Category: еда

Category was added automatically. Read all entries about "еда".

Н. Знаменский: Время чехов. Часть I

Из сборника материалов о чехо-учредиловской интервенции в 1918 г. «Борьба за Казань».

При разрешении поставленной нами задачи — освещение периода налета на Казань чехо-учредиловцев, нельзя не иметь ввиду той общей экономической разрухи, которая сжала Советскую страну в своих мертвых объятьях. Казань — один из пунктов Советской территории, должна была разделять общую участь всего государственного целого.
Пред приходом чехов от Советской России были оторваны Дон, Украина, Урал, Сибирь, Кавказ, не говоря уже об Архангельске и западных окраинах (Литвы, Латвии, и Эстонии). Бассейн Волги, и при том в самом хлебном месте, был поражен учредиловской язвой (Самара) и таким образом Волга не могла быть использована ни в транспортном, ни в питательном отношении.
Промышленное сырье находилось в тех же местностях, захваченных белыми. Казань поэтому, столь же бедная сырьем, как и остальная Россия, представляла собою одно из немногих хлебных местечек... Однако хлеб находился в руках отдельных собственников — кулаков.
[Читать далее]
Поэтому основной задачей Советской власти являлась добыча хлеба путем отбирания хлебных излишков по твердым ценам.
Насколько, однако, остро обстоял уже вопрос с хлебом в бывш. Казанской губернии, свидетельствуют, например, такие сообщения: «В Чебоксарском уезде население в полном смысле слова голодает». Другие уезды бывш. Казанской губернии были поражены голодом частично и в таких случаях между крестьянами кулаками и бедняками разыгрывались настоящие бои, с кистенями и берданками в руках, причем в этих боях участвовало по несколько деревень сразу, как, например, у деревни Киндери Казанского уезда. Вот блестящий пример того, насколько остро борьба за хлеб разгоралась между беднотой и кулаками внутри деревни, описанный в одной из современных цитированных нами газет.
«К числу фактов, говорящих о начавшемся ярком расслоении деревни и на почве этого — гражданской войне, несомненно должен быть отнесен факт недавнего столкновения представителей деревенской бедноты с местным кулачеством, имевший место в Черемышевской волости Лаишевского уезда. Сущность и причины этого столкновения сводятся к следующему:
Среди крестьян дер. Бутырки... есть много бедноты, не имеющей никаких запасов хлеба.
Свои односельчане — кулаки, а также и жители соседних деревень отказывались продавать нуждающимся хлеб по ценам, установленным продовольственной управой, а брали по 110 руб. за пуд. Не имея возможности платить такие цены, бедняки обращались неоднократно в Лаишевский Совет с просьбой оказать им содействие.
Совет на это предложил отобрать излишки хлеба.
Волостной Совет в этом направлении не ударил палец о палец и к просьбам относился безучастно. Тогда, не видя ниоткуда помощи, крестьяне дер. Бутырки решили продовольственное дело взять в свои руки и самим попытаться добыть себе хлеба.
Через дер. Бутырки ведет дорога в Казань, по которой в город часто возят хлеб. Завидя транспорт с хлебом, достигавший нередко до 15 подвод, бутырцы, человек от 5 до 10, подходили к транспорту и просили продать им хлеб по установленной цене (12—15 р. за пуд), а не везти в Казань. При отказе со стороны проезжих продать добровольно хлеб отбирался по указанной цене... Так продолжалось некоторое время. Местные спекулянты, не желая отдавать хлеб по столь «дешевой цене», стали объезжать дер. Бутырки. Но «голод не тетка», говорит русская пословица, и бутырцы не успокоились и стали задерживать хлеб и на других дорогах.
Соседнее село Черемышево, состоящее в большой своей части из кулаков, у которых всего вдоволь, особенно возмущалось действиями бутырцев и устроило кровавую расправу над ними.
14-го июля бутырцы в числе 12 человек в возрасте от 12 до 65 лет вышли по обыкновению на дорогу встречать проезжих с хлебом и в ожидании подвод сидели на рубеже и мирно разговаривали. Вдали показалась подвода с мукой, за ней другая, третья — всего числом около 15-ти. Бутырцы обратились к владельцам хлеба со своей обычной просьбой — о продаже муки, и к своему ужасу получили в ответ револьверные выстрелы и, испуганные, моментально разбежались. Это было ночью, а днем состоялся сход села Черемышева, на котором и обсуждали происшедшее, причем было постановлено обратиться к бутырцам с просьбой прекратить реквизицию хлеба. Следующую ночь в деревне Бутырки устроили побоище. Это черемышевцы явились и устроили расправу над бутырцами; к ним примкнули и местные кулаки. Для характеристики этой расправы приведены подлинные показания пострадавших бутырцев.
Вот показания гражд. дер. Бутырки Якова Гурьянова, 20 лет. «Услышав, что в деревне идет побоище, я притаился в амбаре в соломе, испугавшись побоев, хотя лично не принимал участия в реквизиции хлеба. Во двор вошли односельчане и открыли стрельбу из винтовок по всем направлениям. Одна из пуль просвистела мимо меня, я не выдержал и закричал: «братцы, я не виноват». В ответ на это один из вошедших ударил меня винтовкой по голове и проломил голову; второй палкой стукнул по лицу, третий бил по бокам винтовкой. Потом меня схватили, связали, повалили на землю, велели лечь на один бок, били чем попало, перевернули на другой бок, опять били, потом велели идти в караулку; я идти не мог. Тогда они взяли веревку, привязали за ноги и поволокли в караулку». А вот второе показание Анисима Поликарпова 13 лет и его матери. «К нам ночью ворвалась толпа и стала спрашивать у матери: «отвечай старая.... где твой сын и брат?» Она отвечала, что их нет дома. Тогда схватили меня, привязали к столбу, начали бить по лицу и направили на меня три винтовки, выстрелили из них. Больше я ничего не помню».
Главными палачами, расправлявшимися с бутырцами, были комиссар села Черемышевка Степан Адашкин, который скрылся неизвестно куда, и крестьянин дер. Бутырки Павел Ерманов».
Кулачество, само собою разумеется, реагировало на закон о хлебной разверстке скрыванием излишков и продажей из-под полы... Спекуляция хлебом цвела пышным цветом.
Примером того, как производилась спекуляция, служит рассказ в № 50 «Рабочего», органа Каз. Комитета РКП(б).
«Почти весь уезд (Свияжский) голодает, т. к. хлеб вывезен спекулянтами. Станция Шихраны — центр бешеной спекуляции. Из деревень спекулянты привозят в Шихраны и сдают хлеб скупщикам, а те уже перепродают его наезжающим спекулянтам по 120—150 р. Когда в Шихранах был открыт магазин с предметами первой необходимости для обмена их на хлеб, то началась спекуляция товаром. Выменивающие на хлеб товар этот же товар продают по спекулятивным ценам. Малочисленная охрана совершенно бессильна что-либо сделать с бесчисленной бандой спекулянтов. Не лучше положение и в Цивильском уезде».
Так же старались кулаки обижать бедноту и в распределении земли, на почве чего во многих местах разгоралась ожесточенная борьба. Бедняки выставляют требование раздела по количеству едоков обоего пола (согласно Советского закона о социализации земли), богачи же только на мужчин. Так обстояло дело в деревне. Голод вывел деревню из состояния гражданского мира, внутри нее началась жестокая борьба из-за хлеба.
...
Новые порядки в деревне выразились совсем в иной плоскости. Власть учредиловцев крестьянам не давала ничего, кроме свободы спекуляции, выгодной кулакам. Зато брала у крестьян власть много, а еще больше обещала взять в случае своего успеха и войны с Германией.
«Кулацкое право» политически выливалось сразу же по приходе учредиловцев в соседний город — в смену местной власти. В редких случаях избирали середняков, но и в этом случае они должны были выполнять волю экономически сильных кулаков.
Волостные исполкомы и сельские советы заменялись земскими волостными управами. В каждой деревне и волости, где происходил свой местный «государственный переворот», правящая группа кулачья производила прежде всего расправу с насолившими всей местной буржуазии советскими людьми.
Как производилась расправа, дают образцы в своих рассказах ряд товарищей. Вспоминающие крестьяне пишут нам о различных способах насилий...
Происходило дело в Старо-Альметьевской волости Чистопольского кантона (тогда — уезда)... «Белогвардейцы сильно пьянствовали, избивали граждан, особенно бедняков и середняков, якобы за несвоевременную подачу подвод и по всяким другим поводам, которые они всегда находили, лишь бы только нанести оскорбление гражданину. Бывали и такие случаи: при переездах на подводах в дороге сбрасывали хозяина лошади и уезжали одни, причем загоняли лошадей, пока те совсем не встанут; тогда их бросали и брали других и так продолжали путь свой дальше».
Такое озорство создавало в деревне общий фон недовольства новыми порядками. Особенно же сильно недовольство возбудили новые тяготы, которые ложились на крестьян.
Тяготы эти, конечно, были связаны прежде всего с военными действиями. Армии нужен был хлеб. Власть шлет приказы — прокламации к «гражданам-крестьянам». Она обещает в этих воззваниях войну с Германией, созыв Учредит. Собрания, которое «окончательно решит вопрос о земле и установит твердую власть и порядок, в которых они (т. е. крестьяне) так нуждаются, и просит крестьян везти для «народной армии» хлеб, картофель, овощи и другие припасы.
Армии нужны лошади, люди. Объявляется мобилизация людей, а в самые последние дни — и лошадей.
Результаты этой мобилизации были несомненно весьма бледны.
Деревенская молодежь в солдаты идти не хотела...
О том же недовольстве мобилизацией свидетельствуют и рассказы товарищей крестьян, приславших нам свои воспоминания. Так, напр., тов. Ганеев пишет об одной из волостей Чистопольского кантона.
«Вслед за этим приказом (об организации земских вол. управ, о выборе сельских комиссаров и об упразднении Советов) был прислан второй приказ о мобилизации родившихся в 1895—98 годах.
Приказу этому все-таки мало подчинялись и на сборный пункт не являлись; некоторые же хотя и являлись в Чистополь, но на сборном пункте не были».
В Буинском кантоне (тогда уезде Симбирской губернии) дело обстояло еще определеннее. «Мобилизация проходила с большим трудом, местами даже крестьяне выступали против белых... Некоторые совсем не поступали в белую армию, а поступали добровольцами в Красную» — пишет тов. Корчагин.
Тов. Есипов сообщает, что в Ново-Шешминской вол. мобилизация проходила под давлением вооруженного отряда Народной Армии. Различные другие требования властей удовлетворялись лишь под страхом той же силы...
Так же неохотно отзывалась деревня и к другим требованиям местных властей — требованиям лошадей, хлеба и проч. предметов питания.
Тов. Кашурин сообщает, что «из всей «доблестной» Народной Армии отличались в особенности русские офицеры и молодежь, вступившая добровольно в ряды армии; производили неимоверные бесчинства как в отношении молодых девушек, так и в отношении крестьян. Брали и драли с крестьянства все, что только им было нужно, отчего население приходило в ужас; мужики стали скрываться по нескольку дней в близлежащем лесу, бросая на произвол судьбы свое хозяйство и даже были случаи, что в дому оставались по нескольку дней одни лишь малые дети».
Приглядимся пристальнее к тому, что происходило в Бугульминском кантоне. Со стороны учредиловцев — полнейшее допущение помещику распоряжаться «своим» имением, организация кулацкой власти, поборы с крестьян. С другой — крестьянской — стороны организованный, хитро задуманный и упорно проводимый массой план отпора, причем на этот раз мы имеем пример хорошей дисциплины в ее среде. Крестьяне строго выдерживают свою «линию» и не дают учредиловцам ни хлеба, ни людей, подчиняясь только вооруженной силе...
Нужно иметь в виду, что планомерной, организованной конской мобилизации учредиловцы не успели провести по всем уездам, т. к. приказ ими был отдан только 5-го сентября и лишь по Казанскому уезду — раньше. Не успели они и отобрать крестьянский хлеб...
Совершенно очевидно, что, начни учредиловцы эти две кампании, им не избежать бы повсеместного крестьянского восстания.
Эти восстания уже и начались отдельными вспышками в тех именно местах, где становилось от новой демократической власти невмоготу. Такие вспышки мы имеем в селе Пролейкаши Тетюшского кантона, где дело вылилось в настоящее кровавое вооруженное восстание; массовый уход в ряды Красной Армии трех волостей Буинского кантона мы тоже не можем квалифицировать иначе, как разновидность вооруженного восстания.
...
«Всем, насильно зачисленным в ряды Красной Армии приказываем немедленно восстать против комиссаров, инструкторов, ведущих их на бесполезную бойню. Бейте, истребляйте своих комиссаров и переходите к нам!» (Воззвание от 11 /VIII 1918) или в другом воззвании Лебедев писал («к войскам Сов. власти»):
«Бейте ваших комиссаров, уничтожайте их и переходите на сторону Учредит. Собрания» и т. д. Воззвания эти, хотя и обращенные к войскам Советской власти, вывешивались в огромном количестве на улицах города.
«Начальство», словом, выкинуло лозунг «Смерть комиссарам! — Бейте большевиков!», а от них кровавый энтузиазм перешел и на всю массу исполнителей. Мы недаром привели слово «энтузиазм». Это, действительно, был порыв, сладострастное устремление, охватившее всю буржуазную и мелкобуржуазную массу вплоть до студентов и гимназистов — стремление уязвить, добить пораженного врага.
Все рвались послужить «святому делу возрождения России» — и с необыкновенной «доблестью» и «самоотвержением» расстреливали и арестовывали направо и налево.
Зарядив таким настроением буржуазную и мещанскую гущу, сама начав кровавую страницу своей бесславной истории, власть Ком. Уча только тогда опомнилась, когда получила несколько подзатыльников в виде протеста местных Казанских эс-эров... и с-д-ов, лично знавших расстрелянных большевиков и работавших вместе с ними в органах Советской власти. Было издано объявление Командующего северной группой войск капитана Степанова о запрещении самочинных расстрелов. Но было уже поздно. Практика расстрелов не прекращалась, но все усиливалась в продолжение времени господства учредиловцев; изменилась лишь форма, приемы расстреливаний. Теперь стали уже искать большевиков (или, как они называли, «комиссаров») везде и всюду и отыскавши, передавать по начальству, которое и расстреливало.
Как они производили эту операцию, любопытно рассказать со слов очевидцев.
Дело происходит в тюрьме. То и дело входят офицеры и ругаясь, толкая, а то и плюя в лицо своим жертвам, выводили их на двор. Там они ставились перед окнами тех комнат, где сидели остальные. Раздавалась «предварительная» команда: «по красным собакам взвод» — и в ожидании исполнительной команды солдаты стояли, нацеливши ружья минут 10-15, после чего подавалась исполнительная «отставить» — такие развлечения белогвардейцы доставляли иногда себе раза по 3-4, прежде чем покончить с «Комиссаром».
Отличались и чехи...
Тов. Ибрагимов Мирза рассказывает, как в той камере, где он сидел, чехи избивали, а под конец и расстреляли одного коммуниста, советского работника, по национальности тоже чеха — «за измену, якобы, своей родине». На самом деле классовая борьба была, конечно, единственным мотивом убийства...
Из двадцати шести воспоминаний рабочих о разбираемом нами времени до 75% говорят о зверствах учредиловцев, именно русских, «Народно-армейских» офицеров, главным образом.
К воспоминаниям вообще нужно подходить с осторожностью, но в данном случае мы имеем несомненно массовое настроение; каждый из рабочих рассказывает или случай личного переживания страха смерти или же — о тех грудах трупов, которые сжимали болью его сердце и заставляли ненавидеть демократов-учредиловцев.


И. Афанасьев: Дни боевые

Из сборника «Боевые дни. Очерки и воспоминания комсомольцев - участников гражданской войны».

Тяжелый год выпал на долю еще не окрепшей молодой республики. Польша воспользовалась бедственным положением и нанесла удар Советской стране...
С раннего утра и до поздней ночи, с короткими перерывами для отдыха, мы были в походах и все же не могли настигнуть противника. Но если у поляков недоставало времени для боев, то для мародерства они его находили. Чувствуя, что навсегда оставляют эти места, они вымещали свою злобу на мирном населении.
В одной деревне, например, они перерезали всех свиней, забрали с собой все задние части туш, а остальное бросили на улице. В другой деревне ходили по избам с факелами и, грозя поджогом, требовали продуктов; уводили лошадей, били крестьян. Да всего не перечтешь, что они творили при поспешном бегстве. В каждой деревне выслушивали мы жалобы и плач крестьян.
[Читать далее]
...
По направлению к нам рысью едут два польских кавалериста. На лицах ребят растерянность (хотя плена и ожидали) и тревога. Я соображаю, что это еще не так страшно, потому что двое не станут рубить двести человек, а только в крайнем случае погонят к своим частям.
Кавалеристы, гарцуя на своих откормленных конях, скомандовали строиться по четыре и потом обратились к нам со следующей речью:
— Кто имеет золотые вещи, часы, кольца и николаевские деньги, сейчас же сдать, — предупредив, что после обыска хуже будет.
Итак, свершилось: мы в плену.
Сняв фуражки, кавалеристы стали объезжать ряды еще не опомнившихся пленных.
Золота, как и следовало ожидать, ни у кого не оказалось У кого-то, правда, нашлась завалявшаяся бумажная николаевская рублевка да серебряные часы. Удовольствовавшись этим, они отстали и, подгоняя, повели нас по дороге...
Итак, начались мытарства, злоключения военнопленных. Дорогой нас останавливали отдыхающие польские части и начинался грабеж. Польские солдаты ходили по рядам, спокойно влезали к нам в карманы, выворачивали их и забирали все, что им попадалось под руку: бумажники, кошельки, перочинные ножики, карандаши, конверты, распоясывали ремни, снимали вещевые мешки, брали белье, гимнастерки, шаровары, всякие нужные и ненужные вещи. Но больше всего интересовались палатками. У нас нашлось их несколько штук и солдаты были ими невероятно довольны. Весь этот грабеж сопровождался ругательствами и криками на тех, кто пытался защитить отбираемую вещь. С такими «облегчительными» остановками мы, наконец, добрались кое-как до одного имения...
Нас пересчитали, переписали, после чего погнали на большой скотный двор имения. В узких воротах произошла заминка от входившей сразу массы людей. Тогда, взяв палки, два польских солдата стали по бокам и начали с какой-то дикой радостью бить по спинам и головам застрявших. Войдя во двор, голодные и усталые, поспешно растянулись мы на голой земле и заснули. Но, как оказалось, грабеж еще не окончился. Просыпаюсь со смутным чувством, будто меня тянут за ноги. Сон в руку.
Надо мной действительно стоит поляк и старательно стаскивает с меня сапоги, но безуспешно. Тогда он знаками показывает, чтобы я снял сам. Делать нечего, приходится разуваться. К счастью, сапоги победителю малы, и он с ворчанием бросает их обратно, словно я виноват, что мои сапоги ему не впору. То же самое проделывалось и с другими товарищами. Среди спящих ходили поляки и снимали обувь, отбирая, если находилась подходящая, хотя многие были обуты в хорошие ботинки. Спать нам не пришлось.
Был август месяц, ночи стали холодные. Вытертая шинель не грела. Так и проходили до утра, шагая из угла в угол по двору.
Рано утром нас собрали и погнали в Варшаву.
Вышли на широкое ровное шоссе. На верстовом столбе цифра 13. Значит, столько нам предстояло отмерять до Варшавы. Как ни ровна была дорога, но идти было трудно: с самого момента плена нам не дали ни куска хлеба, да вдобавок среди нас было много совсем босых и с больными, стертыми в кровь ногами от «подаренных» ботинок. Но отставать было нельзя, так как конвойные довольно убедительно подбадривали прикладами в спину. А тут еще, как бы дразня нас, навстречу попалось несколько повозок, полно нагруженных белыми румяными булками.
Природа очевидно тоже была против нас: шел надоедливый, частый, холодный дождик, какой бывает поздней осенью.
Наконец, показался большой мост через Вислу и остроконечные верха зданий и высоких костелов Варшавы. Нас усадили на мокрый песок берега под дождем — «для отдыха». «Отдохнув», тронулись в город...
На улицах перед шикарными магазинами много праздношатающейся, хорошо одетой публики. Чуть ли не у всех в петлицах национальные значки. Газетчики выкрикивают сообщение о «нескольких тысячах пленных большевиков». Плакаты на стенах говорят об «ужасах» в России. Хорошо запомнился один плакат. На фоне разваленных зданий и разрушенных заводов стоит русский крестьянин в красной рубашке: со свирепым лицом, по колено в крови, в обеих руках он держит отрезанные головы.
За широкими зеркальными окнами кафе виднеются довольные лоснящиеся рожи в цилиндрах и с сигарами в зубах. Давно невиданные и забытые картины.
Чтобы показать и дать возможность насладиться зрелищем невиданных большевиков, нас остановили в центре города. Сейчас же собралась огромная толпа зевак, внимательно и враждебно нас разглядывающих. Послышались возгласы:
— Вот они, защитники жидов и коммунистов.
Прокатывались и насчет нашей наружности, почему, мол, нас так плохо одевают и обувают? Хотели в Польше себе завоевать всего?! А того не знали, что благодаря «гостеприимству» их солдат мы были в таком виде.
Затем погнали дальше какими-то мало заселенными закоулками, и таким быстрым маршем, что приходилось чуть ли не бежать. Утешала мысль о сухом помещении и горячей пище. Каково же было наше удивление и разочарование, когда мы снова, покружив по окраинам, вернулись для показа на главные улицы. Очевидно поляки хотели оправдать газетные измышления о нескольких тысячах пленных и провели нас по городу два раза — авось не заметят, что это одни и те же.
Вспоминается интересная сценка, свидетельствующая о разгуле военщины. Когда нас остановили, напротив из магазина вышел владелец—еврей. Мы попросили у него воды. Через некоторое время он выносит графин, стакан и дает нам пить. Вдруг подбегает какой-то офицер, выхватывает из ножен кинжал, замахивается им на испуганного владельца магазина и вталкивает его обратно в дверь. Вскоре офицер вышел из магазина, черкая что-то в записную книжку. Вся эта история сопровождалась ругательствами и грубыми проклятиями по адресу большевиков.
Потешив жителей города, нас опять повели через мост, на берег Вислы, где мы на мокром песке под дождем и заночевали. Утром нам предложили «угощение» — по четверти шестикопеечной булки и по кружке какой-то мутной жидкости, именуемой почему-то кофе. Разбираться во вкусе и качестве не приходилось, не отказались бы и от худшего, лишь бы чем-нибудь наполнить пустовавший три дня желудок. После завтрака нас погнали в какие-то тупики товарных линий железной дороги. Перед нами стоял состав из платформ с железными бортами, в каких обыкновенно возят уголь. Несколько конвойных вышли вперед и стали кричать по-польски, показывая на платформы. С трудом мы догадались, что эти «международные вагоны» предназначены для наших особ. Напихали нас туда, как селедок в бочку. В дополнение к прочим удобствам на дне оказалась по щиколотку вода. Сверху льет дождик, под ногами вода — положение не из приятных. Пошли в дело осколки бутылок, банки из-под консервов, кружки «кофейные», и мы, правда не насухо, выкачали воду...
Вот, наконец, и остановка.
Идем получать обед. Но... меню то же самое, что и на берегу Вислы: на слоновый аппетит та же мышиная порция.
Трогаемся дальше. Уже больше ничего не интересует.
Холодно. Все прячутся от встречного ветра и теснее прижимаются друг к другу. Под мерное однообразное покачивание и стук начинаем дремать. Станция...
На площади нас построили по четыре человека в несколько колонн и приказали в таком порядке сесть на мостовую...
Напряженное молчание и тишина. Начальники стали ходить по рядам, пристально вглядываясь в лица, предупредительно освещаемые солдатами.
— А-а-а, жид! Выходи сюда! — Из рядов поднялся какой-то человек и подошел к группе. Тотчас на его лицо посыпались удары палок. Тишину прорезал крик мучительной боли, прерываемой ругательствами.
— Пся крев! Жид! Показывай коммунистов и комиссаров!! — Снова удары палок и рукояток револьверов. Не могу сказать, сколько выбрали из нашей партии, неизвестна также и дальнейшая судьба их.
После этой сцены нас повели на предназначенное нам местожительство, т. е. в лагеря для военнопленных, находящиеся в двух верстах от города. Ухабистая, грязная, размытая дождями дорога вела туда, путаясь среди редкого леса. В темноте несколько раз натыкались на проволочные заграждения, обходили, нагибались, сбивая ноги, царапая себе спины. Наконец, влезли в какую-то дыру, где и проспали мертвым сном остальную часть ночи. Лагеря мы рассмотрели только поздним утром. Только тогда мы поняли, в какую берлогу нас упрятали. Эти лагеря занимали довольно большую площадь и были распланированы на квадраты. В каждом квадрате было по четыре землянки, человек на полтораста каждая. Разделялись квадраты двойным забором из проволочных заграждений вышиною в полтора человеческих роста, между которыми в проходах ходили часовые. Первое, что мы услышали, было сообщение, что к забору ближе, чем на пять шагов, подходить нельзя, иначе часовые будут стрелять без предупреждения...
Теперь о самих помещениях. Это были вырытые в земле ямы в вышину роста человека, над которыми на уровне земли возвышалась худая, как решето, прогнившая крыша. Ни нар, ни какой-либо подстилки, только земляные стены и пол, всегда сырой. Спать приходилось завернувшись в потрепанную, видавшую виды шинелишку, тесно прижимаясь друг к другу. Вот и весь комфорт нашего жилища. Теперь относительно пищи. На весь день давали по три четверти совершенно сырого, кисло-горького с высевками хлеба.
Хлеб этот не жевался, а расплывался, как тесто, склеивая весь рот, застревая в горле. Утром по кружке тепловатой, мутной жидкости, называемой кофе, в обед суп из фасоли по полкотелка на человека, вечером, на ужин, опять «кофе». Паек так и остался без изменений на все время нашего плена. Ясно, при таких условиях от простуды и на почве недоедания начались повальные болезни. Каждый день в лазарет уходило по несколько человек. Как там лечили — не знаю, мне лично не пришлось воспользоваться услугами польского лекаря...
В одно прекрасное время в землянку пришел часовой и начал выгонять всех во двор строиться. Через несколько минут, в сопровождении польского офицера, к нам подходит старик с длинной седой бородой, одетый в английскую шинель и зеленую шапочку «пирожком», на которой блестит кокарда (скрещенные кости). Приблизившись к нам, старик поздоровался — «здорово, братцы». Вразброд ответило несколько голосов. Старик криво усмехнулся и елейным голосом обратился к нам с речью.
Дословно я ее не помню, но она сводилась к следующему:
«Ребята, в Москве засела кучка жидов и коммунистов, которые надругаются и продают Россию. Мы пойдем их бить, чтобы освободить святую Русь от их власти и дать вам спокойную жизнь и отдых. Для этой цели вас берет под свое покровительство генерал Булах-Балахович и накладывает на вас честь совершения этого великого дела».
В заключение он сказал, что нас накормят, оденут и в скором времени отсюда возьмут...
Итак, мы будущие «белогвардейцы» и «враги» советской власти.
Недолго мы были «под покровительством» освободителя «святой Руси»: в одном из боев мы, воспользовавшись замешательством, перекинулись к своим.


Тоталитарно-кровожадные задачи. Часть II

Арифметический задачник для трудовой школы I ступени. Второй год обучения, 1925 г.

Измеряйте свой рост (метром); запишите его в тетради.
Зарисуйте рост всех своих товарищей по классу у себя в тетради в виде столбиков, расположив столбики по величине.
Определите свой вес; запишите его в тетради.
Зарисуйте в тетради вес своих товарищей столбиками.
Узнайте, сколько целых сантиметров имеет окружность вашей груди.
Узнайте, сколько человек в классе болело заразными болезнями (корь, скарлатина и др.). Составьте диаграмму.

[Читать далее]Для уплаты налога Михаил Петров купил 23 рублевых листа крестьянского займа, а его брат — на 6 листов более. Сколько листов крестьянского займа они купили?

Тимофей Прохоров приобрел 6 трехрублевых листов крестьянского займа, 3 пятирублевых листа и 12 рублевых листов. На сколько рублей купил он крестьянского займа?
Узнайте у своих родителей количество единого сельскохозяйственного налога, уплаченное в прошлом году и назначенное на текущий год; запишите эти числа у себя в тетрадях.

Запишите количество скота в селении, коров, лошадей, овец, коз, телят, поросят.
Составьте задачки.

Распределите всех жителей своего селения (или части его — улицы) по возрасту: младенцев до 1 года, от 1 года до 3 лет, от 3 до 7 лет, от 8 до 12 лет, от 12 лет до 18 лет, от 18 до 25, от 25 до 35, от 35 до 45, от 45 до 50, выше 55 до 80, выше 80 до 100, выше 100 лет.
Зарисуйте. Составьте задачки.

Измеряйте, если возможно, ширину реки на самом широком месте.
То же проделайте на узком месте. Узнайте разницу.
Узнайте на глазомер длину поля, ширину поля. Определите разницу.

В нашем классе врач нашел 23 чел. здоровых детей. Сколько человек у нас больных, если в классе учится 32 человека? 

12 человек у нас в школе больны малокровием; легочных больных на 5 человек менее. Сколько имеется больных этими болезнями?
Число больных и здоровых детей в классе (согласно осмотра врача) зарисуйте в виде диаграммы.
Составляйте задачи.

Найдите записи своего роста и веса за прошлый год. Узнайте прибыль в росте и весе за год.
Зарисуйте это в виде диаграммы.

Дети часто заболевают различными заразными болезнями. Учитель рассказывал, что один раз из 75 человек учащихся в школе 45 человек переболели корью. Сколько учащихся убереглось от заболевания?

Миша заболел скарлатиной. Болезнь продолжалась 42 дня, из которых 30 дней он все время лежал в кровати. Сколько дней Миша переносил болезнь, не ложась в кровать?
Какие вы знаете заразные болезни?
Сколько дней продолжается каждая?
Составляйте задачки. Зарисовывайте их.

Катя весит 22 кило. За время болезни она потеряла в весе 2 1/2 кило. Какой был ее вес после болезни?

В хозяйстве хороший доход приносят свиньи. Особенно хороши черные английские свиньи. Половина туши годовалой английской свиньи весит около 85 килограммов; половина туши русской хрюшки весит на 48 килограммов меньше.
Узнать вес туши русской хрюшки?

Агроном рассказывал, что у него племенная английская свинья жила 2 года. В один год она принесла 29 штук поросят, а в другой год — на 11 штук меньше. Сколько штук поросят принесла она в 2 года?

На месяц для свиньи достаточно 20 килограммов муки и 100 килограммов картофеля. 5 килограммов картофеля по стоимости равны 1 килограмму муки. Килограмм муки стоит 10 коп. Узнать годовой доход от свиньи, если за свиную тушу дают 90 рублей.

В прошлом году в нашей деревне собрали ржи по 8 кило с ара. Андрей Власов на своем хуторе хорошо удобрил и обработал землю, засеял поле хорошими семенами и получил урожай в 17 кило с ара. На сколько увеличилась урожайность его поля?

Узнайте число заболеваний учащихся школы за последний месяц. Сравните его с предшествующим месяцем.
Зарисуйте.

Узнайте число больных в больнице на 1-е число предшествующего месяца и на 1-е число текущего месяца.
Сравните эти данные.
Зарисуйте.

Узнайте, сколько человек больных за последний месяц поступило в больницу, сколько выписалось из нее, сколько больных умерло. Сравните эти данные.
Зарисуйте.

Сосчитайте по своей деревне или улице:
1) число всех домохозяев;
2) число хозяйств, не имеющих лошадей;
3) число хозяйств, не имеющих коров;
4) число безземельных домохозяев.
Зарисуйте. Составьте задачки.

Узнайте путем опроса:
1) площадь каждого поля своей деревни в гектарах;
2) площадь сенокоса в гектарах.
Зарисуйте. Составьте задачки.

Узнайте путем измерения:
1) площадь своего огорода;
2) площадь своего сада.
Обмеряйте их шагами, начертите план.
Составьте задачки.

Узнайте площадь всей усадебной земли в деревне (или на своей улице).
Составьте задачки.

Познакомьтесь со всеми общественными и государственными учреждениями своего селения (или улицы). Узнайте, что делает каждое учреждение.
Составьте задачки.

Спросите своих родителей и родственников, кто из них состоит членом профессионального союза и какого именно. Запишите это. Узнайте:
1) общее число родителей и родственников, состоящих членами профсоюзов;
2) не состоящих членами профсоюзов;
3) к какому союзу сколько человек принадлежит.
Зарисуйте. Составьте задачки.

У Прохора в хозяйстве 8 гектаров; единого сельскохозяйственного налога с него приходится по 3 руб. с гектара. Сколько останется у него денег от 3 червонцев после уплаты налога?

У Василия Петрова облагается 8 гектаров по 4 руб. с гектара. Весной он купил 9 трехрублевых листов крестьянского займа. Сколько ему придется доплатить деньгами?

Враг озимых посевов — бабочка озимая совка. Она откладывает яички на сорные травы, из яичек получаются червячки-гусеницы, которые и поедают молодые всходы. В прошлом году гусеницы озимой совки уничтожили у нас в деревне 2 гектара посева. Крестьяне окопали поврежденное поле канавкой с отвесными стенками и спасли остальную часть поля. Неповрежденная часть поля оказалась в 15 раз больше поврежденной. Сколько десятин имеет поле?

Лучшая борьба с озимой сивкой — очистка семян от сорных трав. Очистка делается особыми машинами—сортировками. Прохор перед посевом вздумал очистить свою рожь. Из мешка ржи у него получилось 12 килограммов непригодных для посева семян и сорных трав. Какой вес имеют отбросы, полученные при очистке 8 мешков ржи?

На вновь поднятых клеверищах и залежах сильно вредит жучок хлебный щелкун. Его личинки или проволочные черви живут в земле и выедают сердцевину растений.
Во время пропашки огорода ребята взялись собирать проволочных червей. Петя набрал 36 шт., Варя — на 10 шт. меньше Пети, а маленький Коля — в 4 раза меньше Пети. Сколько личинок они собрали?

Весной до посева проволочных червей можно выуживать из земли на разную приманку. 
Куски картофеля, свеклы или моркови надеваются на небольшие колышки и зарываются в землю. Ежедневно их нужно вынимать и собирать червей. Утром Петя собрал 15 личинок, а вечером — в 5 раз больше. Сколько личинок собрал он за день?

Маленькая желто-коричневая бабочка — луговой мотылек — откладывает яички на сорные травы. Из яичек получаются зеленоватые червячки-гусеницы, которые вредят овощам. В это же лето может вырасти и второе поколение бабочек.
Петя наблюдал за такой бабочкой и видел, как она отложила на листочке лебеды 18 мелких яичек. Предположим, что половина их погибнет, а из остальных выйдут бабочки, которые отложат по стольку же яичек, причем лишь из половины яичек выйдут новые бабочки.
Сколько бабочек получится в конце лета от одной такой бабочки?

Гусеницы лугового мотылька погибнут от морозов, если перепахать огород осенью или ранней весной.
У Василия Ермолаева на огороде 80 гряд. 12 гряд он перепахал осенью; ранней весной он перепахал в 5 раз больше, чем осенью. Сколько гряд осталось не перепахано?

На юге посевам ржи и яровой пшеницы вредит хлебный жук-кузька. Он выедает из несозревших колосьев зерна.
Петя, Вася и Коля взяли сачки и отправились в поле ловить жуков. Петя принес 29 жуков, Вася — на 18 шт. больше Пети, а Коля наловил в 4 раза меньше обоих мальчиков вместе. Сколько жучков принес Коля?

От всяких вредных насекомых и их гусениц спасают нас скворцы. Они то и дело прилетают к своим птенчикам с добычей и кормят их.
Коля наблюдал за парой скворцов и подсчитал, что в течение часа они доставили птенчикам 8 насекомых. В нашем саду живет 9 пар скворцов. Сколько, примерно, насекомых истребят они в час? Какое количество насекомых скормит птенчикам каждая пара скворцов в 12 часов?

Узнайте вес и цену белой булки и цену 1 килограмма ситного. Высчитайте, хотя бы приблизительно, что выгоднее покупать.

Пройдите на почту и узнайте, сколько стоит пересылка простого закрытого письма, и какой должен быть вес письма, оплачиваемого одной маркой.
Взвешивайте листы бумаги вместе с конвертом и составляйте задачи.

Узнайте цены товаров в вашем кооперативе. Составляйте задачи о покупке товаров.

Узнайте, по какой цене можно продать режь, овес, гречиху, пшеницу, капусту, с гурды картофель и другие продукты сельского хозяйства.
Составляйте задачи насчет обмена этих продуктов на разные товары.

Узнайте цены в кооперативе и у частных торговцев и запишите их в… таблице. Следующие задачи решайте, пользуясь своей таблицей.
Узнайте сколько расходует каждого продукта ваша семья в неделю.
Сколько переплатит семья в неделю, если будет покупать муку в частной лавке?
Сколько переплатит семья в неделю, если будет покупать мясо и сельди в частной лавке?
Сколько переплатит семья в неделю, если будет покупать сахар в частной лавке?
Сколько нужно вашей семье на 1 день мяса, мыла и всех других продуктов?
Сколько нужно на человека в день хлеба, мяса и других продуктов?
Узнайте цены на продукты на базаре.
Узнайте цены на продукты в вашем кооперативе.
Зарисуйте эти цены в виде диаграмм.

В старших классах у нас имеется ячейка комсомольцев (Коммунистический Союз Молодежи). В прошлом году в нее записалось 13 чел., а в текущем году — в 3 раза больше. Сколько членов имеет теперь ячейка?

Ячейка устраивает общие собрания 2 раза в месяц. Заседания президиума бывают 2 раза в неделю. Сколько общих собраний и заседаний президиума устроила ячейка от начала учебных занятий до зимних каникул?

Узнайте, какие кружки работают в вашей школе, сколько членов имеет каждый кружок, сколько заседаний делает каждый кружок, чем кружки занимаются.
Составьте задачки о деятельности кружков.

Выложите метр дров на школьном дворе.
Можно ли привезти его на одной подводе?

Измеряйте длину полена дров.
Узнайте, на сколько времени хватает метра дров для одной школьной печки и сколько дров нужно на месяц.
Справьтесь о цене дров. Определите расход школы на отопление.

Узнайте в сельсовете, сколько в вашем селении имеется пахотной земли, сенокосных угодий, земли под выгон для скота и усадебной земли.
Сколько гектаров земли находится во владения у селения?
Составьте диаграмму.

Узнайте в сельсовете, сколько жителей (отдельно мужчин и женщин) числится в каждом селении вашего школьного района; сколько всего жителей (всех вместе и мужчин и женщин в отдельности) числится в вашем школьном районе.
Составьте диаграмму.

Узнайте путем опроса посев каждого домохозяина в вашем селении (каждого хлеба в отдельности), определите посев всего селения (для каждого хлеба).
Составьте диаграмму.

Узнайте месячный расход муки каждого домохозяина для прокормления своей семьи. Определите месячный расход муки для всего селения.
Составьте диаграмму.

Сделайте расчет годичных расходов по всей семье.
Составьте диаграмму.

Узнайте суточный удой коров в каждом хозяйстве. Определите суточный удой коров всего селения (или улицы).
Составьте диаграмму.

Узнайте урожайность каждого огорода (по отдельным видам овощей) за истекший год. Определите сбор огородных овощей по селению (для каждого вида овощей отдельно).
Составьте диаграмму.

Произведите учет расхода керосина в вашей семье (по отдельным месяцам). Определите годичную потребность в керосине для вашей семьи.
Составьте диаграмму.

Интересы рабочих защищает на нашей фабрике фабрично-заводской комитет (фабком). Он избирается на собрании делегатов от рабочих и служащих. На делегатском собрании присутствовало 195 мужчин, а женщин было на 98 чел. менее, чем мужчин. Сколько делегатов было на собрании?

Для заведывания народным просвещением на фабрике фабком выбирает культкомиссию. Культкомиссия заботится о просвещении взрослых и детей.
В текущем году в школах при фабрике обучается 840 чел. детей, взрослых учится на 456 чел менее. Сколько человек взрослых обучается в школах при фабрике?

В городе любят разводить коз. Зимой козе нужно 1 килограмм хорошего сена и 1/2 килограмма яровой соломы в 1 день.
Достаточно ли будет 500 килограммов сена и 250 килограммов яровой соломы для 2 коз, если кормить приходится в среднем 220 дней?

Коза очень любит березовые веники и увеличивает удой, если ей давать 1 килограмм веников в 2 суток.
Достаточно ли на зиму 200 шт. веников, если считать вес веника в 1/2 килограмма?

От курицы получается около 125 граммов пера и пуха. Подушка весит 2 килограмма. Сколько нужно кур, чтобы сделать такую подушку?

В свободное время Тимофей Прохоров делает грабли и сдает их в кооператив. За дюжину грабель ему платят 1 р. 50 к. В течение зимы он заработал 24 рубля. Сколько штук грабель он сделал?




Александр Вертинский о белых. Часть II

Из книги Александра Николаевича Вертинского «Дорогой длинною…».

Почти год прожила там [в Турции - KIBALCHISH75] армия, зализывая боевые раны. Отмылась, избавилась от вшей, от тифа, от дизентерии. Кутепов завёл строгую дисциплину. За малейший проступок сажал на гауптвахту. Он хотел спасти армию во что бы то ни стало, спасти самое сердце «белой идеи». Но идеи уже не было. Идея угасла ещё там, в России, оторвалась вместе с территорией родины. И правда, кому были нужны или дороги интересы белой армии, кроме неё самой? Никто даже не вспоминал о ней. Спекулянты наживались, интеллигенция стремилась к европейским центрам — в Париж, Берлин, Лондон.
Молодёжь просилась в Америку, Бразилию, Аргентину — куда угодно, лишь бы вырваться отсюда и начать новую жизнь.
Союзники помогали слабо. Судьба белой армии перестала их интересовать. Кроме консервов да кое-какой одежды, от них ждать было нечего. Жили впроголодь. Вначале солдаты даже просили милостыню. От селитры, которая была в консервах, у многих на теле стали появляться язвы… Днём проходили ученья, маршировали, занимались, как полагается. В юнкерском училище юнкерам читали лекции. Россия жива. Россия будет. И надо ей служить. Все равно где, здесь или в Африке. Сторожили знамёна. Тосковали по родине. Мечтали о походе на Константинополь… Так легко! Взять можно сразу. Захватить суда — потом в Россию. Восемь офицеров застрелились от тоски по родине. Два генерала сидели в приморском кафе — пили. Увидели на рейде маленький истребитель, захватили наганы и, как обезумевшие, бросились в воду. Доплыть, захватить истребитель и в Россию! В воде, однако, протрезвились…
[Читать далее]Когда по всему миру русские эмигранты впали в истерику, когда их «политики» стали делать ставку на «эволюцию большевизма», на «крестьянские восстания», «голод», когда «Общее дело» заявляло, что через две недели начнётся поголовное бегство комиссаров из Кремля, сухопарые, очкастые галиполийские лекторы, загибая тощие пальцы, говорили: «Не верьте! Все это истерика или выдумка. Не сегодня и не завтра придёт спасение. Не верьте политиканам. Они ослепли в политической мгле. Это самообман, а правда проста. Мы одни. Мы полузабыты, и мы должны крепить свой дух».
Конечно, это был «белый монастырь». Конечно, это были подвижники. Конечно, все эти белые мальчики, все эти Алёши Карамазовы искренне и свято верили в свой белый подвиг. Отделённые от остального мира в своём полотняном городе, как в белом скиту, они уже очистились «от всякия скверны» — от всей грязи и несправедливости, которую рождает гражданская война. И ждали. Ждали Россию. Верили в свою миссию, в своё предназначение. Это они, последние оставшиеся в живых, считали себя призванными сохранить честь и мощь армии, чистоту её оружия и силу.
Я понимаю, как трудно будет читать эти строки сегодняшнему патриотически настроенному читателю, для которого через вереницу лет уже все понятно и все ясно. Конечно, они ошиблись. Конечно, они проиграли. Они — то есть вся эмиграция, оторвавшаяся от родины, посмевшая поднять меч свой против НЕЁ!
Но ведь они верили! Они думали, что приносят свои жизни для родины, для её счастья, её спасения. Белые воевали за старое, за прошлое. Красные воевали за новое, за будущее. Кто из них был нужен России, тогда ещё никто не знал. Тогда можно было только верить. История решила вопрос.
В книге Ивана Лукаша «Голое Поле» — поручик Миша говорит: «Я пошёл потому, что верил в наше дело. И в армии вся молодёжь так же как я верующие. Мы пошли потому, что вера наша была как ОБРЕЧЕНИЕ, и, может быть, все мы были обречены смерти за Россию…
Вы думаете, в душе мы не знали, что нас трагически мало? Что большевикам помогает историческая удача, а мы обречены умереть? Пусть история безжалостна. Но она справедлива. И дело не в нас, а в исторической справедливости. Дело в нашей вере, что Россия тихая, а не бешеная! Что Россия будет построена миром, а не войной. Мы верили ОБРЕЧЕННЫЕ. Вы понимаете? Да. Ну вот. Мы воевали, и нам казалось, что за нас думают. Нам бы только победить, а за нас уже постоят! Только теперь мы видим, что кругом нас пустота! Мы одни. А за Галиполи, за нашей монастырской стеной — пустота. И опустошённые души. Не генералов и не царей мы хотели. Мы не пушечное мясо генеральских авантюр, мы живое мясо самой России, нас вырвали с кровью — мы не могли устоять. И вот мы здесь».

В кафе «Капша» на Кала-Виктория, лучшем кафе города, собрались сливки эмиграции. Там «хагашо когмят», сказал мне ещё раз бессмертный князь Мурузи, попавший из Константинополя в Бухарест отчасти по закону инерции, а отчасти из-за своей неутолимой любви к еде. Русская аристократия любила покушать. Румынско-французское меню «Капша» уже было переполнено русскими блюдами, которым научили дирекцию русские посетители. Бессмертными фамилиями Строгановых, Гурьевых и других гастрономических русских светил пестрели все карточки ресторана. Так бескровно, но неуклонно свершался величайший «геологический сдвиг» в желудках старой Европы — одно из крупнейших достижений того гордого и непримиримого класса эмиграции, который, как говорит пословица, «сдаётся, но не умирает».
Сидя в уютном кабинете ресторана, преисполненные любви к покинутой родине, тоскующие по ней и взыскующие её, эмигранты начинали свои «гастрономические скитания» терпеливо, ласково и любовно. И тщательно. Для начала к столу подавали замороженные бутылки «тройки» — русской заграничной водки. Усевшись в эти тройки, наши путешественники уже мчались по необъятной Руси! Первой воображаемой остановкой была Астрахань. Какую икру подавали там… А дальше вдруг, капризно меняя маршрут, поворачивали в Москву. Какая селянка или уха ждали их, какие расстегаи! Потом посещали Украину или Кавказ, ели котлеты в Киеве, рябчика в Сибири, шашлык в Грузии, запивали все это милым сердцу кисловодским нарзаном, которого было много в городе, или настоящим напареули и цинандали, которое тоже импортировалось из Советской страны. На сладкое ели петербургскую сладкую кашицу (Гурьев!). После кофе подавали крымский виноград и персики, а иногда бывала возможность раздавить бутылочку «абрашки», как интимно звалось в этом кругу знаменитое шампанское, наше абрау-дюрсо.
Да… Эту эмиграцию нельзя было обвинить в недостатке патриотизма!
И не один французский, английский, итальянский или румынский желудок глухо содрогался по ночам после бурной атаки наших русских исконных блюд, рецепты коих любовно создавались и завещались потомству старыми дворянскими родами.
А наши окрошки? А ботвиньи со льдом? А борщ со свининой? А поросята с кашей?
— Ты понимаешь… — с дрожью в голосе говорил мне «кирасир её величества» Жорж Сухомлинов, — вот, клянусь тебе, веришь или нет… без колебанья, шутя отдал бы свою жизнь за нашу знаменитую гатчинскую форель.
Большое утешение и силу черпали люди этого круга в патриотизме своего желудка. И если бы не еда, жизнь на чужбине была бы для них тяжким и непосильным крестом…





Александр Вертинский о прошлом и настоящем

Из книги Александра Николаевича Вертинского «Дорогой длинною…».  

Семью тёти Мани составляли отец её, Михаил Петрович, отставной армейский полковник, больной, старый и раздражительный, с резким, крикливым голосом. Он был ревматик. У него тряслись руки и ноги так, что его надо было водить и кормить с ложки, потому что попасть ложкой в рот он не мог. Он был довольно добродушный человек, хотя и орал целый день на девок, красивых, глазастых, языкастых и лукавых, с чудесными певучими, переливчатыми украинскими голосами. Девчата его нисколько не боялись, но красота и молодость их, по-видимому, его раздражали. Бабушка — обыкновенная кругленькая старушка, которая, как все украинские хозяйки, была большой искусницей в приготовлении всякого рода наливок, вишнёвок, черносмородиновок, малиновок и настоек — то на зверобое, то на почках берёзы или смородины, то на шалфее или мяте. Настойки предназначались для лечения всех болезней, вплоть до коликов и прострелов в пояснице. Докторов тогда было очень мало, и жили они далеко, в уездных городах, а до любого города скачи — не доскачешь. Поэтому вся медицина и фармакопея были домашними.
Гордостью её продукции были два напитка: варенуха и спотыкач. Варенуха готовилась так. Сначала варились травы. Какие? Это знала только одна она. Потом добавлялся мёд, потом взвар из сухих фруктов. Все это смешивалось, в смесь добавлялась водка или спирт, потом процеживалось через кисею и разливалось по бутылкам. Вкус у этого напитка был небесный! Такая бутылка иногда вынималась вечером из чуланчика, к ней подавались печёные яблоки, и… Остальное вам ясно. А другим шедевром был спотыкач. Делался он просто. Когда из большой «сулеи» сливали наливку и разливали её по бутылкам, то оставшиеся в ней ягоды заливались тёпленькой водой. Ягоды «отходили» в воде и выпускали из себя весь спирт, который они в себя впитали. Спотыкач был крепче всех настоек на водке и буквально валил с ног.
[Читать далее]Бабушка ещё отлично варила, пекла и жарила всякие вкусные вещи: паляницы, кныши, оладьи, пироги — постные и скоромные, блины, кулебяки и пр., коптила гусей, мариновала грибы, делала летом изумительную окрошку из раков. А вареники с вишнями и сметаной? А цыплята, фаршированные пшеном? А зимой, к Рождеству, когда кололи кабана, бабушка готовила украинскую колбасу крупной резки, которую держали слегка обжаренную предварительно на сковородке в растопленном сале, и она сохранялась долго, всю зиму, и по мере надобности от её колец отрезали кусок и жарили с луком и салом. Из крови делали кровяную колбасу. Кишки, начинённые гречневой крупой или пшеном, подавались к борщу горячими, прямо со сковороды, потом шли всякого рода заливные и студни. А в кладовках зимой целыми огромными пластами висело сало, розовое с коричневыми прожилками, мягкое и вкусное, в особенности с чёрным хлебом и чесноком или луком. Иногда братья уезжали в ночное, чтобы развлечься, и всегда брали с собой это сало. Как вы понимаете, я увязывался за ними. А какую ветчину запекала в ржаном тесте бабушка, кладя под него лёд! А медвежьи окорока, а седло дикой козы!
Да разве перечислить все, что умела готовить эта чудесная старушка! Большая была хозяйка! Теперь уже нет таких. Время не то! Некому этим заниматься, да и не у кого учиться.
Вспоминая, только расстраиваешься и ещё, не дай Бог, накличешь такой аппетит, что и насытить нечем. То ли дело теперь. Купишь двести граммов ветчины, простояв за ней часа два и наслушавшись всяких ядовитых словечек от баб:
— Куды лезешь? Моя очередь!
— Позвольте, гражданка, я уже час тут стою. Все видели.
— А я, может, тут и ночевала. У меня, может, инвалидность первой степени. А он лезет! Тоже хам какой-то!
— Позвольте, но зачем же оскорбления? Ведь я же вас ничем не оскорблял…
Но она не слушает.
— Надел жёлтые ботинки и думает, что он у себя в Лондоне! Тоже — барон… и т. д.
Затолканный, оскорблённый, измученный, зажмешь наконец эту ветчину, принесёшь домой, а она уже в рот не лезет. И думаешь: «Нет, лучше чаю попить с хлебом». Бог с ними, этими гастрономическими изысками! Век такой. Все торопятся, все спешат, наступают на ноги. Бабы злые, как оводы.
А раньше жили не спеша. Выходили замуж, рожали детей в более или менее спокойной обстановке, болели обстоятельно — лёжа в постели по целым месяцам, не спеша выздоравливали и почти ничем, кроме хозяйства, не занимались. Без докторов, без нудных анализов, без анкет.
Наша нянька, заболев, на вопрос «Что с тобой?» отвечала всегда одно: «Шось мене у грудях пече». А болезни-то были разные.
Умирали тоже спокойно. Бывало, дед какой-нибудь лет в девяносто пять решал вдруг, что умирает. А и пора уже давно. Дети взрослые, внуки уже большие, пора землю делить, а он живёт. Вот съедутся родственники кто откуда. Стоят. Вздыхают. Ждут. Дед лежит на лавке под образами в чистой рубахе день, два, три… не умирает. Позовут батюшку, причастят его, соборуют… не умирает. На четвёртый день напекут блинов, оладий, холодцов наварят, чтобы справлять поминки по нем, горилки привезут ведра два… не умирает. На шестой день воткнут ему в руки страстную свечу. Все уже с ног валятся. Томятся. Не умирает. На седьмой день зажгут свечу. Дед долго и строго смотрит на них, потом, задув свечу, встаёт со смертного одра и говорит: «Ни! Не буде дила!» И идёт на двор колоть дрова.
А теперь?
Не успеешь с человеком познакомиться, смотришь — уже надо идти на его панихиду! Люди «кокаются», как тухлые яйца. У всех склерозы, давления, инфаркты. И неудивительно. Век такой сумасшедший. От одного радио можно с ума сойти. А телефоны? А телевизор? А всякие магнитофоны? Ужас! Кошмар! И все это орёт как зарезанное, требует, приказывает, уговаривает, поучает, вставляет вам в уши клинья! И везде: в собственном доме, на улице, в магазинах, в учреждениях, у соседей. Где хотите. И заметьте, что это просто садизм какой-то. Люди иногда даже не слушают, например, радио, а выключить не позволяют: «Пусть говорит». — «Зачем?» — «Так…» Они точно боятся, что если оно замолчит, то будет хуже. Не дай Бог, ещё что-нибудь случится. Сплошное засорение мозгов какое-то! Ни почитать, ни подумать, ни сосредоточиться невозможно.
А вечером дети садятся за телевизор, выгнав главу семьи из кабинета, и сладкие, приветливые, «очень миленько» причёсанные телетети начинают рассиропливать какую-нибудь копеечную историю с «музычкой» и танцами или показывать захудалый фильм двадцатипятилетней давности, где играют молодые актрисы, которые уже, слава Богу, старухи, которых уже побросали четвёртые мужья и которые никак не могут бросить сцену. И вы думаете: «До чего же эта корова Закатайская была когда-то худенькой и хорошенькой!» И прямо диву даётесь.
Я ненавижу телевизор. Из-за него приходится выкидываться из кабинета уже в семь часов вечера: приходят подружки дочерей. Я собираю свои несчастные листки и черновики и иду покорно в столовую — работать. Если там не гладят и не кроят. Пристроившись где-нибудь на уголке, я с трудом выковыриваю из головы какие-то «воспоминания», крепко закрыв три пары дверей, чтобы не слышать, как уважаемые товарищи по искусству орут благим матом, изображая волевых людей и героев!
За что мне сие?.. Даже разложить свой материал на столе нельзя как следует. Стол завален учебниками. Трогать их нельзя. Дочки вернутся после телевизора доделывать уроки и т. д.
А меня сейчас уговаривают купить магнитофон. Нет! Дудки! Через мой труп!
Так вот, раньше ничего этого не было и в помине. Помню, был у тёти Мани на хуторе музыкальный ящичек, который играл две-три песенки, да и тот был сломан…




Георгий Жуков о России, которую мы потеряли

Из книги Георгия Константиновича Жукова «Воспоминания и размышления».

Дом в деревне Стрелковке Калужской губернии, где я родился… одним углом крепко осел в землю. От времени стены и крыша обросли мохом и травой. Была в доме всего одна комната в два окна.
…в нем когда-то жила бездетная вдова Аннушка Жукова. Чтобы скрасить свое одиночество, она взяла из приюта двухлетнего мальчика — моего отца. Кто были его настоящие родители, никто сказать не мог... Известно только, что мальчика в возрасте трех месяцев оставила на пороге сиротского дома какая-то женщина, приложив записку: «Сына моего зовите Константином». Что заставило бедную женщину бросить ребенка на крыльцо приюта, сказать невозможно. Вряд ли она пошла на это из-за отсутствия материнских чувств, скорее всего — по причине своего безвыходно тяжелого положения.
После смерти приемной матери, едва достигнув восьмилетнего возраста, отец пошел в ученье к сапожнику в большое село Угодский Завод. Он рассказывал потом, что ученье сводилось в основном к домашней работе. Приходилось и хозяйских детей нянчить, и скот пасти. «Проучившись» таким образом года три, отец отправился искать другое место. Пешком добрался до Москвы, где в конце концов устроился в сапожную мастерскую Вейса. У Вейса был и собственный магазин модельной обуви.
Я не знаю подробностей, но, по рассказам отца, он в числе многих других рабочих после событий 1905 года был уволен и выслан из Москвы за участие в демонстрациях. С того времени и по день своей смерти в 1921 году отец безвыездно жил в деревне, занимаясь сапожным делом и крестьянскими работами.
[Читать далее]Мать моя, Устинья Артемьевна, родилась и выросла в соседней деревне Черная Грязь в крайне бедной семье…
Мать была физически очень сильным человеком. Она легко поднимала с земли пятипудовые мешки с зерном и переносила их на значительное расстояние...
Тяжелая нужда, ничтожный заработок отца на сапожной работе заставляли мать подрабатывать на перевозке грузов. Весной, летом и ранней осенью она трудилась на полевых работах, а поздней осенью отправлялась в уездный город Малоярославец за бакалейными товарами и возила их торговцам в Угодский Завод. За поездку она зарабатывала рубль — рубль двадцать копеек. Ну какой это был заработок? Если вычесть расходы на корм лошадей, ночлег в городе, питание, ремонт обуви и т. п., то оставалось очень мало. Я думаю, нищие за это время собирали больше.
Однако делать было нечего, такова была тогда доля бедняцкая, и мать трудилась безропотно. Многие женщины наших деревень поступали так же, чтобы не умереть с голоду. В непролазную грязь и стужу возили они грузы из Малоярославца, Серпухова и других мест, оставляя малолетних детей под присмотром бабушек и дедушек, еле передвигавших ноги.
Большинство крестьян наших деревень жило в бедности. Земли у них было мало, да и та неурожайная. Полевыми работами занимались главным образом женщины, старики и дети. Мужчины работали в Москве, Петербурге и других городах на отхожем промысле. Получали они мало — редкий мужик приезжал в деревню с хорошим заработком в кармане.
Конечно, были в деревнях и богатые крестьяне — кулаки. Тем жилось неплохо: у них были большие светлые дома с уютной обстановкой, на дворах много скота и птицы, а в амбарах — большие запасы муки и зерна. Их дети хорошо одевались, сытно ели и учились в лучших школах. На этих людей в основном трудились бедняки наших деревень, часто за нищенскую плату — кто за хлеб, кто за корм, кто за семена.
Мы, дети бедняков, видели, как трудно приходится нашим матерям, и горько переживали их слезы. И какая бывала радость, когда из Малоярославца привозили нам по баранке или прянику! Если же удавалось скопить немного денег к рождеству или пасхе на пироги с начинкой, тогда нашим восторгам не было границ.
Когда мне исполнилось пять лет, а сестре шел уже седьмой год, мать родила еще мальчика, которого назвали Алексеем. Был он очень худенький, и все боялись, что он не выживет. Мать плакала и говорила:
— А от чего же ребенок будет крепкий? С воды и хлеба, что ли?
Через несколько месяцев после родов она вновь решила ехать в город на заработки. Соседи отговаривали ее, советовали поберечь мальчика, который был еще очень слаб и нуждался в материнском молоке. Но угроза голода всей семье заставила мать уехать, и Алеша остался на наше попечение. Прожил он недолго: меньше года…
В том году нас постигла и другая беда: от ветхости обвалилась крыша дома.
— Надо уходить отсюда, — сказал отец, — а то нас всех придавит. Пока тепло, будем жить в сарае, а потом видно будет. Может, кто-нибудь пустит в баню или ригу.
Я помню слезы матери, когда она говорила нам:
— Ну что ж, делать нечего, таскайте, ребята, все барахло из дома в сарай.
Отец смастерил маленькую печь для готовки, и мы обосновались в сарае как могли…
— Ну что ты думаешь делать? — спросил Назарыч, сосед и приятель отца.
— Ума не приложу...
— А чего думать, — вмешалась мать, — надо корову брать за рога и вести на базар. Продадим ее и сруб купим. Не успеешь оглянуться, как пройдет лето, а зимой какая же стройка...
— Верно говорит Устинья, — загалдели мужики.
— Верно-то верно, но одной коровы не хватит, — сказал отец, — а у нас, кроме нее, только лошадь старая.
На это никто не отозвался, но всем было ясно, что самое тяжелое для нас еще впереди.
Через некоторое время отцу удалось где-то по сходной цене, да еще в рассрочку, купить небольшой сруб. Соседи помогли нам перевезти его, и к ноябрю дом был построен. Крышу покрыли соломой…
С наружной стороны дом выглядел хуже других, крыльцо было сбито из старых досок, окна застеклены осколками. Но мы все были очень рады, что к зиме будем иметь свой теплый угол, а что касается тесноты, то, как говорится, в тесноте, да не в обиде.
В зиму 1902 года мне шел седьмой год. Эта зима для нашей семьи оказалась очень тяжелой. Год выдался неурожайный, и своего зерна хватило только до середины декабря. Заработки отца и матери уходили на хлеб, соль и уплату долгов. Спасибо соседям, они иногда нас выручали то щами, то кашей. Такая взаимопомощь в деревнях была не исключением, а скорее традицией дружбы и солидарности русских людей, живших в тяжелой нужде.
С наступлением весны дела немного наладились, так как на редкость хорошо ловилась рыба в реках Огублянке и Протве... Случались очень удачные дни, и я делился рыбой с соседями за их щи и кашу.
Нам, ребятам, особенно нравилось ходить ловить рыбу на Протву, в район Михалевских гор. Дорога туда шла через густую липовую рощу... В этой роще мужики со всех ближайших деревень драли лыко для лаптей, которые у нас называли «выходные туфли в клетку»…
Однажды летом отец сказал:
— Ну, Егор, ты уже большой — восьмой год пошел, пора тебе браться за дело. Я в твои годы работал не меньше взрослого. Возьми грабли, завтра поедем на сенокос, будешь с сестрой растрясать сено, сушить его и сгребать в копны…
Я гордился, что теперь сам участвую в труде и становлюсь полезным семье. На других подводах видел своих товарищей-одногодков, также с граблями в руках.
Когда подошла пора уборки хлебов, мать сказала:
— Пора, сынок, учиться жать. Я тебе купила в городе новенький серп. Завтра утром пойдем жать рожь…
Близилась осень 1903 года, и для меня наступала ответственная пора. Ребята — мои одногодки — готовились идти в школу. Готовился и я…
Некоторым ребятам родители купили ранцы, и они хвастались ими. Мне и Лешке вместо ранцев сшили из холстины сумки. Я сказал матери, что сумки носят нищие и с ней ходить в школу не буду.
— Когда мы с отцом заработаем деньги, — сказала мать, — обязательно купим тебе ранец, а пока ходи с сумкой…
Моя сестра училась… плохо и осталась во втором классе на второй год. Отец с матерью решили, что ей надо бросать школу и браться за домашнее хозяйство. Маша горько плакала и доказывала, что она не виновата и осталась на второй год только потому, что пропустила много уроков, ухаживая за Алешей, когда мать уезжала в извоз... В конце концов мать согласилась…
Нам было жаль мать, мы с сестрой своим детским умом понимали, что ей очень трудно. К тому же отец стал очень редко и мало присылать из Москвы денег. Раньше он высылал матери два-три рубля в месяц, а в последнее время — когда пришлет рубль, а когда и того меньше. Соседи говорили, что не только наш отец, но и другие рабочие в Москве стали плохо зарабатывать.
Помню, в конце 1904 года отец приехал в деревню. Мы с сестрой очень обрадовались и всё ждали, когда он нам даст московские гостинцы.
Но отец сказал, что ничего на сей раз привезти не смог. Он приехал прямо из больницы, где пролежал после операции аппендицита двадцать дней, и даже на билет взял взаймы у товарищей…
Отец скоро вновь отправился в Москву. Перед отъездом он рассказал матери, что в Москве и Питере участились забастовки рабочих, доведенных безработицей и жестокой эксплуатацией до отчаяния...
В 1906 году возвратился в деревню отец. Он сказал, что в Москву больше не поедет, так как полиция запретила ему жительство в городе, разрешив проживание только в родной деревне…
В том же году я окончил церковноприходскую школу…
— Ну вот, теперь ты грамотный, — сказал отец, — можно будет везти тебя в Москву учиться ремеслу.
— Пусть поживет в деревне еще годик, а потом отвезем в город, — заметила мать. — Пускай подрастет еще немножко...
С осени мне пошел одиннадцатый год. Я знал, что это моя последняя осень в родном доме. Пройдет зима, а потом надо идти в люди. Я был очень загружен работой по хозяйству. Мать часто ездила в город за грузом, а отец с раннего утра до поздней ночи сапожничал. Заработок его был исключительно мал, так как односельчане из-за нужды редко могли с ним расплатиться…
Наступало лето. Сердце мое щемило при мысли, что скоро придется оставить дом, родных, друзей и уехать в Москву. Я понимал, что, по существу, мое детство кончается. Правда, прошедшие годы можно было лишь условно назвать детскими, но на лучшее я не мог рассчитывать.
Помню, как в один из вечеров собрались на нашей завалинке соседи. Зашла речь об отправке ребят в Москву. Одни собирались везти своих детей в ближайшие дни, другие хотели подождать еще год-два. Мать сказала, что отвезет меня после ярмарки, которая бывала у нас через неделю после троицына дня. Лешу Колотырного уже отдали в ученье в столярную мастерскую, хозяином которой был богач из нашей деревни Мурашкин.
Отец спросил, какое ремесло думаю изучить. Я ответил, что хочу в типографию. Отец сказал, что у нас нет знакомых, которые могли бы помочь определить меня в типографию. И мать решила, что она будет просить своего брата Михаила взять меня в скорняжную мастерскую. Отец согласился, поскольку скорняки хорошо зарабатывали. Я же был готов на любую работу, лишь бы быть полезным семье.
В июне 1907 года в соседнюю деревню Черная Грязь приехал брат моей матери Михаил Артемьевич Пилихин. О нем стоит сказать несколько слов.
Михаил Пилихин, как и моя мать, рос в бедности. Одиннадцати лет его отдали в ученье в скорняжную мастерскую.
Через четыре с половиной года он стал мастером. Михаил был очень бережлив и сумел за несколько лет скопить деньги и открыл свое небольшое дело. Он стал хорошим мастером-меховщиком и приобрел много богатых заказчиков, которых обдирал немилосердно.
Пилихин постепенно расширял мастерскую, довел число рабочих-скорняков до восьми человек и, кроме того, постоянно держал еще четырех мальчиков-учеников. Как одних, так и других эксплуатировал беспощадно. Так он сколотил капитал примерно в пятьдесят тысяч рублей золотом.
Вот этого моего дядюшку мать упросила взять меня в ученье. Она сходила к нему в деревню Черная Грязь, где он проводил лето, и, вернувшись, сказала, что брат велел привести меня к нему познакомиться. Отец спросил, какие условия предложил Пилихин.
— Известно, какие, — ответила мать, — четыре с половиной года мальчиком, а потом будет мастером.
— Ну что ж, делать нечего, — сказал отец, — надо вести Егорку к Михаилу.
Через два дня мы с отцом пошли в деревню Черная Грязь. Подходя к дому Пилихиных, отец сказал:
— Смотри, вон сидит на крыльце твой будущий хозяин. Когда подойдешь, поклонись и скажи: «Здравствуйте, Михаил Артемьевич».
— Нет, я скажу: «Здравствуйте, дядя Миша!» — возразил я.
— Ты забудь, что он тебе доводится дядей. Он твой будущий хозяин, а богатые хозяева не любят бедных родственников. Это ты заруби себе на носу.
Подойдя к крыльцу, на котором, развалившись в плетеном кресле, сидел дядя Миша, отец поздоровался и подтолкнул меня вперед. Не ответив на приветствие, не подав руки отцу, Пилихин повернулся ко мне. Я поклонился и сказал:
— Здравствуйте, Михаил Артемьевич!..
— Ну что ж, пожалуй, я возьму к себе в ученье твоего сына... Я здесь проживу несколько дней. Потом поеду в Москву, но с собой его взять не смогу. Через неделю в Москву едет брат жены Сергей, вот он и привезет его ко мне…
— Ну, как вас встретил мой братец? — спросила мать.
— Известно, как нашего брата встречают хозяева.
—  А чайком не угостил?
— Он даже не предложил нам сесть с дороги. Он сидел, а мы стояли, как солдаты…
Сборы в Москву были недолгими. Мать завернула пару белья, пару портянок и полотенце, дала на дорогу пяток яиц да лепешек…
Когда мы с дядей Сергеем сели в поезд, полил проливной дождь... Вдруг вдали показались какие-то ярко освещенные многоэтажные здания.
— Дядя, что это за город? — спросил я у пожилого мужчины, стоявшего у окна вагона.
— Это не город, паренек. Это наро-фоминская ткацкая фабрика Саввы Морозова. На этой фабрике я проработал 15 лет, — грустно заметил он, — а вот теперь не работаю.
— Почему? — спросил я.
— Долго рассказывать... здесь я похоронил жену и дочь.
Я видел, как он побледнел и на минуту закрыл глаза.
— Каждый раз, проезжая мимо проклятой фабрики, не могу спокойно смотреть на это чудовище, поглотившее моих близких...
Он вдруг отошел от окна, сел в темный угол вагона и закурил, а я продолжал смотреть в сторону «чудовища», которое «глотает» людей, но не решался спросить, как это происходит.
В Москву мы приехали на рассвете...
Идти к хозяину было еще рано, и мы решили отправиться в трактир. Около трактира стояли лужи воды и грязи, на тротуаре и прямо на земле примостились пьяные оборванцы. В трактире громко играла музыка, я узнал мелодию знакомой песни «Шумел, горел пожар московский». Некоторые посетители, успев подвыпить, нестройно подтягивали…
— Вот дом, где ты будешь жить, — сказал мне дядя Сергей, — а во дворе помещается мастерская, там будешь работать. Парадный ход в квартиру с Камергерского переулка, но мастера и мальчики ходят только с черного хода, со двора. Запоминай хорошенько, — продолжал он, — вот Кузнецкий мост, здесь находятся самые лучшие магазины Москвы. Вот это театр Зимина, но там рабочие не бывают. Прямо и направо Охотный ряд, где торгуют зеленью, дичью, мясом и рыбой. Туда ты будешь бегать за покупками для хозяйки…
Отведя меня в сторону, дядя Сергей стал называть по именам каждого мастера и мальчика и рассказывал о них.
Я хорошо запомнил братьев Мишиных.
— Старший брат — хороший мастер, но здорово пьет, — говорил дядя Сергей, — а вот этот, младший, очень жаден до денег. Говорят, что он завтракает, обедает и ужинает всего лишь на десять копеек. Все о своем собственном деле мечтает. А это вот Михайло, он частенько пьет запоем. После получки два-три дня пьет беспробудно…
Поднявшись по темной и грязной лестнице на второй этаж, мы вошли в мастерскую.
Вышла хозяйка, поздоровалась и сказала, что хозяина сейчас нет, но скоро должен быть.
— Пойдем, покажу тебе расположение квартиры, а потом будешь на кухне обедать.
Хозяйка подробно объяснила мне будущие обязанности — обязанности самого младшего ученика — по уборке помещений, чистке обуви хозяев и их детей, показала, где и какие лампады у икон, когда и как их надо зажигать и т. д…
Потом Кузьма, старший мальчик, позвал меня на кухню обедать. Я здорово проголодался и с аппетитом принялся за еду. Но тут случился со мной непредвиденный казус. Я не знал существовавшего порядка, по которому вначале из общего большого блюда едят только щи без мяса, а под конец, когда старшая мастерица постучит по блюду, можно взять кусочек мяса. Я сразу выловил пару кусочков мяса, с удовольствием их проглотил и уже начал вылавливать третий, как неожиданно получил ложкой по лбу такой удар, от которого сразу образовалась шишка…
Работать мастера начинали ровно в семь часов утра и кончали в семь вечера, с часовым перерывом на обед. Следовательно, рабочий день длился одиннадцать часов, а когда случалось много работы, мастера задерживались до десяти-одиннадцати часов вечера. В этом случае рабочий день доходил до пятнадцати часов в сутки. За сверхурочные они получали дополнительную сдельную плату.
Мальчики-ученики всегда вставали в шесть часов утра. Быстро умывшись, мы готовили рабочие места и все, что нужно было мастерам для работы. Ложились спать в одиннадцать часов вечера, все убрав и подготовив к завтрашнему дню. Спали тут же, в мастерской, на полу, а когда было очень холодно — на полатях в прихожей с черного хода.
Поначалу я очень уставал. Трудно было привыкнуть поздно ложиться спать. В деревне мы обычно ложились очень рано. Но со временем втянулся и стоически переносил нелегкий рабочий день.
Первое время очень скучал по деревне и дому... У меня сжималось сердце, и хотелось плакать. Я думал, что никогда уже больше не увижу мать, отца, сестру и товарищей. Домой на побывку мальчиков отпускали только на четвертом году, и мне казалось, что время это никогда не наступит…
Минул год. Я довольно успешно освоил начальный курс скорняжного дела, хотя оно далось мне не без труда. За малейшую оплошность хозяин бил нас немилосердно. А рука у него была тяжелая. Били нас мастера, били мастерицы, не отставала от них и хозяйка. Когда хозяин был не в духе — лучше не попадайся ему на глаза. Он мог и без всякого повода отлупить так, что целый день в ушах звенело.
Иногда хозяин заставлял двух провинившихся мальчиков бить друг друга жимолостью (растение, прутьями которого меха выбивали), приговаривая при этом: «Лупи крепче, крепче!». Приходилось безропотно терпеть.
Мы знали, что везде хозяева бьют учеников — таков был закон, таков порядок. Хозяин считал, что ученики отданы в полное его распоряжение и никто никогда с него не спросит за побои, за нечеловеческое отношение к малолетним. Да никто и не интересовался, как мы работаем, как питаемся, в каких условиях живем. Самым высшим для нас судьей был хозяин. Так мы и тянули тяжелое ярмо, которое не каждому взрослому человеку под силу…
В мастерской мною были довольны, доволен был и хозяин, хотя нет-нет да и давал мне пинка или затрещину…
Приказчик Василий Данилов был человек жестокий и злой. До сих пор не могу понять, почему он с какой-то садистской страстью наносил побои четырнадцатилетнему мальчику по самому малейшему поводу. Однажды я не вытерпел, схватил «ковырок» (дубовая палка для упаковки) и со всего размаха ударил его по голове. От этого удара он упал и потерял сознание. Я испугался, думал, что убил его, и убежал из лавки. Однако все обошлось благополучно.
…он пожаловался хозяину. Хозяин, не вникнув в суть дела, жестоко избил меня.
В 1911 году мне посчастливилось получить десятидневный отпуск в деревню…
Когда проезжали мимо станции Наро-Фоминск, какой-то человек сказал своему соседу:
— До пятого года я здесь часто бывал... Вот видишь красные кирпичные корпуса? Это и есть фабрика Саввы Морозова.
— Говорят, он демократ, — сказал второй.
— Буржуазный демократ, но, говорят, неплохо относится к рабочим. Зато его администрация — псы лютые…
Чтобы скорее порадовать своих стариков и сестру, я распаковал корзину и вручил каждому подарок, а матери, кроме того, три рубля денег, два фунта сахара, полфунта чая и фунт конфет.
— Вот спасибо, сынок! — обрадовалась мать. — Мы уже давно не пили настоящий чай с сахаром.




Горький о России, которую мы потеряли. Часть IV

Из автобиографической книги Максима Горького «Детство».

Товарищей у меня не заводилось, соседские ребятишки относились ко мне враждебно; мне не нравилось, что они зовут меня Кашириным, а они, замечая это, тем упорнее кричали друг другу:
- Кощея Каширина внучонок вышел, глядите!
- Валяй его!
И начиналась драка.
Был я не по годам силён и в бою ловок,- это признавали сами же враги, всегда нападавшие на меня кучей. Но всё-таки улица всегда била меня, и домой я приходил обыкновенно с расквашенным носом, рассечёнными губами и синяками на лице, оборванный, в пыли…

[Читать далее]Синяки и ссадины не обижали, но неизменно возмущала жестокость уличных забав,жестокость, слишком знакомая мне, доводившая до бешенства. Я не мог терпеть, когда ребята стравливали собак или петухов, истязали кошек, гоняли еврейских коз, издевались над пьяными нищими и блаженным Игошей Смерть в Кармане.
Это был высокий, сухой и копчёный человек, в тяжёлом тулупе из овчины, с жёсткими волосами на костлявом, заржавевшем лице. Он ходил по улице согнувшись, странно качаясь, и молча, упорно смотрел в землю под ноги себе. Его чугунное лицо, с маленькими грустными глазами, внушало мне боязливое почтение - думалось, что этот человек занят серьёзным делом, он чего-то ищет, и мешать ему не надобно. Мальчишки бежали за ним, лукая камнями в сутулую спину. Он долго как бы не замечал их и не чувствовал боли ударов, но вот остановился, вскинул голову в мохнатой шапке, поправил шапку судорожным движением руки и оглядывается, словно только что проснулся.
- Игоша Смерть в Кармане! Игош, куда идешь? Гляди - смерть в кармане! - кричат мальчишки.
Он хватался рукою за карман, потом, быстро наклонясь, поднимал с земли камень, чурку, ком сухой грязи и, неуклюже размахивая длинной рукою, бормотал ругательство. Ругался он всегда одними и теми же тремя погаными словами,- в этом отношении мальчишки были неизмеримо богаче его. Иногда он гнался за ними, прихрамывая; длинный тулуп мешал ему бежать, он падал на колени, упираясь в землю чёрными руками, похожими на сухие сучки. Ребятишки садили ему в бока и спину камни, наиболее смелые подбегали вплоть и отскакивали, высыпав на голову его пригоршни пыли.
Другим и, может быть, ещё более тяжким впечатлением улицы был мастер Григорий Иванович. Он совсем ослеп и ходил по миру, высокий, благообразный, немой. Его водила под руку маленькая серая старушка; останавливаясь под окнами, она писклявым голосом тянула, всегда глядя куда-то вбок:
- Подайте, Христа ради, слепому, убогому...
А Григорий Иванович молчал. Чёрные очки его смотрели прямо в стену дома, в окно, в лицо встречного; насквозь прокрашенная рука тихонько поглаживала широкую бороду, губы его были плотно сжаты. Я часто видел его, но никогда не слыхал ни звука из этих сомкнутых уст, и молчание старика мучительно давило меня. Я не мог подойти к нему, никогда не подходил, а напротив, завидя его, бежал домой и говорил бабушке:
- Григорий ходит по улице!
- Ну? - беспокойно и жалостно восклицала она. - На-ко, беги, подай ему!
Я отказывался грубо и сердито. Тогда она сама шла за ворота и долго разговаривала с ним, стоя на тротуаре. Он усмехался, тряс бородой, но сам говорил мало, односложно.
Иногда бабушка, зазвав его в кухню, поила чаем, кормила. Как-то раз он спросил: где я? Бабушка позвала меня, но я убежал и спрятался в дровах. Не мог я подойти к нему - было нестерпимо стыдно пред ним, и я знал, что бабушке - тоже стыдно. Только однажды говорили мы с нею о Григории: проводив его за ворота, она шла тихонько по двору и плакала, опустив голову. Я подошел к ней, взял её руку. - Ты что же бегаешь от него? - тихо спросила она. - Он тебя любит, он хороший ведь...
- Отчего дедушка не кормит его? - спросил я.
- Дедушка-то?
Она остановилась, прижала меня к себе и почти шёпотом, пророчески сказала:
- Помяни моё слово: горестно накажет нас господь за этого человека! Накажет...
Она не ошиблась: лет через десять, когда бабушка уже успокоилась навсегда, дед сам ходил по улицам города нищий и безумный, жалостно выпрашивая под окнами:
- Повара мои добрые, подайте пирожка кусок, пирожка-то мне бы! Эх вы-и...
Прежнего от него только и осталось, что это горькое, тягучее, волнующее душу:
- Эх вы-и...
Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя с улицы, распутная баба Ворониха. Она появлялась в праздники, огромная, растрёпанная, пьяная. Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая ногами, не касаясь земли, двигалась, как туча, и орала похабные песни. Все встречные прятались от неё, заходя в ворота домов, за углы, в лавки,- она точно мела улицу. Лицо у неё было почти синее, надуто, как пузырь, большие, серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла, плакала:
- Деточки мои, где вы?
Я спрашивал бабушку: что это?
- Нельзя тебе знать! - ответила она угрюмо, но всё-таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновник Воронов, захотелось ему получить другой, высокий чин, он и продал жену начальнику своему, а тот её увёз куда-то, и два года она дома не жила. А когда воротилась, дети её - мальчик и девочка - померли уже, муж проиграл казённые деньги и сидел в тюрьме. И вот с горя женщина начала пить, гулять, буянить. Каждый праздник к вечеру её забирает полиция...

…со мною подружился дядя Пётр… Говорил он жужжащим голосом и будто ласково, но мне всегда казалось, что он насмешничает надо всеми.
- В начале годов повелела мне барыня-графиня, Татьян, свет, Лексевна, "будь кузнецом", а спустя некоторое время приказывает: "Помогай садовнику!" Ладно; только, как мужика ни положь - всё не хорош! В другое время она говорит: "Тебе, Петрушка, рыбу ловить!" А для меня всё едино, я и рыбу... Однако только я пристрастился - прощай рыба, спасибо; а мне - в город ехать, в извозчики, на оброк. Ну, что ж, в извозчики, а - ещё как? А ещё уж ничего не поспели мы с барыней переменить, подошла воля и остался при лошади, теперь она у меня за графиню ходит…
- А вот у барыни-графини, Татьян Лексевны, состоял временно в супружеской должности,- она мужьёв меняла вроде бы лакеев,- так состоял при ней, говорю, Мамонт Ильич, военный человек, ну - он правильно стрелял! Он, бабушка, пулями, не иначе! Поставит Игнашку-дурачка за далеко, шагов, может, за сорок, а на пояс дураку бутылку привяжет так, что она у него промеж ног висит, а Игнашка ноги раскорячит, смеётся по глупости. Мамонт Ильич наведёт пистолет - бац! Хряснула бутылка. Только, единова, овод, что ли, Игнашку укусил - дёрнулся он, а пуля ему в коленку, в самую в чашечку! Позвали лекаря, сейчас он ногу отчекрыжил - готово! Схоронили её...
- А дурачок?
- Он - ничего. Дураку ни ног, ни рук не надо, он и глупостью своей сытно кормится. Глупого всякий любит, глупость безобидна…
- А до смерти убить может барин?
- Отчего не мочь? Мо-ожет. Они даже друг друга бьют. К Татьян Лексевне приехал улан, повздорили они с Мамонтом, сейчас пистолеты в руки, пошли в парк, там, около пруда, на дорожке, улан этот бац Мамонту - в самую печень! Мамонта - на погост, улана - на Кавказ,- вот те и вся недолга! Это они сами себя! А про мужиков и прочих - тут уж нечего говорить! Теперь им поди - особо не жаль людей-то, не ихние стали люди, ну, а прежде всё-таки жалели - своё добро!
- Ну, и тогда не больно жалели,- говорит бабушка.
Дядя Пётр соглашается:
- И это верно: свое добро, да - дешёвое...
- Вот ты сердишься, когда тебя дедушко высекет,- утешительно говорил он.- Сердиться тут, сударик, никак не надобно, это тебя для науки секут, и это сеченье - детское! А вот госпожа моя Татьян Лексевна - ну, она секла знаменито! У неё для того нарочный человек был, Христофором звали, такой мастак в деле своём, что его, бывало, соседи из других усадеб к себе просят у барыни-графини: отпустите, сударыня Татьян Лексевна, Христофора дворню посечь! И отпускала.
Он безобидно и подробно рассказывал, как барыня, в кисейном белом платье и воздушном платочке небесного цвета, сидела на крылечке с колонками, в красном креслице, а Христофор стегал перед нею баб и мужиков…
Такие и подобные рассказы были уже хорошо знакомы мне, я много слышал их из уст бабушки и деда. Разнообразные, они все странно схожи один с другим: в каждом мучили человека, издевались над ним, гнали его. Мне надоели эти рассказы, слушать их не хотелось, и я просил извозчика:
- Расскажи другое!
Он собирал все свои морщины ко рту, потом поднимал их до глаз и соглашался:
- Ладно, жадный,- другое. Вот был у нас повар...
- У кого?
- У графини Татьян Лексевны.
- Зачем ты её зовешь Татьян? Разве она мужчина?
Он смеялся тоненько.
- Конешно - барыня она, однако - были у ней усики. Чёрненькие,- она из чёрных немцев родом, это народец вроде арапов. Так вот - повар: это, сударик, будет смешная история...
Смешная история заключалась в том, что повар испортил кулебяку и его заставили съесть её всю сразу; он съел и захворал.

Ели они, как всегда по праздникам, утомительно долго, много, и казалось, что это не те люди, которые полчаса тому назад кричали друг на друга, готовые драться, кипели в слезах и рыданиях. Как-то не верилось уже, что всё это они делали серьёзно и что им трудно плакать. И слёзы, и крики их, и все взаимные мучения, вспыхивая часто, угасая быстро, становились привычны мне, всё меньше возбуждали меня, всё слабее трогали сердце.
Долго спустя я понял, что русские люди, по нищете и скудости жизни своей, вообще любят забавляться горем, играют им, как дети, и редко стыдятся быть несчастными.
В бесконечных буднях и горе - праздник, и пожар - забава; на пустом лице и царапина - украшение...

…отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость с подчинёнными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребёнка и спрятали его.
- Маленьких всегда бьют? - спрашивал я; бабушка спокойно отвечала:
- Всегда.

Однажды, во время вечернего чая, войдя со двора в кухню, я услыхал надорванный крик матери:
- Евгений, я тебя прошу, прошу...
- Глу-по-сти! - сказал вотчим.
- Но ведь я знаю - ты к ней идёшь!
- Н-ну?
Несколько секунд оба молчали, матъ закашлялась, говоря:
- Какая ты злая дрянь...
Я слышал, как он ударил её, бросился в комнату и увидал, что мать, упав на колени, опёрлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьёт её в грудь длинной своей ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой в серебре,- им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца,- схватил и со всею силою ударил вотчима в бок.
По счастью, мать успела оттолкнуть Максимова, нож проехал по боку, широко распоров мундир и только оцарапав кожу. Вотчим, охнув, бросился вон из комнаты, держась за бок, а мать схватила меня, приподняла и с рёвом бросила на пол. Меня отнял вотчим, вернувшись со двора.
Поздно вечером, когда он всё-таки ушёл из дома, мать пришла ко мне за печку, осторожно обнимала, целовала меня и плакала:
- Прости, я виновата! Ах, милый, как ты мог? Ножом?
Я совершенно искренне и вполне понимая, что говорю, сказал ей, что зарежу вотчима и сам тоже зарежусь. Я думаю, что сделал бы это, во всяком случае попробовал бы. Даже сейчас я вижу эту подлую, длинную ногу, с ярким кантом вдоль штанины, вижу, как она раскачивается в воздухе и бьёт носком в грудь женщины.
Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с обновлённой уверенностью, отвечаю себе - стоит; ибо это - живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать её из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной.
И есть другая, более положительная причина, понуждающая меня рисовать эти мерзости. Хотя они и противны, хотя и давят нас, до смерти расплющивая множество прекрасных душ, - русский человек всё-таки настолько ещё здоров и молод душою, что преодолевает и преодолеет их.
Не только тем изумительна жизнь наша, что в ней так плодовит и жирен пласт всякой скотской дряни, но тем, что сквозь этот пласт все-таки победно прорастает яркое, здоровое и творческое, растёт доброе - человеческое, возбуждая несокрушимую надежду на возрождение наше к жизни светлой, человеческой.

Я тоже начал зарабатывать деньги: по праздникам, рано утром, брал мешок и отправлялся по дворам, по улицам собирать говяжьи кости, тряпки, бумагу, гвозди. Пуд тряпок и бумаги ветошники покупали по двугривенному, железо - тоже, пуд костей по гривеннику, по восемь копеек. Занимался я этим делом и в будни после школы, продавая каждую субботу разных товаров копеек на тридцать, на полтинник, а при удаче и больше. Бабушка брала у меня деньги, торопливо совала их в карман юбки и похваливала меня, опустив глаза:
- Вот и спасибо тебе, голубА душа! Мы с тобой не прокормимся, - мы? Велико дело!
Однажды я подсмотрел, как она, держа на ладони мои пятаки, глядела на них и молча плакала, одна мутная слеза висела у неё на носу, ноздреватом, как пемза.
Более доходной статьёй, чем ветошничество, было воровство дров и тёса в лесных складах…
Подобралась дружная ватага: десятилетний сын нищей мордовки, Санька Вяхирь, мальчик милый, нежный и всегда спокойно весёлый; безродный Кострома, вихрастый, костлявый, с огромными чёрными глазами,- он впоследствии, тринадцати лет, удавился в колонии малолетних преступников, куда попал за кражу пары голубей; татарчонок Хаби, двенадцатилетний силач, простодушный и добрый; тупоносый Язь, сын кладбищенского сторожа и могильщика, мальчик лет восьми, молчаливый, как рыба, страдавший "чёрной немочью", а самым старшим по возрасту был сын портнихи-вдовы Гришка Чурка, человек рассудительный, справедливый и страстный кулачный боец; всё - люди с одной улицы.
Воровство в слободе не считалось грехом, являясь обычаем и почти единственным средством к жизни для полуголодных мещан. Полтора месяца ярмарки не могли накормить на весь год, и очень много почтенных домохозяев "прирабатывали на реке" - ловили дрова и брёвна, унесённые половодьем, перевозили на дощаниках мелкий груз, но главным образом занимались воровством с барж и вообще - "мартышничали" на Волге и Оке, хватая всё, что было плохо положено. По праздникам большие хвастались удачами своими, маленькие слушали и учились.
Весною, в горячее время перед ярмаркой, по вечерам улицы слободы были обильно засеяны упившимися мастеровыми, извозчиками и всяким рабочим людом,- слободские ребятишки всегда ошаривали их карманы, это был промысел узаконенный, им занимались безбоязненно, на глазах старших.
Воровали инструмент у плотников, гаечные ключи у легковых извозчиков, а у ломовых - шкворни, железные подоски из тележных осей…
Вяхиря била мать, если он не приносил ей на шкалик или на косушку водки…
Нам всё-таки больше нравилось собирание тряпок и костей, чем воровство тёса. Это стало особенно интересно весной, когда сошёл снег, и после дождей, чисто омывавших мощёные улицы пустынной ярмарки. Там, на ярмарке, всегда можно было собрать в канавах много гвоздей, обломков железа, нередко мы находили деньги, медь и серебро, но для того, чтобы рядские сторожа не гоняли нас и не отнимали мешков, нужно было или платить им семишники, или долго кланяться им…
Нашим миротворцем был Вяхирь…
Мать свою он называл "моя мордовка",- это не смешило нас.
- Вчерась моя мордовка опять привалилась домой пьянёхонькая! - весело рассказывал он, поблёскивая глазами золотистого цвета. - Расхлебянила дверь, села на пороге и поёт, и поёт, курица!..
- Да,- продолжает он,- так она и заснула на пороге, выстудила горницу беда как, я весь дрожу, чуть не замёрз, а стащить её - силы не хватает. Уж сегодня утром говорю ей: "Что ты какая страшная пьяница?" А она говорит: "Ничего, потерпи немножко, я уж скоро помру!"
Чурка серьёзно подтверждает:
- Она скоро помрёт, набухла уж вся.
- Жалко будет тебе? - спрашиваю я.
- А как же? - удивляется Вяхирь.- Она ведь у меня хорошая...
И все мы, зная, что мордовка походя колотит Вяхиря, верили, что она хорошая; бывало даже, во дни неудач, Чурка предлагал:
- Давайте сложимся по копейке, Вяхиревой матери на вино, а то она побьёт его!
Грамотных в компании было двое - Чурка да я; Вяхирь очень завидовал нам и ворковал, дёргая себя за острое, мышиное ухо:
- Схороню свою мордовку - тоже пойду в училище, поклонюсь учителю в ножки, чтобы взял меня. Выучусь - в садовники наймусь к архиерею, а то к самому царю!..
Весною мордовку, вместе со стариком, сборщиком на построение храма, и бутылкой водки, придавило упавшей на них поленницей дров…

В школе мне снова стало трудно, ученики высмеивали меня, называя ветошником, нищебродом, а однажды, после ссоры, заявили учителю, что от меня пахнет помойной ямой и нельзя сидеть рядом со мной. Помню, как глубоко я был обижен этой жалобой и как трудно было мне ходить в школу после неё. Жалоба была выдумана со зла: я очень усердно мылся каждое утро и никогда не приходил в школу в той одежде, в которой собирал тряпьё.

Немая, высохшая мать едва передвигала ноги, глядя на всё страшными глазами. брат был золотушный, с язвами на щиколотках, и такой слабенький, что даже плакать громко не мог, а только стонал потрясающе, если был голоден, сытый же дремал и сквозь дрёму как-то странно вздыхал, мурлыкал тихонько, точно котёнок.
Внимательно ощупав его, дед сказал:
- Кормить бы надобно его хорошенько, да не хватает у меня кормов-то на всех вас...
Мать, сидя в углу на постели, хрипло вздохнула:
- Ему немного надо...
- Тому - немного, этому - немного, и выходит много...
В полдень дед, высунув голову из окна, кричал:
- Обедать!
Он сам кормил ребёнка, держа его на коленях у себя, - пожуёт картофеля, хлеба и кривым пальцем сунет в ротик Коли, пачкая тонкие его губы и остренький подбородок. Покормив немного, дед приподнимал рубашонку мальчика, тыкал пальцем в его вздутый животик и вслух соображал:
- Будет, что ли? Али ещё дать?
Из тёмного угла около двери раздавался голос матери:
- Видите же вы - он тянется за хлебом!
- Ребёнок глуп! Он не может знать, сколько надо ему съесть...
И снова совал в рот Коли жвачку. Смотреть на это кормление мне было стыдно до боли, внизу горла меня душило и тошнило.
- Ну, ладно! - говорил наконец дед.- На-ко, отнеси его матери.
- Я брал Колю - он стонал и тянулся к столу. Встречу мне, хрипя, поднималась мать, протягивая сухие руки без мяса на них, длинная, тонкая, точно ель с обломанными ветвями.
Она совсем онемела, редко скажет слово кипящим голосом, а то целый день молча лежит в углу и умирает. Что она умирала - это я, конечно, чувствовал, знал, да и дед слишком часто, назойливо говорил о смерти, особенно по вечерам, когда на дворе темнело и в окна влезал тёплый, как овчина, жирный запах гнили…
Через несколько дней после похорон матери дед сказал мне:
- Ну, Лексей, ты - не медаль, на шее у меня - не место тебе, а иди-ка ты в люди...
И пошёл я в люди.




Джон Стейнбек о капитализме. Часть VII

Из книги Джона Стейнбека "Гроздья гнева".

Снявшиеся с места, выехавшие на поиски новой жизни люди стали теперь кочевниками. Перед семьями, которые жили на небольших клочках земли, жили и умирали на своих сорока акрах, кормились или голодали, беря от сорока акров всё, что эти сорок акров могли дать, — расстилался теперь весь Запад. И они метались в поисках работы; людские потоки заливали широкие шоссе, людские толпы теснились вдоль придорожных канав. Им на смену шли другие. По широким шоссе потоком двинулись люди. Прежде на Среднем Западе и на Юго-Западе жил простой народ — землепашцы, в которых индустрия не изменила ни одной черты; которые росли вдалеке от машин и не знали, что, попадая в частные руки, эти машины становятся грозной силой. Они жили, не ощущая на себе парадоксов индустрии. Они не утеряли способности остро чувствовать нелепости индустриального века.
И вдруг машины согнали этих людей с места, и они очутились на дороге. Жизнь на колесах изменила их; дороги, придорожные лагери, боязнь голода и самый голод изменили их. Дети, которых нечем было накормить, изменили их, непрестанное движение изменило их. Они стали кочевниками. И людская враждебность изменила, сблизила, спаяла их, — та враждебность, которая заставляла каждый маленький городок браться за оружие и встречать их словно захватчиков, — отряды, вооруженные кирками, клерки и лавочники, вооруженные винтовками, охраняли свой мир от своего же народа.
[Читать далее]
Когда кочевники заполнили дороги, на Западе поднялась паника. Собственники не помнили себя от страха, дрожа за свою собственность. Люди, никогда не знавшие голода, увидели глаза голодных. Люди, никогда не испытывавшие сильных желаний, увидели жадный блеск в глазах кочевников. И жители городов, жители богатых предместий объединились в целях самозащиты; они убедили себя: мы хорошие, а эти захватчики плохие, — как убеждает себя каждый человек, прежде чем поднять оружие. Они говорили: эти проклятые Оки — грязные, как свиньи, они — темный народ. Они дегенераты, они сексуальны, как обезьяны. Эти проклятые Оки — воры. Они крадут все, что попадется под руку. У них нет ни малейшего уважения к собственности.
И последнее было верно, ибо откуда не имеющему собственности человеку знать болезненный зуд собственничества. И, защищаясь, люди говорили: Оки разносят заразу, они нечистоплотны. Их детей нельзя допускать в школы. Они чужаки. Как бы вам понравилось, если б ваша сестра гуляла вот с таким Оки?
Люди на Западе всеми силами разжигали в себе жестокость. Они формировали части, отряды и вооружали их — вооружали дубинками, винтовками, газовыми бомбами. Страна принадлежит нам. Мы не допустим, чтобы всякие Оки отбивались от рук. Но тем, кому дали оружие, не принадлежало здесь ни клочка земли, а они мнили себя собственниками. У клерков, которые ходили по вечерам на военную муштру, тоже ничего не имелось за душой, а у мелких лавочников были только полные ящики долговых записок. Но даже долг — это нечто существенное, и конторская работа — это тоже нечто существенное. Клерк думал: я получаю пятнадцать долларов в неделю. А что, если какой-нибудь проклятый Оки пойдет на ту же работу за двенадцать? И мелкий лавочник думал: разве я могу тягаться с человеком, который никому не должен?
И кочевники стекались со всех сторон на дороги, и в глазах у них был голод, в глазах у них была нужда. Они не владели логикой, не умели уложить свои действия в систему, они были сильны только своим множеством, они знали только свои нужды. Когда где-нибудь находилась работа на одного, за нее дрались десятеро — дрались тем, что сбивали плату за труд. Если он будет работать за тридцать центов, я соглашусь на двадцать пять.
Если он пойдет на двадцать пять, я соглашусь на двадцать.
Нет, возьмите меня, я голодный. Я буду работать за пятнадцать. Я буду работать за прокорм. Ребята… Вы бы посмотрели на них. Все в чирьях, бегать не могут. Дашь им фрукты — падалицу, — у них вздувает животы. Меня. Я буду работать за маленький кусок мяса.
И многим это было на руку, потому что оплата труда падала, а цены оставались на прежнем уровне. Крупные собственники радовались и выпускали еще больше листков, заманивая на Запад еще больше людей. Оплата труда падала, цены оставались на прежнем уровне. И не за горами то время, когда у нас опять будут рабы.
И вскоре крупные собственники и компании изобрели новый метод. Крупный собственник покупал консервный завод. Когда персики и груши созревали, он сбивал цену на фрукты ниже себестоимости. И, будучи владельцем консервного завода, он брал фрукты по низкой цене, а цену на консервы взвинчивал, и прибыль оставалась у него в кармане. А мелкие фермеры, у которых не было консервных заводов, теряли свои фермы, и эти фермы переходили в руки крупных собственников, банков и компаний, у которых консервные заводы были. И мелких ферм становилось все меньше и меньше. Мелкие фермеры перебирались в города и скоро истощали свои кредиты, истощали терпение своих друзей, своих родственников. А потом и они выезжали на дорогу. И все дороги были забиты людьми, жаждущими работы, готовыми пойти ради нее на все.
А компании, банки готовили себе гибель, не подозревая этого. Поля, расстилающиеся вдоль дорог, были плодородны, а по дорогам ехали голодные люди. Амбары были полны, а дети бедняков росли рахитиками, и на теле у них вздувались гнойники пеллагры. Крупные компании не знали, что черта, отделяющая голод от ярости, еле ощутима. И деньги, которые могли бы пойти на оплату труда, шли на газы, на пулеметы, на шпиков и соглядатаев, на «черные списки», на военную муштру. Люди, как муравьи, расползались по дорогам в поисках работы, в поисках хлеба. И в сознании людей начинала бродить ярость.
...
Весна в Калифорнии прекрасна. Долины, где зацветают фруктовые деревья, — словно душистые бело-розовые волны на морской отмели. Первые виноградные почки на старых узловатых лозах каскадом спадают по стволам. Широкие зеленые холмы становятся округлыми и нежными, как женские груди, а в низинах, на огородных участках, миля за милей тянутся грядки — бледно-зеленый салат, и кудрявая цветная капуста, и серо-зеленые уродцы артишоки.
А потом на фруктовых деревьях распускаются листья, и лепестки опадают на землю и устилают ее розово-белым ковром. Сердцевина цветка набухает, растет, розовеет: вишни и яблоки, персики и груши, инжир, замыкающий цветок в своем плоде. Пульс Калифорнии бьется учащенно, а фрукты тяжелеют, и ветви мало-помалу сгибаются, не выдерживая этого груза, и под каждую из них надо ставить подпорки.
О плодородии пекутся люди, вдумчивые, знающие, умелые; они производят опыты с семенами, непрестанно развивают технику высоких урожаев, беря все от тех растений, корни которых способны одолеть миллионную армию врагов земли: кротов, насекомых, плесень, ржу. Эти люди трудятся усердно и неустанно, улучшая семена, корни. А есть еще другие — те, кто знает химию; они опрыскивают деревья, оберегая их от вредителей, окуривают серой виноградные лозы, борются с болезнями, с загниванием, с грибком. Специалисты по профилактике, пограничные инспекторы, которые выслеживают плодовую муху и розового червя, карантинные надзиратели, которые вырывают больное дерево с корнем, сжигают его, — это все люди науки. А те, кто прививает молодые деревья и тонкие виноградные лозы, те искуснее всех, потому что их работа — это работа хирурга, такая же тонкая, бережная; нужно иметь руки хирурга и сердце хирурга, чтобы разрезать кору, вложить черенок, перевязать рану, защитить ее от воздуха. Это замечательные люди.
Вдоль рядов идут культиваторы — они поднимают весенний дерн, переворачивают его, чтобы сделать землю плодородной, вспахивают грунт, чтобы задержать влагу на поверхности, проводят канавки для воды, уничтожают корни сорняков, которые могут отнять эту воду у деревьев.
А плоды набухают соками, и на виноградных лозах появляются длинные кисти цветов. И по мере того как весна переходит в лето, зной растет и листья темнеют. Зеленоватые сливы мало-помалу становятся похожими на птичьи яички, и ветви всей тяжестью оседают на подпорки. Начинают округляться маленькие, твердые груши, появляется первый пушок на персиках. Виноградный цвет роняет свои крошечные лепестки, и твердые бусинки превращаются в зеленые пуговки, и пуговки тяжелеют. Люди, которые работают в полях, хозяева небольших фруктовых садов, присматриваются ко всему этому, производят кое-какие расчеты. Год урожайный. И люди горды собой, потому что их знания помогли им добиться высокого урожая. Их знания преобразовали мир. Низенькая, тощая пшеница выросла и налилась зерном. Маленькие, кислые яблоки стали большими и сладкими, а вон тот дикий виноград, вившийся по деревьям и кормивший птиц своими крошечными ягодками, породил тысячу сортов — сорт красный и черный, зеленый и бледно-розовый, пурпурный и желтый; и у каждого сорта свой вкус. Люди, работающие на опытных фермах, создали новые фрукты: гладкие персики — нектарины, сорок сортов слив и грецкие орехи с тонкой, как бумага, скорлупой. И люди не перестают трудиться — селекционируют, делают прививки, гибридизируют, выжимая все из самих себя и из земли.
Первой созревает вишня. Полтора цента фунт. Стоит ли собирать ее ради таких грошей? Черная вишня, красная вишня — наливная, сладкая, и птицы надклевывают ее, а после птиц над ней с жужжанием вьются осы. И косточки в обрывках почерневшей мякоти падают на землю и засыхают.
Сизые сливы становятся мягкими и сладкими. Собирать их, сушить, окуривать серой? Да где там! Нечем платить за уборку, даже по самой низкой цене! И сизые сливы ковром устилают землю. Кожица на них подергивается морщинками, и тучи мух со всех сторон летят на пиршество, и по долине разносится сладковатый запах тления. Сливы темнеют, и весь урожай гниет, валяясь на земле.
И вот поспевают груши — они желтые, мягкие. Пять долларов тонна. Пять долларов за сорок ящиков, каждый по пятьдесят фунтов. Но ведь деревья надо было опрыскивать, подрезать, сад требует ухода, — а теперь собирай груши, упаковывай их в ящики, грузи на машины, доставляй на консервный завод. И за сорок ящиков — пять долларов! Нет, мы так не можем. И желтые плоды, тяжело падая на землю, превращаются в кашу. Осы въедаются в сладкую мякоть, и в воздухе стоит запах брожения и гнили.
Наступает черед винограда. Мы не можем делать хорошее вино. Хорошее вино покупателю не по карману. Рвите виноград с лоз — и спелый, и гнилой, и наполовину съеденный осами. Под пресс пойдет все — ветки, грязь, гниль.
Но в чанах образуются плесень и окись.
Добавьте серы и танину.
От бродящей массы поднимается не терпкое благоухание вина, а запах разложения и химикалий.
Ничего. Алкоголь и тут есть. Напиться можно.
Мелкие фермеры видят, что долги подползают к ним, как морской прилив. Они опрыскивали сад, а урожая не продали. Они прививали и подреза́ли деревья, а собрать урожая не смогли. Люди науки трудились, думали, а фрукты гниют на земле, и разлагающееся месиво в чанах отравляет воздух смрадом. Попробуйте это вино — виноградом и не пахнет, одна сера, танин и алкоголь.
В будущем году этот маленький фруктовый сад сольется с большим участком, потому что его хозяина задушат долги.
Этот виноградник перейдет в собственность банка. Сейчас могут уцелеть только крупные собственники, потому что у них есть консервные заводы. А четыре груши, очищенные и разрезанные на половинки, сваренные и законсервированные, по-прежнему стоят пятнадцать центов. Консервированные груши не портятся. Они лежат годами.
Запахом тления тянет по всему штату, и в этом сладковатом запахе — горе земли. Люди, умеющие прививать деревья, умеющие селекционировать, выводить всхожие и крупные семена, не знают, что надо сделать, чтобы голодные могли есть взращенное ими. Люди, создавшие новые плоды, не могут создать строй, при котором эти плоды нашли бы потребителя.
И поражение нависает над штатом, как тяжкое горе.
То, над чем трудились корни виноградных лоз и деревьев, надо уничтожать, чтобы цены не падали, — и это грустнее и горше всего. Апельсины целыми вагонами ссыпают на землю. Люди едут за несколько миль, чтобы подобрать выброшенные фрукты, но это совершенно недопустимо! Кто же будет платить за апельсины по двадцать центов дюжина, если можно съездить за город и получить их даром? И апельсинные горы заливают керосином из шланга, а те, кто это делает, ненавидят самих себя за такое преступление, ненавидят людей, которые приезжают подбирать фрукты. Миллионы голодных нуждаются во фруктах, а золотистые горы поливают керосином.
И над страной встает запах гниения.
Жгите кофе в пароходных топках. Жгите кукурузу вместо дров — она горит жарко. Сбрасывайте картофель в реки и ставьте охрану вдоль берега, не то голодные все выловят. Режьте свиней и зарывайте туши в землю, и пусть земля пропитается гнилью.
Это преступление, которому нет имени. Это горе, которое не измерить никакими слезами. Это поражение, которое повергает в прах все наши успехи. Плодородная земля, прямые ряды деревьев, крепкие стволы и сочные фрукты. А дети, умирающие от пеллагры, должны умереть, потому что апельсины не приносят прибыли. И следователи должны выдавать справки: смерть в результате недоедания, потому что пища должна гнить, потому что ее гноят намеренно.
Люди приходят с сетями вылавливать картофель из реки, но охрана гонит их прочь; они приезжают в дребезжащих автомобилях за выброшенными апельсинами, но керосин уже сделал свое дело. И они стоят в оцепенении и смотрят на проплывающий мимо картофель, слышат визг свиней, которых режут и засыпают известью в канавах, смотрят на апельсинные горы, по которым съезжают вниз оползни зловонной жижи; и в глазах людей поражение; в глазах голодных зреет гнев. В душах людей наливаются и зреют гроздья гнева — тяжелые гроздья, и дозревать им теперь уже недолго.
На горную линию побережья и на долины двинулись с океана серые тучи. Высоко над землей ветер дул яростно и бесшумно, в кустарниках он свистел, в лесах поднимал рев. Тучи тянулись обрывками, слоями, вставали на небе, как серые скалы, а потом слились в сплошную пелену и низко повисли над землей. Тогда ветер стих и уже больше не тревожил тяжелую, непроницаемую массу. Сначала дождь налетал порывами, проходил, снова хлестал землю; а потом мало-помалу темп его выровнялся — мелкие капли, упорный стук их по земле, дождь, как серая пелена, сквозь которую ничего не было видно, — пелена, которая превращала день в вечер. Сухая земля пропиталась влагой и почернела. Земля пила дождь два дня, пока не утолила жажду. Тогда повсюду образовались лужи, а в низинах на полях — целые озера. Мутная вода в озерах поднималась все выше и выше, а упорный дождь хлестал их поблескивающую гладь. Наконец горы отказались принимать влагу, и ручейки, побежавшие по ущельям, слились в потоки и с ревом обрушились вниз, в долины. Дождь упорно хлестал землю. Ручьи и небольшие речки размывали корни ив и других деревьев, заставляли ивы сгибаться до самой воды, вырывали с корнем и валили их. Мутная вода крутилась воронками, подступала к самому берегу и наконец хлынула в поля, в сады, на участки, где чернели кусты хлопчатника. Ровные поля превратились в озера — широкие, серые, и дождь не переставая хлестал их. Потом залило дороги; машины медленно двигались по ним, разбрызгивая впереди себя воду, оставляя мутный, пенящийся след позади. Дождь шуршал по земле, и ручьи вскипали пеной, принимая в себя все новые и новые потоки с гор.
Когда дождь только начался, кочевники попрятались по своим палаткам и, сидя там, говорили: это ненадолго. И спрашивали: сколько же это будет длиться?
А когда вода разлилась повсюду, мужчины вышли под дождь с лопатами и возвели небольшие плотины вокруг палаток. Дождь хлестал по брезенту и наконец пропитал его насквозь, и дождевые струйки побежали внутрь. Потом плотины смыло, и вода прорвалась в палатки и намочила матрацы и одеяла. Люди сидели в мокрой одежде. Они ставили ящики один на другой и клали между ними доски. И сидели на этих досках день и ночь.
Возле палаток стояли дряхлые машины, и вода привела в негодность их магнето, привела в негодность карбюраторы. Маленькие серые палатки были окружены озерами. И наконец люди решили, что надо уезжать отсюда. Но моторы не заводились, потому что провода отсырели; а те, у которых двигатели еще работали, увязали по ступицы в глубокой грязи. И люди уходили по воде, забрав в охапку одеяла. Они шли, разбрызгивая воду, и несли на руках детей, несли стариков. И сараи, стоявшие на пригорках, были набиты людьми, дрожащими, отчаявшимися.
Некоторые уходили в города, в комиссии по выдаче пособий, и, грустные, возвращались назад, к своим.
Чтобы стать на пособие, надо прожить здесь не меньше года… Такое правило. Говорят, правительство окажет помощь. А когда, неизвестно.
И мало-помалу на них надвигался ужас, равного которому они еще не знали.
В ближайшие три месяца работы не будет никакой.
Люди в сараях сидели, сбившись в кучу; на них надвигался ужас, и лица у них были серые от ужаса. Голодные дети плакали, а кормить их было нечем.
Потом пришли болезни — воспаление легких и корь с осложнениями на глаза и на уши.
А дождь упорно хлестал землю, и вода заливала дороги, потому что дренажные трубы уже не могли отводить ее.
И тогда из палаток, из переполненных сараев стали выходить промокшие до костей люди в рваной одежде, в бесформенных от налипшей грязи башмаках. Они шли, разбрызгивая воду, в города, в сельские лавочки, в комиссии, где распределяют пособия, — шли вымаливать кусок хлеба, вымаливать пособие, красть, если удастся, лгать. А эти мольбы и унижения раздували в них огонь бесплодной злобы. И в маленьких городках жалость к промокшим до костей людям сменялась злобой, а злоба, которую вызывали голодные, сменялась страхом. Шерифы приводили понятых к присяге, спешно рассылали требования на оружие, на бомбы со слезоточивым газом, на патроны. А голодные люди толпились на задворках у бакалейных лавочек и вымаливали хлеб, вымаливали гнилые овощи, крали, если удавалось.
Люди исступленно стучались к врачам; но врачи всегда заняты, у них нет времени. Подавленные горем, люди заходили в сельские лавочки с просьбой передать следователю, чтобы выслал машину. У следователей время было. И машины подъезжали по грязи к палаткам, к сараям и увозили мертвые тела.
А дождь безжалостно сек землю, и речки выходили из берегов и разливались по полям.
В переполненных лачугах, в сараях с отсыревшим сеном голод и страх рождали злобу. Подростки разбредались кто куда, — но не вымаливать хлеб, а красть его; и мужчины несмело разбредались кто куда — попробовать — может, удастся украсть.
Шерифы приводили к присяге новых понятых и рассылали новые требования на оружие; а обеспеченные люди, те кто жил в домах, не боявшихся дождя, проникались сначала жалостью к этим кочевникам, потом отвращением и под конец ненавистью.
В сараях с дырявыми крышами, на мокром сене, женщины, задыхавшиеся от воспаления легких, рожали детей. А старики забивались в углы и умирали там, скорчившись так, что следователи не могли потом расправить их окоченевшие тела. По ночам отчаявшиеся люди смело шли в курятники и уносили с собой кудахтающих кур. Если в них стреляли, они не пускались наутек, а все так же хмуро шагали по воде, а если пуля попадала в цель, устало валились в грязь.
Дождь стих. Поля были залиты водой, отражавшей серое небо, и тихий плеск ее слышался повсюду. Мужчины вышли из сараев, из лачуг. Они присели на корточки, глядя на затопленные поля. Они молчали. И лишь изредка переговаривались между собой.
Работы не будет до весны. До самой весны.
А не будет работы — не будет ни денег, ни хлеба.
Есть у человека лошади — он на них и пашет, и боронит, и сено косит, а когда они стоят без дела, ведь ему и в голову не придет выгнать их из стойла на голодную смерть.
То лошади, — а мы люди.
Женщины следили за мужьями, следили, выдержат ли они на этот раз. Женщины стояли молча и следили за мужьями. А когда мужчины собирались кучками по нескольку человек, страх покидал их лица, уступая место злобе. И женщины облегченно вздыхали, зная, что теперь не страшно — мужчины выдержат; и так будет всегда — до тех пор, пока на смену страху приходит гнев.




Джон Стейнбек о капитализме. Часть III

Из книги Джона Стейнбека "Гроздья гнева".

Беглецы со всех концов стекались на шоссе № 66, машины шли то в одиночку, то целыми караванами. Они медленно катились по дороге с раннего утра и до позднего вечера, а ночью делали остановку у воды. Из допотопных прохудившихся радиаторов бил пар, тормозные тяги дребезжали. И люди, сидевшие за рулем грузовиков и перегруженных легковых машин, настороженно прислушивались. Сколько же еще до города? Пока едешь от одного до другого, натерпишься страху. Если какая-нибудь поломка… ну что ж, если поломка, остановимся здесь, а Джим пойдет в город, достанет нужную часть и вернется назад… А сколько у нас осталось провизии?
Прислушивайся к мотору. Прислушивайся к колесам. Вслушивайся и ухом и рукой в повороты руля; вслушивайся ладонью в рычаг коробки скоростей; вслушивайся в доски у тебя под ногами. Всеми пятью чувствами вслушивайся в тарахтенье этого примуса на колесах, потому что изменившийся тон, перебои ритма могут значить… лишнюю неделю в пути. Слышишь, стучит? Это клапаны. Это не страшно. Пусть стучат хоть до второго пришествия — не страшно. Но вот этот глухой шум — его не слышишь, его скорей чувствуешь. Неужели где-нибудь не хватает масла? Неужели расплавился подшипник? Господи, если это подшипник, что мы будем делать? Деньги так и текут.
И как назло, вода в радиаторе прямо бурлит. И ведь не на подъеме. Сейчас посмотрим. А черт! Ремень лопнул у вентилятора! Возьми веревку, привяжи как-нибудь. Хватит — концы я свяжу. Теперь медленно, совсем медленно, пока не доберемся до города. Веревка долго не продержится.
Только бы этот гроб не рассыпался по дороге, довез бы нас до Калифорнии, где растут апельсины. Только бы добраться туда.
А покрышки — протектор совсем износился. Не налети мы на камень, можно было бы выжать еще сто миль. Лишняя сотня миль или спущенная камера — что лучше? Что? Конечно лишняя сотня миль. Ну, не знаю, это еще неизвестно. Заплаты у нас есть. Может, совсем немножко спустит? А что, если сделать манжету? Еще миль пятьсот выжмем. Поехали; когда лопнет, тогда и лопнет.
Надо бы купить покрышку, да ведь сколько они запрашивают, даже за старую. Оглядывают с головы до ног. Знают, что человеку нельзя задерживаться. Знают, что ждать он не может. И цена ползет вверх.
[Читать далее]
Не хотите, не надо. Я здесь не здоровье поправляю, а торгую покрышками. Дарить ничего не собираюсь. Ваши дела меня не касаются. Своих забот много.
А далеко до следующего города?
Я вчера насчитал сорок две машины вот с такими же пассажирами. Откуда вы все взялись? Куда вы едете?
Калифорния штат большой.
Не такой уж большой, как тебе кажется. И вся Америка не такая уж большая. Совсем не большая. Мне, тебе, таким, как я, как ты, богатым, бедным, жулику и порядочному человеку — всем вместе нам тесно в одной стране. Голодным и сытым тесно вместе. Ехал бы ты лучше назад.
Мы живем в свободной стране. Человек волен ехать, куда ему вздумается.
Это только ты так считаешь. Слыхал про патрули на калифорнийской границе? Полисмены из Лос-Анджелеса останавливают вот таких прощелыг, велят поворачивать назад. Говорят, кто не может приобрести недвижимость, нам таких не надо. Спрашивают: шоферские права имеешь? А ну покажи. Я их разорвал. Без шоферских прав въезд запрещен.
Мы живем в свободной стране.
Пойди поищи ее, свободу. Мне один говорил: сколько у тебя есть в кармане, на столько у тебя и свободы.
В Калифорнии хорошо платят. Вот в этом листке так и сказано.
Враки! Оттуда бегут — я сам таких видел. Вас надули. Ну что ж, берешь покрышку или нет?
Придется взять, но уж очень это бьет нас по карману. Денег осталось совсем немного.
Я благотворительностью не занимаюсь. Бери.
Что же делать, возьму. Давай посмотрим… Проверь ее. Ах ты сволочь, а говорил, покрышка хорошая! Какая это покрышка, это решето!
Что врешь! Н-да!.. Как же это я не заметил?
Ты, сволочь, все заметил. За рваную покрышку четыре доллара! В морду тебе за это дать!
А ты потише, потише! Говорю, я не видел. Ладно, три пятьдесят.
На-кось выкуси! Как-нибудь доберемся до города.
Думаешь, доберемся с такой покрышкой?
Надо добраться. Я лучше на ободе поеду, только бы эта сволочь не поживилась ни одним моим центом.
А как ты думаешь, для чего он занялся коммерцией? Ведь и вправду, не для того, чтобы поправить здоровье. Такое уж это дело — коммерция. Что с него спросишь? Человек хочет… Видишь, вывеска у дороги? «Обслуживание путешественников. По вторникам сервируется завтрак. Отель Колмадо». А-а, наше вам с кисточкой! Это обслуживание путешественников! Знаешь, мне один рассказывал. Пришел он на собрание, где заседают разные дельцы, и преподнес им всем такую историю: я, говорит, был тогда еще мальчишкой, вот отец как-то вывел телку и говорит мне: отведи к быку, ее надо обслужить. Я отвел. И с тех пор как услышу про обслуживание, так думаю — кто же тут кого?.. У торгашей одна забота: обставить да надуть, а называется это у них по-другому. В том-то все и дело. Укради покрышку — и ты вор, а он хотел украсть твои четыре доллара — и это ничего. Это коммерция.
...
Запад беспокоится — близки какие-то перемены. Западные штаты беспокоятся, как лошади перед грозой. Крупные собственники беспокоятся, чуя грядущие перемены и не понимая их смысла. Крупные собственники бьют по тому, что ближе всего в их поле зрения: по расширенному составу правительства, по растущей солидарности в рабочем движении; бьют по новым налогам, по новым экономическим планам, не понимая, что все это следствия, а не причины. Следствия, а не причины. Следствия, а не причины. Причины коренятся глубоко, и в них нет ничего сложного. Причины — это физический голод, возведенный в миллионную степень; это духовный голод — тяга к счастью, к чувству уверенности в завтрашнем дне, возведенная в миллионную степень; это тяга мускулов и мозга к росту, к работе, к созиданию, возведенная в миллионную степень. Конечная, ясная функция человека — работать, созидать, и не только себе одному на пользу, — это и есть человек. Построить стену, построить дом, плотину и вложить частицу своего человеческого «я» в эту стену, в этот дом, в эту плотину, и взять кое-что и от них — от этой стены, этого дома, этой плотины; укрепить мускулы тяжелой работой, приобщиться к ясности линий и форм, возникающих на чертеже. Ибо человек — единственное существо во всей органической жизни природы, которое перерастает пределы созданного им, поднимается вверх по ступенькам своих замыслов, рвется вперед, оставляя достигнутое позади. Вот что следует сказать о человеке: когда теории меняются или терпят крах, когда школы, философские учения, национальные, религиозные, экономические предрассудки возникают, а потом рассыпаются прахом, человек хоть и спотыкаясь, а тянется вперед, идет дальше и иной раз ошибается, получает жестокие удары. Сделав шаг вперед, он может податься назад, но только на полшага — полного шага назад он никогда не сделает. Вот что следует сказать о человеке; и это следует понимать, понимать. Это следует понимать, когда бомбы падают с вражеских самолетов на людные рынки, когда пленных прирезывают, точно свиней, когда искалеченные тела валяются в пропитанной кровью пыли.
Западные штаты беспокоятся — близки какие-то перемены. Техас и Оклахома, Канзас и Арканзас, Нью-Мексико, Аризона, Калифорния. Семья съезжает со своего участка. Отец взял ссуду в банке, а теперь банк хочет завладеть землей. Земельная компания — другими словами банк, если владельцем земли является он, — хочет, чтобы на этой земле хозяйничали тракторы, а не арендатор. А разве трактор — это плохо? Разве в той силе, которая проводит длинные борозды по земле, есть что-нибудь дурное? Если б этот трактор принадлежал нам, тогда было бы хорошо, — не мне, а нам. Если б наши тракторы проводили длинные борозды по нашей земле, тогда было бы хорошо. Не по моей земле, а по нашей. Мы любили бы этот трактор, как мы любили эту землю, когда она была наша. Но трактор делает сразу два дела: он вспахивает землю и выкорчевывает с этой земли нас. Между таким трактором и танком разница небольшая. И тот и другой гонят перед собой людей, охваченных страхом, горем. Тут есть над чем призадуматься.
С земли согнали одного фермера, одну семью; вот его дряхлая машина со скрипом ползет по шоссе на Запад. Я лишился земли, моей землей завладел трактор. Я один, я не знаю, что делать. А ночью эта семья останавливается у придорожной канавы, и к ее становищу подъезжает другая семья, и палаток уже не одна, а две. Двое мужчин присаживаются на корточки поговорить, а женщины и дети стоят и слушают. Вы, кому ненавистны перемены, кто страшится революций, смотрите: вот точка, в которой пересекаются человеческие жизни. Разъедините этих двоих мужчин; заставьте их ненавидеть, бояться друг друга, не доверять друг другу. Ведь здесь начинается то, что внушает вам страх. Здесь это в зародыше. Ибо в формулу «я лишился своей земли» вносится поправка; клетка делится, и из этого деления возникает то, что вам ненавистно: «Мы лишились нашей земли». Вот где таится опасность, ибо двое уже не так одиноки, как один. И из этого первого «мы» возникает нечто еще более опасное: «У меня есть немного хлеба» плюс «у меня его совсем нет». И если в сумме получается «у нас есть немного хлеба», значит, все стало на свое место и движение получило направленность. Теперь остается сделать несложное умножение, и эта земля, этот трактор — наши. Двое мужчин, присевших на корточки у маленького костра, мясо в котелке, молчаливые женщины с застывшим взглядом; позади них ребятишки, жадно вслушивающиеся в непонятные речи. Надвигается ночь. Малыш простудился. Вот, возьми одеяло. Оно шерстяное. Осталось еще от матери. Возьми, накрой им ребенка. Вот что надо бомбить. Вот где начинается переход от «я» к «мы».
Если б вам, владельцам жизненных благ, удалось понять это, вы смогли бы удержаться на поверхности. Если б вам удалось отделить причины от следствий, если бы нам удалось понять, что Пэйн, Маркс, Джефферсон, Ленин были следствием, а не причиной, вы смогли бы уцелеть. Но вы не понимаете этого. Ибо собственничество сковывает ваше «я» и навсегда отгораживает его от «мы».
Западные штаты беспокоятся — близки какие-то перемены. Потребность рождает идею, идея рождает действие. Полмиллиона людей движется по дорогам; еще один миллион охвачен тревогой, готов в любую минуту сняться с места; еще десять миллионов только проявляют признаки беспокойства.
А тракторы проводят борозду за бороздой по опустевшей земле.
...
Вдоль шоссе № 66 стоят придорожные бары: «Эл и Сузи», «Позавтракайте у Карла», «Джо и Минни», «Закусочная Уилла». Лачуги, сколоченные из тонких досок. Две бензиновые колонки у входа, дверь, загороженная проволочной сеткой, длинная стойка с рейкой для ног, табуретки. Возле двери три автомата, показывающие сквозь стекла несметные богатства — кучку пятицентовых монет, которые можно выиграть, если выйдут три полоски. А рядом с ними патефон, играющий за пять центов, и наваленные горкой, как блины, пластинки, готовые в любую минуту скользнуть на диск и заиграть фокстроты «Ти-пи-ти-пи-тин», «Ты — золотой загар», песенки Бинга Кросби, джаз Бенни Гудмена. На правом конце стойки под стеклянным колпаком конфеты от кашля, кофеиновые таблетки под названием «Долой сонливость» и «Не клюй носом», леденцы, сигареты, бритвенные лезвия, аспирин, кристаллики «Бромо», «Алька» для шипучки. По стенам плакаты: купальщицы — пышногрудые, узкобедрые блондинки с восковыми лицами, в белых купальных костюмах, в руках бутылка кока-колы, улыбаются: вот оно магическое действие кока-колы. Длинная стойка — на ней солонки, перечницы, баночки с горчицей и бумажные салфетки. За стойкой пивные краны, а у самой стены сверкающие, окутанные паром кофейники с застекленными окошечками, которые показывают уровень кофе. Торты под проволочными колпаками, апельсины — горками по четыре штуки. И коробки крекеров и корнфлекса, выложенные узором.
Плакаты с заглавными буквами из блестящей слюды: Такие Пироги Пекла Твоя Мама. Кредит Ссорит. Давайте Останемся Друзьями. Дамам Курить Не Возбраняется, Но Пусть Не Суют Окурки Куда Попало. Обедайте Здесь, Не Утруждайте Жену Стряпней. У НАС ЛУЧШЕ.
На левом конце стойки — жаровня с тушеным мясом, картофелем, жареное мясо, ростбиф, серая буженина. И все эти соблазны ждут, когда их нарежут ломтиками.
Минни, или Сузи, или Мэй, увядающая за стойкой, — волосы завиты, на потном лице слой пудры и румян, — принимая заказы, говорит тихо, мягко; повторяет их повару скрипучим, как у павлина, голосом. Вытирает стойку, водя тряпкой кругами, начищает большие блестящие кофейники. Повара зовут Джо, или Карл, или Эл. Ему жарко в белом кителе и фартуке, пот бисером выступает у него на белом лбу под белым колпаком. Он хмурый, говорит мало, взглядывает мельком на каждого нового посетителя. Вытирает противень, шлепает на него котлету. Вполголоса повторяет заказы Мэй, скребет противень, протирает тряпкой. Хмурый и молчаливый.
Мэй — живая связь с посетителями — улыбается, а внутри вся кипит и еле сдерживает раздражение. Улыбается, а глаза смотрят мимо вас, если вы это вы, а не шофер с грузовика. На шоферах все и держится. Там, где останавливаются грузовики, там и клиенты. Шоферов не надуешь, они народ понимающий. Шоферы надежная клиентура. Они понимают, что к чему. Попробуй подать им спитой кофе — больше не заедут. Их надо обслуживать как следует, тогда заглянут не один раз. Шоферам Мэй улыбается по-настоящему. Она выгибает спину, поправляет волосы на затылке, поднимая руки так, чтобы платье обрисовало грудь, кивает, всем своим видом сулит веселую минутку, веселый разговор, веселые шуточки...
Большие машины проносятся по шоссе. Томные, разомлевшие от жары дамы — маленькие планеты, вокруг которых вращаются их неизменные спутники: кремы, лосьоны, флакончики с красками — черной, розовой, красной, белой, зеленой, серебряной, — с их помощью меняется цвет волос, глаз, губ, ногтей, бровей, ресниц, век. Пилюли, травы, порошки, — с их помощью улучшается действие желудка. Полная сумка пузырьков, шприцев, пилюль, присыпок, жидкостей, мазей, — с их помощью из половых сношений устраняется всякий риск, запах и возможность последствий. И все это помимо чемоданов с одеждой. Вот тоска собачья!
Усталые морщинки вокруг глаз, недовольные складки у рта; груди, тяжело отвисшие в бюстгальтерах, похожих на маленькие гамаки, живот и бедра, стянутые резиной. И губы полуоткрыты от жары, хмурым глазам не любо ни солнце, ни ветер, ни земля, в них сквозит отвращение к пище, к чувству усталости — и ненависть ко времени, которое мало кого красит, а старит всех.
Рядом с ними пузатенькие мужчины в светлых костюмах и панамах; чистенькие розовые мужчины с недоуменными, неспокойными глазами — с глазами, полными тревоги. Они неспокойны потому, что формулы подводят, лгут; они жаждут ощущения покоя, но чувствуют, что оно уходит из мира. На лацканах пиджаков у них значки организаций, клубов — тех мест, куда можно пойти и, смешавшись с толпой таких же обеспокоенных людишек, убедить себя в том, что коммерция — это благородное занятие, а не освященное ритуалом воровство; что коммерсанты — разумные существа, вопреки бесчисленным доказательствам их глупости; что они великодушны и щедры, даже вопреки принципам здравого ведения дел; что их жизнь — полноценная жизнь, а не жалкая, утомительная рутина; и что близко то время, когда они забудут, что такое страх.
И эта супружеская чета тоже едет в Калифорнию; они будут сидеть в холле отеля «Беверли Уилтшир», будут смотреть на людей, которые вызывают у них чувство зависти, будут смотреть на горы — не на что другое, а на горы! — и на высокие деревья; он — все с тем же беспокойством во взгляде, она — думая о том, что солнце опалит ей кожу. Они будут смотреть на Тихий океан, и я готов побиться об заклад на тысячу долларов против цента, что он скажет: «И это океан? Совсем не такой большой, как я думал». А она будет завистливо поглядывать на округлые юные тела на пляже. Они едут в Калифорнию только для того, чтобы потом вернуться домой и сказать: «Такая-то сидела в Трокадеро рядом с нами, за соседним столиком. Вот страшилище! Но одевается со вкусом». А он скажет: «Я разговаривал там с солидными деловыми людьми. Все считают, что, пока мы не отделаемся от этого субъекта из Белого дома, надеяться не на что». Или: «Я слышал от одного человека, который все знает: у нее сифилис. Она снималась у Уорнеров. Говорят, спала буквально со всеми, лишь бы получать роли. Ну что ж, сифилису удивляться не приходится, она на это шла». Но встревоженные глаза все равно не знают покоя, надутые губы все равно не знают радости. Большая машина мчится со скоростью шестьдесят миль в час.
Хочется пить. Хорошо бы чего-нибудь похолоднее.
Вон там впереди что-то виднеется. Остановимся?
Ты думаешь, у них чисто?
Если в этом захолустье вообще можно говорить о чистоте.
Хорошо. Возьмем бутылку содовой, — я думаю, не страшно.
Тормоза взвизгивают, и машина останавливается. Толстяк с беспокойными глазами помогает жене вылезти.
Когда они входят, Мэй смотрит сначала на них, потом мимо них. Эл только на секунду поднимает глаза от плиты. Мэй знает все заранее. Эти возьмут бутылку содовой за пять центов и будут ворчать, что она теплая. Женщина использует шесть бумажных салфеток и побросает их все на пол. Мужчина поперхнется и свалит вину на Мэй. Женщина начнет принюхиваться, точно здесь где-то завалялось тухлое мясо, а потом они уйдут и до конца дней своих будут говорить всем, что народ на Западе угрюмый. А Мэй, оставшись наедине с Элом, подберет для них подходящее словечко. Она обзовет их дерьмом.
Шоферы — вот это люди!
Вон идет большой грузовик. Хорошо бы остановился; отобьют вкус этого дерьма. Знаешь, Эл, когда я работала в том большом отеле в Альбукерке, — как они воруют! Все, что плохо лежит. И чем шикарнее машина, тем хуже; всё тащат: полотенца, серебро, мыльницы. Просто не понимаю, зачем им это?
И Эл мрачно: «А как по-твоему, откуда у них такие машины, откуда у них столько добра? Родились, что ли, они с этим? Вот ты небось никогда не разбогатеешь»...
Эл вытер руки о передник. Посмотрел на бумажку, приколотую к стене над плитой. Там были какие-то отметки в три столбика. Эл подсчитал самый длинный. Потом, обогнув стойку, подошел к кассе, нажал регистр «О-О» и взял из ящика пригоршню монет.
— Ты что там делаешь? — спросила Мэй.
— Третий должен скоро выплатить, — ответил Эл. Он подошел к третьему автомату и опустил в него одну за другой несколько пятицентовых монет. После пятого раза в окошечке появились три полоски, и в чашку высыпался главный выигрыш. Эл забрал монеты горстью, вернулся к стойке, положил их в кассу и захлопнул ящик. Потом ушел на кухню и зачеркнул на бумажке самый длинный столбик. — К третьему чаще всего подходят, — сказал Эл. — Может, поменять их местами?


Белогвардеец Сергей Мамонтов об ужасах тоталитаризма


Из книги Сергея Ивановича Мамонтова «Походы и кони».

Положение бывших офицеров было неопределенно. Как бы вне закона. Но мы были молоды и беззаботны. В театрах все офицеры были в погонах, несмотря на угрозу расстрела. Ухаживали и веселились…
Жизнь в Москве в 1918 году была странная. С одной стороны, ели воблу, а с другой - легко тратили большие деньги, так как чувствовали, что все пропало. Большевистская власть еще не вполне установилась. Никто не был уверен в завтрашнем дне.
Характерный пример. Вышел декрет: за хранение спиртных напитков - расстрел. Тут многие москвичи вспомнили о своих погребах. В начале войны, в 1914 году алкоголь был запрещен, и они из патриотизма замуровали входы в винные подвалы. И даже не помнили, что там у них есть.
Отец и еще трое составили компанию, которая покупала такие подвалы «втемную». Зара­нее тянули на узелки - одному попадали редчайшие вина, другому испорченная сельтерская вода.
Каменщик проламывал дверь, возчики быстро грузили вино на подводы и покрывали бутылки соломой, и все моментально увозилось. И каменщик и возчики получали за работу вино и очень это ценили. Работали быстро и молча.
Отец привозил свою часть на квартиру Федора Николаевича Мамонтова, бутылок двести. Внимательно осматривал и отбирал бутылок двадцать. Потом звал повара и заказывал шикар­ный ужин по вину.
Я как-то присутствовал при этом и ушам своим не верил.
- К этому вину нужен рокфор, а к этому - оленье седло с шампиньонами. Патэ де фруа гра непременно с трюфелями. Конечно, кофе, - и в этом роде.
Это когда кругом голодали и достать ничего нельзя было.