу.
Гойхбарг. Так может рассуждать человек, занимающийся политикой. Но военная власть могла бы сделать попытку для предания суду.
Матковский. Для того чтобы можно было это сделать, я решил создать силу, при помощи которой я мог бы с ними справиться.
Гойхбарг. А военные законы позволяют так делать, [чтобы] вместо предания суду оценивать события? Разве в том, что называется военными законами, допускается такой порядок? Вы, кажется, с военными законами были знакомы? Дозволялось ли Вам заниматься политикой?
Матковский. Каждый начальник должен думать, к чему приведут его распоряжения.
Гойхбарг. А [разве] это не есть политика?
Матковский. Нет, это не есть политика. Военные также должны думать.
Гойхбарг. Значит, военные не могут сказать, что они не занимаются политикой и не знают обстоятельств, при которых совершился переворот и т. д. Я предлагал вопрос [о том], какие обстоятельства вызвали переход от одной власти к другой. Я [это] выяснил [и выяснил также], что, занимаясь военным делом, Вы оценивали обстановку.
Матковский. Я Вас не понял; если бы Вы спрашивали, какие обстоятельства вызвали замену одной власти другой, я бы Вам ответил.
Гойхбарг. Почему же Вас назначили председателем чрезвычайного суда для разбора дела о посягательстве на верховную власть, если Вы занимались только военным делом?
Матковский. Об этом надо спросить тех, кто это сделал...
Гойхбарг. А Вы с обстановкой военных судов и военными законами знакомы? Что допускается в военных судах?
Матковский. Очень мало.
Гойхбарг. А если Вы были председателем военного суда, то знали...
Матковский. Я был поставлен в чрезвычайно затруднительное положение, попав в председатели суда, не зная существующих законов. И другие члены [суда] были также не юристы...
Гойхбарг. А не приходилось ли Вам слышать о таких судах, где обвинения не было, а была только защита?..
Матковский. Только сейчас, когда Вы об этом говорите, я вспомнил, что я и все остальные члены [суда] обратили внимание [на то], что обвинения там не было, а защита была.
Гойхбарг. Не только так, а и в протоколе записано «пришли подсудимые со своими защитниками». Не помните ли Вы защитников, которые речь держали?
Матковский. Были Жардецкий и [военный юрист] Киселев. Жардецкий произнес речь по поводу действий Волкова.
Гойхбарг. После этой речи был вынесен приговор, что нет никаких признаков преступления в их действиях.
Матковский. Нет, не так. Подсудимые были оправданы не потому, что суд не нашел ничего преступного в их действиях. Преступление было налицо. Но суд не нашел того преступления, по которому суд должен их судить. Они обвинялись в покушении на верховную власть. Но суд по выслушивании речей защитников пришел к определенному совершенно заключению, что арест двух членов [Уфимской] Директории вовсе не означал собой уничтожения директорского правительства...
Гойхбарг. Значит, в Вашем присутствии [на заседании Совета министров] выносится решение, что ввиду того, что их (двух арестованных членов Уфимской Директории.— В. Ш.) нет налицо, [государственной] власти нет. [После этого] она, естественно, переходит к оставшемуся Совету министров и [Советом министров] передается Колчаку. Вы получаете назначение председателем суда. И такое Ваше решение и поведение [как председателя суда] не предполагало последствий, которые Вы санкционировали 18 ноября в заседании Совета министров?
Матковский. Мое присутствие в заседании Совета министров не только не санкционировало, но и не могло отразиться на этом решении...
Гойхбарг. Значит, Вы были по своей инициативе?..
Матковский. Я присутствовал с разрешения председателя Совета министров. Это был чрезвычайно серьезный момент, и я должен был исполнить все распоряжения генерала Розанова.
Гойхбарг. А раз присутствует начальник штаба [генерал-лейтенант Розанов], зачем Вы должны были также докладывать?
Матковский. Чтобы знать, что распоряжения Розанова не идут во вред распоряжениям Болдырева.
Гойхбарг. А, у Вас должно быть было соглядатайство. Это так полагается по военным правилам?
Матковский. По военным правилам полагается, что начальники штаба в исключительных случаях имеют право распоряжаться его (Верховного главнокомандующего.— В. Ш.) именем.
...
Молодых. …Мой старый друг и приятель, которому я оказал много услуг, например, М. А. Танонсон. Я у него бывал как просто у знакомого и просил осведомить меня, что я просто теряюсь и не знаю, что делать.
Гойхбарг. Вы обладаете такими знакомыми, как Танонсон, и считаете необходимым информироваться у английской миссии?
Молодых. …Вы знаете, что мы даже при полной аполитичности должны были уехать, спасая свою жизнь...
Гойхбарг. После этого Вы приехали сюда и участвовали в выборах Колчака?
Молодых. Я приехал вовсе не для выборов Колчака. И до этого все смены членов правительства указывали мало что веско означающее, потому что все находилось в брожении. И, находясь как областник в оппозиции к прежним правительствам...
Гойхбарг. Ко всем правительствам?
Молодых. К царскому, которое, по моему мнению, по моему опыту, отразившемуся на моей личной судьбе, угнетало Сибирь...
Гойхбарг. А когда власть Сибирского Временного правительства была передана Всероссийскому правительству с формальным подчинением Сибири России, Вы тогда ушли из министерства?
Молодых. Я не считал это правительство твердым и мог ожидать, что из этого будет...
Гойхбарг. После того, как Вы участвовали в заседании, где был избран Колчак, Вы не знали его действий, которые Вами характеризовались как явно преступные?
Молодых. Насколько я помню, в показаниях Бухову я писал, что не подозреваю Колчака в предосудительных действиях. Но знаю, что около него была целая группа [людей], что он знал, но не имел силы или не хотел бороться с этим течением. Я не помню.
Гойхбарг. Ввиду того, что подсудимый в точности не помнит, я попрошу огласить [его] показание относительно действий колчаковского правительства и Колчака. Может быть, он припомнит. Раз Вы запамятовали немного (читает). Это Вы показывали?
Молодых. Совершенно верно, да.
Гойхбарг. А не показывали, что Пепеляев дал Вам 24 часа на выезд из Омска. И Вы вынуждены были уничтожить документы, объясняющие предложенный вопрос?
Молодых. Да...
Гойхбарг. В связи с Вашими показаниями, что хищение на железных дорогах всем известно, я хочу задать вопрос подсудимому Ларионову...




Процесс над колчаковскими министрами. Часть V

Из сборника документов «Процесс над колчаковскими министрами. Май 1920».

ЗАСЕДАНИЕ ВТОРОЕ
Защитник [Айзин]. Скажите, пожалуйста, гражданин Патушинский, был ли проведен закон о прифронтовых военно-полевых судах?
Патушинский. Закон о прифронтовых военно-полевых судах был первоначально проведен в редакции военным министерством...
Этот закон… издан был только для прифронтовой полосы, где не было никаких других судебных учреждений... Впоследствии этим законом стали слишком широко пользоваться и передавали на рассмотрение военно-полевых судов дела гражданские преимущественно и в таких местностях, которые никоим образом нельзя было подвести под понятие прифронтовой полосы. И уже в последнее время бороться с этим злом мне пришлось в качестве защитника...
Айзин. Обвиняемый Морозов обвиняется в том, что он участвовал в издании постановления о праве изъятия из гражданской подсудности целого ряда дел...

[Читать далее]Айзин. Скажите, пожалуйста, гражданин Патушинский, когда же начала проявлять себя атаманщина и в каких действиях?
Патушинский. В незаконных арестах, в самочинных действиях разных контрразведок...
…когда Вы вчера меня спросили, в чем причина того, что [Временное] Сибирское правительство, небольшевистское [по своему составу], сразу стало таким ненавистным для реакционных элементов и для торгово- промышленных кругов, я не успел Вам ответить. Но, несомненно, причина этого в том, что мы, хотя и безуспешно, пытались бороться с атаманщиной. Мы не шли по пути репрессий, мы не хотели смертной казни. И нам пришлось уйти, причем многие из нас погибли, как это Вам известно.
Гойхбарг. В этом постановлении сказано, что военно-полевому суду могут быть предаваемы лица, которые совершили такие-то и такие-то преступления. Как Вы полагаете, прокурор, которому попадает дело, скрывает его от военного суда, если дело подлежит передаче военному суду?
Впоследствии, в разъяснение этого текста, было издано примечание, что предоставляется право военному трибуналу от прокурора до передачи суду дела требовать дело для ознакомления. Как на это можно смотреть?
Патушинский. Это — поощрение атаманщине, вторжение в компетенцию суда, то, чего от нас требовали и с чем мы боролись.
Гойхбарг. Может быть, это было необходимо? Может быть, прокуроры были такого сорта, что они укрывали обвиняемых от военно-полевых судов?
Патушинский. Нет, прокуроров этого времени, а также последующего можно было обвинить как раз в обратном, а не в этом.
Гойхбарг. Как же Вы можете объяснить, что передавались военным властям до суда дела вплоть до грабежей, краж и т.п.? Чем Вы можете это объяснить?
Патушинский. Диктатурой военных кругов...
Я думаю, что это имело целью развязать руки военным властям...
Гойхбарг. Подсудимый Морозов, скажите, пожалуйста, [полковник] Волков, который подозревался в организации убийства Новоселова, был арестован?
Морозов. Был арестован по приказанию ген[ерала] Иванова-Ринова... Когда убийство Новоселова произошло, мною было сейчас же назначено следствие... Затем Совет министров постановил назначить чрезвычайную верховную следственную комиссию... Пока эта комиссия формировалась, следствие почти было закончено. Выяснены были обстоятельства дела, фамилии убийц и приняты были все меры, чтобы арестовать Мефодьева и Семенченко. Но, к нашему несчастью, этих офицеров в городе Омск уже не оказалось. Мое впечатление, что эти офицеры были скрыты, [поэтому] получить их не удалось...
Гойхбарг. Вы не знаете, что через 8 дней Волков был освобожден Ивановым-Риновым?
Морозов. Я слышал...
Обвинитель Гойхбарг. …не считали ли Вы, что убийство Новоселова являлось неизбежным завершением той борьбы, которая велась партией социалистов-революционеров?
Новомбергский. Мне казалось, что все это должно кончиться не только убийством Новоселова, а убийством еще целого ряда лиц, если действительно Сибирская областная дума не признает сама со своей стороны невозможность в данный момент вести борьбу. Ибо та самая атаманщина, о которой говорил свидетель Патушинский, в то время была единственной фактической силой, которая, по моему глубокому убеждению, держала в руках все [Временное] Сибирское правительство...
…сибиряки-областники не были монархистами, а вся атаманщина вела к восстановлению старого строя...
...если была прекращена деятельность [Сибирской] областной думы, это тоже хорошее дело. Для того времени, когда большевики не дозволили прекратить революцию, это было хорошо для Сибири, которая устала от предшествовавших событий, которая выдержала целый ряд войн: китайское движение, японскую войну, Великую европейскую войну. Это было нехорошо — она была до чрезвычайности истощена. Когда развилась здесь атаманщина, нужна была какая-то авторитетная власть. Этой власти не было...
Обвинитель Гойхбарг. А Вы не читали газету «Сибирская жизнь» от 7 сентября 1919 года, в которой говорится, что профессор Новомбергский доброволец?
Новомбергский. Я это читал, но это не соответствует истине...
Обвинитель Гойхбарг. А Вы не пытались опровержение написать?
Новомбергский. Не пытался, потому что с этой газетой я судился. Я в течение 10 лет был постоянно на ножах с этой газетой. Живя в Томске 12 лет, я никогда не писал в этой газете. И, таким образом, я не могу отвечать за то, что написано в газете, ибо у них там писалось слишком много неосновательного...
Что касается того, что я хотел приобрести здесь жительство, то это совершенно верно: оставаясь профессором Томского университета, я видел опустошенные аудитории и не видел возможности продолжать нормальную работу...
Гойхбарг. А в чисто хроникерских заметках не было ли ничего такого особенного, что бы явилось явной выдумкой на Вас?
Новомбергский. Было...
Я находил и продолжаю находить, что война мировая была империалистическая. И даже та поддержка, которая была оказана отдельным частям разрозненной России различными иностранными державами, — это продолжение той же империалистической войны, ибо наша гражданская междоусобица клонилась к нашему ослаблению, которое в конце концов окончится полнейшим порабощением русского народа иностранцами.
Обвинитель Гойхбарг. Вы сейчас указывали, что поддержка оказывалась иностранными правительствами различным разрозненным частям России. Советскую Россию Вы имели в виду?
Новомбергский. Нет, я имел в виду не советскую Россию, а юг. И мое глубокое убеждение, что продолжающаяся междоусобица тоже ведет нас к полному закабалению иностранцами, т. е. к тому, что нас иностранцы поделят и будут эксплуатировать. Поэтому я говорил, что… нам угрожает потеря нашей экономической и политической самостоятельности. …наша междоусобица есть продолжение империалистической войны.
...епископ Анатолий принес свою икону и [по]просил меня передать ее казакам. Я не взять ее не мог. Оставаясь профессором вне советской России, я этого сделать не мог, потому что, если бы я отказался [ее] принять, то, вероятно, последовали бы какие-нибудь репрессии...
Защитник Айзин. …сколько раз Вы судились с «Сибирской жизнью», когда судились в последний раз и за что?
Новомбергский. Я судился в последний раз с «Сибирской жизнью» перед [Мировой] войной. Судился я всего четыре раза и… изобличал ее редактора в том, что в течение многих лет эта газета торговала общественными интересами, сделала себя пристанищем всяких спекулянтов, шарлатанов...
Защитник Айзин. …редакция газеты «Сибирская жизнь» с 1914 года до 1919 изменилась [ли] в своем составе и как?
Новомбергский. Я думаю, что не изменилась, потому что редактор оставался тот же, секретарь, кажется, остался тот же...
Обвинитель Гойхбарг. Вы к туземным делам какое раньше имели отношение?
Новомбергский. …Начиная с 1897 года, я работал на крайнем севере Тобольской губ[ернии] над изучением вымирания остяков и самоедов...
Обвинитель Гойхбарг. Не говорили ли Вы в одной лекции, которая [была] напечатана в той же «Сибирской жизни», что Вы два года были на Сахалине, видели самых страшных преступников, но таких, как большевики, не видали?
Новомбергский. Я думаю, что это ерунда.
Обвинитель Гойхбарг. Это напечатано, и тоже опровержения не было.
Новомбергский. Этого я не читал.
Обвинитель Гойхбарг. В «Сибирской жизни» от 2 июля 1918 года была напечатана заметка: «Текущий момент — лекция проф. Новомбергского», в которой указывается, что, «разрушив страну, большевики на обломках ее водрузили немцев и мадьяров, разогнали Учредительное собрание и проч. Надо сознаться, что большевики имели и имеют много общего с Германией, с военнопленными, с разными отбросами, уголовными и каторжниками. Это — партия грабителей, подгоняемая убийцами. Я полтора года жил на Сахалине, и таких преступников, как большевики, я не встречал». Вы этого не говорили?
Новомбергский. Я этого не говорил и не писал.

Обвинитель Гойхбарг. Будьте добры сказать, свидетельница Новоселова, у Вас в 1918 году был убит муж?
Новоселова. Да.
Обвинитель Гойхбарг. А Вы знали обстоятельства, при которых муж Ваш был убит?
Новоселова. Я знаю то, что слышала.
Обвинитель Гогссбарг. А Вы знали, что с точностью установлено, что он убит не при попытке бегства, а просто расстрелян?
Новоселова. Да, знаю.
Обвинитель Гойхбарг. Что же, после этого был суд над убийцами?
Новоселова. Нет, не было.
Обвинитель Гойхбарг. А Вам не сказано, какие меры были приняты к тому, чтобы убийца был найден?
Новоселова. Никаких мер. Когда я обратилась к Вологодскому с вопросом, какие меры приняты по отношению к Волкову, он сказал: «Мы бессильны».
Обвинитель Гойхбарг. А не говорил ли Вам Вологодский, что Волков был арестован, но через 8 дней освобожден?
Новоселова. Я это слышала от мирового судьи.
Обвинитель Гойхбарг. А не слышали ли Вы, что Волкова освободил ген[ерал] Иванов-Ринов?
Новоселова. Да, слышала.
Обвинитель Гойхбарг. А не знаете ли Вы, что приблизительно через 8 дней после освобождения Волкова он вместе с Ивановым-Риновым поехал на фронт?
Новоселова. Да, слышала тоже.
Обвинитель Гойхбарг. И слышали также, что когда хотели в следственную комиссию вызвать Волкова для допроса по этому делу, то оказалось, что Волкову нельзя вручить повестку, ибо он вместе с командующим армией 17-го числа, именно в тот день, когда его вызывают в чрезвычайную следственную комиссию, уехал на восток?
Новоселова. Это я узнала от председателя чрезвычайной следственной комиссии.
Обвинитель Гойхбарг. Не припоминаете ли Вы, свидетельница, о том, что те, кто вели Вашего мужа и застрелили, — Семенченко и Мефодьев за два дня [до того] арестовали вместе с Вашим мужем Крутовского и Шатилова?
Новоселова. Да...
Гойхбарг. Значит, оказалось, что оба его убийцы скрылись?
Новоселова. Да.
Гойхбарг. А не говорил ли Вам Горбунов, председатель чрезвычайной] следствен[ной] комиссии, что он вызывал Нарбута и Манежева для допроса, причем [в ответ] было сказано сначала, что им вручена повестка, а через некоторое время поступило другое сообщение, что эти Манежев и Нарбут вместе с командующим армией [Ивановым-Риновым и] Волковым отправились на восток?
Новоселова. Это было мне сообщено потом...
Гойхбарг. Скажите, [свидетельница,] Волков получил повышение?
Новоселова. Он был полковником, а стал генералом, чуть ли не командующим армией.
Гойхбарг. А не помните ли, через некоторое время он вместе с другими [казачьими офицерами], Катанаевым и Красильниковым, арестовал членов [Уфимской] Директории, отвез [их] в помещение отряда в Загородной роще? И затем Старынкевич отвез их на квартиру и приставил к ним стражу?
Новоселова. Да, знаю.

Гойхбарг. Скажите, пожалуйста, подсудимый Морозов, Вы участвовали в Административном совете 14 сентября [1918 г.], когда был принят закон о смертной казни. До этого не существовало права применения смертной казни. А не было ли многочисленных случаев, когда арестованные исчезали?
Морозов. Были. Именно закон о смертной казни и был принят для борьбы с самоуправством.
Гойхбарг. Значит, это было некоторым пластырем против такой отправки людей? А очень часто это бывало?
Морозов. Часто ли, сказать не могу, но, во всяком случае, бывало.
Гойхбарг. А если они содержались на местах, которые были подвластны Вам, тоже это бывало?
Морозов. Нет, единичные случаи бывали, но чтобы часто, я не помню...
Гойхбарг. А Вы в качестве министра юстиции не считали возможным урегулировать это и принять меры [к тому], чтобы у Вас не исчезали лица из тюрьмы?
Морозов. Меры принимались. По тюремной инспекции был отдан приказ, чтобы никаким военным властям без гражданских властей арестованные не выдавались.
Гойхбарг. А Вы уволили хоть одного начальника тюрьмы за [нарушение] это[го приказа]?
Морозов. После этого приказа таких случаев у меня не было, так как вскоре все это дело от меня отошло. Я ведал им только [в] это переходное время.
Гойхбарг. …Подсудимый Шумиловский… Вы были членом с[оциал]-д[емократической] организации?
Шумиловский. Был.
Гойхбарг. До какой поры Вы продолжали оставаться членом с[оциал]-д[емократической] организации?
Шумиловский. До лета 1918 года.
Гойхбарг. ...Когда Вы вступили в правительство?
Шумиловский. Вскоре после этого...
Гойхбарг. Что Вас побудило выйти из организации?
Шумиповский. Меня побудило то соображение, чтобы партия, к которой я раньше принадлежал, не несла ответственность за те мероприятия, которые я буду принимать в качестве члена правительства, и чтобы...
Гойхбарг. Вы в качестве члена правительства собирались принимать меры по охране труда и боялись, что с[оциал]-д[емократическая] партия будет нести ответственность за те меры, которые Вы будете принимать?
Шумиловский. Я должен был в качестве члена правительства принимать меры не только по охране труда, но и другие. Рядом с этим я должен был участвовать в других вопросах и не хотел возлагать ответственность на всю партию...
Гойхбарг. Но все-таки Вы остались по своим убеждениям социалистом?
Шумиловский. По своим убеждениям — да, и стремлениям — да.
Гойхбарг. Основное убеждение социалиста — грозить самыми решительными мерами восставшим рабочим? Это согласуется?
Шумиловский. Нет, не согласуется...
Гойхбарг. Значит, в день, предшествующий аресту Новоселова и Шатилова, Вы не послали угроз рабочим применить самые решительные меры в случае забастовки?
Шумиловский. Самые решительные меры? Не думаю, чтобы я мог послать.
Гойхбарг. А не писали [ли] Вы в контрразведывательное отделение, что правительство не остановится перед принятием самых решительных мер?
Шумиловский. В контрразведывательное отделение — нет. Этого не могло быть.
Гойхбарг. Я прошу огласить телеграмму...
Шумиловский. Эта телеграмма мною была составлена и разослана. Только адрес контрразведки я не знаю. Это, вероятно, [она] уже послана была из министерства. Я отдал распоряжение эту телеграмму составить и отправить. Но я не имел в виду применения тех мер, на которые изволите намекать Вы.
Гойхбарг. А не знаете ли Вы, что через месяц в Омске вспыхнула забастовка железнодорожников, и Красильников рядом с этими мастерскими расстрелял пять железнодорожных рабочих... Они поставили рабочих, за ними солдат, за ними казаков, которые бы стали стрелять, если бы солдаты отказались; за ними чехословаков, на случай, если казаки откажутся, а Красильников сам достреливал. Этого Вам не было известно?
Шумшовский. Это не было известно. И если такие известия доходили, я просил принять решительные меры против насильников. К сожалению, результаты не достигались в силу того, что военное засилье было слишком велико...
Гойхбарг. А Вы не думаете, что принятие самых решительных мер означало такие меры, какие принимал Красильников?
Шумшовский. Этого не могло быть.
Гойхбарг. Вы протестовали против всякого насилия, а были ли протесты против действия Красильникова?
Шумшовский. Этого мне не было известно.
Гойхбарг. Здесь в зале находится рабочий-железнодорожник Ранцев, который может удостоверить относительно расстрела этих рабочих и обстоятельств этих расстрелов...
Защитник. …я просил бы огласить журнал [заседания] Совета министров от 27 мая 1919 года, где заслушан доклад Шумиловского о репрессиях, которые применяются по отношению рабочих, о расстрелах, которые производятся, о расстреле петропавловского комиссара труда, об арестах комиссара труда [Шемелева в Барнауле] и о необходимости принять самые строгие меры против таких насилий...
Гойхбарг. …подсудимый Шумиловский, Вы назначили для расследования этих событий чиновника Шкляева?
Шумшовский. К сожалению, это расследование не дало результатов, на которые я надеялся.
Гойхбарг. А Вы знаете, что Шкляев заявляет, что не только были арестованы комиссары труда, но вместе с 50 сотрудниками по культурно-просветительной части они были арестованы и подвергнуты порке?
Шумшовский. Министерство внутренних дел сообщило мне, со слов командированного чиновника, что расследование было произведено. Но оказалось, что эти меры были приняты по приказанию командующего дивизией или корпусом генерала [В. И.] Волкова.
Гойхбарг. Этого самого Волкова?
Шумшовский. Этого самого Волкова, который отбыл на фронт, и это было в той части войск, которая входила в состав волковской дивизии или корпуса. И когда происходило расследование, этой [воинской] части в Петропавловске не оказалось. Таким образом, найти настоящих виновников, не опросив их, не оказалось возможным.
Гойхбарг. А власть министра труда распространялась только на Петропавловск или и на другие части Сибири, где находилась дивизия Волкова?
Шумиловский. На ту территорию, где находился Волков, эта власть не распространялась. Фактически мы были совершенно безвластны, ибо где начиналось военное положение, которое начиналось на том[, левом] берегу Иртыша, мы были лишены всяких функций государственной власти. Там господствовали военные власти, которые делали что хотели.
Гойхбарг. И при таких обстоятельствах Вы считали себя Советом министров, подписывались министрами и т. д.?
Шумиловский. Да, это служит подтверждением фразы, произнесенной вчера свидетелем Патушинским, что это невероятное испытание для некоторых из членов правительства. То, что мы испытывали, это было глубокой душевной драмой.
Гойхбарг. А не было ли выхода: предоставить военным властям право делать то, что они делают, а не получать двух тысяч [рублей] в месяц?
Шумиловский. Жалование не такое большое, чтобы для этого стоило оставаться.
Гойхбарг. Да, но если Вы вспомните расценку, где машинистка получает 250 р[ублей], а министр труда 2 000 рублей, то Вы считаете это охраной труда? Знаете, сравнительно с 250 р[ублями] это было сносное жалование.
Шумиловский. Я не говорю, что это было жалование, за которое стоит держаться. Это было выполнение чрезвычайно тяжелой повинности, которую я добровольно на себя возложил. Временами хотелось покончить с этим кошмаром, но вставал вопрос: а не будет ли после этого еще более многочисленных жертв, еще хуже?
Гойхбарг. Где, по ту сторону Иртыша или в пределах одного городка?
Шумиловский. Прошу, чтобы мне была дана возможность дать объяснения. Выход был. И когда становилось невыносимо, я падал духом и подавал прошение об отставке. Этих прошений было подано несколько, но неотступные убеждения моих друзей, лиц, которые, может быть, сами анализировали положение...
Зафиксировано было только мое последнее прошение, которое должно иметься в делах Совета министров. Там подробно изложены мотивы, которые делали совершенно невыносимой мою дальнейшую работу.

Обвинитель Гойхбарг. Я прошу трибунал допросить свидетеля Ранцева. …в октябре 1918 года здесь, в мастерских на железной дороге, была объявлена забастовка рабочих?
Ранцев. Была.
Обвинитель Гойхбарг. Что после этой забастовки было сделано по отношению некоторых рабочих?
Ранцев. Пять человек было расстреляно.
Обвинитель Гойхбарг. Они какое-нибудь особое участие принимали в забастовке?
Ранцев. Этого я сказать не могу. Я их даже не знаю...
Обвинитель Гойхбарг. А кто распоряжался расстрелами?
Ранцев. Я не знал, что это за человек. Но говорили, что Красильников. …там было много народу, он вышел и говорил: «Вы слышите, как ваших товарищей расстреливают. Это будет и вам также, если будете продолжать забастовку».
Обвинитель Гойхбарг. А Вы не слышали, Красильникова за это судили?
Ранцев. Не слышал...
Обвинитель Гойхбарг. …разрешите мне задать вопрос подсудимому Шумиловскому...
Скажите, пожалуйста, подсудимый Шумиловский, в сентябре [1918 г.] была оглашена телеграмма Глосса, что арестованных членов [Сибирской] областной думы, несмотря на приказ Аргунова, уполномоченного так называемого [Временного] Всероссийского правительства, т. е. [Уфимской] Директории, не освобождают, так как на месте заявляют, что приказ отдан Вр[еменным] Сибирским правительством и должен быть отменен Временным же Сибирским правительством…
А не знаете ли, что другие члены Национального совета — [Ф.] Рихтер и [Я.] Кошек — арестовали Грацианова и искали арестовать Михайлова за то, что они устранили Крутовского и Шатилова и открыли поход на Сибирскую областную думу?
Шумиловский. Когда произошел арест Грацианова и стали известны попытки арестовать Михайлова и, если не ошибаюсь, Бутова, то мотивы этого мне были непонятны. Впоследствии для меня выяснилось, кажется путем сообщения моих личных знакомых, что эта цель преследовалась, что этот арест был ответом на арест Крутовского и Шатилова и на вынужденное подписание ими прошений об отставке...
Обвинитель Гойхбарг. Как Вы объясняете, что представители [чехословацкого] Национального совета отдают приказы об аресте Ваших сотоварищей по Административному совету Михайлова и Грацианова, если они не собираются делать из этого вывода?
Шумиловский. Я тогда понимал этот арест как ответ на арест Шатилова и Крутовского, т. е. что чехи считали их виновниками этого ареста и хотели применить к ним репрессию и принять ту меру, которая бы позволила им восстановить права Крутовского и Шатилова...
Обвинитель Гойхбарг. А не приходилось ли Вам слышать о том, что все-таки некоторых [социалистов] необходимо сохранить [в составе правительства], потому что необходим демократический фиговый листок?
Шумиловский. Не приходилось.
Обвинитель Гойхбарг. А не говорил ли в Вашем присутствии Старынкевич Вашему товарищу министра Третьяку, что его не тронут и не арестуют, потому что сейчас необходим демократический фиговый листок, и поэтому Вам и Третьяку ничего не грозит?
Шумиловский. При мне этого не было.
Обвинитель Гойхбарг. Я попрошу у трибунала разрешить мне спросить подсудимого Третьяка относительно демократического фигового листка, о котором он в своих письменных показаниях сообщает трибуналу. Скажите, пожалуйста, подсудимый Третьяк, при Вас Старынкевич говорил фразу, о которой я сейчас упоминал?
Третъяк. Старынкевич говорил, что в настоящее время социалистам никакой опасности не угрожает, т. к. правительство заинтересовано их оставить, [поскольку] необходим демократический фиговый листочек. Разговор происходил в первые дни моего вступления в правительство, около 28 ноября [1918 г.].
Обвинитель Гойхбарг. А обстоятельства этого времени Вас убеждали, что он правильно выражается?
Третьяк. Обстоятельства того времени были таковы. В один из первых дней, как только образовался колчаковский переворот, у Колчака расстроились отношения с Национальным чехословацким советом, и Национальный совет в Челябинске в своей декларации написал, что он считает кризис еще неисчерпанным и неизжитым. Это с одной стороны. С другой стороны, на другом конце, в Чите, в то же самое время была атаманщина, причем атаман Семенов не признал Колчака и, стало быть, как будто бы предполагал объявить самостоятельность. И вот в это время как раз я говорил со Старынкевичем, причем положение было такое: с одной стороны — Семенов, с другой стороны — [чехословацкий] Национальный совет. В то же время в Совете министров было состояние неуравновешенное, неопределенное.
Обвинитель Гойхбарг. Вы припоминаете, что чехословацкий Национальный совет после ноября [1918 г.] все-таки считал кризис неизжитым, т. к. социалисты Зензинов и Авксентьев были удалены?
Третьяк. Главным образом потому, что была разогнана Сибирская областная дума, т. к. с этих пор и образовалась трещина между Административным советом и чехословаками. С тех пор, как был совершен переворот, уже образовалась пропасть между чехословаками и Колчаком. И сколько ни пытались сгладить эту пропасть, она все более и более расширялась, принимая в отдельных частях войск даже острые контуры...
Обвинитель Гойхбарг. Подсудимый Шумиловский, в связи с данными пояснениями, может быть, Вы теперь не откажетесь подтвердить, что по отношению к некоторым… подчинение так называемой [Уфимской] Директории с большинством [из] с[оциалистов]-р[еволюционеров] было вызвано настояниями чехословацких войск?
Шумиловский. Тогда я этого, мож[ет] быть, и не знал. Но последующие впечатления, которые наслаивались одно за другим, заставляют меня признаться, что для некоторых членов [правительства] такой выход представлялся, быть может, наиболее приемлемым.




Всеволод Иванов об эсерах, белых и Гражданской войне

Из книги Всеволода Никаноровича Иванова «В Гражданской войне (из записок омского журналиста)».

Напрасно всероссийские эсеры, в параграфе 16 своей декларации, от 20 августа 1920 г., указывают на то, что они, не выступая в «данный момент» с вооруженной борьбой и занявшись «подготовкой масс» к грядущим событиям, тем не менее не могут допустить никакой «контрреволюции» и должны принимать для ликвидации ее все меры взрыванием изнутри, «как то блестяще удалось во время правительства Колчака».
[Читать далее]Так ли это? Действительно ли в ней, в катастрофе этой виноваты эсеры, проявившие в ней, как пишется в разных партийных отчетах, «колоссальную выдержку и дисциплину». Мы видели картину развала. Мы видели, как фронт разваливался сам, как его разваливал всякий, кто хотел. Мы видели распри командного состава, его бюрократичность, возмутительную незаботливость снабжающих частей, поголовное почти отсутствие гражданского мужества, нелепый саботаж темных людей, мечтательность и непрактичность правящих кругов. Развал происходил стихийно. Да просто и не умели не разваливать! Вся наша история, вскормившая наш роскошный, ленивый, сытый своеобразный быт, вся она была тут...
Эсеры ли виноваты в том, что глупый поручик, военный контролер станции, сам не знал, зачем он поставлен? Эсеры ли виноваты в том, что телеграмма об умирающих русских людях не была передана центральному правительству, только потому, что она «частная»? Эсеры, ли, наконец, виноваты в том, что генерал Матковский не сумел как следует устроить пробной тревоги?
Между тем все эти мелкие факты, в совокупности своей имели колоссальное значение. И, конечно, в этой лавине дезорганизации преступно-провокационная работа эсеров имела совершенно ничтожное значение. Заявление эсеров, что это дело их рук,— пустое хвастовство! Что они могут сделать против той же кроваво-организованной Советской России?




Всеволод Иванов о белых. Часть III

Из книги Всеволода Никаноровича Иванова «В Гражданской войне (из записок омского журналиста)».

Итак, сзади у нас были красные... Но главный наш враг был не там. Города, эти оазисы государственности, точки сил, были отделены друг от друга эвакуацией «союзных» армий. Мы видели, как поляки останавливали и, в конце концов, остановили всякое движение на восток. Чехи сделали лучше: от Красноярска и до района семеновских войск и японских частей линия железных дорог была исключительно в их руках...
К тому же, одновременно с таким положением вещей, подняли голову и партизаны...
Если бы линия железной дороги оказалась связанной с армией, то картина значительно была бы другой. Пятьсот ижевцев, посланных в тот же Иркутск, сумели бы поддержать там равновесие.
Этого не дали сделать чехи.
[Читать далее]А, кроме того, в этих разобщенных, разорванных друг от друга кусках и начинает действовать особенно сильно имеющаяся организация. Я говорю о той эсеровской организации, которая все время была в связи со штабом генерала Гайды и имела агентов в штабе генерала Пепеляева. Выступление полковника Ивакина кончилось неудачно. Томск был пропитан эсеровскими маниловски-провокационными мечтаниями, и самый факт передачи города в руки «демократического органа», а, в сущности, на поток и разграбление красноармейцам исходил оттуда. Действия в Красноярске генерала Зиневича, командира 1-й дивизии пепеляевской армии, горячо одобряемое… полковником Кононовым, лежали вполне в орбите этих идей. Наконец, в Иркутске выступление штабс-капитана Калашникова и бывшего начальника Осведомительного отдела при штабе Сибирской армии, такие фамилии, как фамилия поручика Кошкадамова, в роли коменданта города Иркутска — бывшего редактора «Голоса Сибирской армии» — армейской газеты Сибирской армии, поручиков Никольского, Галкина, наконец, восстание во Владивостоке генерала Гайды, вокруг которого группировались такие работники этих именно кругов из штаба Сибирской армии, как убитый там д-р Григорьев, издавший в Перми 12 № газеты «Отечество» и ухлопавший на это до 120 000 денег, — все это птенцы одного гнезда, гнезда Гайды.
Вся эта компания разъехалась из армии, как только произошел известный конфликт Колчак — Гайда, и расселась по всем отдаленным пунктам Сибири и Дальнего Востока, держа связь со штабом генерала Пепеляева...
Кто же были эти люди, занимавшиеся систематически тем, что в оторванных от армии местах они подымали восстания, отменяли власть, сажали земство, отворяя, таким образом, демократические ворота, куда лавой лились большевики, — кто они были, предатели или глупцы?
Между ними были, конечно, предатели. Но, по большей части, то были глупцы. Они искренно верили, что создадут какое-то новое небывалое правительство, «земское», — слово, которое чрезвычайно импонировало чехам, понимавшим его в смысле «всенародного», и, прекратив «бойню», остановив большевизм, заживут в демократическом государстве...
Д-р Гербек рассказывал о том, что вообще большинство военных переворотчиков, после завершения такового, собиралось уйти в учителя, в кооператоры, вообще заняться, говоря еврейским словом,— культурничеством.
Вспомним далее, что едва ли не восьмым декретом Иркутского политического центра были отменены погоны и введены нарукавные чешские знаки с обозначением чинов.
Штабс-капитан Калашников не терял, таким образом, своего чина, а, верно, рассчитывал приумножить его.
Я охотно допускаю, что с их стороны была известная искренность. Но со стороны их главарей, того же ген. Гайды, так сводившего свои личные счеты по Омску с покойным адмиралом, было колоссальнейшее предательство.
Итак, на востоке, вопреки заявлению полковника Кононова, в разорванных друг от друга ячейках-городах шла энергичная работа по разложению гарнизонов.
Образцово работу эту проделал ген. Зиневич, как известно, выступивший в газетах с письмом к Верховному правителю с обвинениями его в разных грехах. После передачи власти земству в Красноярске, действительно, наступило успокоение. Огромный гарнизон митинговал и распадался; с приближением фронта все страстнее жаждал мира, и слово мир — вот что оказалось у всех на устах.
При таком положении вещей, приближение армии не могло успокоительно действовать ни на самого генерала, который чувствовал, что с ним не согласятся ее вожди, ни на его бравых сподвижников. И вот по телеграфу начинаются классические переговоры генерала Зиневича с комиссаром Грязновым о мире... Одновременно ведутся переговоры и со Щетинкиным...
Генерал Каппель, главнокомандующий, об этих переговорах не уведомляется, но о них, конечно, знает...
Мир — вот те слова, которые носила в тот день на красных флагах небольшая, но чрезвычайно агрессивно настроенная кучка солдат.
И в связи с этим настроением гарнизон решительно заявлял, что никакие части отходящей армии пропущены через город на восток не будут.
Город являл вид растерянный, в штабах слонялись без дела смущенные, подавленные офицеры. Лишь несколько персон развивало усиленную деятельность. И среди них известный Дальнему Востоку эсер, недоучившийся студент, Евгений Колосов, член Учредительного собрания.
Демагог в речах и журналистике, беззастенчивый и дерзкий, участвовавший в каком-то из дальневосточных противобольшевистских правительств, он развил до крайних пределов свою агитацию. Все время воздействуя на наивного, военного по преимуществу, недалекого ген. Зиневича, он владел вполне и его языком, и его именем.
Было ясно, что неминуема новая междоусобная схватка между отступающими каппелевскими войсками и разнузданным, пьяным от сладких лозунгов гарнизоном гор. Красноярска...
Наконец, в самих частях начался раскол — заключать мир или не заключать, и дело кончилось и сражениями, и убийствами.
...
На станции была латышская охрана от латышского уезжавшего батальона. Крепкие, сытые люди, в никогда не виданной нами ранее форме, отлично одетые, сидели в аппаратной... Чужие — в нашей — на нашей — железной дороге, в то время, как мы, хозяева, являемся из ночи, тьмы, запорошенные проклятым снегом...
В это время подошел чешский эшелон. В классных вагонах были освещены все окна, оттуда доносилось женское пение, граммофон.
Так они встречали Рождество.
Я попросил коменданта поезда. Ко мне вышел плотный чех и на плохом русском языке выразил неудовольствие, что я с винтовкой.
— Я вас должен предупредить, — заявил он весьма строго. — Между нами и красными заключено соглашение, по которому никакие вооруженные банды не могут допускаться в 30-верстную полосу около линии железной дороги. Поэтому я должен бы был вас и ваших солдат разоружить.
Это соглашение было для меня решительной новостью. Чехи всегда были грозой большевиков, и такая перемена политики была чрезвычайно неожиданна…
Раздосадованный и известиями, и обстановкой, горячо протестуя против сливания наших «банд» в одно с большевистскими, я спросил, что известно моему собеседнику о Красноярске. Правильны ли слухи, что он занят ген. Войцеховским?
— Я этого не знаю, — ответил поручик. — С нами едет полковник, русский, Генерального штаба... Он вас лучше информирует...
И в полосе света в раскрытую дверь купе, в табачном дыму, звоне шпор и женском голосе, предстала предо мной упитанная фигура полковника...
С полупоклоном, не подавая руки, бархатным баритоном, усиленно ковыряя в зубах, он спросил, что мне, собственно, угодно.
— Я хотел бы знать, г-н полковник, в каком положении Красноярск... Занят ли он ген. Войцеховским или нет?
— Генералом Войцеховским? — Н-не думаю,— ответил задумчиво полковник, ковыряя в зубах... Да, собственно, зачем генералу Войцеховскому и занимать его? — Н-не думаю.
Я резко сказал, что мне безразлично, что думает полковник, что я хотел знать, что он сам знает, и взбешенный, выскочил на воздух.
Окна вагонов по-прежнему сияли в ночной тьме и по-прежнему звенела гитара:
А теперь приедешь к Яру,
Хор цыганок не поет...
Соколовского гитара...
Меня ждали промерзшие солдаты. Молча прошли мы к коням. Там на нашего возницу нападали два каких-то железнодорожника, обвиняя его в контрреволюционности и требуя выдачи наших лошадей в качестве народного достояния.
Мы прогнали их ударами прикладов и выстрелами. А когда выехали за околицу, вслед нам раздались выстрелы.

Канска мы все ждали с некоторым волнением, потому что речи, подобные речам железнодорожника, доходили до нас отовсюду: — погодите, вот ужо покажут вам под Канском! Было известно, что в самом Канске сильный гарнизон, да и район Тайшета с его партизанскими отрядами не обещали особых удобств для прохождения.
Между тем что мы могли предоставить со своей стороны? — Если какие-нибудь более или менее крупные части и были, то они были затеряны в массе мелких осколков, либо так, как Иркутская полного состава дивизия, думали только лишь о своем районе, откуда были ее главные контингенты, о своем доме, чтобы там разойтись. Как я сказал уже выше, все это после Красноярска шло совершенно самостоятельно, не имея никакой связи между собой, подверженное и слухам, и панике.

Отсутствие решительности у начальствующих лиц производило явную деморализацию низшего командного состава, и если наличие большого количества наших в селе являло действие ободряющее, то долговременное пребывание на месте сводилось к кипению в неопределенности и, опять-таки, вело к деморализации масс.
Чтобы выйти из этого невыносимого положения, нужно было напряжение одной, индивидуальной воли,— а воли не было!.. Не было никого, кто бы объединил вокруг себя эту массу, не было личности.
Вернулся я к себе и привез от ген. Миловича ответ, что он, как старший, просит пожаловать на совещание к себе войскового старшину Энборисова...
Вопрос стоял так: пробиваться ли на восток, уходить ли на юг. И то и другое в сущности, для нас было равнозначным. И там, и тут полная неопределенность, полнейшая судьба.
Поздней ночью закончилось это совещание. Полковник Энборисов, вернувшись, привез известие, что там командирами наиболее крупных отрядов решено было предоставить всем свободу действия. Во исполнение этого, ген. Милович на другой день взял дивизион и ушел на Канск, где сел в поезд к чехам. Отряд вернулся обратно.
Я решительно должен сказать, что такой способ «освобождать» части, в сущности, сводился к освобождению начальствующими лицами самих себя от забот о частях для свободного устремления в чешские поезда. В результате — разваливались части, и хорошие части. Как, например, укажу на Томскую унтер-офицерскую школу, вышедшую в полном составе из Томска, отлично вооруженную и надежную,— из пермяков. Командир ее, полковник Шнапперман, объявил всем чинам, что они свободны, и сел сам в чешский эшелон.
Конечно, часть рассыпалась…

На утро было назначено наступление... С лихорадочным нетерпением ждали мы его результатов. Что-то около 80 пулеметов должны были быть двинуты против села. Но полученные сведения гласили, что хотя одна часть и добежала до селения, но тотчас же открыла огонь по своим. Передалась. Деморализация принесла свои плоды.
Начиналось явное разложение. На Канск уехало несколько подвод с офицерами, заявляющими, что там земская власть и что они могут с нею сговориться.
…мы стали подходить к Нижнеудинску, этому маленькому жалкому свидетелю ужасной драмы, разыгравшейся вокруг Верховного. За несколько недель стояния там огромный эшелон Верховного буквально вмерз в лед, в грязь, в снег и так и остался стоять, разграбленный. Верховный, как известно, со 100 приближенными, был вывезен чехами в одном вагоне, прицепленном к хвосту, обычно по-хозяйски устроенного чешского эшелона, с изуродованными теплушками, окнами, вставленными из классных вагонов, и т. д...
Перед нами была область всяких восстаний, организаций или, более того, слухов об этом. В волостных земствах всюду находили мы «бумажки» относительно формирования народно-революционной армии для «уничтожения остатков армии врага народа, адмирала Колчака». Повсюду летели декреты об урегулировании при посредстве кооперативов, торговли, об уничтожении частной торговли. Учительницы в школах показывали нам бумажки, извещающие, что с такого-то числа «вся власть» над школами перешла в ведение учебного отдела такого-то совдепа, а посему необходимо прекратить тотчас же преподавание Закона Божьего.
Как по какому-то великому, изначальному шаблону были отлиты формы всех этих бумажек, и приходилось удивляться, как, в сущности, четки их требования при элементарной простоте своей!
...
Перед нами не было уже отступающего фронта, уходящей армии и т. д., с их временными кровавыми инцидентами. Перед нами воочию вставала Гражданская война, не война двух фронтов, хотя и русских,— а война бродяжническая, сутолочная, война всех против всех.
...
Я прошел на станцию Нижнеудинск, чтобы навести кое-какие справки у чехов. Начальник штаба 3-й чешской дивизии оказался спящим в своем вагоне, несмотря на 11 часов дня. Спали и его адъютанты. Вся станция была забита чешскими, румынскими солдатами, весьма оживленно сбывавшими нашим наш табак, теплое белье и т. д. Торг шел вовсю...
Тут же пришлось встретиться и познакомиться с одним сербским офицером, которому посчастливилось уйти из-под Клюквенной. Дело в том, что сербские эшелоны стояли вперемежку с польскими, и поэтому, при сдаче поляков, не предупредивших сербов, попались и сербы. Этот серб-офицер плакал, рассказывая о польском предательстве...
Грустную картину являли станции. Чехи не позволяли нам показываться на них вооруженными. Чешский флаг трепетал на флагштоке, везде сидели телеграфисты и коменданты — чехи, и было непонятно, почему по ж. д. движутся с таким комфортом эти сытые, здоровые, чужие люди, а мы, хозяева, должны ухабиться где-то в снегах, изредка вылезая на станцию, чтобы посмотреть, послушать, купить уже втридорога свои же казенные товары, захваченные более удачливыми союзниками.
...
Двигаться… ближе к Иркутску становилось все труднее и труднее. Нам по всем дорогам предшествовали в одном, в двух переходах специальные совдепские люди, которые предуведомляли население о нашем движении в соответствующих тонах. Мы приезжали в пустые, мертвые деревни, из которых было угнано и население, и скот. По нетопленным избам, и то не везде, оставались лишь дряхлые старики...
Кроме известных психологических неудобств, такой метод действия был прямо губителен для нас. Нам нужны были лошади в обмен на выбившихся из сил.
Дурно это было или хорошо, все равно, так надо было. Не иметь лошади — значит отдаться красным и т. д. Поэтому, в связи с выселением крестьян в леса, ночью приходилось делать облавы на лошадей.
Темной, звездной ночью, по следам от множества копыт, отправлялись мы на заимку верст за 10; среди деревьев издали уже были видны, в дыму от костров, фигуры сидящих у огней мужиков, иногда целые семьи окружали пляшущий живительный цветок огня.
Тут же, привязанные к деревьям, маячили фигуры коней. Один-два выстрела вверх, невообразимая суматоха и бегство, и через 10 минут мы возвращались, ведя с собой в поводу 5-6 лошадей, сколько нужно...
И сколько забавных инцидентов было во время этого скорбного пути. Так… командир шедшего с нами другого отряда, полковник Герасимов, оказавшись в одном селении с красными, получил обильную жертву от ждавших от красных мира восторженных поселян. Тут были туши мяса, и мука, и масло...
Ночуя в одном из сел, полковник Герасимов встретил в избе тоже ночующего представителя иркутской власти, ехавшего за покупкой фуража и мяса. Долго беседовали они на разные темы, главным образом о прекращении войны. Когда слух об этом дошел до нашего отряда, то было решение у этого субъекта забрать деньги, дабы иметь возможность оплачивать крестьянам фураж и продовольствие...

И тут, после тысячеверстных переходов, в двух верстах от красных, все одно и то же, одно и то же. Есть от чего в отчаяние прийти, от этой мистической русской неумелости организоваться! Широким веером, обращенным кверху, раскидывались по лбищу на розовом рассветном снегу тучи саней. Ясно было, что вверху где-то затор. Долго я дожидался движения подвод, но бесполезно. Пришлось идти «проявлять инициативу».
Пройдя с версту в гору, вижу, как вытянувшиеся по двум дорогам в ленту сани скопились в комок в том месте, где две дороги переходили в одну. Каждый из близстоящих возниц, а особенно каждая вожделела первой броситься на этот широкий открытый путь. И с каждой головной парой буквально происходило следующее: слетая в узкий снежный желоб одной тропы, упряжки сплетались в одно, и начиналась зверская, неистовая русская ругань.
Самовольно, насильно вмешавшись, удерживая одну запряжку, один отряд, пропуская другой, все время неистово ругаясь, невзирая на чины и звания, я в полчаса достиг того, что подъехали мои сани.
Я не знаю, кто был тот полковник, который, сидя с женою в своей кошевке, изредка испускал это позорное слово «понужай», а в конце концов привязался ко мне с требованием указать, на каком основании я распоряжаюсь. Произошло крупное, пересыпанное солью, объяснение, но, на счастье, подошла его очередь, и он проехал мимо.
В получасе езды — буквально та же история! Дороги рассыпались на две, для скорости — поехали по двум. Потом опять они слились в одну, с той, однако, значительной разницей, что в месте их стрелки образовалась снежная, полусаженная яма. И опять мчавшиеся взапуски сани низвергались в эту яму, с угрозой искалечить ноги лошадям, путая, тратя время даже на распряжку, чтобы проехать вперед, заставляя, таким образом, весь остальной хвост дожидаться.
Это было невозможно, но почти ничего невозможно было сделать. Возницы со злыми, упрямыми лицами неслись к этой яме, и дважды случилось так, что одни сани упали на другие, в которых лежало двое больных. Ужасные крики послышались оттуда. На мое требование оттащить сани в сторону, чтобы, не мешая другим, производить чинку упряжи, возница-офицер вытащил револьвер...
И ведь каждый из этих добрейших людей думал, что то, что он делал, было единственно правильно... Никакой, ни малейшей инициативы...
Среди зеленых сосен, на девственном снегу, в только что захваченной в Иннокентьевском желтой теплой одежде раскидано было 8 убитых — зарубленных. Один еще дышал, и на его раскрытом горле, как безжалостные розы, вскипали огромные пузыри ало-красной крови, чтобы сейчас же лопнуть и мелкими рубинами осыпать сияющий снег. Синие руки сжимались и разжимались.
Это были солдаты нашего Тобольского полка, уличенные в сношениях с неприятелем...
Поворотили через Ангару. Невдалеке — опять рассыпанные в беспорядке трупы убитых; то были тоже зарубленные, и кровь казалась черной на буром месячном снегу...
Армия шла к атаману Семенову, как к тому последнему оплоту, последнему, который оставался еще на Дальнем Востоке. Долетали уже быстрые вести о переворотах во Владивостоке, но еще верилось в союзническую помощь японцев и в безжалостную силу атамана...
Прохаживаясь по платформе, увидел я троих людей, по виду мастеровых. Прямо волками смотрели они на нас, на наши вооруженные фигуры, и было страшно за то количество ненависти, которое горело в их глазах...
Я подошел к ним. При моем приближении один из них совершенно определенным жестом засунул руку в карман полушубка.
— Ну, что ж, братцы, долго ли еще будем воевать? — возможно весело спросил я их.
Те насупились и стояли молча. На повторенный вопрос один сказал:
— Ну, кончайте вот сами, а мы за вами.
— А что у вас здесь на станции порасписано? — И такие-то мы, и сякие-то... С такими-то людьми ведь мира заключать не приходится...
— Вот и деремся...
— Доколе ж драться?
— Пока сполна всех не перебьем...
— Может, договориться как-нибудь можно?
— Да вы вот не договариваетесь, да уходите...
— А почему уходим?
— А Бог вас знает... Умны, должно быть...
Меня взорвало...
— Ну, умны, не умны, а вас не глупее. Не хотим с большевиками жить — жили довольно.
— Да и мы с ними жили — ничего.
...
Спокойно, хотя и ненадолго, вздохнула армия, очутившись, наконец, на ст. Мысовой, но вместе с этим облегчением начались и известные затруднения.
Во-первых, все начальство почувствовало вновь себя на твердом базисе. Налицо была ж. д., налицо были восстановленные известные взаимоотношения с высшей властью. Опять начался «ренессанс генералов». Под них, под каждого отдельно, стали заниматься лучшие дома. Мы, прибыв одними из последних, принуждены были сбиться в числе человек 40 в маленькую квартирку железнодорожного рабочего, где и расположились на полу. И опять полились со стороны обитателей жалобы на дороговизну, на отсутствие порядка. Полились рассказы про местных интервентов-американцев, незадолго только ушедших отсюда! «Карманы у них полны денег,— говорил один рабочий,— а голова разными мыслями. Баб и девок напортили — страшное дело сколько».
С другой стороны, и армия, очутившись в таком мирном положении, не смогла сразу встать на вполне мирный путь. Привычка к «спешиванию» шуб, сена, фуража осталась неистребимой. Стали поступать жалобы на исчезновение таких мирных вещей, как серебряные ложки. Конечно, все это не могло быть отнесено на плюс, и ропот жителей отчетливо изобразился в заявлении одного местного полковника, никогда не выезжавшего из своего городка и рассказывавшего, что они тут «хорошо жили» и что мы — смутили их покой.
...
Сел я в вагон к коменданту поезда, некоему полковнику, с женой, только что сделавшими наш поход. Ни одного слова нельзя было услышать от них,— кроме рассказов о том, как утром они вставали, выезжали, как надо всем царил единый крик: «Понужай!» Теперь вот они в вагоне, едут к атаману, и я не видал ни одного человека во всю мою жизнь, который так бы глупо — точно исполнял свои обязанности в благодарность за это. Ему, например, было запрещено подсаживать в вагон военнослужащих, и он отказывал всем, ссылаясь на то, что «его расстреляют». Этими расстрелами он просто сладострастно грассировал, как-то радуясь, веруя, что вот тут-то есть твердая власть.
На одной из станций к нам обратился один доктор из Ижевской дивизии, у него пала лошадь, сбрую он тащил на плечах, и он просил подвезти его несколько станций, чтобы догнать свою дивизию...
— Всякий офицер, севший в поезд, будет считаться дезертиром,— важно ответил полковник.
Доктор сказал ему дурака и ушел в сербский вагон, шедший в составе нашего поезда, где его и посадили. Наш же комендант неуклонно проводил свою политику.
К вечеру подъехали на Дивизионную, где должен был выгружаться и наш санитарный поезд. Станция была заставлена составами чешского высшего командования; между прочим, и поезд генерала Жанена стоял тоже здесь. Там увидал совершенно случайно эшелон «Чехословацкого дневника» и пошел «информироваться».
То, что я узнал в долгой беседе от д-ра Гербека, редактора «Чехословацкого дневника», и еще от одного, причастного к редакции доктора, не поддается описанию.
Перво-наперво, я справился, какого он мнения насчет положения вещей здесь.
— О, латентный большевизмус, — воскликнул д-р Гербек. — Не пройдет и двух недель — атамана Семенова не будет. Да и сейчас одна станция (?) занята красными, вы через нее не проедете... Офицеров снимают.
На мой вопрос, как же вообще мой собеседник представляет себе положение, он ответил мне, что положение «реакционеров» безнадежно проиграно. Что тот режим, который держится до сих пор военщиной, должен быть сменен земским, общенародным.
Необходимо при этом отметить, что слово «земский» по-чешски имело, очевидно, какой-то более широкий смысл, нежели по-русски, почему это слово и пользовалось у них таким успехом.
К такой-то власти и стремился, по словам д-ра Гербека, шт.-кап. Калашников.
— Но, скажите, пожалуйста, доктор, понимал ли он, что ему не удастся удержать власти в своих руках и придется передать ее налево?
— Да, беседуя с ним накануне восстания, я слышал от него, что самое страшное для него будет — если придется поступить на службу в Красную армию. И он, и его сотрудники, на случай победы большевизма, решили уйти в деревню, в учителя, кооператоры и т. д.
Таким образом, не оставляло сомнений, что эти чехи знали о готовящемся перевороте и где — не в их ли штабах зрел и наливался он?
— Но скажите, пожалуйста, — добивался я, — вы-то сами верили, что власть в Иркутске и вообще на Дальнем Востоке останется в руках Политического центра? Неужели не смущала вас та дряблая масса обывателей, которой решительно все равно, куда бы ее ни влекли?
— Да, я удивляюсь вашей массе, — сказал д-р Гербек, — она как будто нисколько не заинтересована в том, что происходит вокруг. Знаете, я видал семьи, которые начали пульку при старом правительстве, играли при перевороте и кончили при новом...
Я напомнил тогда меморандум чехов представителям иностранных держав, в котором они заявляли о невозможности служить внутри Сибири, где царят порки, расстрелы и т. п. Напомнил о поведении самих чехов и спросил, было ли и это также дипломатическим ходом.
— О, — ответил д-р Гербек, — ...конечно, мы сами отлично понимали, что такое военная необходимость, и к ней прибегали. Но внутри Сибири нет уже войны. Здесь уже образовался целый организм, и дело этого организма — выбрать себе голову — правительство...
Конечно, белья купить негде. Спасибо, надоумили обратиться к дамскому комитету. О, Дамские комитеты! Что бы было с Русью, коли бы не было на Руси Дамских комитетов и их микроскопически-великих дел. Милые дамы-благотворительницы в белых халатах, если не ошибаюсь, в здании Общественного собрания, снабжали нас, оборванных, грязных, всем необходимым, нисколько не смущаясь. Надо отметить, мне решительно повезло. Когда я получил свой пакет, пришло распоряжение какого-то главного начальства — упорядочить дело раздачи белья, отпустив предварительно некоторую долю этому самому начальству. Общая выдача же отныне должна была производиться по именным лишь спискам из частей, за подписью командиров оных.
Велика штука получить пару подштанников, рубаху, портянки да полотенце... Нет, так и тут нужно «бумажку»... за «подписом».
И вспомнился мне случай в пути... В поезде американского Красного Креста до Новониколаевска ехало порядочное количество белья и перевязочных материалов. Я обратился туда за бинтом для Ауслендера. Уполномоченный, м-р Джонсон, смотрел на дело очень просто: дал мне дюжину бинтов, две смены теплого белья. При следующей встрече я опять пошел за бинтами и натолкнулся на следующую картину: какой-то очень полный полковник, держа на руках несколько смен отличного белья, просил весьма настойчиво дать ему еще несколько пар, уверяя, что у него ничего нет. Джонсон грубо отказывал, говоря, что очень много белья оставили в Омске, по вине русских военных властей, и что больше он дать не может. Но так как полковник продолжал настаивать, он дал ему еще несколько пар — до полдюжины...
Получив просимое, полковник весьма приятно осклабился, раскланялся и спросил:
— Расписочку прикажете написать?
— Нет, не надо, берите так,— был ответ.
О, эти привычки к расписочкам. И ведь воруют при них не меньше...




Всеволод Иванов о белых. Часть II

Из книги Всеволода Никаноровича Иванова «В Гражданской войне (из записок омского журналиста)».

Как известно, Совмин вполне благополучно добрался до Иркутска. Более того. Найдутся летописцы, которые опишут достойными красками это путешествие мозга молодой России... Конечно, проезд был обставлен вполне прилично, в спальных вагонах, с вагоном-рестораном и т. д. В ресторане сидели и все время кушали спиртные напитки морской министр, контр-адмирал Смирнов, юный дипломат, министр иностранных дел И. И. Сукин и Минфин фон Гойер. Если в дороге и были какие-нибудь недоразумения, то крайне незначительные. Так, например, однажды оказалось, что министру финансов фон Гойеру не хватило яблочного суфле. Тогда в вагоне-ресторане появилось объявление, извещающее почтеннейшую публику, что в первую очередь имеют право обедать лишь особы первых двух классов...
Отходившие воинские части останавливались в пустой гостинице.
В ее ресторане началось гомерическое пьянство. За два дня до оставления Омска мы не могли уже спать ночь. За стеной в соседнем номере была какая-то совершенно непонятная возня, раздавались пьяные голоса, женские крики, в стену стучала мебель, гремели выстрелы...
[Читать далее]Спокойный, очкатый поэт Н. Я. Шестаков, живший с нами, рассказал по этому поводу эпизод, виденный им при отступлении от Оренбурга.
Мрачный есаул сидел в зале 1-го класса вокзала среди сбитой толпы уезжающих. При нем находился трубач. Время от времени он приказывал играть сигнал «наступление». Медные звуки гремели, звенели, дрожали в зале, оглушая всё и вся. После сигнала он наливал стакан пива, выпивал, а затем трубач играл отбой...
Как производился отход поездов — нечего и рассказывать. Сплошь тупиковые пути ст. Омск и не могли функционировать без задержки и при всей доброй воле и добром старании администрации. Но, конечно, легко понять, что старания этого было мало по причинам политическим, а главным образом экономическим. Достаточно сказать, что генерал Нокс, этот генерал, в адмирале Колчаке видевший или хотевший видеть второго Кромвеля, по случаю организации дружин Св. Креста выписавший из Англии с необычайным усердием 100 000 экз. Евангелия и Библии на русском языке, принужден был уплатить русской железнодорожной организованной демократии ст. Омск 50 000 рублей и раздать несколько бочонков доброго рому, чтобы поезд, наконец, был поставлен на вольный нечетный путь.
Да что поезд Нокса! Поезд Совета министров должен был уплатить взятку, чтобы уйти из Омска...
…часов в 10 утра в нашей типографии были отпечатаны и распространены по городу приказы за подписью одного официального лица, кого именно, к сожалению,— не помню. Согласно приказу, все мужское население гор. Омска от 18 до 41 года должно было собраться к 1 часу дня к воинскому начальнику, чтобы походным порядком выступить из города, дабы не пополнять частей неприятеля.
Я не видал никогда более фантастического плана! Чтобы несколько десятков тысяч человек гражданского населения, неустойчиво настроенного, собрались в полтора часа, без теплой обуви, без одежды, в яркий ноябрьский мороз, пешком тронулись из города, неизвестно куда, без пищи, без каких-либо приспособлений!
...
Как передавали потом, красные входили в город со стороны Загородного сада и Иртыша... И в это время среди маленьких, низеньких домиков окраин Омска разыгрывались тяжелые сцены... Я видел, как какой-то офицер, присев за поленницей, срывал с себя погоны...
Закат Омска. То горели колоссальные склады на Московке. Такие же склады были и на вокзале в Омске, в пакгаузах, в составах, и все эти огромные запасы обмундирования, вооружения, снаряжения оставались красным.
Между тем некоторые наши части, как, например, егерский батальон отходил от Омска без теплой одежды, без валенок, в кожаных сапогах.

Я смело отправился в редакцию газеты «Московская группа армии». Какая ирония в названии!
Заведовал отделом печати некто военный врач Охотин... По специальности он был эсер.
Поэтому он принял нас в штыки. Хотя он отлично знал Ауслендера, знал, что тот одно время был корреспондентом при ген. Сахарове, тогда командующим 3-й армией, знал, что мы оба из Р. Б. П., но, тем не менее, он весьма сухо заявил, стоя на пороге своего американского вагона-редакции, что «посторонним нельзя».
Мой спутник чувствовал себя отвратительно, едва не падал в обморок. Все-таки, несмотря на то, что мы «посторонние», мы забрались в холодный, длинный вагон. Д-р Охотин, рассерженный, ушел в свою каморку и сердито хлопнул дверью.
На мою просьбу дать чаю, чтобы согреть дрожащего Ауслендера, он буркнул из-за двери:
— Попросите у солдата.
У солдата достали мы чаю. Сергей Абрамович уселся было у печки в углу вагона, но услужающий д-ра Охотина, военнопленный, грубо согнал его с его места, согласно, очевидно, полученным инструкциям.
У нас была бумага за подписью ген. Сахарова, разрешающая нам находиться при всех штабах армий, но, забыв о ней в первую минуту, мы нарочно потом ее не показывали, чтобы посмотреть, до каких же пределов может дойти гостеприимство милого доктора.
Эшелон Осведарма был колоссален. Тут были и типографии, экспедиции и редакции. Но на вопрос, нельзя ли в кухне достать обед, нам было отвечено определенно:
— Посторонним нельзя.
В холодную редакцию, в которой уныло сидели мы и лежало на столе и на лавке двое сыпнотифозных, вошел хмурый, крупный поручик и стал рыться в книжном шкафу. Это был библиотекарь...
— Нельзя ли почитать какую-нибудь книжку?
— Посторонним нельзя. Обратитесь к доктору.
Я обратился к доктору, отказать было бы уж слишком нелепо. Но из-за двери каморки он все-таки крикнул:
— Возьмите с него расписку... Энциклопедии не давать!
Положение было решительно загадочно. В чем дело? За что такая немилость?
И только потом, когда из помещения д-ра Охотина вышел А. И. Манкевич, управляющий отделом печати при Директории и Колчаке до организации Р.Б.П., а за ним Белов, тоже эсер, при Комуче занимавший какой-то видный пост, дело разъяснилось. Вся штука была в том, что мы были, оказывается, представителями официального Омска, «доказавшего свою несостоятельность»...
Оставляя в стороне политические разногласия, скажу только, что эсерский террор по отношению к нам усиливался со дня на день.
…со стороны мстительных эсеров на нашу голову сыпались египетские казни.
Последней казнью, переполнившей наше веселое, любопытное терпение, было переселение нас в вагон сотрудников. Представьте себе два необыкновенно грязных вагона 2-го класса, битком набитых содержимыми в страхе божьем «сотрудниками»... И если добавить к этому, что среди этой братии было трое сыпняков, то вполне понятно, что просьба доктора перейти туда нами упорно саботировалась.
В этом же поезде ехал в своем маленьком вагоне 3-го класса епископ Андрей Уфимский... Пылкий и горячий проповедник, протестант по духу, известный поборник прихода, он громил, по его выражению, «пьяное православие», косную и формальную гордость своей верой русских...
Однажды, вернувшись после такой беседы в редакцию, я не нашел там Ауслендера. Оказалось, его насильно перевели в «литературный» вагон, где освободились места сыпнотифозных, сданных в санитарный поезд.
В литературном вагоне было душно, темно и холодно. Горела печка, перед которой сидел один нагой литератор и бил на рубашке одолевавших вшей.
Ауслендер спокойно сидел на отведенном ему месте. Вместе же с ним сидел один польский офицер, с которым мы встретились и подружились во время нашего путешествия в редакции, С. Н. Шанявский.
Пошел объясняться к эсеру доктору — и вот что я от него услыхал:
— С завтрашнего дня приступаем к выпуску газеты, поэтому в канцелярии занятия должны идти нормально. Вы им мешаете; придется вам поместиться во 2-м классе, на освободившихся местах.
— Но ведь тут пустой американский вагон, а там вагон набит битком, и диваны, освободившиеся после сыпнотифозных, кишат вшами!
— Ничего, их можно вытереть бумагой.
...
Все польские эшелоны претендовали на нечетный путь, для продвижения вне очереди. По нечетному же пути продвигались и санитарные эшелоны.
Эти санитарные эшелоны! Мало-помалу, в связи с бешеным развитием сыпного тифа, они обращались в сыпнотифозные поезда. Заболевала прислуга, заболевал врачебный персонал. Так, например, в пермском поезде д-ра Ногаева и д-ра Азерьера, с которым мы проехали десяток верст за Татарскую, заболело при нас четыре сестры и студент-медик. Больных некому было обслуживать; мало того, некому было обслуживать самые паровозы, хотя бы для нагрузки их углем и снегом.
Они часто замерзали на месте, эти огромные, печальные эшелоны, с брошенными на полу, мечущимися в жару больными. Более того. На кратковременный путь рассчитаны были запасы продовольствия в этих поездах, и скоро поэтому вышли. Слабые выздоравливающие больные погибали от голода и замерзали в нетопленных вагонах.
Число мертвецов в вагонах росло. Их складывали на площадки вагонов, и при проходе по загаженным путям то и дело было видно, как торчали с площадок недвижные восковые и белые, как бумага, ноги мертвецов, с которых проходившие живые равнодушно стащили сапоги и валенки.
Потом, с увеличением числа мертвецов, им стали отводить целые вагоны. Я видел, как на какой-то станции трупы хладнокровно выбрасывались из такого вагона на сани. Трупы промерзли и от ударов об дровни, как фарфоровые, отлетали пальцы и кисти рук, и оставались лежать среди рельсов...
С продвижением на восток трупов стало еще больше. Дошло до того, что при ходьбе ночью по путям вы натыкались на них.
На небольшой одной станции я составил телеграмму о потрясающем безобразии этом на имя Верховного. Ни начальник станции, ни военный контролер от меня этой телеграммы не приняли: были воспрещены частные телеграммы.
Что же тут винить «начальство», запретившее прием телеграмм? — Нет, скорее, тут она — эта неизменная дубоголовость всех наших чиновников, от века не могущих проявить никакой инициативы.
Борьба за очередь на нечетном пути между этими «поездами смерти» и эшелонами поляков и стала главным предметом жизни...
Постепенно стали отставать бедные санитарные эшелоны, оставаясь стоять на маленьких станциях, на которых были сожжены на топливо сплошь все скамейки, все заборы, деревья, отхожие места. Но были инциденты, вроде инцидента с санитарным поездом, который вел пресловутый командующий Южной армией, ген. Белов. Он ни за что не хотел пропускать вперед польские эшелоны, и в то же время на трех перегонах подряд разрывался по маломощности паровоза три раза и был вытягиваем по частям, задерживая движение.
Во время этого пути пришлось все время наблюдать скрытый, незаметный, но ощутительный саботаж железнодорожников. Дело доходило, например, до того, что ст. Чулымская отправляла в сутки по одному поезду. И это при ленточном-то движении! На этой же станции для подвозки угля со складов имелось 3 подводы, которые и таскали уголь, честь честью, по 8 часов в сутки; это при том, что один паровоз берет до 700 пудов.
Чтобы контролировать деятельность служебного персонала, на станциях учреждены были должности военных контролеров. Но одно дело — идея, другое — ее проведение в жизнь. Я вспоминаю одного такого контролера на ст. Дуплинская. Это был какой- то лейтенант, полка морских стрелков, очевидно, из пехотных офицеров. Сидя на столе в комнате дежурного по станции, он болтал обутыми в валенки ногами. На вопрос мой к нему, скоро ли отправится поезд, он ответил:
— Что ж, постоите! И по трое суток стоят...
Я убежден, что почти никто из этих контролеров не понимал той задачи, которая выпала на его долю. А если и понимал, то его усилия тонули в море противодействия.
...
Генералу Сахарову, приведшему армию в состояние развала грандиозными, неорганизованными маршами, ставилось в вину… отсутствие спасительного плана Дитерихса.
Кроме того, делегация в составе М. С. Лембича, Ф. Е. Мельникова и о. Г. Жука представила проект нового управления территорией Сибири. Создавались два округа — Западно-Сибирский и Восточно-Сибирский...
Предполагалось создание отдельных кабинетов в Новониколаевске и в Иркутске...
Разумеется, что самое наличие таких представлений показывало достаточно на панику, которая охватила всех. Верховный обошелся с делегацией очень сурово, несмотря на то, что раньше сочувствовал подобным планам; за нее взялись разные контрразведки, которых в Новониколаевске скопилось видимо-невидимо...
Все чаще и чаще отчаяние закрадывалось в душу армии. Все чаще и чаще произносилось слово «мир»,— как тонкое, неуловимое дуновение ветра, проносилась мысль, что большевики «уже не те»... Ничего, что эшелоны продолжали стоять длинной лентой до самого Кривощекова и красные отрезали их каждый день... Может быть даже, что именно эта разруха так и действовала панически. Ст. Новониколаевск с ее разношерстной международной комендатурой, с ее взяточничеством за вытягивание эшелонов на линию, с ее кормлением железнодорожников американцами, раздававшими направо и налево свои товары, ром, деньги, чтобы выехать, и даже медали высшим чинам за спасение (такую медаль получил от американского консула заведующий эвакуацией) — все это действовало деморализующе. И вот 7 декабря выступает открыто с предложением «демократического мира» молодой 24-летний командир 2-го Барабинского полка полк. Ивакин. План был таков: мир с большевиками, демократическая свободная Сибирь, армия, во главе которой остается ген. Пепеляев.
Между прочим, известна телеграмма полк. Кононова, нач. штаба, ген. Пепеляева, полк. Ивакину, в которой ему предлагалось поддержать в глазах общественности ген. Пепеляева, но на время не более двух-трех дней, потому что тот стоял на точке зрения продолжения Гражданской войны, с чем не согласна партия эсеров, отстаивающая необходимость демократического мира...
Все это было делом небольшого числа горячих молодых голов, забывающих, что для прекращения войны нужна сильная организация, сковывающая и общество, и армию и дающая возможность проводить свои желания, забывающих, что такие декларации, разваливая то, что имеется, ведут просто к расплескиванию пламени войны.
По приказанию командного состава барабинцами были заняты правительственные учреждения, и ночью небольшой отряд их пришел на вокзал для того, чтобы арестовать находящегося там командующего 2-й армией ген. Войцеховского.
Очевидцы передают, что отряд этот долго стоял на перроне в нерешительности, не зная, что ему делать. Так точно держалась и охрана штаба. И только благодаря распоряжению энергичного начальника штаба польской дивизии, полк. Румши, пришедшие были арестованы, как арестованы были и остальные участники заговора.
По приговору военно-полевого суда полковник Ивакин и около 30 чел. офицеров были расстреляны.
В эти дни распада и слабоволия, дикой неподчиненности и неорганизованных действий, в Новониколаевске делать было больше нечего.

…когда поезда ген. Сахарова и Верховного находились на ст. Тайга, братьями Пепеляевыми, поддерживавшими кампанию против главнокомандующего, ген. Сахарова, адмиралу Колчаку был ими предъявлен ультиматум. В требовании этом было 3 пункта, в числе коих были отставка ген. Сахарова, своими докладами Верховному губившего все дело, назначение главнокомандующим ген. Дитерихса и созыв демократического Сибирского законодательного собрания.
На первые два условия Верховный правитель тотчас согласился, сам назначив следственную комиссию над действиями генерала Сахарова и отрешив его от должности. Ген. Дитерихс на посланную ему телеграмму ответил отказом, после чего был назначен ген. Каппель. Согласился Верховный сначала и с третьим пунктом, но потом отложил решение это до Иркутска.
…армия ген. Пепеляева, оттянутая ранее в район Томск—Тайга—Ачинск, представляла в сущности собою последнюю надежду. Тем более было у братьев оснований разговаривать таким образом, что блестящий, бело-зеленый гренадерский батальон ген. Пепеляева долго стоял на вокзале, выставив на вокзальной платформе, совместно со стоявшим здесь б-м Мариинским полком, пулеметы.
Переговоры длились около двух суток. Генерал Сахаров… отказался от командования...
«Братья-разбойники», как их называли тогда, уехали в Томск...
Генерал Каппель вступил в командование расстроенной, пришедшей в брожение армией...
Этот пепеляевский инцидент опять выявил наше общее свойство — анархичность и неорганизованность. Прямой и решительный Пепеляев, дерущийся среди своих солдат, однако, не был никаким политиком. Тайгинский инцидент, если и привел к персональной смене главнокомандующего, то он воочию показал широкой массе и солдат, и общества, до каких границ дошли затруднения центральной власти, если она вынуждена прибегать к таким средствам. Эта мысль не преминула превратиться немедленно же в известные центробежные стремления, в желание отдельных лиц уклониться из такого организма, который не импонировал больше своим порядком. И за водкой, на ст. Тайга, среди приятелей — прежних сослуживцев, офицеров 6-го Мариинского полка, я услыхал на сей счет совершенно недвусмысленные заявления:
— Как начальство, так и мы! Пойдем куда-нибудь на Лену золото рыть — по Джеку Лондону. Довольно тянуть волынку...
И это тем более печально, что политика-то во всем этом деле, в деле яркого, решительного выступления обоих братьев, оказалась в других руках. Цели своей достигли не они, как это скоро показали развернувшиеся события, а кто-то другой. Восстание в Новониколаевске, тайгинский инцидент, восстание в Томске, выступление генерала Зиневича в Красноярске, переворот, устроенный шт.-капитаном Калашниковым в Иркутске, наконец, волнения во Владивостоке, оборвавшие с востока русскую государственную власть, — все это оказались звенья единой цепи. И в штабе ген. Пепеляева сидели те люди, которые держали нити этих событий. Он же — прямой, решительный, вовсе и не политик, был лишь их жертвой.
...
В день оставления его [Томска]… по всем улицам был расклеен приказ генерала Пепеляева, контрасигнированный начальником штаба, о том, что «вся власть» в городе, ввиду отхода войск, передается им комитету самообороны.
Этот комитет, выбранный по всем правилам четыреххвостки и долженствовавший «выявить волю» обывателя города Томска, со страху уже залезавшего под кровать,— получил оружие для граждан, по рассказам, что-то около 6000 винтовок, пулеметы, ручные гранаты. И так-то чрезвычайно сложна психология человека, в первый раз взявшего в руки ружье, а тут ему приходилось еще опасаться, как бы его с этим самым доказательством неблагонамеренности в руках не застали большевики.
И вполне понятно поэтому, что оружие попало не в те руки, которые следовало. С наступлением темноты в замерзшем, черном, опустелом городе началась отчаянная стрельба. Я выходил в это время от одного своего приятеля, куда принужден был пойти на обед, потому что все рестораны прикрылись, и, услыхав стрельбу, решил пойти узнать, в чем дело, в штаб Гренадерского батальона пепеляевской охраны...
Все кругом было темно, и только один электрический высокий фонарь на дворе Дома науки сыпал сухие, белые нити света. Внизу под ним копошилась черная толпа. На углу площади, выглядывая из-за домов, смотрело туда несколько человек.
Из толпы несся гул, потом грянул отдельный выстрел, раздался чей-то одинокий вскрик, и вдруг, прорезая гул толпы, прокричал один голос:
— Товарищи, тащи скорей пулеметы!
То был восставший батальон охраны генерала Пепеляева, готовившийся к обороне от 13-го Добровольческого полка и собиравшийся идти на ст. Томск-2, чтобы захватить командующего армией, выдать его красным и таким образом заключить мир.
Я пробрался к вокзалу...
Пыхтя, под отдельные трески выстрелов, двинулся в темноту огромный состав, набитый людьми и семьями. Спустился благополучно под уклон, но при вытягивании на подъем оборвались подрубленные тяжи, и весь поезд, прогудев с огромной скоростью по мостику, промчался обратно на ст. Томск-2, откуда в это время выходил поезд с броневиками и где все, и служащие и солдаты, были увлечены грабежом оставшегося в эшелонах имущества.
Столкновения, на счастье, не произошло. Мы снова двинулись под гору, где и остановились на средине пути, среди снегов, в полной неизвестности.
Наконец, со ст. Томск-1 добыли наш паровоз, выкинули порвавшиеся вагоны и, обрезав на версту телеграфные провода, уехали на ст. Тайга.
Как потом сообщалось, Томск в течение двух суток был в руках грабящей город и склады черни, пока не вошли красные части.
...
Вся комендатура станций до Красноярска была в польских руках… и движением эшелонов распоряжался полковник Румша. Распоряжения его сводились, в сущности, к постепенному оставлению одного за другим составов и продвижении вперед только польских эшелонов. Останавливались и сиротливо торчали на станциях беженские эшелоны, полные тревоги за свою грядущую судьбу, разыгрывались тяжелые сцены.
На одной из станций, помню, ночью, увидал я в одном месте много огоньков... Под темным небом, в снегу, при свете недвижных на морозе свечек, у раскрытых сундуков, корзин копошилось много народу. То едущие выгружались из поезда в сани, отбирая с собою только необходимое, оставляя все остальное...
На станциях валялись дела, телефонные аппараты, взломанные несгораемые шкафы. Я наблюдал, как к одному такому подошел мужичок из местных, потолкал ногой в его развороченное брюхо и констатировал:
— Эх, для рубашек больно хорошо будет.
Подобная участь постигла и наш штабной поезд. После усиленного воздействия на паровозы всех, кому не лень, один из них оказался сожженным, другой замороженным...
Двигались вперед только польские части да польские санитарные поезда. С одним таким санитаром ехал отряд американского Красного Креста, с которым мне и удалось добраться до Красноярска.
Но и польские войска были уже не те, что раньше. Первый польский полк, успешно дравшийся западнее ст. Тайга, на названной станции потерпел крупную неудачу и, бросив эшелоны, стал отходить пешком. Отдельные солдаты, часто без оружия, в отличных шинелях своих брели вдоль эшелонов, заходя в польские эшелоны только затем, чтобы поесть, деморализуя еще нетронутые части и своим видом, и своими разговорами, и ни за что не желая присоединиться к ним. На все приказания они отвечали, что сборный пункт для них в Красноярске, и уходили при первом удобном случае.
Деморализация эта усилилась еще тогда, когда чехи не пожелали пропустить даже ни одного санитарного польского эшелона вперед, и сдача поляков на ст. Клюквенной, 12-тысячной дивизии — банде красных в 500 человек — явилась печальным эпилогом к печальной их истории.
В довершение всего, и без того напряженная, атмосфера сплоченного движущегося человеческого муравейника по полотну железной дороги была накалена рассказами о бедствиях, постигавших захватываемых красными. И, действительно, сцены были ужасны.
Так, на ст. Тайга, застрелив всю свою семью, застрелился один полковник. При захвате красными броневиков перед ст. Тайга самоубийства происходили десятками. Вообще по дороге свирепствовала эпидемия самоубийств, и, психологически, возможность покончить со всеми этими передрягами пулей в висок вызывала в вас определенно приятное чувство возможности близкого покоя.
/От себя: то есть белые стрелялись сами, но виноваты в этих "ужасных сценах" были красные./


Эрик Бредт о Гражданской войне. Часть IV

Из книги Эрика Бредта «Моя жизнь, любовь и невзгоды на Ставрополье. Записки немецкого актёра – военнопленного 1916 – 1918 гг.».

…когда я уже снова был на бульваре, недалеко от краевого управления, и всего в сотне шагов от магазина теперь уже бывшей реквизиционной комиссии, я увидел, что перекрёсток заняли конные красноармейцы.
Их было трое, и один из них громко читал Распоряжение.
«Мародёрство наказывается расстрелом! Каждый, кто что-то несёт, будет задерживаться и допрашиваться!»
Неужели мне нужно показывать им мой мешок с сокровищами? Нет, я этого не хотел. Но сразу же за зданием управления меня остановили. Солдат, стоявший там на посту, подошёл ко мне.
«Что ты несёшь? Покажи, что в мешке!»
Я вынужден был показать свой товар и не смог правдоподобно объяснить, откуда он. Солдат посмотрел на меня и пожал плечами.
«Ты, мародёрствовал! Пойдём со мной к командиру!»
[Читать далее]Мой карман был полон денег. Я попробовал подкупить его, предложив сорок рублей, маленькую зелёную купюру, введённую Керенским. Но солдат оказался неподкупным.
Его командир, на лошади – окружённый пехотинцами с обнажёнными штыками – находился на следующем перекрёстке...
Командир принял рапорт и обратился ко мне. Он потребовал дать ему мешок, вытащил из него пару детских резиновых сапог и, размахнувшись, отбросил их в сторону. А потом стал доставать предмет за предметом и бросать всё в толпу детей и каких-то оборванцев, которыми вновь заполнились улицы.
После того, как мешок опустел, он снова заорал на меня. Командир схватил свою нагайку и стал замахиваться на меня. Сидя на лошади, он хлестал кнутом во все стороны.
…я не ушёл бы живым с этого места, если бы правдиво отвечал на задаваемые вопросы.
«Где ты это награбил? В каком месте? И когда ты взял эти вещи?»
«Всё валялось на улице, вчера вечером», - отвечал я с наигранным возмущением. - «Здесь, на мостовой, и там, во дворе. «Белые» всё оставили. Бедные люди приходили и собирали. – Что ты меня бьёшь? Я такой же бедняк, как и другие. Или ты думаешь, что нет, после того, как я просидел здесь четыре года?? Немец, в вашей России?? Я вовсе не хочу провести здесь всю жизнь. Отпустите меня домой, пожалуйста!»
Разве плохо я придумал? Особенно в конце ещё «пожалуйста!» – чтобы это было совсем правдоподобным. Да, это была ещё одна проба моего умения убеждать, которые я, будучи сам себе адвокатом, уже неоднократно применял: перед казачьим атаманом в Весёлом или перед лейтенантом на Дороховском дворе, который подозревал меня в связях с большевиками.
Но здесь этот приём не совсем сработал. Командир сам начал говорить.
«Позор тебе, немец, так подрывать нашу дисциплину! Разве пристало это немцу? Ты не хочешь исполнять приказы командования Красной Армии? Будучи немцем, ты должен уметь подчиняться, а если ты не умеешь, мы должны тебя наказать. Ты не имел права собирать вещи, где бы они ни лежали. Пойдём во двор, покажешь, где всё это лежало!»...
Было очень неприятно находиться под взглядами проходивших мимо людей. Время от времени некоторые из них останавливались, движимые любопытством, и начинали расспрашивать постового
«За что арестовали?»
«За мародёрство»
«О… какой сукин сын!»
Вскоре этого постового сменил другой.
Время шло, но ничего не происходило, снова сменился постовой. Во время его вахты, после обеда, прибыла новая партия арестованных. Она состояла из одного турка и одного армянина, которые тоже уселись на ступеньки...
Сменявшиеся часовые не знали, почему турок, армянин и я находимся здесь.
Они постоянно спрашивали: «За что вы здесь?» – А мы отвечали, что нам в тот момент приходило в голову. О том, что у нас было при аресте, уже никто не мог и вспомнить. Отряд, стоявший раньше на перекрёстке со своим, любящим помахать кнутом, командиром, уже давно снялся и ушёл в пригород, где уже в полдень войска стали занимать боевые позиции. Не было никаких письменных документов в отношении наших преступлений.
Вот уже и вечер наступил, а мы всё ещё находились на улице перед магазином; но время, подаренное нам сменявшимися часовыми, работало на нас.
После ещё нескольких часов ожидания нас, наконец, доставили в здание губернской управы, где мы предстали перед народным комиссаром. И он наивно спрашивал каждого из нас, что же у нас нашли, ведь сам он ничего не знал.
Турок, запинаясь, признался, что это было поношенное, изорванное, казённое солдатское бельё, которое он, якобы, где-то нашёл. Армянин тоже ограничился казённой рубахой, которую он, якобы, купил у предложившего её красногвардейца, и при этом жутко переплатил. Наказывать, следовательно, нужно было не его, а красноармейца, который её ему предложил.
Поверил им комиссар или нет, но он велел принести кнут и, чисто автоматически, сначала отстегал обоих. Порка была чистой формальностью, частью допроса, сопровождалась наставлениями и предостережениями, но не имела ничего общего с грозившим им наказанием.
Мне оставалось только надеяться на то, что не появится обвинитель, знающий что-то об отнятом у меня мешке с товаром. И я, по примеру моих предшественников, превратил опасный мешок в жалкие «казённые» подштанники, которые лежали на улице, а потом их нашли у меня.
Комиссар не возражал. Он позволил мне говорить дальше, выслушал мои обычные объяснения, что я немец, военнопленный и т.д. – Но ожидаемой мной реакции не последовало.
«Ну, голубчик, ты взял больше, чем казённые подштанники, это я вижу по тебе. А теперь я напишу что-нибудь казённое на твоей спине, дорогой немец. А знаешь почему? Потому что в нашей армии много немцев, которые нам помогают. Они делают то, чего не делаешь ты; они подчиняются нашим военным законам. Недалеко отсюда, на юго-западе, находятся генералы Леманн и Фукс-Мартин, бывшие немецкие унтер-офицеры, они ведут наши войска к победе. А ты… ты живёшь здесь и не выполняешь наши указания, берёшь казённые подштанники, которые тебе не принадлежат. Снимай шинель, чтобы удары лучше ложились».
Но я не собирался снимать шинель; и не сделал этого. Снимать её с меня силой – показалось комиссару несерьёзным. И он начал бить меня так, но вскоре понял, что меня это не трогает, и остановился...
Коменданту тюрьмы подвели лошадь, и он вскочил на неё.
«Я поеду с вами в город… Там вас допросит гражданский комиссар. И вы будете или освобождены, или пойдёте в армию…»
Комиссар занялся… запиской, положенной перед ним нашим сопровождающим.
Он подошёл к барьеру, за которым мы стояли, и спросил, как же так получилось, что мы, находясь в России, ведём себя не «как следует»? Почему это мы присваиваем чужие вещи и почему это мы до сих пор не вступили в Красную Армию? Или мы этого не хотим? Или мы хотим на несколько месяцев в тюрьму?
«Никак нет», - ответил я, и был готов говорить и за двоих других.
«Нам до этого никто не говорил, что можно вступить в армию… Если можно, то это же хорошо. В тюрьму мы не хотим».
«То есть вы хотите служить?»
«Конечно! Почему нет?»
«Хорошо!»
Комиссар пошёл к своему столу, чтобы выписать документ...
Комиссар снова подошёл к перегородке и вручил мне закрытый конверт.
«Ты отвечаешь за всех троих. И не пытайтесь убежать. Не имеет смысла. – Идите на бульвар, в губернское управление, и поставьте там печать!.. А потом сразу же в казарму эскадрона!»
…армянин вспомнил, что в тюрьме он, под квитанцию, сдал свои деньги; и если мы их сейчас не заберём, он их больше никогда не получит...
Как ни странно, армянин действительно получил свои деньги по квитанции, и мы пошли. Я деньги не сдавал...
Часовой пропустил нас и направил в канцелярию, где находился старший офицер, который занимался такими вопросами...
Полутёмный коридор привёл к двери, в которую я и постучал. Оттуда ответили: « Входите!», и мы вошли в скудно освещённое помещение, где за письменным столом сидел вахмистр...
Отдавая закрытый конверт с направлением, я ограничился несколькими поясняющими словами...
В почтительном отдалении от письменного стола мы ждали реакции всё ещё молчавшего неизвестного бога, восседавшего перед нами, и от которого мы теперь зависели...
Молчащий бог отложил бумагу в сторону и изучающе посмотрел на нас – с пренебрежительной улыбкой, как мне показалось, но точно определить я не мог из-за царившего полумрака. Но это не была божественная улыбка, а, скорее, улыбка старого сердитого кавалериста, который, видя перед собой таких замарашек, как мы, представлял себе, как мы усилим его эскадрон – мы, трое, сидящие в седле: жирный маленький армянин, совершенно не поддающийся описанию, турок и я, тоже не убедительный в роли кавалериста...
«У вас есть желание поступить в эскадрон?»
Я быстро спросил: «Это написано в бумаге?»
«Что?»
«Что это наше желание»
«Как так?.. Я подумал, что вы именно за этим пришли…»
«Нас послали», - сказал я. - «Нам объяснили, что есть возможность поступить в эскадрон. Идите туда и попытайтесь! Но, может быть, вы им и не нужны, им не нужны новые рекруты, из заграницы…»
«Стой, стой!» - закричал он.- «Если ты здесь выступаешь представителем всех, то, наверное, потому, что тебя сюда совсем не тянет. Ты говоришь, что тебя сюда послали. А чего ты хочешь сам…»
«Я это сейчас расскажу», - прервал я его.- «Если бы всё шло по правилам, то мне нужно бы было не в Красную Армию, а домой, в Германию, в мою страну, которая – как известно – является родиной Маркса и Ф. Энгельса. Там тоже сейчас много работы, как и у вас. Я работаю в России уже четыре года, также и мои друзья. Не лучше ли было бы нам применить свои силы для своего народа? Разве там мы не важнее, чем здесь, в вашем эскадроне?.. Вот именно это я хотел сказать».
Вахмистр медленно поднялся с табуретки. Он был пожилым человеком. Сейчас я увидел его изрезанное морщинами лицо, которое, когда он сидел, скрывалось в тени. А сейчас, когда он встал, на него падал зеленоватый свет, и я его рассмотрел. И по его лицу я увидел, что мои слова, моё мнение, которое я высказал, как-то тронули этого человека.
И даже больше. Ему, который, стоя за письменным столом, совершенно неожиданно заговорил о 1905 годе, о революции в Санкт-Петербурге, которую он пережил, ему было тогда 44; вместе с рабочими в колонне демонстрантов Путиловского завода, с развевающимися красными знамёнами – ему я подсказал мысль.
«Да, ты прав», - сказал он.- «Вам нужно домой, если вы там хотите поднять знамя восстания и освободить своих угнетаемых братьев, как мы это делаем здесь… По-моему, из Астрахани отправляется транспорт с немцами»…
«Зачем я буду заставлять вас служить в эскадроне?» - сказал он. - «Я отказываюсь от вас, можете идти своей дорогой, если пообещаете мне, что займётесь углублением революции у вас дома. Вы обещаете? Что сразу же займётесь углублением революции, как только ступите на свою землю?»
Обещали.
«Пообещайте мне твёрдо! Дайте слово!»
Мы пожали ему руку и пообещали всё, что он хотел.

Когда мы вернулись… появилась Фелия.
Она вошла в дверь, увидела меня, замерла на мгновение, а потом бросилась ко мне – сначала молча, не находя слов, а потом обрушивая на меня тысячи хриплых и громких, тихих и восторженных криков и вопросов.
«Ты свободен? Тебя выпустили из тюрьмы?.. Верите, я, которая всегда общалась только с мужчинами, нашла себе подругу? Лизавета Самойлова стала моей подругой, Гриша… Она хорошая, мы вместе поплакали, потому что судьба не благосклонна к нам, нанесла нам много ударов; но я уговорила её бежать из Красной Армии, хотя она, по её словам, уже принесла присягу. Послезавтра ей нужно отправляться на фронт, но я не допущу, чтобы она туда пошла. Ведь она всего лишь редиска, снаружи красная, а внутри белая. Судя по семье, она скорее буржуйка. Хотя «белые» и убили её братьев и её мать, случайно, походя, по ошибке. А когда её спрашиваешь, почему она с красными, которые ничуть не лучше, собирается идти и сражаться, она отвечает, что она просто хочет умереть. И я пошла в женский батальон, потому что была в отчаянии, всеми брошенная... Я рассказала Лизавете, как ужасно было в женском батальоне. О, только не в форме среди мужчин! Хотя мы так и не попали на фронт, нас все считали добычей офицеров и унтер-офицеров. Когда мы им надоедали, тогда они мучили нас и издевались над нами и выбрасывали. Да, тогда мне жизнь была противна. Я жаждала смерти...»
...
Госпожа Лашкевич и племянница протиснулись вовнутрь. Сияя от счастья, они сказали по-немецки: «Белые» пришли… Ах, «белые» пришли!..»
На следующее утро госпожа Лашкевич отправила нас за покупками. Где-нибудь что-нибудь купить. Всё, что удастся. Должен быть праздничный обед.
Идя по улицам, мы то там, то тут переступали через трупы, которые лежали повсюду и преграждали путь. На стенах домов уже белели большие листовки. Одна такая висела на стене двора гимназии, гда преподавал Виктор Михайлович. Приказ нового главнокомандующего, покорителя города. Подпись: Врангель.
«Смотри-ка!» - сказал Глазер, - «старина Врангель! И он тоже здесь? Давай прочитаем!»
В листовке не было ничего утешительного! Во всяком случае, для нас. В каждом предложении речь шла о расстреле.
Когда мы читали листовку, мы стали свидетелями того, как группу людей повели во двор гимназии на расстрел. Их было 60- 70 человек.
Из окон классов на всех этажах выглядывали любопытные, взрослые и школьники.
Процедура с построением, командой и стрельбой продолжалась не более пяти минут… Рутина… Мастерство, приобретённое в процессе многочисленных тренировок.
Когда солдаты-экзекуторы ушли, из кучи трупов выползли двое живых. Они получили несмертельные ранения. С застывшими взглядами они поползли к воротам школьного двора, на коленях. Офицеры, стоявшие там, их не остановили.
«Божий суд», - сказал один. - «Значит, они должны жить». По дороге мы столкнулись с «медузой».
«Дети», - сказал медуза, - «посмотрите на мою обувь и носки. Я купался в крови. Я не в себе. У меня кругом идёт голова. В лазарет я больше ни ногой. Вы же знаете, я там работал, и там лежали ещё сегодня почти две сотни человек, «красные», конечно; тяжелораненые из последних боёв, бедняги, которых не смогли вывезти. Сегодня утром к нам пожаловали гости от других господ, несколько деникинских офицеров и один из этих «белых», капитан, по-моему, пошёл с обнажённым кинжалом между рядами коек и стал колоть людей, как телят, одного за другим. Колол их, потому что они были «красные»… Зал был залит кровью. Со всех кроватей хлестала кровь. И текла, текла, вниз по лестницам. Во дворе она и сейчас стоит».
«Медуза» продолжал качать головой. Стоял и качал головой. Мы даже не знали, что ему сказать.
Глазер лишь смог выдавить из себя беспомощное: «Чёрт побери!». Это, вероятно, должно было означать: Кто следующий?
У меня же в ушах звучало нечто другое; я слышал голос счастливой госпожи Лашкевич: «Белые пришли! Ах, «белые!»
У «медузы» для нас был ещё одна новость.
«Вы, наверное, ещё не знаете про «одноухого»? Он ведь так любил ездить на автомобилях. Всякий раз он непременно должен был совершить кружок на машине…»
Да, это мы знали. В Ставрополе было несколько автомоторов, и «одноухий» не упускал ни единой возможности, при наличии денег, чтобы не взять одну из них и не покататься. А потом «красные» доверили ему ключи от гаража «Красной Армии», наняв его в качестве гаражного сторожа. Они надеялись, что он не будет злоупотреблять своим положением; вместо этого он каждую ночь пользовался ключом для того, чтобы вывести из гаража одну из военных машин и прокатиться по городу. За этим его и застукали.
«Они поймали его на бульваре», - сказал «медуза», - «и так как там много красивых деревьев, там его и повесили, на акации»...
В этот период Ставрополь был ужасным городом. Пребывание в нём оставило свои следы на моем лице в виде морщин на лбу. Одна прядь моих тёмных волос поседела. В моей, не находящей покоя душе, поселились призраки душ замученных, истерзанных людей. Непрекращающиеся постоянные тревога и страх были не только во мне. Ужас и страх тех, кто здесь погиб и задохнулся в кровавом дыму политического, бешеного остервенения и ярости. Ярости, которая угрожающе висела над городом. Здесь угрожали, мучили, карали; никто, казалось, не мог даже беззаботно вздохнуть.
Я должен был бежать отсюда прочь, хоть куда-нибудь, где не царила бледная маска смерти. В этом городе уничтожались моя душа, нрав, характер. Я уже не видел более по ночам радостные, безрассудно-глупые сны.




Эрик Бредт о Гражданской войне. Часть II

Из книги Эрика Бредта «Моя жизнь, любовь и невзгоды на Ставрополье. Записки немецкого актёра – военнопленного 1916 – 1918 гг.».

Я вышел из помещения, чтобы поискать Шёнеманна и Тимекарла. У телятника я увидел их, а рядом с ними старого Дорохова. Когда я подошёл, они, наклонившись, вместе стаскивали с убитого у телятника высокие кавалерийские сапоги. Труп мы с Шёнеманном утром затащили в конюшню; на нём была обычная серо-зелёная солдатская форма. Ещё утром Кондратий Артёмович вздыхал, что так жалко, что пропадает хорошая кожа, но я сделал вид, что не услышал. Теперь же, когда он снятие сапог провернул без меня, он взял их и понёс в дом.
Хоронить мёртвых «кадеты» запретили. Это должно было случиться только после того, как они уйдут. Предложение, которое сделали мне, друзья нашли единственным в своём роде.
Какой счастливый билет я вытащил! Может, я и за них замолвлю словечко перед штабистами? – Человек Отто! – Человек Карл! В качестве офицерских денщиков к Чёрному морю, а потом домой!..
Когда стемнеет, я должен был явиться к «кадетам» на чай...
Кто-то прошаркал через двор и вошёл в тёмную комнату.
«Гриша не здесь?» - голос старого Дорохова.
«Я здесь»,- сказал я. - «Что случилось?»
«Пойдём, Гриша! На улице, у ворот, офицер на лошади; он спрашивает тебя»…
[Читать далее]Я вышел и услышал голос всадника. Голос мне был совершенно не знаком.
«Ага, ты здесь? Служишь здесь?»
«Я служу здесь».
«Как тебя называют?»
«Гриша».
«Хорошо, Гриша. Ты здесь в плену, как я слышал, и уже давно. Ты поймёшь, что я тебе скажу».
«Пойму».
«Тебе знаком генерал Корнилов?»
«Знаком».
«Знаком? Это откуда же?»
«Из газет, которые я читал».
«Хорошо. Не дурак, как я вижу. А теперь слушай, Гриша. Я штабс-капитан у генерала Корнилова. У меня приказ, который я тебе сейчас прочитаю. Слушай! Генерал Корнилов приказывает, что здесь, в селе Средний Егорлык, до отхода армии – завтра утром – должны быть наняты 50 военнопленных православного вероисповедания в качестве извозчиков и конюхов для обоза. Оплата 90 рублей в месяц, предоставление хорошего питания и одежды, выделение в месяц пары сапог и шинели. Ты всё понял?»
«Я понял».
«Слушай дальше! У меня здесь список всех военнопленных, которые зарегистрированы в Среднем Егорлыке. Ты пойдёшь со мной и покажешь каждый двор, в котором, по твоим сведениям, служат пленные. Ты же знаешь, где служит каждый из ваших».
«Я знаю. Но мы вряд ли найдём их в деревне. А православных среди них вообще нет. Все бежали. Часть немцев и австрийцев убита, расстреляна…»
«Хорошо, хорошо. Мы поищем. Кого найдём, того и возьмём. Приказ должен быть выполнен. Отчего это все вдруг должны исчезнуть? Вот хозяин твой, с которым я говорил, сказал, что два твоих товарища пришли к тебе, они здесь, на дворе. Иди, скажи им, чтобы собирались и ждали нас, когда мы вернёмся. Иди и сразу возвращайся!»
Я понимал, что надвигается что-то непредсказуемое. Поиск не мог быть успешным. После ужаса, устроенного здесь «кадетами», их ожидания были непомерно высокими.
В людской мне пришлось разрушить мечты моих товарищей о службе денщиками, которые уже слышали шум Чёрного моря.
Сначала служба обозного кучера и это сразу за линией фронта! Обещания – сапоги, шинели, деньги! – были, скорее всего, просто приманкой, пропагандой.
Конечно, штабс-капитан хотел исполнить доведённый ему приказ.
Передо мной же, в течение последующих нескольких часов, стояла задача на своих двоих поспевать за конём.
Но эти поиски с самого начала как-то не задались. Штабс-капитан полностью положился на меня; он даже ни разу не спешился, хотя я не всегда быстро возвращался и заставлял его ждать. И так как изначально он дал мне неограниченные полномочия, ему приходилось принимать то, что я ему сообщал. Мне было бы не трудно вести двойную игру и скрывать от него найденных друзей. Но оказалось, что кроме Шёнеманна, Тимекарла и меня, ни одного человека из нашей большой компании в деревне не осталось. А нам теперь было невозможно избежать того, что над нами сгущалось.
Когда я через ворота входил в какой-либо двор и открывал входную дверь лежащего в темноте дома, я наталкивался, в лучшем случае, на старуху, которая только пожатием плеч и качанием головы отвечала на мои вопросы; или там были дети, которые без всякого выражения отвечали «мёртвый» или «здесь больше нет». Мужчин какого-либо возраста нигде не было. Штабс-капитан вначале молчал, когда я появлялся на улице один, без сопровождения, когда же и дальше ничего не изменилось, он стал злым и нервным.
Из-за своего испорченного настроения он очень небрежно отвечал на постоянно звучавшие в темноте окрики часовых.
Согласно приказу, в случае задержки ответа можно было стрелять.
Очень неприятно было, когда где-нибудь за стеной или из тёмного угла слышался тихий щелчок спускаемого затвора. Начиная от Дороховского двора и по всей улице, ведущей через всё село, мы наталкивались на эти невидимые посты. Обмен между окриком и ответом происходил в одном и том же порядке.
Окрик: «Кто идёт?».
Ответ: «Люди!».
Окрик: «Какой части?»
Ответ: «Капитан штаба».
Растущее недовольство дозорного выражалось во всё увеличивающейся паузе, которую позволял себе штабс-капитан между окликом и ответом. Когда же он, наконец, разжимал зубы, он раскладывал слова на отдельные составляющие их звуки. И тогда короткое «свои» превращалось в протяжное, гнусавое, бесконечное  «с- сво – иии», а «капитан штаба» - в растянутое   «ка-пи-тааан штаааба».
Это сильно действовало на нервы.
Полтора часа уже продолжались поиски. И где были 50 военнопленных, призванных в обоз? Можно было поворачивать обратно.
Но в списке этого чёртового штабс-капитана были два венгра, и он не собирался от них отказываться. Поэтому мне пришлось вести его по ужасной дороге на этот дальний хутор.
Добравшись до цели он, через широко открытые ворота, въехал во двор, и в одном из окошек мы увидели слабый свет.
На ощупь я пробрался в дом и действительно обнаружил там венгров, Сандора и Имре. Они узнали меня, и мы пожали друг другу руки.
Первое, что я спросил у них, есть ли ещё во дворе кто-то, кроме них.
Нет, никого. Семья хозяина уехала. – Куда?
«Этого мы не знаем… Мы хотим остаться здесь жить. У Сандора ранение».
В руке Сандора было входное отверстие, выглядевшее не очень хорошо. Они как раз собирались менять повязку. Друг Имре не хотел бросать Сандора.
«Мы не пойдём»,- сказали оба.
«Тогда выйдите из дома и поговорите с офицером, который послал меня! С ним можно договориться, думаю я».
«Мы не пойдём с обозом. Сандор ранен…»
«Выходите! Скажите ему это! Он уже во дворе и ждёт. Вам нужно ему объяснить».
«Мы останемся здесь. Сандор болен. Я ухаживаю за ним», - сказал Имре.
«Но», - повторил я, - «кто-то из вас должен объяснить это офицеру. Кто-то из вас должен выйти и показаться. Или не надо было здесь зажигать свет, и заранее спрятаться. Так нельзя. Вы только ухудшите своё положение, если не выйдете. Или он должен слезть с коня? Это его жутко разозлит».
После долгих уговоров они оба, наконец, вышли из двери. Но и там они продолжали стоять на своём.
Штабс-капитан всё ещё сохранял спокойствие. Имре не мог сказать ничего другого, как: «Сандор ранен… Сандор болен … Я ухаживаю за ним».
«Мы сами о нём позаботимся», - сказал штабс-капитан, - «лучше, чем ты. У нас есть врачи. Он будет в лазарете, пока не выздоровеет».
Но они не хотели. Они попытались привести и другие причины.
Штабс-капитан вытащил пистолет.
«Я спрашиваю ещё раз: Вы идёте?»
«Сандор болен. Сандор ранен. Мы хотим остаться здесь».
Штабс-капитан слегка наклонился c лошади, и пистолет коснулся виска Сандора.
«Ты пойдёшь?»
«Ну – пойду».
Холодное дуло коснулось лба Имре.
«Ты пойдёшь? Ну?»
«Пойду».
И они пошли – так же «добровольно», как и те, другие, кто «добровольно» присоединился к большевикам.
Порученный штабс-капитану участок был прочёсан. Маленькая колонна, образованная нами, двинулась в путь – обратно к дому Дороховых.
На обратном пути я решил поговорить с капитаном о собственном деле. Было самое время. Я рассказал ему о предложении, которое мне сделали представители резерва генерального штаба и об их убеждении, что я, как немецкий артист драматического театра, могу быть им чрезвычайно полезен. По этой причине приказ генерала Корнилова меня, вероятно, не касается.
«Касается. Обозу нужны люди.… Никакие другие договоренности не действуют».
Я сказал: «По этому приказу призываются люди православного вероисповедания…. А я таковым не являюсь (Сюда подходили, в лучшем случае, чехи, хорваты, словаки – как приверженцы греческой ортодоксальной церкви)».
«Это условие», - сказал он, - «теряет своё значение из-за недостатка людей для обоза».
Чёрт! Понятие «театр» оставило штабс-капитана совершенно равнодушным; оно его совершенно не тронуло.
Если уж мне приходилось всё равно идти с ними – то почему именно подвозчиком снарядов или возницы лазаретной телеги?!
Именно это меня ожидало.
Перед Дороховскими воротами мне было велено взять свои вещи и забрать с собой обоих ожидающих.
Когда я шёл через двор, мне навстречу вышел старый Дорохов и спросил: «Ты уходишь от нас, Гриша?»
«Я должен. Офицер настаивает».
«Ох, как жалко! А сапоги, Гриша? Ты возьмёшь их с собой, наши длинные кожаные сапоги?»
«Которые на мне? Конечно. А что?»
«Гриша, это дорогие сапоги. Это наши последние хорошие. А ты, может быть, больше не вернёшься, Гриша…»
«Конечно, я больше не вернусь».
«Ну вот, видишь! А ты не мог бы пойти в валенках? Надень валенки! Оставь эти здесь!»
И тут я взорвался. Это было слишком - то, что требовал от меня этот жадный старик. Нет, он, конечно, не знал, что у меня было на душе – но идти в валенках сейчас, когда ещё не стаял снег. Он вообразил себе, что я сниму кожаные сапоги? Плохо же он меня знал.
«Как тебе не стыдно?» - набросился я на него.- «Разве я ещё не отработал эти сапоги за шестнадцать месяцев моего пребывания? Я сейчас ухожу, может быть, на смерть, а ты из жадности хочешь заранее снять с меня сапоги, как с того мёртвого солдата у телятника!..»

Когда мы вошли, на печи что-то кипело. Штабс-капитану готовили ужин. Ему, как старшему офицеру с особыми полномочиями, полагался денщик.
Этот «денщик», чешский военнопленный, на котором ещё была чешская военная форма, был не расположен говорить со мной или отвечать на мои вопросы. Он не разговаривал с немцами.
Пока штабс-капитан ел свой ужин, я сказал ему: «Ваш денщик такой же военнопленный, как и я, но он не хочет это признавать. Он не хочет быть со мной на одном уровне».
«Это почему?».
«Он чех. А чехи известные пан-славянисты. Они всё слегка преувеличивают».
«Это их идея рассматривать немцев как сорняки, которые чехам нужно выполоть».
Штабс-капитан пожал плечами: «Существует и пан-германизм. Он нам тоже не нравится…. Неприятны все эти националистические перегибы – но они есть. Мы знаем, и в Корниловской армии, что чехи не знают пощады по отношению к немцам. Вчера они здесь, на Базарной площади, ни с того, ни с сего уничтожили группу немцев и австрийцев, саблями... Да, знаете, у военнопленных о нас плохая репутация. Особенно чехов вам нужно избегать. Ваши друзья должны были это знать. Чех борется за свою свободу от чужих оков. Он ненавидит своих угнетателей. Конечно, мы поддерживаем славянские движения, как можем».
Чехи!.. Мне не нужно было рассказывать о справедливом стремлении чехов к свободе. Лучше бы я остался в неведении о ведущей роли чехов в Лежанской трагедии. Но теперь пришло время привыкать к таким открытиям, закалять своё сердце перед встречей со злом, которое исходило от чехов в отношении нас.
Они начали играть свою роль на русской земле, и эта роль стоила множеству «нечехов» жизни. То, что до этого просачивалось о них в Лежанку в виде слухов, впоследствии оказалось действительностью.
В Лежанской бойне несчастных военнопленных мы увидели первый образец того, что так называемые чешские легионеры провозгласили на знамени своей национальной ненависти.
Когда русский крестьянин иногда рассказывал нам о пользовавшихся дурной славой кавказских чеченцах, и с лёгким ужасом описывал их выдающиеся умения в обращении с саблей – чеченец не стрелял, он рубил своего врага на куски – там речь шла о полуварварских племенных воинах, таких же диких, как их горная страна. Каким же ослепляющим должен быть шовинизм, человеческая дикость, если представители цивилизованной среднеевропейской нации совершают сабельную расправу над беззащитными людьми только потому, что они не чехи.
Чтобы подавить сопротивление австрийско-венгерской армии, чехи на фронте, где не было военных действий, перешли в лагерь русских. Они делали это целыми соединениями, как показал пример их 28, 36 и 88 полков.
Но эта расправа было лишь удовлетворением личной потребности в мести...
На рассвете все, кто был направлен в качестве возниц в обоз, собрались перед домом врача – доктора Реутского на Базарной площади.
Туда же собрали и реквизированные крестьянские телеги, которые теперь были в распоряжении лазарета.
На эти бедные повозки мы погрузили всех раненых, вынесенных из больницы – страшно изувеченных людей, которых ожидала теперь бесконечная тряска в телегах. Их нужно было увозить с собой, оставить их здесь означало: отдать на растерзание жителям Лежанки.
Во время погрузки этих несчастных вновь бунт со стороны венгров Имре и Сандора, которых должны были разлучить. Они протестовали шумно и страстно. Успокоились они лишь тогда, когда главный врач кадетов пригрозил расстрелять их...
Причиной того, что начавший движение обоз, состоявший из множества телег, так медленно выбирался из Лежанки, были кучи трупов на улицах, которые нужно было объезжать. Их позволили собрать; разрешение на захоронение до сих пор дано не было.
Я изо всех сил всматривался в едущих в надежде, что мне удастся найти офицеров резервного штаба. То, что боги поспособствовали мне с этой провиантской телегой, мне было мало. Неужели не было никакой возможности избежать этой участи?
Здесь будущее представлялось небезопасным. А офицеры генерального штаба гарантировали мне полную безопасность и счастливое возвращение на Родину, если я их буду развлекать...
Но как ни вглядывался, знакомых лиц, к которым мог бы обратиться, я не видел. И напротив, я всё чаще ловил умоляющие взгляды тех, кто смотрел на мою телегу, в надежде, что я разрешу немного проехать на ней.
Это были люди с больными ногами и в разваливающейся обуви, которые с трудом передвигались, но которым нельзя было остаться...
Среди этих больных пехотинцев были даже женщины, которых я определял, что это женщины, только когда они уже сидели рядом со мной на козлах... Из беседы становилось ясным, к каким общественным классам они принадлежали: студентки, жены офицеров, дочери купцов из Ростова и Новочеркасска и другие вынужденно-добровольно прибившиеся.
На телегах с ранеными были сёстры милосердия... Некоторые из них сами были ранены, они плакали и кричали, и представляли собой жалкое зрелище...
Между тем впереди моей телеги оказался низкий возок без фургона, который нарушил весь порядок и постоянно перемещался между обозными фургонами. На нём ехали женщины. Весь возок состоял из толстых брусьев, прибитых к полозьям. На брусьях лежала солома, и на ней покачивались три явно пьяненькие девушки в одежде медсестёр, которые сидели, обнявшись, кричали, плакали и пели.
«О, Надя, Надя», - кричала одна, - «ты слышала, послезавтра снова будет бой. Говорят, под Тихорецкой. Как я боюсь!.. Тебе тоже страшно, Надя? Ты только подумай, сражение, сражение! Сколько из нас в этот раз умрут? Я точно, точно. Я погибну, и ты, возможно, тоже, Надя, и Катя тоже.. Помните, как Таня умерла, Таня Белова, в прошлом сражении… Таня, бедняжка, почему ты ушла и покинула нас…»
Пытаясь справиться со своей туда-сюда вихляющей колымагой, кучер направо и налево посылал проклятия, по которым было трудно понять, кому они предназначались, повозке или её пассажиркам. Они, несмотря на своё более чем очевидное опьянение, на три голоса пели песню, которая время от времени прерывалась то громким вскриком, то всхлипом, то визгом, издаваемым то одной, то другой певицей.
«Там едет отчаяние», - сказал Харальд Шульц, когда повозка с бабами, наконец, увеличила скорость, обогнала едущих впереди, и изчезла с наших глаз.
«Какой бы стойкой и несгибаемой не была часть этой армии – Вы должны признать, Гриша, она сломлена, и это распространяется не только на женщин. Или Вы думаете, что все разделяют надежду на лучший исход? Я её не разделяю. Я вижу гибель»…
...
Корнилов со всей окружавшей его кавалькадой почти неподвижно стоял на дороге, пропуская нас. Смотр войск, своего рода инвентаризация. Не чувствовал ли он при этом привкус банкротства?
Группа всадников вокруг маленького Наполеона производила отчасти странное впечатление. У Корнилова была слабость к текинцам. Они здесь смотрелись особенно живописно. Офицер – текинец рядом с генералом был в тюрбане; шёлковая белая полоска ткани обвивала красную войлочную шапку, на малиновом с желтыми полосами халате, перетянутым зелёным кушаком были черкесские патронные газыри. Остальные были в зелёных с жёлтой полосой халатах, малиновых поясах, огромных белых и чёрных папахах...
Не успели мы проехать одного генерала, как перед нами предстал другой, генерал Алексеев. Он скромно ехал мимо нас без какого-либо сопровождения. По слухам, в его карете находилась полковая касса...
Кучер Алексеева быстро гнал лошадей. Казалось, генерал торопится вперёд, чтобы к чему-то успеть.
Алексеев, с острой бородкой, выглядел добродушно. В сравнении с железной императорской маской Корнилова, этот кассовый генерал излучал почти дружелюбие.

Сразу же после вступления в станицу на большинстве улиц были выставлены посты, в основном из Корниловских амазонок. Эти женщины, стоявшие в темноте с обнажёнными саблями и не пропускавшие никого, кто не мог ответить на их оклик и ещё десяток их вопросов, казались мне более опасными, чем мужчины...
Эти воинственные бабы изображали себя куда более воинственными, чем мужчины на их месте. Мужчины, правда, отняли у них их женскую жизнь. И за всей их амазонской бравадой скрывался страх, что всё это закончится ужасом.

Красные судьи жизни и смерти в Лежанке знали, как и все, что никто не уходил с «кадетами» добровольно, что за отказ им грозила смерть.
Но всё дело было в том, что они были там, и радостные возвращенцы, молодые и старые, были казнены своими же односельчанами.

…после того, как части Красной Армии в диком беспорядке покинули город, «белые», казалось, провозглашали дух порядка (А как будет с духом мщения?)
Въезжавшие встречали овации уличной публики равнодушными лицами. Кто сегодня доверял другому, и кто сегодня не притворялся?!
Так что взволнованная и охваченная ликованием толпа должна была смириться с недоверием спасителей. Исходя из прошлого опыта, въезжавшие предполагали наличие в толпе большого количества «товарищей», как теперь пренебрежительно называли красных.
Когда последние части вошли в город, свои места заняли охранные посты. Они встали перед зданиями, дверями, въездными воротами. Большинство любопытных предпочло ретироваться. Тем же зрителям, которые, собравшись маленькими группками, слишком активно выражали свою симпатию «белым», военные посты велели освободить улицу. Их настроения будут проверяться отдельно, было сказано им, и тогда посмотрим, насколько надёжен Ставрополь.
…въехали три офицера. Не слезая с лошадей, они резким тоном стали задавать вопросы тут и там стоящим пленным.
Когда я услышал хорошо знакомый мне русский с чешским акцентом этих офицеров, я сразу понял, что сейчас будет. Они получили право командовать этими бедными военнопленными, которых осталось менее сотни, которых при «белых» нужно было перевести на казарменное положение, как это обычно было при царе.
И теперь они драли горло перед бараками, требуя, чтобы пленные построились по-военному, как на поверку. Эти чехи высокомерно требовали выражения почтения к ним. И всех жильцов лагеря называли не иначе как «красное» отродье.
«Завтра мы наведём порядок. Никто из вас больше не сможет покидать лагерь. Тот, кто без нашего разрешения будет слоняться по городу, будет наказан»...
Вновь вернулись отменённые названия титулов, должностей и органов; в шапке газеты вновь стояла старая дата, которая на 13 дней отставала от западно-европейской...
Ставрополь же сейчас находился в состоянии «чистки» и большая тюрьма, которая только что была пустой, вновь заполнялась...

…пока я протирал глаза, я увидел справа и слева от меня на нарах моих товарищей, тоже разбуженных, которые одевались. Висящая над нами лампа светила тускло.
Русинский фельдфебель стоял здесь же с несколькими белогвардейцами, которые и потребовали побудку.
«Что случилось?» - спросил я.
«Пятнадцать человек!» - ответили они.
Русин поторапливал.
«Быстрее, быстрей! Быстрее, немцы! Ротмистр требует от меня людей на работу. 15 человек, быстрее, быстрее!»
Поднялся ропот, удивление.
«Какая работа? Среди ночи? Куда нас посылают? Что это за работа?»
«Ничего не знаю. Работа с лопатами. Каждый получит заступ. Или лопатку».
«Копать? Ночью? Ротмистр сошёл с ума»
«Ротмистр ни при чём. От него требуют. Требуют 15 человек. Белая армия потребовала 15 человек с заступами и лопатками. Быстрее, быстрей!»
Там, за городом, на небольшой возвышенности, был лесок. Туда и шагали мы, при свете луны, молча; инструменты на плечах. Темп, который задали белогвардейцы, выражал нервную спешку...
Наша рабочая группа достигла первых деревьев. Мы почувствовали тяжёлый сладковатый запах. Это был запах крови.
Когда нам было приказано остановиться, мы увидели перед собой группу белогвардейцев. Они тихо переговаривались между собой. Некоторые вкладывали сабли в ножны.
Потом каждый из них собрал одежду между деревьями и зажал её подмышкой.
После того, как они, построившись, удалились, последовала команда нам.
«За работу!.. Быстро разделились! Пока луна не зашла, всё должно быть закопано!»
Мы приблизились на несколько шагов.
Перед нами простиралось жуткое поле голых человеческих тел, лежащих между редкими деревьями. Тела убитых саблями гражданских из Ставрополя, доставленных сюда из тюрьмы, и здесь казнённых. Тайно, чтобы не привлекать внимания, без выстрелов!
Нам нужно было начинать работу, и мы вступали ногами в лужи крови.
«Копайте, копайте!» - сказал нам кто-то из «белых», приведших нас сюда.
«Не смотрите на них! Они этого недостойны. Это большевики».
Мы справились до рассвета. В казарму я пришёл в немом отчаянии…
В обед я рассказал Глазеру о ночном происшествии.
«И они придут снова», - сказал я...
Я бы больше никогда не смог пойти на такое. Но другие в бараке тоже не могли; они протестовали и отказывались, в последующие ночи, снова делать эту работу. Их приговорили к наказанию, и ротмистр каждого из них посадил на пять дней под арест.

Виктор Михайлович… спросил, довольны ли мы новым режимом в Ставрополе и хорошо ли с нами обращаются...
Он с воодушевлением стал говорить о порядке, который, наконец, снова воцарился. Чувство справедливости «белых» заботиться о том, чтобы освободить население города от вредных и подозрительных элементов. Отличные агенты ежедневно вытаскивают из укрытий по несколько дюжин тайно оставшихся «товарищей».
Я заметил, что при такой чистке наверняка процветает доносительство. Ведь это так легко – донести на людей, которые тебе лично не нравятся.
На нелюбимых соседей, даже совсем невиновных.
«О», - сказал Виктор Михайлович удивлённо, - «зачем же доносить на невиновных людей?!»
Но всё же, я думаю, он похолодел, когда я рассказал о казни в лесочке.
Это сделали «белые»? Он потрясённо смотрел перед собой и не сразу нашёлся, что же ему сказать. Пожимая плечами, смущённый, он искал ответа.
«Наверное, это было необходимо», - сказал он, наконец. - «Красные поступали не лучше… Это и ведёт к тому, чтобы наказывать их так же ужасно. Нельзя же их всех повесить. Кстати, Гриша, завтра публично повесят одного из Вас, на большой площади перед тюрьмой – изверг из большевиков, прославившийся тем, что отправил на тот свет 30 ставропольских «буржуев», чёрного Семёна! Это написано в газете! Многие мои знакомые собираются туда пойти. Моя жена ещё не знает, пойдёт ли она; а я сделаю, как она. Но если Гриша Арнольдич тоже будет там, мы встретимся в определённое время. Как пишут, он будет висеть до захода солнца».
Мне было мало радости идти на этот народный праздник...

Совершенно неожиданно с юга подступили «красные» части.
Началась мобилизация. «Добровольцы» – армия привлекала людей, добровольность их участия вызывала большое сомнение.