Category: дети

Category was added automatically. Read all entries about "дети".

Воспоминания крестьян о Рокомпоте. Часть II

Из книги «Воспоминания русских крестьян XVIII - первой половины XIX века».

Воспоминания Авдотьи Григорьевны Хрущовой (1786—1872) записаны с ее слов ее воспитанницей и госпожой Варварой Николаевной Волоцкой, урожденной Нефимоновой (1831 — ?).
Я, Авдотья Григорьева, уроженка Калужской губернии, родилась в 1786 году. До десяти лет жила я в своей родной крестьянской семье, счастливая, беззаботная, бегала по улице босая, в одной рубашонке. Однажды вся наша большая семья собралась в избу обедать. Отец, почтенный старичок, и дети, окружая его, усердно помолились Богу и сели за стол. Мать хлопотала у печи. Вдруг отворяется дверь, и входит староста. Помолясь на иконы, он кланяется хозяевам и, почесывая затылок, говорит: «Ну, дядя Григорий, недобрую весть я принес тебе. Сейчас получен мною от барина приказ: немедленно привезти к нему твою Дуняшку. Там, слышь, бают, что он проиграл ее в карты другому барину». Одно мгновение все смотрят на него, разинув рты. Потом подымается горький плач, сбегается вся деревня, и начинают причитать надо мной как над покойницей. Судьба сразу дала мне понять, что я не батюшкина и не матушкина, но барская и что наш барин, живя от нас за сотни верст, помнит всех своих крепостных, не исключая и ребятишек. Но барской воле противиться нельзя, от господ некуда убежать и спрятаться, и потому, снарядив меня бедную, отдали старосте. Оторвали меня малую от родителей и насильно повезли в неволю. Дорогою я плакала, а встречные с нами сильно негодовали на господ.
[Читать далее]Приехав в Ярославль, мы узнали, что я проиграна господину Шестакову, Гавриилу Даниловичу, жившему на Духовской улице в собственном доме. Вот я стою пред страшным барином; староста толкает меня в бок, говоря: «Кланяйся господам в ножки и целуй у них ручки». Барин же, указывая на молодую женщину, говорит: «Вот, Дуняшка, твоя барыня; слушайся ее». Барыню мою звали Феофания Федоровна. Она приказала мне идти за собой к ней в комнату и посадила на скамеечку у своих ног. Я со страхом поглядываю на нее исподлобья. Она же то погладит меня по голове, то вдруг вскочит со стула и быстро заходит по комнате, браня своего мужа. Кушать приносили ей в ее комнату, и остатки обеда она отдавала мне. Я же была у нее на посовушках. Барин почти не бывал у нас, только изредка к ночи приказывал принести из кабинета свои подушки, и тогда я уходила из комнаты.
Барыня моя была добрая; однако я ее боялась и постоянно тревожилась, чтобы разом уловить и исполнить приказание, если она его сделает. Даже и сны мои были полны такой же заботы. Я осмыслила, что нет у меня никаких прав, а все мое положение зависит от воли госпожи, и чтобы заслужить ее милость, я старалась быть внимательной, расторопной и безропотной, но вместе с тем навсегда утратила охоту к забавам и стала как бы взрослая. О родителях я не имела никаких известий, по их неграмотности и неимению денег на пересылку писем: в те времена даже господа писали и получали письма раза два в год или реже.
Однажды вызывают меня во двор, говоря, что там меня спрашивает незнакомая женщина. И какова же была моя радость, когда я увидала пред собой мою матушку! Мы так и замерли в объятиях, обливая одна другую слезами. Материнское сердце не выдержало неизвестности о моем житье: она отпросилась у мужа и старосты и пошла пешком меня проведать. С дозволения моих господ, она временно поселилась в нашей людской, но видалась со мной только урывками, так как обе мы были заняты. Она добровольно помогала в работах нашей прислуге, чтобы избегнуть упрека в дармоедстве и выказать себя отличною работницей, в надежде этим соблазнить моих господ на покупку ее с семьею. Когда о трудовых ее подвигах и кротком нраве доложили барыне, та высказала именно такое желание; но, к несчастью, наш барин запросил такую огромную цену, что поневоле пришлось отказаться от надежды вновь соединить нашу семью под одною властью. Когда не сбылась эта ненадолго нам блеснувшая надежда, мать моя простилась со мной навсегда, успокоенная уверенностью, что я живу у хороших людей.
Прощаясь, она благословила меня и сказала: «Не плачь, мое дитятко, молись Господу Богу и Царице Небесной. Люби своих господ и служи им верой и правдой. Строго соблюдай целомудрие; не выходи замуж, если будет возможно, ради того, чтобы и тебе не пришлось разлучаться с детьми».
Божьею помощью я свято исполнила ее завет. С тех пор я не получала никаких известий о моих родных; но почти утешилась в разлуке с ними, покорясь неизбежности и отдав все сердце моей старшей барышне...

Гаврила Данилович Шестаков происходил из дворянской семьи, но очень бедной, и родители его сами работали в поле. Детей у них было много; мать младшего ребенка посадит к себе одного «на закукры», как говорят в деревне, двоих ведет за руки, и со всех сторон окружена была детьми постарше, которые шли и бежали с нею. Гавриле Даниловичу необходимо было самому о себе постараться; он поступил на государственную службу и дослужился до чина бригадира...
В соседстве с бедными Шестаковыми жил богатый помещик Панов, Федор Федорович, которого земли тянулись верст на тридцать в длину. Панов был женат на знатной особе, бывшей фрейлине при царском дворе, и была у них одна только дочь Феофания, красавица собой. Рано она вышла замуж тоже за красивого помещика Андрея Андреевича Мыльникова. Жили они душа в душу, любовались на своего первенца Федю, утешались его детским лепетом. Но счастье земное так непрочно: спустя немного лет неожиданно для всех умирает Мыльников, и молодая вдова с сыном возвращается в дом родительский. Мать у нее, болезненная женщина, помешалась в рассудке. Дочь начинает замечать, что она становится обузой для отца и что он начинает соблазнять ее молоденькую няню. В это время ей сватают бригадира Шестакова, и она решается за него идти по совету отца и всех родных, хотя немолодой, суровый и гордый Шестаков не мог внушить ей любви.
Панов же, выдав дочь замуж, стал решительно преследовать ее скромную няню, свою крепостную девушку, которая долго ему сопротивлялась, но в конце концов подчинилась его власти и силе. У них родился сын Петр. Она была прекрасная, добрая, кроткая, сердечная женщина. Всю ее родню Панов отпустил на волю и устроил им в Ярославле гостиницу. Когда же умерла его поврежденная в уме жена, он объявил, что сын его Петр законный. (К сожалению, этот сын впоследствии оказался мучителем крепостных девушек и был сослан в Сибирь, оставив после себя красавицу жену и троих детей.) Но зять Шестаков не мог примириться с последними действиями тестя. Заговорила в нем дворянская гордость. Каково! Женился на своей крепостной девке и усыновил ее сына, лишил наследства законную дочь. Через несколько времени Панов приехал в Ярославль и остановился в гостинице у родных своей второй жены. Узнав об этом, Шестаков явился к тестю и имел с ним горячее объяснение, вероятно, по поводу его недворянского поведения. Оттуда сильно взволнованный вышел он в общую залу гостиницы и потребовал чашку кофе. Быстро ее выпив, он вдруг почувствовал себя дурно и начал так громко икать, что перетревожил всех находившихся в доме. Панов распорядился немедленно отвезти заболевшего зятя домой. Домашняя прислуга сочла Шестакова умирающим и без его распоряжения позвала к нему священника, но больной отказался от услуг последнего и крикнул прислуге: «Зачем пустили сюда жеребцов? Гоните их!» Все думали, что ему почудились жеребцы в комнате, но, может быть, он так назвал членов церковного причта (нередко слышишь, как семинаристов называют жеребячьей породой). Вслед за тем несчастный Шестаков умер без покаяния, в страшных мучениях и ни с кем не простившись. Поговаривали, будто он был отравлен родными второй жены Панова, за свою угрозу возбудить дело о подлоге в метрических книгах...
После Шестакова осталась вдова, моя барыня Феофания Федоровна в тихом помешательстве, и две дочери (опекуном был у них Алябьев). Мать и меньшую дочь Александру Гавриловну взял к себе в усадьбу Мыльников, но держал их в подвальном этаже и в черном теле. Этот молодой человек, обладатель 500 душ и прекрасной усадьбы, по примеру прежних помещиков, завел псовую охоту, окружил себя приятелями, с которыми кутил и безобразничал. Бывало, запрется в спальню со своей любовницей, а бедная малютка Саша бегает без всякого призора в беспятых башмаках и худом платьице. Голодная, стучит она потихоньку в дверь его спальни и кричит: «Акулина Ивановна, мне есть хочется». Не скоро отворится дверь, и та с бранью сунет ей кусок черного хлеба; ребенок же ловит руку и с жаром ее целует. Малютка Саша заглядывает в переднюю: там так весело, собралось много дворовых мальчиков; играют в три листика и, заливаясь смехом, колотят друг друга по носу. Как ей хочется поиграть с ними, но боится братца; если он увидит, то наденет на нее овчинный тулуп, посадит на стул и привяжет ниточкой. О, как страшно ей такое наказание! Сидит, бывало, боясь пошевелиться.
...
К чести барина скажу, что он старался избегать ухаживания за своими крепостными женщинами, между которыми были и красавицы, и воспрещал это сыновьям, когда те подросли. /От себя: старался избегать – то есть всё же не избегал полностью./ Не позволял он детям своим и наказывать прислугу, говоря: «Сам наживи собственных людей и тогда распоряжайся ими, а родительских не смей пальцем тронуть!» Сам же наказывал прислугу нередко, а строже всего преследовал неуважение к помещичьей власти. Иногда он казался до того грозен, что некоторые из подвластных, заслышав его приближающиеся шаги, начинали ощущать страх и старались, если возможно, найти другой путь, чтобы избегнуть встречи с ним. Крестьян своих барин не разорял и по-своему заботился о них, соблюдая и свои интересы...
Барин, к счастью своему, не дожил до великого дня освобождения всех крестьян. …день освобождения застал меня дряхлою, негодною для свободной жизни.




Чехов о России, которую мы потеряли. Часть I

Из письма А. П. Чехова А. Ф. Кони:

Положение сахалинских детей и подростков я постараюсь описать подробно. Оно необычайно. Я видел голодных детей, видел тринадцатилетних содержанок, пятнадцатилетних беременных. Проституцией начинают заниматься девочки с 12 лет, иногда до наступления менструаций. Церковь и школа существуют только на бумаге, воспитывают же детей среда и каторжная обстановка. Между прочим, у меня записан разговор с одним десятилетним мальчиком. Я делал перепись в селении Верхнем Армудане; поселенцы все поголовно нищие и слывут за отчаянных игроков в штос. Вхожу в одну избу: хозяев нет дома; на скамье сидит мальчик, беловолосый, сутулый, босой; о чем-то призадумался. Начинаем разговор:
Я. Как по отчеству величают твоего отца?
Он. Не знаю.
Я. Как же так? Живешь с отцом и не знаешь, как его зовут? Стыдно.
Он. Он у меня не настоящий отец.
Я. Как так - не настоящий?
Он. Он у мамки сожитель.
Я. Твоя мать замужняя или вдова?
Он. Вдова. Она за мужа пришла.
Я. Что значит - за мужа?
Он. Убила.
Я. Ты своего отца помнишь?
Он. Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила.
[Читать далее]Со мною на амурском пароходе ехал на Сахалин арестант в ножных кандалах, убивший свою жену. При нем находилась дочь, девочка лет шести, сиротка. Я замечал: когда отец с верхней палубы спускался вниз, где был ватерклозет, за ним шли конвойный и дочь; пока тот сидел в клозете, солдат с ружьем и девочка стояли у двери. Когда арестант, возвращаясь назад, взбирался вверх по лестнице, за ним карабкалась девочка и держалась за его кандалы. Ночью девочка спала в одной куче с арестантами и солдатами.
Помнится, был я на Сахалине на похоронах. Хоронили жену поселенца, уехавшего в Николаевск. Около вырытой могилы стояли четыре каторжных носильщика - ex officio, я и казначей в качестве Гамлета и Горацио, бродивших по кладбищу, черкес - жилец покойницы - от нечего делать, и баба каторжная; эта была тут из жалости: привела двух детей покойницы - одного грудного и другого Алешку, мальчика лет 4 в бабьей кофте и в синих штанах с яркими латками на коленях. Холодно, сыро, в могиле вода, каторжные смеются… Видно море. Алешка с любопытством смотрит в могилу; хочет вытереть озябший нос, но мешают длинные рукава кофты. Когда закапывают могилу, я его спрашиваю:
- Алешка, где мать?
Он машет рукой, как проигравшийся помещик, смеется и говорит:
- Закопали!
Каторжные смеются; черкес обращается к нам и спрашивает, куда ему девать детей - он не обязан их кормить.
Инфекционных болезней я не встречал на Сахалине, врожденного сифилиса очень мало, но видел я слепых детей, грязных, покрытых сыпями, - все такие болезни, которые свидетельствуют о забросе.
Решать детского вопроса, конечно, я не буду. Я не знаю, что нужно делать. Но мне кажется, что благотворительностью и остатками от тюремных и иных сумм тут ничего не поделаешь; по-моему, ставить важное в зависимость от благотворительности, которая в России носит случайный характер, и от остатков, которых никогда не бывает, - вредно.

Из письма А. П. Чехова Чеховым:

Пишу вам из Вены, куда я приехал вчера в 4 часа пополудни. В дороге все было благополучно. От Варшавы до Вены я ехал, как железнодорожная Нана, в роскошном вагоне "Интернационального общества спальных вагонов": постели, зеркала, громадные окна, ковры и проч.
Ах, друзья мои тунгусы, если бы вы знали, как хороша Вена! Ее нельзя сравнить ни с одним из тех городов, какие я видел в своей жизни. Улицы широкие, изящно вымощенные, масса бульваров и скверов, дома все 6- и 7-этажные, а магазины - это не магазины, а сплошное головокружение, мечта! Одних галстухов в окнах миллиарды! Какие изумительные вещи из бронзы, фарфора, кожи! Церкви громадные, но они не давят своею громадою, а ласкают глаза, потому что кажется, что они сотканы из кружев. Особенно хороши собор св. Стефана и Votiv-Kirche. Это не постройки, а печенья к чаю. Великолепны парламент, дума, университет… все великолепно, и я только вчера и сегодня как следует понял, что архитектура в самом деле искусство. И здесь это искусство попадается не кусочками, как у нас, а тянется полосами в несколько верст. Много памятников. В каждом переулке непременно книжный магазин. На окнах книжных магазинов попадаются и русские книги, но увы! это сочинения не Альбова, не Баранцевича и не Чехова, а всяких анонимов, пишущих и печатающих за границей. Видел я "Ренана", "Тайны зимнего дворца" и т. п. Странно, что здесь можно все читать и говорить, о чем хочешь.
Разумейте, языцы, какие здесь извозчики, черт бы их взял. Пролеток нет, а все новенькие, хорошенькие кареты в одну и чаще в две лошади. Лошади прекрасные. На козлах сидят франты в пиджаках и в цилиндрах, читают газеты. Вежливость и предупредительность.
Обеды хорошие. Водки нет, а пьют пиво и недурное вино. Одно скверно: берут деньги за хлеб. Когда подают счет, то спрашивают... сколько слопал булочек? И берут за всякую булочку.
Женщины красивы и изящны. Да вообще все чертовски изящно.

Из письма А. П. Чехова И. П. Чехову:

Я теперь в Венеции, куда приехал третьего дня из Вены. Одно могу сказать: замечательнее Венеции я в своей жизни городов не видел…
Русскому человеку, бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы нетрудно сойти с ума. Хочется здесь навеки остаться, а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, то хочется принять католичество.
Великолепны усыпальницы Кановы и Тициана. Здесь великих художников хоронят, как королей, в церквах; здесь не презирают искусства, как у нас: церкви дают приют статуям и картинам, как бы голы они ни были…
Если когда-нибудь тебе случится побывать в Венеции, то это будет лучшим в твоей жизни. Поглядел бы ты здесь стеклянное производство! Твои бутылки в сравнении со здешними такое безобразие, что даже думать тошно.

Из письма А. П. Чехова Чеховым:

…дурак тот, кто не едет в Венецию. Жизнь здесь дешева. Квартира и стол в неделю стоят 18 франков, т. е. 6 рублей с человека, а в месяц 25 р., гондольер за час берет 1 франк, т. е. 30 коп. В музеи, академию и проч. пускают даром. В десять раз дешевле Крыма, а ведь Крым перед Венецией - это каракатица и кит.

Из письма А. П. Чехова Ф. О. Шехтелю:

От утра до вечера, куда бы вы ни пошли, везде говорят вам только о голодающих и дерут с вас, вероятно, как (извините за литературное выражение) с сидоровой козы. И я тоже о голодающих… Дело вот в чем. В одном из самых глухих уголков Нижегородской губ, где нет ни помещиков, ни даже докторов, один мой хороший приятель, в высшей степени порядочный и живой человек, организовал голодное дело.

Из письма А. П. Чехова А. С. Суворину:

Труд рабочего обесценен почти до нуля, и потому мне очень хорошо. Я начинаю понимать прелести капитализма. Сломать печь в людской и сделать там кухонную печь со всеми подробностями, потом сломать в доме кухню и поставить вместо нее голландку - это стоит все 20 рублей. Цена двум лопатам - 25 коп. Набить ледник - 30 к. в день поденщику. Молодой работник, грамотный, трезвый и не курящий, который обязан и пахать, и сапоги чистить, и парники смотреть, стоит 5 р. в месяц. Полы, перегородки, оклейка стен - все это дешевле грибов. И мне вольготно. Но если бы я платил за труд хотя четверть того, что получаю за свой досуг, то мне в один месяц пришлось бы вылететь в трубу…

Из письма А. П. Чехова А. С. Суворину:

Способ лечения холеры требует от врача прежде всего медлительности, т. е. каждому больному нужно отдавать по 5-10 часов, а то и больше. Так как я намерен употреблять способ Кантани - клистиры из танина и вливание раствора поваренной соли под кожу, - то положение мое будет глупее дурацкого.
Пока я буду возиться с одним больным, успеют заболеть и умереть десять. Ведь на 25 деревень только один я, если не считать фельдшера, который называет меня вашим высокоблагородием, стесняется курить в моем присутствии и не может сделать без меня ни единого шага. При единичных заболеваниях я буду силен, а если эпидемия разовьется хотя бы до пяти заболеваний в день, то я буду только раздражаться, утомляться и чувствовать себя виноватым…
В Биаррице живет теперь мой сосед, владелец знаменитой Отрады, граф Орлов-Давыдов, бежавший от холеры; он выдал своему доктору на борьбу с холерой только 500 руб. Его сестра, графиня, живущая в моем участке, когда я приехал к ней, чтобы поговорить о бараке для ее рабочих, держала себя со мной так, как будто я пришел к ней наниматься. Мне стало больно, и я солгал ей, что я богатый человек. То же самое солгал я и архимандриту, который отказался дать помещение для больных, которые, вероятно, случатся в монастыре. На мой вопрос, что он будет делать с теми, которые заболеют в его гостинице, он мне ответил: "Они люди состоятельные и сами вам заплатят…" Понимаете ли? А я вспылил и сказал, что нуждаюсь не в плате, ибо я богат, а в охране монастыря… Бывают глупейшие и обиднейшие положения… Перед отъездом гр. Орлова-Давыдова я виделся с его женой. Громадные бриллианты в ушах, турнюр и неуменье держать себя. Миллионерша. С такими особами испытываешь глупое семинарское чувство, когда хочется сгрубить зря.
У меня часто бывает и подолгу сидит поп, прекрасный парень, вдовец, имеющий незаконных детей.

Из письма А. П. Чехова А. С. Суворину:

…в 30 верстах от нас холера, и я не могу оставить своего пункта. Заболело 7 человек в одной деревне и уже умерло 2. Может холера забраться и в мой участок. Странно, что к зиме холера захватывает все больший район.
Я дал слово быть участковым врачом до 15 октября - в сей день официально закрывается мой участок. Я отпущу фельдшера, закрою барак и, если случится холера, буду изображать из себя нечто комическое. Прибавьте, что врач одного из соседних участков заболел плевритом и, стало быть, если у него случится холера, то я по долгу товарищества должен буду взять себе и его участок.
До сих пор у меня не было ни одного случая холеры, но были эпидемии тифа, дифтерита, скарлатины и проч.

Из письма А. П. Чехова А. С. Суворину:

Около нас было 11 холерных. Это цветки, ягодки будут весной. Высокая смертность - это серьезный тормоз. Мы ведь бедны и некультурны оттого, что у нас много земли и очень мало людей...
20-го окт земское собрание. Предположено (я читал в отчете) благодарить меня за организацию участка. С августа на 15 октября я записал у себя на карточках 500 больных; в общем принял, вероятно, не менее тысячи. Мой участок вышел удачен в том отношении, что были в нем доктор, фельдшер, два отличных барака, принимались больные, производились разъезды по всей форме, посылались в санитарное бюро отчеты, но денег потрачено всего 110 руб. 76 коп. Львиную долю расходов я взвалил на своих соседей-фабрикантов, которые и отдувались за земство.

Из письма А. П. Чехова В. И. Яковенко:

Посылая предварительные сведения насчет Ольги Толоконниковой из Угрюмова, считаю не лишним добавить следующее:
1) Муж и сын ранее уже привозили ее в Мещерское, и она не была принята потому будто бы, что муж ее живет в Москве...
Живут они не бедно; один из Толоконниковых имеет ситценабивную фабрику и состоит гласным и членом Санитарного совета.
2) Больная содержится на цепи не потому, что она буйна; родные боятся ее, так как она постоянно грозит им и срамит их на улице. Люди они богатые, солидные, и им стыдно, что больная рассказывает про них на улице всякий вздор. Не нанимают сиделки, потому что жалеют денег. Ходит за больной сестра, старуха, личность для больной крайне несимпатичная. Уход небрежный, цепь короткая.

Из письма А. П. Чехова Н. М. Ежову:

В городских больницах в Москве лечится, главным образом, голь, которая, выписавшись, заболевает вновь и погибает, так как не имут одежды, достаточно не дырявой, чтобы можно было жить на морозе и в сырости. Ослабленные болезнью дети и выпущенные из больниц дохнут по той же причине...
Благотворительные общества существуют, но висят на волоске, ибо каждое из них питается подаяниями, выпрашиваемыми у 2-3 лиц; живы эти лица - живо и общество. Умрут или закапризничают они - и общества нет. Отсюда: необходимо, чтобы почтенные москвичи обеспечили эти общества постоянным и обязательным участием всех и каждого… Богатый москвич тратит сотни и тысячи на то, чтобы из меньшей братии создать побольше проституток, рабов, сифилитиков, алкоголиков - пусть же дает он хотя гривенники для лечения и облегчения порой невыносимых страданий этой обобранной и развращенной им братии.

Из письма А. П. Чехова В. И. Яковенко:

…юристы и тюремщики разумеют под телесными наказаниями (в узком, физическом смысле) не одни только розги, плети или удары кулаком, но также оковы, "холодную", школьное "без обеда", "на хлеб и на воду", стояние на коленях, битье поклонов, привязывание.


Георгий Виллиам о России, которую мы потеряли. Часть II: Фельдшерица

Из книги Георгия Яковлевича Виллиама «Хитровский альбом».

Вечер. Женский номер в доме Кулакова. Обычная, ни с чем несообразная по откровенности картина. На полу, на нарах, под нарами, всюду полуголые женщины. Старые и молодые; много пьяных!.. Между ними дети и... мужчины: «коты» и «гости», приведенные с площади, из-под «балагана».
Пока все это сравнительно прилично; ночью же тут нечто неподдающееся описанию. Помещений отдельных нет, парочки укладываются рядами, часто не имея чем прикрыться. И все это, несмотря на старания администрации изолировать женщин. Словно на смех.
Большинство этих женщин — пришедшие в негодность или еще только что начинающие «жрицы любви». Эго так. Чуть не все проститутки прошли через притоны нищеты раньше, чем попасть в притоны разврата. И понятно почему. Нужда не сразу побеждает стыдливость.
[Читать далее]Есть тут и женщины, живущие с мужьями. Но больше всего «стрельчих» — отвратительных старух — правда, глубоко несчастных; это, в большинстве, состарившаяся домашняя прислуга, за инвалидностью сваленная доживать свои дни в ночлежные дома. При «стрельчихах» «коты». Донельзя ободранные, мурластые молодые ребята, с хриплыми голосами и, действительно, «бесстыжими» пьяными глазами. Живут они иждивением своих старушек и за это бьют их страшно и безжалостно. Вообще, ужасно бьют женщин на Хитровом рынке! До полусмерти, а иногда и совсем.
Среди этого гомонящего, почесывающегося и отвратительно пахнущего табора, часов около шести, ежедневно, появляется бедно, но по возможности опрятно одетая женщина с отпечатком несомненной интеллигентности на лице. Довольно полная и совершенно седая. Но не от лет. Ей всего тридцать с небольшим лет.
Это Д., бывшая фельдшерица. Насколько мне известно, единственная образованная женщина — я разумею специальное образование — на Хитровом рынке.
В свое время она окончила акушерские курсы, работала нисколько лет в больницах, потом подготовилась и выдержала экзамен на фельдшерицу.
В молодости она вышла замуж за одного конторщика и из-за него попала на Хитровку.
Тут целая, если хотите, трагедия. Муж, больной, совершенно никуда не годный алкоголик, отвратительно нечистоплотный и жалкий. И ей, абсолютно трезвой женщине, жалко оставить его одного погибать в клоаке. С ним же вместе она уже пробовала выходить. Она работала, а он пил. Потом, пьяный, приходил на место ее службы и устраивал такие дебоши, что ей приходилось отказывать. Теперь она работает в одном из женских домов трудолюбия. На последнюю копейку покупает мужу белье, дает на пропитание. И всегда с одним результатом: сначала пропьет принесенное ею, а потом безотвязно, целыми часами пристает, чтобы она шла к «воротам», т. е. продала бы себя.
А. Д., ее муж слишком слаб для того, чтобы ее бить. Поэтому ограничивается только руганью. Раньше, конечно, не то было. Хотя она и не упоминает о побоях, а просто говорить, рассказывая о прошлом:
— Ужас, что было. Сначала, когда мы оба остались без дела и без приюта, месяца два мы на мостовой около Иверской часовни ночевали. Зимой. Озлоблен он был страшно. Но все это ничего, одного только я ему забыть не могу. Анюту, нашу дочь. Продал он ее, и до сих пор не знаю — кому. И, главное, — 7 лет от роду!
Раньше я не подумала бы, чтобы 7-летнего ребенка могли купить с целью разврата. Теперь, когда я каждый день вижу вокруг себя детей-воров-профессионалов, детей-проституток, я начинаю подозревать, что продал он ее какому-нибудь сластолюбцу. Есть такие. Я сама многих видела, когда они здесь за детьми охотятся. Даже матерей знаю, которые им дочек своих продали.
Пробирается рано состарившаяся, несчастная женщина под балаганом. Фигура у нее крепкая, видная; седина платком скрыта. И со всех сторон льнуть к ней голодные, полупьяные «коты». Грязные, совсем откровенные предложения сыплются. Иногда и угрозы раздаются:
— Ишь, фря, фордыбачит!..
Особенно от женщин, профессиональных хитровских проституток, достается. Ненавидят ее местные красавицы ужасно.
После трудового дня встреча с несчастным мужем. Едва ли радостная. Сама она так определяет свои отношения к нему.
— Вот, говорят, умрет он, тогда свободна будете, заживете. Не понимают того, что как я его смерть перенесу, когда я из-за сострадания к нему в этом аду живу?
Где тут выход? По-моему нет его, а есть одно только страдание без конца.
И как-то жутко становится при виде такой скрытой от всех глубокой жизненной драмы.




Дюков об отце Окуджавы

1-й секретарь Нижнетагильского горкома Шалва Степанович Окуджава в коррупционные схемы был вовлечен по полной программе. От своего друга, главы Уралвагонстроя Лазаря Мироновича Марьясина, он получал "выплаты" (по 1500 рублей) и продуктовые "посылки" к праздникам (80 кг, стоимость 700 р.), получал деньги из "черной кассы", пополняемой предприятиями, пил на организуемых за счет предприятий банкетах, отдыхал в дачном городке "Ключики", построенном предприятиями для партноменклатуры за счет хищения средств. Ну и просто из городского бюджета, конечно, воровал - известен случай, когда председатель горсовета изьял из бюджета 19000 рублей для раздачи начальству, Окуджава получил 1500 рублей. Получало городское начальство деньги из бюджета горфо, а гороно и горздравотдел из своих средств скидывались по 1000 рублей на подарки детям членов бюро горкома. Дети эти были, в том числе, - Булат Окуджава и Илья Марьясин; впоследствии они будут рассказывать о том, какими их отцы были идеалистами и фанатиками, честными и благородными людьми. Расстрелянных в 1937 г. Лазаря Марьясина и Шалву Окуджаву реабилитируют при Хрущеве, в 1986 г. на территории Уралвагонзавода им установят памятник. Годом ранее, в 1985 г., Булат Окуджава напишет рассказ "Искусство кройки и житья" - о том как в молодости пытался сшить кожаное пальто, безуспешно, но это и к лучшему - в таком пальто могли и задержать как шпиона. Его отец, Шалва Окуджава, кожаное пальто имел, он получил его бесплатно - за счет пополняемой поборами с предприятий "черной кассы".
Настойчиво рекомендую к прочтению монографию: Сушков А.В. Империя товарища Кабакова. Уральская партноменклатура в 1930-е годы. Екатеринбург, 2019.

Гиляровский о Рокомпоте. Часть IV

Из книги Владимира Алексеевича Гиляровского «Москва и москвичи».

Одетые в бархатные, обшитые галуном шапки и в воланы дорогого сукна, кучера не знали, куда они попадут завтра: домой или к новому барину?
Отправит ли их новый барин куда-нибудь к себе в «деревню, в глушь, в Саратов», а семью разбросает по другим вотчинам…
Судьба крепостных решалась каждую ночь в «адской комнате» клуба, где шла азартная игра, где жизнь имений и людей зависела от одной карты, от одного очка…
Герцен в «Былом и думах» писал, что Английский клуб менее всего английский. В нем собакевичи кричат против освобождения и ноздревы шумят за естественные и неотъемлемые права дворян…
[Читать далее]...
Вступив на престол, Александр III стал заводить строгие порядки. Они коснулись и университета. Новый устав 1884 года уничтожил профессорскую автономию и удвоил плату за слушание лекций, чтобы лишить бедноту высшего образования, и, кроме того, прибавился новый расход — студентам предписано было носить новую форму: мундиры, сюртуки и пальто с гербовыми пуговицами и фуражками с синими околышами.
Устав окончательно скрутил студенчество. Пошли петиции, были сходки, но все это не выходило из университетских стен. «Московские ведомости», правительственная газета, поддерживавшая реакцию, обрушились на студентов рядом статей в защиту нового устава.
...
Банные воры были сильны и неуловимы. Некоторые хозяева, чтобы сохранить престиж своих бань, даже входили в сделку с ворами, платя им отступного ежемесячно, и «купленные» воры сами следили за чужими ворами, и если какой попадался — плохо ему приходилось, пощады от конкурентов не было: если не совсем убивали, то калечили на всю жизнь.
Во всех почти банях в раздевальнях были деревянные столбы, поддерживавшие потолок.
При поимке вора, положим, часов в семь утра, его, полуголого и босого, привязывали к такому столбу поближе к выходу. Между приходившими в баню бывали люди, обкраденные в банях, и они нередко вымещали свое озлобление на пойманном…
В полночь, перед запором бань, избитого вора иногда отправляли в полицию, что бывало редко, а чаще просто выталкивали, несмотря на погоду и время года.
В подобной обстановке с детских лет воспитывались будущие банщики. Побегов у них было значительно меньше, чем у деревенских мальчиков, отданных в учение по другим профессиям.
Бегали от побоев портные, сапожники, парикмахеры, столяры, маляры, особенно служившие у маленьких хозяйчиков — «грызиков», где они, кроме учения ремеслу, этими хозяйчиками, а главное — их пьяными мастерами и хозяйками употреблялись на всякие побегушки. Их, в опорках и полуголых, посылали во всякое время с ведрами на бассейн за водой, они вставали раньше всех в квартире, приносили дрова, еще затемно ставили самовары.
Измученные непосильной работой и побоями, не видя вблизи себя товарищей по возрасту, не слыша ласкового слова, они бежали в свои деревни, где иногда оставались, а если родители возвращали их хозяину, то они зачастую бежали на Хитров, попадали в воровские шайки сверстников и через трущобы и тюрьмы нередко кончали каторгой...
В «простонародные» бани водили командами солдат из казарм; с них брали по две копейки и выдавали по одному венику на десять человек.
Потом уже, в начале восьмидесятых годов, во всех банях постановили брать копейку за веник…
Начав брать по копейке за веник, хозяева нажили огромные деньги, а улучшений в «простонародных» банях не завели никаких.
Вообще хозяева пользовались всеми правдами и неправдами, чтобы выдавливать из всего копейки и рубли.
В некоторых банях даже воровали городскую воду. Так, в Челышевских банях, к великому удивлению всех, пруд во дворе, всегда полный воды, вдруг высох, и бани остались без воды. Но на другой день вода опять появилась — и все пошло по-старому.
Секрет исчезновения и появления воды в большую публику не вышел, и начальство о нем не узнало, а кто знал, тот с выгодой для себя молчал.
Дело оказалось простым: на Лубянской площади был бассейн, откуда брали воду водовозы. Вода шла из Мытищинского водопровода, и по мере наполнения бассейна сторож запирал краны. Когда же нужно было наполнять Челышевский пруд, то сторож крана бассейна не запирал, и вода по трубам шла в банный пруд...
При окраинных «простонародных» банях удобств не было никаких. У большинства даже уборные были где-нибудь во дворе: во все времена года моющийся должен был в них проходить открытым местом и в дождь и в зимнюю вьюгу.
Правильных водостоков под полами не было: мыльная вода из-под пола поступала в специальные колодцы на дворах по особым деревянным лежакам и оттуда по таким же лежакам шла в реку, только метров на десять пониже того места реки, откуда ее накачивали для мытья…
...
На Тверской, против Брюсовского переулка, в семидесятые и в начале восьмидесятых годов, почти рядом с генерал-губернаторским дворцом, стоял большой дом Олсуфьева — четырехэтажный, с подвальными этажами, где помещались лавки и винный погреб...
Владелец дома, отставной штабс-капитан Дм. Л. Олсуфьев, ничего общего с графом Олсуфьевым не имеющий, здесь не жил, а управлял домом бывший дворник, закадычный друг Карасева, который получал и с него и с квартирантов, содержателей торговых заведений, огромные деньги.
Но не этот наружный корпус давал главный доход домовладельцам.
За вечно запертыми воротами был огромнейший двор, внутри которого — ряд зданий самого трущобного вида. Ужас берет, когда посмотришь на сводчатые входы с идущими под землю лестницами, которые вели в подвальные этажи с окнами, забитыми железными решетками.
Посредине двора — огромнейший флигель. Флигеля с боков, и ни одного забора, через который можно перелезть. Словом, один выход — только через охраняемую калитку.
А народу было тысячи полторы.
Недаром дом не имел другого названия, как «Олсуфьевская крепость» — по имени его владельца.
В промозглых надворных постройках — сотни квартир и комнат, занятых всевозможными мастерскими.
Пять дней в неделю тихо во дворе, а в воскресенье и понедельник все пьяно и буйно: стон гармоники, песни, драки, сотни полуголых мальчишек-учеников, детишки плачут, ревут и ругаются ученики, ни за что ни про что избиваемые мастерами, которых и самих так же в ученье били.
И ничего не видно и не слышно с улицы за большим двором, а ворота заперты, только в калитку иногда ныряли квартиранты, которые почище одеты. Остальные вечно томились в крепости.
«Мастеровщики» населяли все это огромное владение, а половина здешней мастеровщины — портные. Половина портных были бездомные пьяницы и были самыми выгодными, самыми дешевыми и беззащитными работниками.
Пьянство здесь поддерживалось самими хозяевами: оно приковывало к месту. Разутому и раздетому куда идти? Да и дворник в таком виде не выпустит на улицу, и жаловаться некому.
«Раки» было общее название этих людей.
И сидели «раки» годами в своих норах, полураздетые, босые, имея только общие опорки, чтобы на двор выбегать, накинув на истлевшую рубаху какие-нибудь лохмотья. Мечтой каждого был трактир, средством достижения — баня. Покупалась на базаре дешевого ситцу рубаха, нанковые портки, и в канун праздника цербер-дворник выпускал «раков» за железные ворота как раз против Брюсовского переулка, в Стрельцовские бани. Здесь они срывали с себя лохмотья и, выпарившись, уже облеченные во все чистенькое, там же за пятак остригшись, шли в трактир Косоурова рядом с банями, а оттуда, в сопровождении трезвых товарищей, уже ночью исчезали в воротах «крепости».
Мастеровые в будние дни начинали работы в шесть-семь часов утра и кончали в десять вечера. В мастерской портного Воздвиженского работало пятьдесят человек. Женатые жили семьями в квартирах на дворе, а холостые с мальчиками-учениками ночевали в мастерских, спали на верстаках и на полу, без всяких постелей: подушка — полено в головах или свои штаны, если еще не пропиты.
К шести часам утра кипел ведерный самоварище, заблаговременно поставленный учениками, которые должны были встать раньше всех и уснуть после всех.
У всякого своя кружка, а то просто какая-нибудь банка. Чай хозяйский, а хлеб и сахар свой, и то не у всех. В некоторых мастерских мальчикам чай полагался только два раза в год — на рождество и на пасху, по кружке:
— Чтоб не баловались!
После больших праздников, когда пили и похмелялись неделями, садились за работу почти голыми, сменив в трактире единственную рубашку на тряпку, чтобы только «стыд прикрыть».
Кипяток в семь часов разливали по стаканам без блюдечек, ставили стаканы на каток, а рядом — огромный медный чайник с заваренным для колера цикорием. Кухарка (в мастерских ее звали «хозяйка») подавала по куску пиленого сахара на человека и нарезанный толстыми ломтями черный хлеб. Посуду убирали мальчики. За обедом тоже служили мальчики. И так было во всей Москве — и в больших мастерских, и у «грызиков»...
«Грызиками» назывались владельцы маленьких заведений, в пять-шесть рабочих и нескольких же мальчиков с их даровым трудом. Здесь мальчикам было еще труднее: и воды принеси, и дров наколи, сбегай в лавку — то за хлебом, то за луком на копейку, то за солью, и целый день на посылках, да еще хозяйских ребят нянчи! Вставай раньше всех, ложись после всех.
Выбежать поиграть, завести знакомство с ребятами — минуты нет. В «Олсуфьевке» мальчикам за многолюдностью было все-таки веселее, но убегали ребята и оттуда, а уж от «грызиков» — то и дело. Познакомятся на улице с мальчишками-карманниками, попадут на Хитровку и делаются жертвами трущобы и тюрьмы… Кроме «мастеровщины», здесь имели квартиры и жили со своими артелями подрядчики строительных работ... Были десятки белошвейных мастерских, портнишек, вязальщиц, были прачечные. Это самые тихие и чистенькие квартиры, до отказа набитые мастерицами и ученицами, спавшими в мастерских вповалку, ходившими босиком, пока не выйдут из учениц в мастерицы. Их, как и мальчиков, привозили из деревни и отдавали в ученье на четыре-пять лет без жалованья и тем прикрепляли к месту. Отбывшие срок учения делались мастерами и мастерицами и оставались жить у своих хозяев за грошовое жалованье...
В «Олсуфьевке» жили поколениями... Двор всегда гудел ребятишками, пока их не отдадут в мастерские, а о школах и не думали. Маленьких не учили, а подросткам, уже отданным в мастерские, учиться некогда...
В большие праздники в семейных квартирах устраивали вечеринки. Но таких скромных развлечений было мало среди общего пьяного разгула. Поголовное пьянство обыкновенно бывало на масленице и на святках...
У скромной, семейной работающей молодежи «Олсуфьевской крепости» ничего для сердца, ума и разумного веселья — ни газет, ни книг и даже ни одного музыкального инструмента. Бельэтаж гагаринского дворца, выходившего на улицу, с тремя большими барскими квартирами, являл собой разительную противоположность царившей на дворе крайней бедноте и нужде. Звуки музыки блестящих балов заглушали пьяный разгул заднего двора в праздничные дни.
В семейных квартирках надворных флигелей были для молодежи единственным весельем — танцы. Да и только один танец — кадриль. Да и то без музыки.
В праздничные дни, когда мужское большинство уходило от семей развлекаться по трактирам и пивным, мальчики-ученики играли в огромном дворе, — а дома оставались женщины, молодежь собиралась то в одной квартире, то в другой, пили чай, грызли орехи, дешевые пряники, а то подсолнухи.
Разговоры вертелись только на узких интересах своей специальности или в области сплетен.

Вспоминал Разоренов, как Ямская слобода стала городом, потом, как заставу отменили и как дорогой, еще до самой воли, сквозь эти ворота возили возы березовых розог для порки крепостных — и не одних крепостных, а всего «подлого сословия люда». Пороли до отмены крепостного права и телесного наказания, а затем и розги перестали возить. Порки производили каждую субботу, кроме страстной и масленой.




Гиляровский о Рокомпоте. Часть I

Из книги Владимира Алексеевича Гиляровского «Москва и москвичи».

Хитров рынок...
В тумане двигаются толпы оборванцев, мелькают около туманных, как в бане, огоньков. Это торговки съестными припасами сидят рядами на огромных чугунах или корчагах с «тушенкой», жареной протухлой колбасой, кипящей в железных ящиках над жаровнями, с бульонкой, которую больше называют «собачья радость»…
Хитровские «гурманы» любят лакомиться объедками. «А ведь это был рябчик!» — смакует какой-то «бывший». А кто попроще — ест тушеную картошку с прогорклым салом, щековину, горло, легкое и завернутую рулетом коровью требуху с непромытой зеленью содержимого желудка — рубец, который здесь зовется «рябчик».
[Читать далее]А кругом пар вырывается клубами из отворяемых поминутно дверей лавок и трактиров и сливается в общий туман, конечно, более свежий и ясный, чем внутри трактиров и ночлежных домов, дезинфицируемых только махорочным дымом, слегка уничтожающим запах прелых портянок, человеческих испарений и перегорелой водки.
Двух- и трехэтажные дома вокруг площади все полны такими ночлежками, в которых ночевало и ютилось до десяти тысяч человек. Эти дома приносили огромный барыш домовладельцам. Каждый ночлежник платил пятак за ночь, а «номера» ходили по двугривенному. Под нижними нарами, поднятыми на аршин от пола, были логовища на двоих; они разделялись повешенной рогожей. Пространство в аршин высоты и полтора аршина ширины между двумя рогожами и есть «нумер», где люди ночевали без всякой подстилки, кроме собственных отрепьев…
На площадь приходили прямо с вокзалов артели приезжих рабочих и становились под огромным навесом, для них нарочно выстроенным. Сюда по утрам являлись подрядчики и уводили нанятые артели на работу. После полудня навес поступал в распоряжение хитрованцев и барышников: последние скупали все, что попало. Бедняки, продававшие с себя платье и обувь, тут же снимали их и переодевались вместо сапог в лапти или опорки, а из костюмов — в «сменку до седьмого колена», сквозь которую тело видно…
Дома, где помещались ночлежки, назывались по фамилии владельцев... В доме Румянцева были два трактира — «Пересыльный» и «Сибирь», а в доме Ярошенко — «Каторга». Названия, конечно, негласные, но у хитрованцев они были приняты. В «Пересыльном» собирались бездомники, нищие и барышники, в «Сибири» — степенью выше — воры, карманники и крупные скупщики краденого, а выше всех была «Каторга» — притон буйного и пьяного разврата, биржа воров и беглых. «Обратник», вернувшийся из Сибири или тюрьмы, не миновал этого места. Прибывший, если он действительно «деловой», встречался здесь с почетом. Его тотчас же «ставили на работу»...
Мрачное зрелище представляла собой Хитровка в прошлом столетии. В лабиринте коридоров и переходов, на кривых полуразрушенных лестницах, ведущих в ночлежки всех этажей, не было никакого освещения. Свой дорогу найдет, а чужому незачем сюда соваться! И действительно, никакая власть не смела сунуться в эти мрачные бездны.
Всем Хитровым рынком заправляли двое городовых — Рудников и Лохматкин. Только их пудовых кулаков действительно боялась «шпана», а «деловые ребята» были с обоими представителями власти в дружбе и, вернувшись с каторги или бежав из тюрьмы, первым делом шли к ним на поклон.
…когда следователь по особо важным делам В. Ф. Кейзер спросил Рудникова:
— Правда ли, что ты знаешь в лицо всех беглых преступников на Хитровке и не арестуешь их?
— Вот потому двадцать годов и стою там на посту, а то и дня не простоишь, пришьют! Конечно, всех знаю.
И «благоденствовали» хитрованцы под такой властью. Рудников был тип единственный в своем роде. Он считался даже у беглых каторжников справедливым, и поэтому только не был убит, хотя бит и ранен при арестах бывал не раз. Но не со злобы его ранили, а только спасая свою шкуру. Всякий свое дело делал: один ловил и держал, а другой скрывался и бежал...
За двадцать лет службы городовым среди рвани и беглых у Рудникова выработался особый взгляд на все:
— Ну, каторжник… Ну, вор… нищий… бродяга… Тоже люди, всяк жить хочет. А то что? Один я супротив всех их. Нешто их всех переловишь? Одного пымаешь — другие прибегут… Жить надо!..
Иногда бывали обходы, но это была только видимость обыска: окружат дом, где поспокойнее, наберут «шпаны», а «крупные» никогда не попадались.
А в «Кулаковку» полиция и не совалась...
Чище других был дом Бунина, куда вход был не с площади, а с переулка. Здесь жило много постоянных хитрованцев, существовавших поденной работой вроде колки дров и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку как поденщицы.
Здесь жили профессионалы-нищие и разные мастеровые, отрущобившиеся окончательно. Больше портные, их звали «раками», потому что они, голые, пропившие последнюю рубаху, из своих нор никогда и никуда не выходили. Работали день и ночь, перешивая тряпье для базара, вечно с похмелья, в отрепьях, босые.
А заработок часто бывал хороший. Вдруг в полночь вваливаются в «рачью» квартиру воры с узлами. Будят.
— Эй, вставай, ребята, на работу! — кричит разбуженный съемщик.
Из узлов вынимают дорогие шубы, лисьи ротонды и гору разного платья. Сейчас начинается кройка и шитье, а утром являются барышники и охапками несут на базар меховые шапки, жилеты, картузы, штаны.
Полиция ищет шубы и ротонды, а их уже нет: вместо них — шапки и картузы.
Главную долю, конечно, получает съемщик, потому что он покупатель краденого, а нередко и атаман шайки.
Но самый большой и постоянный доход давала съемщикам торговля вином. Каждая квартира — кабак. В стенах, под полом, в толстых ножках столов — везде были склады вина, разбавленного водой, для своих ночлежников и для их гостей. Неразбавленную водку днем можно было получить в трактирах и кабаках, а ночью торговал водкой в запечатанной посуде «шланбой».
…с площади слышатся пьяные песни да крики «караул». Но никто не пойдет на помощь. Разденут, разуют и голым пустят. То и дело в переулках и на самой площади поднимали трупы убитых и ограбленных донага. Убитых отправляли в Мясницкую часть для судебного вскрытия, а иногда — в университет.
Помню, как-то я зашел в анатомический театр к профессору И.И. Нейдингу и застал его читающим лекцию студентам. На столе лежал труп, поднятый на Хитровом рынке. Осмотрев труп, И.И. Нейдинг сказал:
— Признаков насильственной смерти нет. Вдруг из толпы студентов вышел старый сторож при анатомическом театре, знаменитый Волков, нередко помогавший студентам препарировать, что он делал замечательно умело.
— Иван Иванович, — сказал он, — что вы, признаков нет! Посмотрите-ка, ему в «лигаментум-нухе» насыпали! — Повернул труп и указал перелом шейного позвонка. — Нет уж, Иван Иванович, не было случая, чтобы с Хитровки присылали не убитых.
Много оставалось круглых сирот из рожденных на Хитровке. Вот одна из сценок восьмидесятых годов.
В туманную осеннюю ночь во дворе дома Буниных люди, шедшие к «шланбою», услыхали стоны с помойки. Увидели женщину, разрешавшуюся ребенком.
Дети в Хитровке были в цене: их сдавали с грудного возраста в аренду, чуть не с аукциона, нищим. И грязная баба, нередко со следами ужасной болезни, брала несчастного ребенка, совала ему в рот соску из грязной тряпки с нажеванным хлебом и тащила его на холодную улицу. Ребенок, целый день мокрый и грязный, лежал у нее на руках, отравляясь соской, и стонал от холода, голода и постоянных болей в желудке, вызывая участие у прохожих к «бедной матери несчастного сироты». Бывали случаи, что дитя утром умирало на руках нищей, и она, не желая потерять день, ходила с ним до ночи за подаянием. Двухлетних водили за ручку, а трехлеток уже сам приучался «стрелять».
На последней неделе великого поста грудной ребенок «покрикастее» ходил по четвертаку в день, а трехлеток — по гривеннику. Пятилетки бегали сами и приносили тятькам, мамкам, дяденькам и тетенькам «на пропой души» гривенник, а то и пятиалтынный. Чем больше становились дети, тем больше с них требовали родители и тем меньше им подавали прохожие.
Нищенствуя, детям приходилось снимать зимой обувь и отдавать ее караульщику за углом, а самим босиком метаться по снегу около выходов из трактиров и ресторанов. Приходилось добывать деньги всеми способами, чтобы дома, вернувшись без двугривенного, не быть избитым. Мальчишки, кроме того, стояли «на стреме», когда взрослые воровали, и в то же время сами подучивались у взрослых «работе».
Бывало, что босяки, рожденные на Хитровке, на ней и доживали до седых волос, исчезая временно на отсидку в тюрьму или дальнюю ссылку. Это мальчики.
Положение девочек было еще ужаснее.
Им оставалось одно: продавать себя пьяным развратникам. Десятилетние пьяные проститутки были не редкость...
Страшные трущобы Хитровки десятки лет наводили ужас на москвичей.
Десятки лет и печать, и дума, и администрация, вплоть до генерал-губернатора, тщетно принимали меры, чтобы уничтожить это разбойное логово.
С одной стороны близ Хитровки — торговая Солянка с Опекунским советом, с другой — Покровский бульвар и прилегающие к нему переулки были заняты богатейшими особняками русского и иностранного купечества… Владельцы этих дворцов возмущались страшным соседством, употребляли все меры, чтобы уничтожить его, но ни речи, гремевшие в угоду им в заседаниях думы, ни дорого стоящие хлопоты у администрации ничего сделать не могли. Были какие-то тайные пружины, отжимавшие все их нападающие силы, — и ничего не выходило. То у одного из хитровских домовладельцев рука в думе, то у другого — друг в канцелярии генерал-губернатора, третий сам занимает важное положение в делах благотворительности.
И только советская власть одним постановлением Моссовета смахнула эту неизлечимую при старом строе язву и в одну неделю в 1923 году очистила всю площадь с окружающими ее вековыми притонами, в несколько месяцев отделала под чистые квартиры недавние трущобы и заселила их рабочим и служащим людом. Самую же главную трущобу «Кулаковку» с ее подземными притонами в «Сухом овраге» по Свиньинскому переулку и огромным «Утюгом» срыла до основания и заново застроила. Все те же дома, но чистые снаружи… Нет заткнутых бумагой или тряпками или просто разбитых окон, из которых валит пар и несется пьяный гул… Вот дом Орлова — квартиры нищих-профессионалов и место ночлега новичков, еще пока ищущих поденной работы… Вот рядом огромные дома Румянцева, в которых было два трактира — «Пересыльный» и «Сибирь», а далее, в доме Степанова, трактир «Каторга», когда-то принадлежавший знаменитому укрывателю беглых и разбойников Марку Афанасьеву, а потом перешедший к его приказчику Кулакову, нажившему состояние на насиженном своим старым хозяином месте.
И в «Каторге» нет теперь двери, из которой валил, когда она отворялась, пар и слышались дикие песни, звон посуды и вопли поножовщины. Рядом с ним дом Буниных — тоже теперь сверкает окнами… На площади не толпятся тысячи оборванцев, не сидят на корчагах торговки, грязные и пропахшие тухлой селедкой и разлагающейся бульонкой и требухой. Идет чинно народ, играют дети… А еще совсем недавно круглые сутки площадь мельтешилась толпами оборванцев. Под вечер метались и галдели пьяные со своими «марухами». Не видя ничего перед собой, шатались нанюхавшиеся «марафету» кокаинисты обоих полов и всех возрастов. Среди них были рожденные и выращенные здесь же подростки-девочки и полуголые «огольцы» — их кавалеры.
«Огольцы» появлялись на базарах, толпой набрасывались на торговок и, опрокинув лоток с товаром, а то и разбив палатку, расхватывали товар и исчезали врассыпную.
Степенью выше стояли «поездошники», их дело — выхватывать на проездах бульваров, в глухих переулках и на темных вокзальных площадях из верха пролетки саки и чемоданы… За ними «фортачи», ловкие и гибкие ребята, умеющие лазить в форточку, и «ширмачи», бесшумно лазившие по карманам у человека в застегнутом пальто, заторкав и затырив его в толпе. И по всей площади — нищие, нищие… А по ночам из подземелий «Сухого оврага» выползали на фарт «деловые ребята» с фомками и револьверами… Толкались и «портяночники», не брезговавшие сорвать шапку с прохожего или у своего же хитрована-нищего отнять суму с куском хлеба.
Ужасные иногда были ночи на этой площади, где сливались пьяные песни, визг избиваемых «марух» да крики «караул». Но никто не рисковал пойти на помощь: раздетого и разутого голым пустят да еще изобьют за то, чтобы не лез куда не следует.
Полицейская будка ночью была всегда молчалива — будто ее и нет. В ней лет двадцать с лишком губернаторствовал городовой Рудников... Рудников ночными бездоходными криками о помощи не интересовался и двери в будке не отпирал.
Раз был такой случай. Запутался по пьяному делу на Хитровке сотрудник «Развлечения» Епифанов, вздумавший изучать трущобы. Его донага раздели на площади. Он — в будку. Стучит, гремит, «караул» кричит. Да так голый домой и вернулся. На другой день, придя в «Развлечение» просить аванс по случаю ограбления, рассказывал финал своего путешествия: огромный будочник, босой и в одном белье, которому он назвался дворянином, выскочил из будки, повернул его к себе спиной и гаркнул: «Всякая сволочь по ночам будет беспокоить!» — и так наподдал ногой — спасибо, что еще босой был, — что Епифанов отлетел далеко в лужу…
Никого и ничего не боялся Рудников. Даже сам Кулаков, со своими миллионами, которого вся полиция боялась, потому что «с Иваном Петровичем генерал-губернатор за ручку здоровался», для Рудникова был ничто. Он прямо являлся к нему на праздник и, получив от него сотенную, гремел:
— Ванька, ты шутишь, что ли? Аль забыл? А?..
Кулаков, принимавший поздравителей в своем доме, в Свиньинском переулке, в мундире с орденами, вспоминал что-то, трепетал и лепетал:
— Ах, извините, дорогой Федот Иваныч. И давал триста.
Давно нет ни Рудникова, ни его будки.
Дома Хитровского рынка были разделены на квартиры — или в одну большую, или в две-три комнаты, с нарами, иногда двухэтажными, где ночевали бездомники без различия пола и возраста. В углу комнаты — каморка из тонких досок, а то просто ситцевая занавеска, за которой помещаются хозяин с женой. Это всегда какой-нибудь «пройди свет» из отставных солдат или крестьян, но всегда с «чистым» паспортом, так как иначе нельзя получить право быть съемщиком квартиры. Съемщик никогда не бывал одинокий, всегда вдвоем с женой и никогда — с законной. Законных жен съемщики оставляли в деревне, а здесь заводили сожительниц, аборигенок Хитровки, нередко беспаспортных…
У каждого съемщика своя публика: у кого грабители, у кого воры, у кого «рвань коричневая», у кого просто нищая братия.
Где нищие, там и дети — будущие каторжники. Кто родился на Хитровке и ухитрился вырасти среди этой ужасной обстановки, тот кончит тюрьмой. Исключения редки.
Самый благонамеренный элемент Хитровки — это нищие. Многие из них здесь родились и выросли; и если по убожеству своему и никчемности они не сделались ворами и разбойниками, а так и остались нищими, то теперь уж ни на что не променяют своего ремесла.
Это не те нищие, случайно потерявшие средства к жизни, которых мы видели на улицах: эти наберут едва-едва на кусок хлеба или на ночлег. Нищие Хитровки были другого сорта.
В доме Румянцева была, например, квартира «странников». Здоровеннейшие, опухшие от пьянства детины с косматыми бородами; сальные волосы по плечам лежат, ни гребня, ни мыла они никогда не видывали. Это монахи небывалых монастырей, пилигримы, которые век свой ходят от Хитровки до церковной паперти или до замоскворецких купчих и обратно.
После пьяной ночи такой страховидный дядя вылезает из-под нар, просит в кредит у съемщика стакан сивухи, облекается в страннический подрясник, за плечи ранец, набитый тряпьем, на голову скуфейку и босиком, иногда даже зимой по снегу, для доказательства своей святости, шагает за сбором.
И чего-чего только не наврет такой «странник» темным купчихам, чего только не всучит им для спасения души! Тут и щепочка от гроба господня, и кусочек лестницы, которую праотец Иаков во сне видел, и упавшая с неба чека от колесницы Ильи-пророка.
Были нищие, собиравшие по лавкам, трактирам и торговым рядам. Их «служба» — с десяти утра до пяти вечера. Эта группа и другая, называемая «с ручкой», рыскающая по церквам, — самые многочисленные. В последней — бабы с грудными детьми, взятыми напрокат, а то и просто с поленом, обернутым в тряпку, которое они нежно баюкают, прося на бедного сиротку. Тут же настоящие и поддельные слепцы и убогие.
…на нарах спал… Добронравов, когда-то подававший большие надежды литератор. Он печатал в мелких газетах романы и резкие обличительные фельетоны. За один из фельетонов о фабрикантах он был выслан из Москвы по требованию этих фабрикантов...
Вот за какие строки автор «Раешника» был выслан из Москвы:
«…Пожалте сюда, поглядите-ка. Хитра купецкая политика. Не хлыщ, не франт, а мильонщик-фабрикант, попить, погулять охочий на каторжный труд, на рабочий. Видом сам авантажный, вывел корпус пятиэтажный, ткут, снуют да мотают, тысячи людей на него одного работают. А народ-то фабричный, ко всякой беде привычный, кости да кожа, да испитая рожа. Плохая кормежка да рваная одежка. И подводит живот да бока у рабочего паренька.
Сердешные!
А директора беспечные по фабрике гуляют, на стороне не дозволяют покупать продукты: примерно, хочешь лук ты — посылай сынишку забирать на книжку в заводские лавки, там, мол, без надбавки!
Дешево и гнило!
А ежели нутро заговорило, не его, вишь, вина, требует вина, тоже дело — табак, опять беги в фабричный кабак, хозяйское пей, на другом будешь скупей. А штучка не мудра, дадут в долг и полведра.
А в городе хозяин вроде как граф, на пользу ему и штраф, да на прибыль и провизия — кругом, значит, в ремизе я. А там на товар процент, куда ни глянь, все дивидент. Нигде своего не упустим, такого везде „Петра Кириллова“ запустим. Лучше некуда!»...
По Солянке было рискованно ходить с узелками и сумками даже днем, особенно женщинам: налетали хулиганы, выхватывали из рук узелки и мчались в Свиньинский переулок, где на глазах преследователей исчезали в безмолвных грудах кирпичей. Преследователи останавливались в изумлении — и вдруг в них летели кирпичи. Откуда — неизвестно… Один, другой… Иногда проходившие видели дымок, вьющийся из мусора.
— Утюги кашу варят!
По вечерам мельтешились тени. Люди с чайниками и ведерками шли к реке и возвращались тихо: воду носили.
Но пришло время — и Моссовет в несколько часов ликвидировал Хитров рынок.
Совершенно неожиданно весь рынок был окружен милицией, стоявшей во всех переулках и у ворот каждого дома. С рынка выпускали всех — на рынок не пускали никого. Обитатели были заранее предупреждены о предстоящем выселении, но никто из них и не думал оставлять свои «хазы».
Милиция, окружив дома, предложила немедленно выселяться, предупредив, что выход свободный, никто задержан не будет, и дала несколько часов сроку, после которого «будут приняты меры». Только часть нищих-инвалидов была оставлена в одном из надворных флигелей «Румянцевки»…

Как-то днем захожу к Ольге Петровне. Она обмывает в тазике покрытую язвами ручонку двухлетнего ребенка, которого держит на руках грязная нищенка, баба лет сорока. У мальчика совсем отгнили два пальца: средний и безымянный. Мальчик тихо всхлипывал и таращил на меня глаза: правый глаз был зеленый, левый — карий. Баба ругалась: «У, каторжный, дармоедина! Удавить тебя мало».
Я прошел в следующую комнату, где кипел самовар. Вернувшись, Ольга Петровна рассказала мне обыкновенную хитровскую историю: на помойке ночлежки нашли солдатку-нищенку, где она разрешилась от бремени этим самым младенцем. Когда Ольгу Петровну позвали, мать была уже мертвой. Младенец был законнорожденный, а потому его не приняли в воспитательный дом, а взяла его ночлежница-нищенка и стала с ним ходить побираться. Заснула как-то пьяная на рождество на улице, и отморозил ребенок два пальца, которые долго гнили, а она не лечила — потому подавали больше: высунет он перед прохожим изъязвленную руку… ну и подают сердобольные… А раз Сашка Кочерга наткнулась на полицию, и ее отправили в участок, а оттуда к Ольге Петровне, которая ее знала хорошо, на перевязку.
Плохой, лядащий мальчонок был; до трех лет за грудного выдавала, и раз нарвалась: попросила на улице у проходившего начальника сыскной полиции Эффенбаха помочь грудному ребенку.
— Грудной, говоришь? Что-то велик для грудного… Высунулся малый из тряпок и тычет культяпой ручонкой — будто козу делает…
— А тебе сто за дело?.. Свелось эдакая… Посел к… Кончилось отправлением в участок, откуда малого снесли в ночлежку, а Сашку Кочергу препроводили по характеру болезни в Мясницкую больницу, и больше ее в ночлежке не видали.
Вскоре Коську стали водить нищенствовать за ручку — перевели в «пешие стрелки». Заботился о Коське дедушка Иван, старик ночлежник, который заботился о матери, брал ее с собой на все лето по грибы. Мать умерла, а ребенок родился 22 февраля, почему и окрестил его дедушка Иван Касьяном...
Три года водил за ручку Коську старик по зимам на церковные паперти, а летом уходил с ним в Сокольники и дальше, в Лосиный остров по грибы и тем зарабатывал пропитание. Тут Коська от него и о своей матери узнал. Она по зимам занималась стиркой в ночлежках, куда приходили письма от мужа ее, солдата, где-то за Ташкентом, а по летам собирала грибы и носила в Охотный. Когда Коське минуло шесть лет, старик умер в больнице. Остался Коська один в ночлежке. Малый бойкий, ловкий и от лесной жизни сильный и выносливый. Стал нищенствовать по ночам у ресторанов «в разувку» — бегает босой по снегу, а за углом у товарища валенки. Потом сошелся с карманниками, стал «работать» на Сухаревке и по вагонам конки, но сам в карманы никогда не лазил, а только был «убегалой», то есть ему передавали кошелек, а он убегал…
Умер старик, прогнали Коську из ночлежки, прижился он к подзаборной вольнице, которая шайками ходила по рынкам и ночевала в помойках, в пустых подвалах под Красными воротами, в башнях на Старой площади, а летом в парке и Сокольниках, когда тепло, когда «каждый кустик ночевать пустит».
Любимое место у них было под Сокольниками, на Ширяевом поле, где тогда навезли целые бунты толстенных чугунных труб для готовившейся в Москве канализации. Тут жили и взрослые бродяги, и детвора бездомная. Ежели заглянуть днем во внутренность труб, то там лежат стружки, солома, рогожи, бумага афишная со столбов, тряпье… Это постели ночлежников.
Коська со своей шайкой жил здесь, а потом все «переехали» на Балкан, в подземелья старого водопровода. Так бродячая детвора, промышлявшая мелким воровством, чтобы кое-как пожрать только, ютилась и существовала. Много их попадало в Рукавишниковский исправительный приют, много их высылали на родину, а шайки росли и росли, пополняемые трущобами, где плодилась нищета, и беглыми мальчишками из мастерских, где подчас жизнь их была невыносима. И кто вынесет побои колодкой по голове от пьяного сапожника и тому подобные способы воспитания, веками внедрявшиеся в обиход тогдашних мастерских, куда приводили из деревень и отдавали мальчуганов по контракту в ученье на года, чтобы с хлеба долой! И не все выносили эту пятилетнюю кабалу впроголодь, в побоях. Целый день полуголодный, босой или в рваных опорках зимой, видит малый на улицах вольных ребятишек и пристает к ним… И бежали в трущобу, потому что им не страшен ни холод, ни голод, ни тюрьма, ни побои… А ночевать в мусорной яме или в подвале ничуть не хуже, чем у хозяина в холодных сенях на собачьем положении… Здесь спи сколько влезет, пока брюхо хлеба не запросит, здесь никто не разбудит до света пинком и руганью:
— Чего дрыхнешь, сволочь! Вставай, дармоедище! — визжит хозяйка.
И десятилетний «дармоедище» начинает свой рабочий день, таща босиком по снегу или грязи на помойку полную лоханку больше себя...
1923 год. Иду в домком. В дверях сталкиваюсь с человеком в черной шинели и тюленьей кепке...
Он поднимает левую руку, придерживая дверь, и я вижу перед собой только два вытянутых пальца — указательный и мизинец, а двух средних нет. Улыбающееся, милое, чисто выбритое лицо, и эти пальцы…
Мы извинились и разошлись.
За столом управляющий. Сажусь.
— Встретили вы сейчас интересного человека?
— Да, пальцев на руке нет. Будто козу кажет!
— Что пальцы? А глаза-то у него какие: один — зеленый, а другой — карий… И оба смеются…
— Наш жилец?
— К сожалению, нет. Приходил отказываться от комнаты. Третьего дня отвели ему в № 6 по ордеру комнату, а сегодня отказался. Какой любезный! Вызывают на Дальний Восток, в плавание. Только что приехал, и вызывают. Моряк он, всю жизнь в море пробыл. В Америке, в Японии, в Индии… Наш, русский, старый революционер 1905 года… Заслуженный. Какие рекомендации! Жаль такого жильца… Мы бы его сейчас в председатели заперли…
Управляющий передает мне нашу домовую анкету. Читаю по рубрикам:
«Касьян Иванович Иванов, 45 лет.
Место рождения: Москва, дом Ромейко на Хитровке.
Мать: солдатка-нищенка.
Отец: неизвестный».
А в самом верху анкеты, против рубрики «Должность», написано: «Штурман дальнего плавания».





Воспоминания для Истпарта от Крутелева

Из книги «Воспоминания участников Гражданской войны в Восточной Сибири 1918-1920 годов (по материалам ГАНИИО)».  

И вот начал Колчак проводить набор молодых солдат, а мы смотрели, как относится крестьянство. Родители говорили, [что] надо идти служить, а кто не шёл на службу, тот не хотел и сразу искал выход.
Начинал вести разговор с такими как я, которые шли за партию большевиков, и, обменявшись разговором, у нас рисовался план, как сделать, чтоб не идти Колчаку служить, что, ребята, не падай духом, тайга велика, пойдём обмундирование получим, а потом пойдём в тайгу.
[Читать далее]…в один прекрасный день на участке Поповки зашёл пообедать к тов. Маркову Ивану... И в этот момент прибыл отряд из местных кулаков села Тагнинского и как раз заезжает сюда, в эту халупу, а наш отряд уже ушёл недалеко, так сажен трёхсот, и наблюдал, что он будет делать, так как сражаться не под силу было. Тут и началась бойня несчастной женщины путиловца, Макаровой жены, каковую вывели на улицу (дело было к вечеру в сентябре месяце), положили на крыльцо и под командой местного кулака Афанасьева Бориса Никитича, начали избивать невинную жену Макарова. Дали ей тридцать шомполов, подняли и спрашивают: «Скажи, кто у тебя был и кто обедал?» А она говорит: «Никого не было». Её опять спрашивают: «А кто у тебя шестью ложками обедал?». Она говорит: «А вам что за дело?» Тут опять приказ: дать ей понюхать трубку от винной бутылки [и] она скажет, кто был. Дали - и женщина уже при смерти. Опять подняли, и спрашивают: «Вино будешь пить?», а она в ответ: «Лучше выпейте мою кровь, нежели я буду пить водку». И когда сказала такое слово, то тут весь кулацкий штаб взялся её бить, и так закалённая женщина получила 55 ударов, где и была внесена жителями в избу после отъезда кулацкой шайки и пролежала 2-ое суток и на 3-и только что стала приходить в память...
И так обозлилась эта свора, что и крестьян молодых и старых начали бить. И вот в начале октября эта чёрная реакция убивает 2-х наших товарищей, которые сбежали из Александровского централа и скрывались некоторое время у граждан села Тагны Утикина Трофима, который после состоял в подпольной организации...
И вот, когда население, то, которое знали, начали их позорной смертью убивать, то есть вешать. Как это было на Харбутынском участке: повесили одного старика, каковой представлял им хлеб и тут убили в тайге 4-х товарищей, которые находились там, ну а остальные были в другом месте. И так, когда убили этих 4-х, то у нас ещё плотней закрепился отряд... Ну все же эта кровожадная свора ещё по инициативе Нестерова, жителя Котроткая, подделала налёт на дом Бритова Иосифа, где самого Бритова не было, а была жена с двумя детьми, да два наших товарища, Кузнецов Иван и один (забыл фамилью), и когда эта шайка начала стрелять, то жена Бритова вышла с грудным ребёнком на руках и говорит, что у меня нет никого и вела за руку 10-годовалого своего сынишку, дабы спасти, но тут Борк и Афанасьев вырвали из рук ребёнка, толкнул его в дверь избы и мальчик зашёл в избу, а в этот момент один ушёл, а Кузнецов хотел сберечь мальчика [и] остался. И тут пошёл бой, и геройски два товарища, юный и взрослый были убиты, но они умерли, знали, что это не пройдёт зря ихняя геройская смерть. И вот мальчик Бритова 10-ти годов уже знал, что это враги, и он умер в руках с патронами, когда подносил Кузнецову для стрельбы, и после как убили этих двух героев, которые сражались полную ночь, то их, когда вытащили из халупы, и видя, что в руках мальчика обойма патрон, то эти кровожадные люди ещё мертвого ткнули штыком, говоря: «Зараза большевистская»...