Category: еда

Category was added automatically. Read all entries about "еда".

Чехов о России, которую мы потеряли. Часть V

Из книги Антона Павловича Чехова «Остров Сахалин».

Рождение каждого нового человека в семье встречается неприветливо; над колыбелью ребенка не поют песен и слышатся одни только зловещие причитывания. Отцы и матери говорят, что детей нечем кормить, что они на Сахалине ничему хорошему не научатся, и «самое лучшее, если бы господь милосердный прибрал их поскорее». Если ребенок плачет или шалит, то ему кричат со злобой: «Замолчи, чтоб ты издох!»…
[Читать далее]Под какими влияниями воспитываются сахалинские дети и какие впечатления определяют их душевную деятельность, читателю понятно из всего вышеописанного. Что в России, в городах и деревнях, страшно, то здесь обыкновенно. Дети провожают равнодушными глазами партию арестантов, закованных в кандалы; когда кандальные везут тачку с песком, то дети цепляются сзади и хохочут. Играют они в солдаты и в арестанты. Мальчик, выйдя на улицу, кричит своим товарищам: «равняйсь!», «отставить!» Или же он кладет в мешок свои игрушки и кусок хлеба и говорит матери: «Я иду бродяжить». – «Гляди-кось, часом солдат подстрелит», – шутит мать; он идет на улицу и бродяжит там, а товарищи, изображающие солдат, ловят его. Сахалинские дети говорят о бродягах, розгах, плетях, знают, что такое палач, кандальные, сожитель. Обходя избы в Верхнем Армудане, я в одной не застал старших; дома был только мальчик лет 10, беловолосый, сутулый, босой; бледное лицо покрыто крупными веснушками и кажется мраморным.
– Как по отчеству твоего отца? – спросил я.
– Не знаю, – ответил он.
– Как же так? Живешь с отцом и не знаешь, как его зовут? Стыдно.
– Он у меня не настоящий отец.
– Как так – не настоящий?
– Он у мамки сожитель.
– Твоя мать замужняя или вдова?
– Вдова. Она за мужа пришла.
– Что значит – за мужа пришла?
– Убила.
– Ты своего отца помнишь?
– Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила.
Сахалинские дети бледны, худы, вялы; они одеты в рубища и всегда хотят есть. Как увидит ниже читатель, умирают они почти исключительно от болезней пищеварительного канала. Жизнь впроголодь, питание иногда по целым месяцам одною только брюквой, а у достаточных – одною соленою рыбой, низкая температура и сырость убивают детский организм чаще всего медленно, изнуряющим образом, мало-помалу перерождая все его ткани…
Ссыльные-кулаки, наживающие здесь состояния торговлей, промышляют обыкновенно и мехами, которые они приобретают у инородцев за бесценок и в обмен на спирт…
Сахалинский ссыльный, пока состоит на казенном довольствии, получает ежедневно: 3 ф. печеного хлеба, 40 зол. мяса, около 15 зол. крупы и разных приварочных продуктов на 1 копейку; в постный же день мясо заменяется 1 фунтом рыбы. Для определения, насколько эта дача согласуется с истинными потребностями ссыльного, далеко не достаточно общепринятого кабинетного приема, заключающегося в сравнительной и притом чисто внешней оценке цифровых данных, относящихся к пищевому довольствию разных групп населения за границей и в России. Если в саксонских и прусских тюрьмах заключенные получают мясо только три раза в неделю, каждый раз в количестве, не достигающем и 1/5 фунта, и если тамбовский крестьянин съедает 4 ф. хлеба в день, то это не значит, что сахалинский ссыльный получает много мяса и мало хлеба, а значит только, что германские тюрьмоведы боятся быть заподозренными в ложной филантропии и что пища тамбовского мужика отличается большим содержанием хлеба. Очень важно в практическом отношении, чтобы оценка пищевых порционов какой-либо группы населения начиналась не с количественного, а качественного их анализа, и при этом изучались бы естественные и бытовые условия, при которых эта группа живет; без строгой же индивидуализации решение вопроса будет односторонне и убедительно, пожалуй, для одних только формалистов.
Однажды я и инспектор сельского хозяйства г. фон Фрикен возвращались из Красного Яра в Александровск: я в тарантасе, он верхом. Было жарко, а в тайге душно. Арестанты, работавшие на дороге между постом и Красным Яром без шапок и в мокрых от поту рубахах, когда я поравнялся с ними, неожиданно, приняв меня, вероятно, за чиновника, остановили моих лошадей и обратились ко мне с жалобой на то, что им выдают хлеб, которого нет возможности есть. Когда я сказал, что лучше бы им обратиться к начальству, то мне ответили:
– Мы говорили старшему надзирателю Давыдову, а он нам: вы – бунтовщики.
Хлеб был в самом деле ужасный. При взломе он отсвечивал на солнце мельчайшими капельками воды, прилипал к пальцам и имел вид грязной, осклизлой массы, которую неприятно было держать в руках. Мне было поднесено несколько порций, и весь хлеб был одинаково недопечен, из дурно смолотой муки и, очевидно, с невероятным припеком. Пекли его в Ново-Михайловке под наблюдением старшего надзирателя Давыдова.
3 фунта хлеба, входящие в пищевой пай, очень часто, вследствие злоупотреблений припеком, содержат муки гораздо меньше, чем следует по табели. Хлебопеки-каторжные в только что упомянутой Ново-Михайловке свою порцию хлеба продавали, а сами питались избытком, который получался от припека. В Александровской тюрьме те, которые довольствуются из котла, получают порядочный хлеб, живущим же по квартирам выдается хлеб похуже, а работающим вне поста – еще хуже; другими словами, хорош только тот хлеб, который может попасться на глаза начальнику округа или смотрителю. Чтобы увеличить припек, хлебопеки и надзиратели, прикосновенные к пищевому довольствию, пускаются на разные ухищрения, выработанные еще сибирскою практикой, из которых, например, обваривание муки кипятком – одно из самых невинных; чтоб увеличить вес хлеба, когда-то в Тымовском округе муку мешали с просеянной глиной. Злоупотребления подобного рода совершаются тем легче, что чиновники не могут целый день сидеть в пекарне и сторожить или осматривать каждую порцию, а жалоб со стороны арестантов почти никогда не бывает. Независимо от того, хорош хлеб или плох, съедается обыкновенно не весь паек. Арестант ест его с расчетом, так как, по обычаю, давно уже установившемуся в наших тюрьмах и в ссылке, казенный хлеб служит чем-то вроде ходячей разменной монеты. Хлебом арестант платит тому, кто убирает камеру, кто работает вместо него, кто мирволит его слабостям; хлебом он платит за иголки, нитки и мыло; чтобы разнообразить свою скудную, крайне однообразную, всегда соленую пищу, он копит хлеб и потом меняет в майдане на молоко, белую булку, сахар, водку… Кавказские уроженцы в большинстве болеют от черного хлеба и стараются поэтому спускать его. И таким образом, если следуемые по табели три фунта кажутся вполне достаточными в количественном отношении, то, при знакомстве с качеством хлеба и с бытовыми условиями тюрьмы, это достоинство пайка становится призрачным, и цифры уже теряют свою силу. Мясо употребляется в пищу только соленое, рыба также; дают их в вареном виде, в супе. Тюремный суп, или похлебка, представляет полужидкую кашицу от разварившейся крупы и картофеля, в которой плавают красные кусочки мяса или рыбы и которую хвалят некоторые чиновники, но сами не решаются есть. Суп, даже тот, который варят для больных, имеет очень соленый вкус. Ожидают ли в тюрьме посетителей, виден ли на горизонте пароходный дымок, поругались ли в кухне надзиратели или кашевары – всё это обстоятельства, которые имеют влияние на вкус супа, его цвет и запах; последний часто бывает противен, и даже перец и лавровый лист не помогают. Особенно дурною славой в этом отношении пользуется суп из соленой рыбы – и понятно почему: во-первых, этот продукт легко портится, и потому обыкновенно спешат пускать в дело ту рыбу, которая уже начала портиться; во-вторых, в котел поступает и та больная рыба, которую в верховьях ловят каторжные поселенцы. В Корсаковской тюрьме одно время кормили арестантов супом из соленой селедки; по словам заведующего медицинскою частью, суп этот отличался безвкусием, селедка очень скоро разваривалась на мелкие кусочки, присутствие мелких костей затрудняло проглатывание и производило катары желудочно-кишечного канала. Как часто арестанты выплескивают из мисок суп за невозможностью есть его, неизвестно, но это бывает. Как едят арестанты? Столовых нет. В полдень к бараку или пристройке, в которой помещается кухня, тянутся арестанты гусем, как к железнодорожной кассе. У каждого в руках какая-нибудь посуда. К этому времени суп обыкновенно бывает уже готов и, разваренный, «преет» в закрытых котлах. У кашевара к длинной палке приделан «бочок», которым он черпает из котла и каждому подходящему наливает порцию, причем он может зачерпнуть бочком сразу две порции мяса или ни одного кусочка, смотря по желанию. Когда наконец подходят самые задние, то суп уже не суп, а густая тепловатая масса на дне котла, которую приходится разбавлять водой. Получив свои порции, арестанты идут прочь; одни едят на ходу, другие сидя на земле, третьи у себя на нарах. Надзора за тем, чтобы все непременно ели, не продавали и не меняли своих порций, нет. Никто не спрашивает о том, все ли обедали, не заснул ли кто; и если тем, которые распоряжаются в кухне, сказать, что на каторге, в среде угнетенных и нравственно исковерканных людей, немало таких, за которыми надо следить, чтобы они ели, и даже кормить их насильно, то это замечание вызовет только недоумелое выражение на лицах и ответ: «Не могу знать, ваше высокоблагородие!»…
Каторжным, как мужчинам, так и женщинам, выдается по армяку и полушубку ежегодно, между тем солдат, который работает на Сахалине не меньше каторжного, получает мундир на три, а шинель на два года; из обуви арестант изнашивает в год четыре пары чирков и две пары бродней, солдат же – одну пару голенищ и 2 1/2 подошв. Но солдат поставлен в лучшие санитарные условия, у него есть постель и место, где можно в дурную погоду обсушиться, каторжный же поневоле должен гноить свое платье и обувь, так как, за неимением постели, спит на армяке и на всяких обносках, гниющих и своими испарениями портящих воздух, а обсушиться ему негде; зачастую он и спит в мокрой одежде, так что, пока каторжного не поставят в более человеческие условия, вопрос, насколько одежда и обувь удовлетворяют в количественном отношении, будет открытым. Что касается качества, то тут повторяется та же история, что с хлебом: кто живет перед глазами у начальства, тот получает лучшее платье, кто же в командировке, тот – худшее. Теперь о духовной жизни, об удовлетворении потребностей высшего порядка. Колония называется исправительной, но таких учреждений или лиц, которые специально занимались бы исправлением преступников, на Сахалине нет; нет также на этот счет каких-либо инструкций и статей в «Уставе о ссыльных», кроме немногих указаний на случаи, когда конвойный офицер или унтер-офицер может употребить против ссыльного оружие или когда священник должен «назидать в обязанностях веры и нравственности», объяснять ссыльным «важность даруемого облегчения» и т. п…

В свежевырытой могиле на четверть вода. Каторжные, запыхавшись, с потными лицами, громко разговаривая о чем-то, что не имело никакого отношения к похоронам, наконец, принесли гроб и поставили его у края могилы. Гроб дощатый, наскоро сбитый, некрашеный.
– Ну? – сказал один.
Быстро опущенный гроб хлюпнул в воду. Комья глины стучат по крыше, гроб дрожит, вода брызжет, а каторжные, работая лопатами, продолжают говорить про что-то свое, и Келбокиани, с недоумением глядя на нас и разводя руками, жалуется:
– Куда я теперь ребят дену? Возись с ними! Ходил к смотрителю, просил, чтобы дал бабу, – не дает!
Мальчик Алешка 3–4 лет, которого баба привела за руку, стоит и глядит вниз в могилу. Он в кофте не по росту, с длинными рукавами, и в полинявших синих штанах; на коленях ярко-синие латки.
– Алешка, где мать? – спросил мой спутник.
– За-а-копали! – сказал Алешка, засмеялся и махнул рукой на могилу. …сахалинские школы бедны, обставлены нищенски, существование их случайно, необязательно и положение крайне неопределенно, так как никому не известно, будут они существовать или нет. Заведует ими один из чиновников канцелярии начальника острова, образованный молодой человек, но это король, который царствует, но не управляет, так как, в сущности, школами заведуют начальники округов и смотрители тюрем, от которых зависит выбор и назначение учителей. Преподают в школах ссыльные, которые на родине не были учителями, люди мало знакомые с делом и без всякой подготовки. Получают они за свой труд по 10 руб. в месяц; платить дороже администрация находит невозможным и не приглашает лиц свободного состояния, потому что этим пришлось бы платить не меньше 25 руб. Очевидно, преподавание в школах считается занятием неважным, так как надзиратели из ссыльных, которые часто несут неопределенные обязанности и состоят только на побегушках у чиновников, получают по 40 и даже по 50 руб. в месяц. Среди мужского населения грамотные, считая взрослых и детей, составляют 29%, среди женского – 9%. Да и эти 9% относятся исключительно к школьному возрасту, так что о взрослой сахалинской женщине можно сказать, что она грамоте не знает; просвещение не коснулось ее, она поражает своим грубым невежеством, и, мне кажется, нигде в другом месте я не видел таких бестолковых и мало понятливых женщин, как именно здесь, среди преступного и порабощенного населения. Среди детей, прибывших из России, грамотные составляют 25%, среди же родившихся на Сахалине только 9%.
Солдат называют «пионерами» Сахалина, потому что они жили здесь до учреждения каторги. Начиная с пятидесятых годов, когда Сахалин был занят, и почти до восьмидесятых солдаты, кроме того, что лежало по уставу на их прямой обязанности, исполняли еще все те работы, которые несут теперь каторжные. Остров был пустыней; на нем не было ни жилищ, ни дорог, ни скота, и солдаты должны были строить казармы и дома, рубить просеки, таскать на себе грузы. Если приезжал на Сахалин командированный инженер или ученый, то в его распоряжение давалось несколько солдат, которые заменяли ему лошадей… Всё небольшое количество солдат было разбросано по западному, южному и юго-восточному побережьям; пункты, в которых они жили, назывались постами. Теперь уже брошенные и забытые, тогда эти посты играли такую же роль, как теперь поселения, и на них смотрели, как на задатки будущей колонии. В Муравьевском посту стояла стрелковая рота, в Корсаковском три роты 4-го сибирского батальона и взвод горной батареи, в прочих же постах, как, например, Мануйский или Сортунайский, было только по шести солдат. Шесть человек, отделенные от своей роты пространством в несколько сот верст, отданные под начало унтера или даже штатского человека, жили совершенными Робинзонами. Жизнь была дикая, крайне однообразная и скучная. Летом, если пост находился на берегу, приходило судно, оставляло солдатам провиант и уходило; зимою приезжал «попостить» их священник, одетый в меховую куртку и штаны и по виду похожий больше на гиляка, чем на священника. Разнообразилась жизнь только несчастиями: то солдата уносило на сеноплавке в море, то задирал его медведь, то заносило снегом, нападали беглые, подкрадывалась цинга… Или же солдат, соскучившись сидеть в сарае, занесенном снегом, или ходить по тайге, начинал проявлять «буйство, нетрезвость, дерзость», или попадался в краже, растрате амуниции, или попадал под суд за неуважение, оказанное им чьей-нибудь содержанке-каторжной. При разнообразии своих занятий солдат не успевал научиться военному делу и забывал то, чему был научен, а вместе с ним отставали и офицеры, и строевая часть находилась в самом плачевном состоянии. Смотры всякий раз сопровождались недоразумениями и выражением неудовольствия со стороны начальства. Служба была тяжкая. Люди, сменившиеся с караула, тотчас же шли в конвой, с конвоя опять в караул, или на сенокос, или на выгрузку казенных грузов; не было отдыха ни днем, ни ночью. Жили они в тесных, холодных и грязных помещениях, которые мало отличались от тюрем. В Корсаковском посту до 1875 года караул помещался в ссыльнокаторжной тюрьме; тут же была и военная гауптвахта в виде темных конур. «Может быть, – пишет врач Синцовский, – для ссыльнокаторжных такая стеснительная обстановка допускается как мера наказания, но караул солдат тут ни при чем, и за что он должен испытывать подобное наказание – неизвестно». Ели они так же скверно, как арестанты, одеты были в лохмотья, потому что при их работе не хватало никакой одёжи. Солдаты, гоняясь в тайге за беглыми, до такой степени истрепывали свою одежду и обувь, что однажды в Южном Сахалине сами были приняты за беглых, и по ним стреляли… Солдаты по-прежнему несут тяжелый труд, несоразмерный с их силами, развитием и требованиями воинского устава. Правда, они уже не рубят просек и не строят казарм, но, как и в прежнее время, возвращающийся с караула или с ученья солдат не может рассчитывать на отдых: его сейчас же могут послать в конвой, или на сенокос, или в погоню за беглыми. Хозяйственные надобности отвлекают значительное число солдат, так что чувствуется постоянный недостаток в конвое, и караулы не могут быть рассчитаны на три очереди. В начале августа, когда я был в Дуэ, 60 человек дуйской команды косили сено, и из них половина отправилась для этого пешком за 109 верст.
Сахалинский солдат кроток, молчалив, послушен и трезв; пьяных солдат, которые шумели бы на улице, я видел только в Корсаковском посту. Поет он редко и всегда одно и то же: «Десять девок, один я, куда девки, туда я… Девки в лес, я за ними», – веселая песня, которую, однако, он поет с такою скукой, что под звуки его голоса начинаешь тосковать по родине и чувствовать всю неприглядность сахалинской природы. Он покорно переносит все лишения и равнодушен к опасностям, которые так часто угрожают его жизни и здоровью. Но он груб, неразвит и бестолков, и за недосугом не успевает проникнуться сознанием воинского долга и чести и потому бывает не чужд ошибок, делающих его часто таким же врагом порядка, как те, кого он сторожит и ловит. Эти свои недостатки он обнаруживает особенно рельефно, когда на него возлагаются обязанности, не соответствующие его развитию…
В случае неполноты определенного комплекта надзирателей «Устав» разрешает назначать для исполнения надзирательских обязанностей нижних чинов местных воинских команд, и, таким образом, молодые сибиряки, признанные неспособными даже к службе в конвое, призываются к исполнению служебных обязанностей надзирателя, правда, «временно» и «в пределах крайней необходимости», но это «временно» продолжается уже десятки лет, а «пределы крайней необходимости» всё расширяются, так что нижние чины местных команд составляют уже 73% всего состава младших надзирателей, и никто не поручится, что через 2–3 года эта цифра не вырастет до 100. Надо заметить при этом, что в надзиратели командируются не лучшие солдаты, так как начальники команд, в интересах строевой службы, отпускают в тюрьму менее способных, а лучших удерживают при частях. В тюрьмах много надзирателей, но нет порядка, и надзиратели служат лишь постоянным тормозом для администрации, о чем свидетельствует сам начальник острова. Почти каждый день в своих приказах он штрафует их, смещает на низшие оклады или же совсем увольняет: одного за неблагонадежность и неисполнительность, другого – за безнравственность, недобросовестность и неразвитие, третьего – за кражу казенного провианта, вверенного его хранению, а четвертого – за укрывательство; пятый, будучи назначен на баржу, не только не смотрел за порядком, но даже сам подавал пример к расхищению на барже грецких орехов; шестой – состоит под следствием за продажу казенных топоров и гвоздей; седьмой – замечен неоднократно в недобросовестном заведовании фуражным довольствием казенного скота; восьмой – в предосудительных сделках с каторжными. Из приказов мы узнаем, что один старший надзиратель из рядовых, будучи дежурным в тюрьме, позволил себе пойти в женский барак через окно, отогнув предварительно гвозди, с целями романтического свойства, а другой во время своего дежурства в час ночи допустил рядового, тоже надзирателя, в одиночное помещение, где содержатся арестованные женщины. Любовные похождения надзирателей не ограничиваются одною только тесною областью женских бараков и одиночных помещений. В квартирах надзирателей я заставал девушек-подростков, которые на мой вопрос, кто они, отвечали: «Я – сожительница». Войдешь в квартиру надзирателя; он, плотный, сытый, мясистый, в расстегнутой жилетке и в новых сапогах со скрипом, сидит за столом и «кушает» чай; у окна сидит девочка лет 14 с поношенным лицом, бледная. Он называет себя обыкновенно унтер-офицером, старшим надзирателем, а про нее говорит, что она дочь каторжного, и что ей 16 лет, и что она его сожительница.
Надзиратели во время своего дежурства в тюрьме допускают арестантов к картежной игре и сами участвуют в ней; они пьянствуют в обществе ссыльных, торгуют спиртом. В приказах мы встречаем также буйство, непослушание, крайне дерзкое обращение со старшими в присутствии каторжных и, наконец, побои, наносимые каторжному палкой по голове, последствием чего образовались раны.
Люди грубые, неразвитые, пьянствующие и играющие в карты вместе с каторжными, охотно пользующиеся любовью и спиртом каторжных женщин, недисциплинированные, недобросовестные могут иметь авторитет лишь отрицательного свойства. Ссыльное население не уважает их и относится к ним с презрительною небрежностью. Оно в глаза величает их «сухарниками» и говорит им ты. Администрация же нисколько не заботится о том, чтобы поднять их престиж, находя, вероятно, что заботы об этом не привели бы ни к чему. Чиновники говорят надзирателю ты и бранят его как угодно, не стесняясь присутствием каторжных. То и дело слышишь: «Что же ты, дурак, смотришь?» Или: «Ничего ты не понимаешь, болван!» Как мало уважают здесь надзирателей, видно из того, что многие из них назначаются на «несоответствующие служебному их положению наряды», то есть, попросту, состоят при чиновниках в качестве лакеев и рассыльных. Надзиратели из привилегированных, как бы стыдясь своей должности, стараются выделиться из массы своих сотоварищей хотя чем-нибудь: один носит на плечах жгуты потолще, другой – офицерскую кокарду, третий, коллежский регистратор, называет себя в бумагах не надзирателем, а «заведующим работами и рабочими».
Так как сахалинские надзиратели никогда не возвышались до понимания целей надзора, то с течением времени, по естественному порядку вещей, сами цели надзора должны были мало-помалу сузиться до теперешнего своего состояния. Весь надзор теперь сводится к тому, что рядовой сидит в камере, смотрит за тем, «чтобы не шумели», и жалуется начальству; на работах он, вооруженный револьвером, из которого, к счастью, не умеет стрелять, и шашкою, которую трудно вытянуть из заржавленных ножен, стоит, смотрит безучастно на работы, курит и скучает. В тюрьме он – прислуга, отворяющая и запирающая двери, а на работах лишний человек. Хотя на каждые сорок каторжных приходится три надзирателя – один старший и два младших, но постоянно приходится видеть, как 40–50 человек работают под надзором только одного или же совсем без надзора. Если из трех надзирателей один находится при работах, то другой в это время стоит около казенной лавки и отдает проходящим чиновникам честь, а третий – томится в чьей-нибудь передней или без всякой надобности стоит навытяжку в приемной лазарета. Об интеллигенции придется сказать немного. Наказывать по долгу службы и присяги своего ближнего, быть способным каждый час насиловать в себе отвращение и ужас, отдаленность места служения, ничтожное жалованье, скука, постоянная близость бритых голов, кандалов, палачей, грошовые расчеты, дрязги, а главное, сознание своего полного бессилия в борьбе с окружающим злом, – всё это, взятое вместе, всегда делало службу по управлению каторгой и ссылкой исключительно тяжелой и непривлекательной. В прежнее время на каторге служили по преимуществу люди нечистоплотные, небрезгливые, тяжелые, которым было всё равно, где ни служить, лишь бы есть, пить, спать да играть в карты; порядочные же люди шли сюда по нужде и потом бросали службу при первой возможности, или спивались, сходили с ума, убивали себя, или же мало-помалу обстановка затягивала их в свою грязь, подобно спруту-осьминогу, и они тоже начинали красть, жестоко сечь…
Если судить по официальным отчетам и корреспонденциям, то в шестидесятых и семидесятых годах сахалинская интеллигенция отличалась полнейшим нравственным ничтожеством. При тогдашних чиновниках тюрьмы обращались в приюты разврата, в игорные дома, людей развращали, ожесточали, засекали домертва. Самым ярким администратором в этом смысле является некий майор Николаев… Тачки для перевозки угля он заменил бочками, чтобы удобнее было катать по мосткам; сажал в эти бочки провинившихся каторжных и приказывал катать их по берегу. «С час покатают сердечного, глядишь, точно шёлковый станет». Желая выучить солдат числам, он прибегал к игре в лото. «За перекличку номеров, кто сам не может, должен платить по гривеннику; раз заплатит, другой раз заплатит, а там и поймет, что это невыгодно. Глядишь, туго возьмется за номера, да в неделю и выучит». Подобные благоглупости действовали на дуйских солдат развращающим образом: случалось, что они продавали каторжным свои ружья. Приступая к наказанию одного каторжника, майор заранее объявил ему, что он жив не останется, и действительно, преступник умер тотчас после наказания…
Какие молодцы попадали сюда на службу уже после реформы 1884 г., видно из приказов о смещении с должностей, о предании суду или из официальных заявлений о беспорядках по службе, доходивших «до наглого разврата» (приказ № 87-й 1890 г.), или из анекдотов и рассказов, вроде хотя бы рассказа о каторжном Золотареве, человеке зажиточном, который водил компанию с чиновниками, кутил с ними и играл в карты; когда жена этого каторжника заставала его в обществе чиновников, то начинала срамить его за то, что он водит компанию с людьми, которые могут дурно повлиять на его нравственность. И теперь встречаются чиновники, которым ничего не стоит размахнуться и ударить кулаком по лицу ссыльного, даже привилегированного, или приказать человеку, который не снял второпях шапки: «Пойди к смотрителю и скажи, чтобы он дал тебе тридцать розог». В тюрьме до сих пор еще возможны такие беспорядки, что два арестанта почти год считаются в безвестной отлучке, между тем всё это время они получают довольствие из котла и даже употребляются на работы (приказ № 87-й 1890 г.). Не всякий смотритель знает наверное, сколько в данное время у него в тюрьме живет арестантов, сколько действительно довольствуется из котла, сколько бежало и проч. Сам начальник острова находит, что «вообще положение дел в Александровском округе по всем отраслям управления оставляет тяжелое впечатление и требует многих серьезных улучшений; что же касается собственно делопроизводства, то оно слишком уж было предоставлено на волю писарей, которые „распоряжались бесконтрольно, судя по некоторым, случайно обнаружившимся подлогам“» (приказ № 314-й 1888 г.). О том, в каком печальном положении находится здесь следственная часть, я буду говорить в своем месте. В почтово-телеграфной конторе обращаются с народом грубо, простым смертным выдают корреспонденцию только на четвертый и пятый день по приходе почты; телеграфисты безграмотны, телеграфная тайна не соблюдается. Я не получил ни одной телеграммы, которая не была бы искажена самым варварским образом, и когда однажды по какому-то случаю в мою телеграмму вошел кусок чьей-то чужой и я, чтобы восстановить смысл обеих телеграмм, попросил исправить ошибку, то мне сказали, что это можно сделать не иначе, как только за мой счет.
В новой истории Сахалина играют заметную роль представители позднейшей формации, смесь Держиморды и Яго, – господа, которые в обращении с низшими не признают ничего, кроме кулаков, розог и извозчичьей брани, а высших умиляют своею интеллигентностью и даже либерализмом.




Георгий Виллиам о России, которую мы потеряли. Часть III: Балда

Из книги Георгия Яковлевича Виллиама «Хитровский альбом».

Кишмя кишит оборванный люд около «Ручкина» в ожидании бесплатного обеда.
Стрекаловская столовая общества поощрения трудолюбия ежедневно кормит на средства доброхотных жертвователей человек двести голодных «заздравными» и «поминальными» обедами, прибавляя к ним кое-когда еще белую булку, пару шерстяных чулок или даже пятачок деньгами.
И вот, около 11 часов, когда начинают «кормить» и от харчевен по Хитровской площади, где происходит тоже заздравно-поминальное кормление, несутся резкие призывные свистки, — в переулке, вблизи столовой, получается следующая картина.
[Читать далее]Стоит и колышется, как одно огромное тело, толпа плотно прижавшихся друг к другу, положительно слипшихся, оборванцев. Впереди дворники, здоровые ребята, специалисты по части укрощения, сдерживают напор голодной массы. За ними жадные ряды трясущихся стариков и женщин; позади пестрая, общая масса и всюду, как бесенята, юлят мальчишки, «огольцы», как их величают на Хитровом.
А в сторонке чинно выжидают «платного» обеда на вынос более обстоятельные с ведерками, жестянками и еще какой-то посудой, чуть ли не поломанными ламповыми стеклами в руках. Платных пускают вне очереди, и за пятачок дают варева столько, что впору съесть двоим.
Несмотря на такую дешевизну и сравнительное удобство, желающим, покушать за свой пятачок немного. И не потому, что на «Мудром» рынке дорог пятачок, а потому, во-первых, что досуг есть, а, во-вторых, потому, что хождение по столовым для многих — настоящая профессия.
Утром такой деятель, набирая по дороге «саватейки» по булочным, стремглав несется в Горбовскую «кухню», оттуда на завтрак к какому-то монаху из Николо-Угрешского монастыря, где подают рыбу, квас и хлеб; далее стремится он к «Торлецкому» (тоже бесплатная столовая), потом к «Ручкину» — в Стрекаловскую, и многие еще успевают попасть за Москву-реку, к «Рябушинскому».
И за близостью расстояния одной столовой от другой «профессионал» успевает до 2-х часов обегать их все.
Так как съесть такую уйму обедов, само собой разумеется, невероятно, то и старается он исключительно ради пайка хлеба, цена которому на Хитровом 2 копейки. И вот, удалось побывать в трех столовых, значит имеешь в руках 6 коп., а то и больше, и к 3 часам можешь тянуть на ночлег в один из ближайших ночлежных домов, где к этому времен и начинается «впуск».
Люди благородного происхождения или профессии, как и всюду на свете, пользуются некоторыми привилегиями на «Мудром» рынке.
Местные нотабли подают прошение администрации бесплатной столовой и им разрешается получать несколько обедов вне очереди и отдельно от черни. И поэтому к одиннадцати часам рядом с «платными» едоками выстраиваются еще едоки, так сказать, особенные. Тут-то мне и пришлось впервые познакомиться с «Балдой».
Стою я раз в крепкий мороз около ворот и наблюдаю обычную картину. Прыгают полуголые люди с одной ноги на другую, ежатся, жмутся друг к другу, ругаются. И молча, почти что с достоинством, мерзнут около стены привилегированные. И среди них я вижу оригинальную фигуру. Высокий, довольно бодрый мужчина средних лет, в засаленном до лоска неопределенного типа облачении и с головою... настоящего лорда! И не «бывшего», а именно настоящего. Высокий лоб, белое лицо, красивая рыжая борода и спокойная самоуверенность во взоре. А в руках самодельная бадейка для «казенных щей»...
Сошедшись ближе, я узнал, что это блистательно знающий свое дело бухгалтер Т., ставивший, de facto, конечно, а не по служебному положению, счетоводство в работном доме. Был там, само собой, свой бухгалтер, но руководствовался он указаниями Т. во всем.
До этого Т. был главным бухгалтером в одном из наиболее крупных банковских дел в России, обанкротившихся без печальных для себя последствий. И это по милости «Балды».
— Сам глаф Витте, — картаво рассказывал мне Т. неоднократно под хмельком, — когда пледставил я баланс и книги, два дня и две ночи над ними сидел и меня от себя не отпускал. А под конец говорит: «Нет, мерзавец вы, Т., а, надо вам отдать справедливость, спасли ваших директоров от Сибири».
Таких счетоводов у нас, в России, конечно, раз-два и обчелся. И Т. мог бы загребать деньгу тысячами. Да он и загребал ее, пока... не пристрастился к церковному пению. Выпить он и до этого быль не дурак, а тут, когда вообразил, что бас у него не хуже Шаляпинского и что с церковного клироса он угодит в мировые знаменитости, и при первом же дебюте срезался отчаянно, — он запил в общепринятом смысле этого слова. Сталь пить мертвую, а в пьяном виде ходил по знакомым и спрашивал, каков у него бас? И, разумеется, доходился.
Когда он совершенно опустился и проживав, пьяный и голодный, в сообществе какой-то «Машки» — в его произношении «Маски», особы невероятно смиренной и тощей, он получил однажды приглашение поступить в одну фирму, очень солидную. Жалованья предлагали на первое время 300 рублей в месяц. Дело он знал: служил там ранее. Его положение и странность тоже были известны приглашавшим. Казалось, чего бы еще?
Но он отказался.
— Маска не пускает! — шутил он.
Но на самом деле помехою являлась, конечно, не Машка, а... не оправдавший надежд бас и неуверенность в своих силах.
Когда товарищи по несчастью узнали, что он отказался, у одного из них невольно сорвалось с языка: «Балда!»
Т. оглянулся на говорившего и погрозил ему кулаком. Но это не помогло, и кличка твердо укрепилась за ним.
Теперь он охотно откликается на нее и, пожалуй, не откликнулся бы, назови его, по-прежнему, его настоящим именем.




Эрик Бредт о Гражданской войне. Часть III

Из книги Эрика Бредта «Моя жизнь, любовь и невзгоды на Ставрополье. Записки немецкого актёра – военнопленного 1916 – 1918 гг.».

Я не очень хотел снова оказаться у крестьянина. Уйти из города означало ограничить шансы побега. Выгоды же при этом никакой.
И я отправился к русину в канцелярию и сказал ему: «Послушайте, фельдфебель! Разве к Вам не приходят иногда из города люди – я имею в виду: господа, которые снова появились – и не просят кого-либо, кто должен быть умён и иметь хорошие манеры. Вы же знаете, я считаю, что я бы очень подошёл в такой приличный дом, где нужно что-то сделать или кого-то обслужить. Не к мелким людишкам, понимаете? А в зажиточный дом, где нужно быть ловким и искусным, а за свою работу можно получить хорошие деньги».
«А», - сказал русин... - «Вы пришли как раз вовремя. Буквально вчера здесь были два благородных господина, в белых теннисных костюмах, очень благородные. Им нужен был лакей…»
Через час у меня в кармане уже была трудовая книжка, подписанная ротмистром Адамовичем, и я был на пути к своему новому рабочему месту...
[Читать далее]Лакей стоял, обливаясь потом, в преддверии солнечного удара, перед железными воротами; открыл и вошёл в чудесный тенистый сад.
Ведь такой сад является составной частью приличного дома и богатых людей.
О, это было как раз то, что я себе представлял, и я очень хотел быть здесь лакеем.
После того, как я нашёл вход в одно из зданий, я пошёл по коридорам и галереям, в которых не видно было ни души – и это тоже выглядело очень благородно! – и, наконец, оказался перед полузакрытой дверью, из которой шёл пар.
Оттуда вырывались облака густого кухонного чада и окутывали меня. Прорываясь сквозь них, я добрался до жаркой, почти раскалённой кухни, где у меня буквально перехватило дыхание.
Потом я постепенно рассмотрел, тем не менее, трёх женщин.
Они медленно выступали из тумана, где они наливали, мешали, наполняли тарелки.
Две были молоды, одна постарше.
Молодые подняли взгляд на меня. Благородная женщина, та, что постарше, подошла ко мне и стала задавать вопросы. Её тон был довольно энергичным, и, по моему мнению, слишком резким.
«Ага, лакей!.. Катя! Мариша! Лакей пришёл. Наконец-то. Мы уже думали, что его не будет, потому что вчера мой муж пришёл от ротмистра Адамовича без лакея… Хорошо! А что касается оплаты, мой муж уже всё обговорил с ротмистром, не так ли? Прекрасно. Всё в порядке… Ну, располагайтесь, раздевайтесь! Положите куда-нибудь в угол свои вещи! Потом у Вас будет время об этом позаботиться… Сейчас это не важно… Дайте на Вас посмотреть! Да, очень хорошо… Этот Адамович! Сначала он хотел вручить моему мужу какого-то крестьянского увальня, хорвата, словенца… Или кто там у него в лагере ещё есть? Почему он сразу не послал нам немца? С немцем знаешь, чего от него ждать… Так! Это мои дочери… А Вас Гришей зовут? Или как?».
Она заглянула в мою рабочую книжку, которую я предъявил.
«Гриша», - сказал я.
«Хорошо!.. Катя! Марина! Вы слышали? Будете называть его Гриша… Вы умеете натирать паркет? Как нет?»
«Но я же могу научиться», - сказал я.
«Вы умеете готовить?»
«Готовить? Почему?»
«Да, Вы должны уметь что-то готовить».
«В качестве лакея?»
«О, знаете ли, когда наши дела были лучше, у нас была кухарка. Но сейчас трудное время, так что пришлось сократить персонал. А я сама ведь не могу постоянно стоять над кастрюлями. К тому же, у меня очень много общественных обязанностей».
«Я могу научиться готовить», - сказал я.
«Ну, хоть холодные закуски Вы умеете гарнировать?»
«Ах – почему нет? Вы покажете мне, как это делать, и я сделаю».
«Сейчас Вы можете почистить рыбу. Или Вы это тоже не умеете?.. Ну, Марина Вам покажет. Марина, неси рыбу! А ты, Катя, иди и учи французский. Ты нам больше не нужна. Гриша тебя заменит»
Я был бы рад заменить Катю. Но моя военная гимнастёрка была абсолютно мокрой от пара здесь и от долгого пути по солнцу.
Я раздумывал, сказать ли мне, что сначала я должен переодеться. К тому же я хотел сказать, что это место работы представлял себе совершенно по-другому. И мне бы не мешало сначала прийти в себя.
Но дама между тем снова принялась командовать.
«После этого сделаете следующее, Гриша! Сначала почистите все сапоги моего мужа; они стоят в коридоре и не чищены уже восемь дней. Но это Вы будете делать не в доме, а во дворе. Потом польёте сад. Марина Вам покажет. Шланг в нескольких местах порван; Вы должны иметь это в виду. А потом Вы выбьете ковры. Ах, я же хотела купить новую выбивалку! Старая уже разваливается. Но Вы попробуйте! Потом натрёте пол в салоне. После обеда на чай придут несколько дам; чай накрывается в саду. Вы поможете накрыть и вынесете самовар, понимаете? А перед ужином мы научим Вас гарнировать холодные закуски и некоторым другим вещам.
И хотя у меня было чувство, что я стою перед комендантшей рабочего лагеря, я очень спокойно спросил госпожу: «Это что же, все обязанности лакея?»
«Что?» - закричала дама. - «Вас что-то шокирует? Вы в чём-то сомневаетесь? Лакеи! Лакеи! Почему лакей не может делать эту работу? Да, знаете ли, раньше всё было немного по-другому. У нас был портье, и слуга, и садовник и… Но невозможно, как я уже сказала, в столь трудные времена, как сейчас, даже подумать – иметь так много персонала… а что же Вы хотели с Вашим лакеем? Нам же нужен не лакей, а просто слуга, помощник, понимаете? Мой муж ведь это говорил ротмистру Адамовичу… Конечно, своего рода лакей… И почему это Вы не хотите работать? Чем Вы занимались у себя на родине? Вы разве не работали в лучших домах? Слугой? Или кем-то в этом роде? Этого ведь требовал мой муж от ротмистра».
Я ответил: «Он требовал ловкого человека. Но не того, кто будет слугой, поваром, садовником, и, только господь бог знает, кем ещё, в одном лице».
«Да, если Вы считаете, что не можете делать эту работу, тогда…»
«Тогда я пойду обратно».
«Вы пойдёте? Но Вы же можете попробовать, посмотрите, как!.. Но если Вы не привыкли… Кем Вы были по профессии?»
«Артист драматического театра».
«Артист?.. Не может быть! Для домашней работы нам посылают артиста! Ну, конечно! Что Вы можете понимать в этой работе? Оставьте рыбу! Катя почистит. Марина, иди и приведи Катю. Как она может учить французский, когда так много работы на кухне? Но сегодня, Гриша, Вы останетесь здесь. И когда придёт муж, я скажу ему, что Адамович совершил ошибку. Это должен был быть симпатичный, умелый человек, который при обслуживании общества не вызывает отвращения и…»
«И поливает сад дырявым шлангом», - сказал я, - «и выбивает ковры развалившейся колотушкой».
Некоторое время дама озадаченно смотрела на меня, скорее, удивлённо, чем сердито – и уж, конечно, не гневно.
«Вам было бы у нас хорошо», - сказала она. - «Но если Вы думаете, что наш дом Вам не подходит… Идите из кухни и займитесь сапогами и обувью… занимайтесь до вечера работами, что я перечислила, а завтра утром Вы можете уйти. Мой муж, может быть, заплатит Вам рубль и напишет в Вашу книжку: «В лакеи не годится». А, впрочем, завтра утром, прежде чем уйти, Вы можете сходить на рынок с моими дочерьми и принести корзины с овощами домой».
Я начал чистить сапоги, и во время этой скучной работы думал обо всём, но прежде всего о том, что завтра утром ни за что бы не хотел нести корзины с овощами, независимо от того, заплатит мне хозяин дома рубль или нет. Хозяина дома, которого я ещё не видел, я представил себе мысленно, когда в его цветастых домашних тапочках, стоявших в спальне рядом с диваном, обнаружил огромные дыры, как в ткани, так и на подошве. Нет, завтра утром я надену свой ранец и вновь отправлюсь в дальний путь, в лагерь, под палящим солнцем. Все мои желания были связаны с прохладной комнатой Глазера и запахом хлеба.
Ничего не изменилось и после того, как Марина и Катя после обеда дали мне понять, что им жаль, что мне скоро придётся уйти. Я закончил с самоваром и сервировкой чая для дам, и сидел с девочками в тени деревьев за опустевшим чайным столом. Во время беседы мне пришлось удовлетворить театральное любопытство девочек и ответить на ряд их, довольно примитивных, вопросов. Но меня бы не удивили и ещё более глупые вопросы. Дома, в Германии, людям из театра задают не менее дурацкие вопросы...
До чая я уже переделал целый ряд работ в доме и всё это с помощью поломанных, качающихся, разваливающихся инструментов и предметов, будь то садовый шланг или выбивалка для ковров, бочка для дождевой воды или ведро, обувные или половые щётки, или коврик.
А теперь я под руководством девочек должен был осмотреть предназначенное мне мамой спальное место.
Они привели меня в чулан рядом с кухней. Это, вероятно, была старая пустая кладовка для продуктов, узкая, низкая и без окон. На довольно длинном ящике, который занимал почти весь чулан, дама приготовила для меня несколько старых одеял и подушек.
«Ах», - сказала Катя, - «рядом с кухней! Это хорошо. Здесь очень хорошо слышно, что днём готовили на кухне. Сегодня, например, пахнет рыбой».
Марина сказала: «Здесь, безусловно, хорошо спится».
«И послушайте, Гриша», - добавила Катя. - «Так как ночью всё равно темно, Вам и не нужны окна. В этом даже есть своя выгода, так как стаи мух и оводов, которые залетают в открытое окно из сада, сюда дороги не найдут».
«Это правда», - сказал я, - «Хотя я и не открывал бы для них окно».
После осмотра спальни я окончательно решил отказаться от места лакея.

Магазин находился в центре города... В его помещениях хранилось огромное количество продуктов и разных материалов из проведённых, по военному распоряжению, конфискаций. Всё это называли контрабандным товаром; поисками такого товара в городе ежедневно занималась целая группа офицеров.
«Белые» фронтовики получали здесь товары разного рода, но только по квитанции...
Контора, с которой мы с Глазером теперь имели дело, называлась «реквизиционная комиссия»...
Когда я сам приступил к работе, мне сначала выдали сумку на ремне, и ознакомили с обязанностями военного ординарца.
В девять часов утра я забирал в бюро то, что нужно было разнести. С сумкой, наполовину заполненной письмами, счетами, квитанциями, похожими на воззвания листовками и тому подобными бумагами, я отправлялся в город; шёл к властям, предпринимателям, в банки, и в пригороды, чтобы разыскать казармы или фабрики. Адреса, написанные зачастую от руки, не всегда было легко прочесть, но и Глазер бы справился с этим. Но бесконечная беготня его бы доконала. Это было тяжело, утомительно...
Иногда нужно было передать и устные распоряжения; это уже было сложнее. Я старался ничего не упустить, мне это удавалось, и меня хвалили. Ну, хотя бы это приносило удовлетворение.
Когда же в одно из таких устно передаваемых распоряжений закралась ошибка, не моя, а господ из реквизиционной комиссии, и я передал нечто неподобающее, меня выругали в районном управлении. Мои попытки что-то объяснить и извиниться, были грубо отклонены.
В грубияне, позволившем себе такой неподобающий тон по отношению ко мне, я узнал, к сожалению, того самого «воинского начальника» с тюремного двора, друга директора театра.
Что воображал себе старый бахвал? После того, как сотням молодых людей пришлось умереть, этот человек вновь занял свой пост; счастливый случай оставил его в живых, но скромнее он не стал. Он продолжал общаться с подчинёнными в казарменном тоне...
В конце месяца нам с Глазером должны были выплатить нашу первую зарплату. Шестаков не мог точно сказать, сколько. Как он сказал, пока ещё не определили, как нам её расчитывать. Нам его слова не очень понравились. Нам хотелось хотя бы приблизительно знать, сколько месяцев нам нужно здесь служить, чтобы собрать необходимую нам сумму. Может быть, должны будут пройти годы, прежде чем мы сможем убраться отсюда.
Однажды утром лейтенант Шестаков объявил мне в бюро: «Вас переводят в магазин, Гриша…»
«Это хорошо», - сказал я. - «Может быть, и Глазер мог бы там спать. Тогда бы по вечерам у меня была какая-то компания».
«Глазер?» - сказал лейтенант. - «Ну, конечно, может. Только – у него теперь поменяется работа. Я должен отказаться от его услуг на выдаче товара и поставить туда другого человека, со склада. Так как для Вашей прежней работы ординарца, Гриша, которую ведь кто-то должен выполнять, у меня есть только Глазер».
Это был тяжёлый удар для Глазера. У него ведь были слабые лёгкие, которые от постоянной беготни здоровее не становились. Но сколько бы он в последующие дни ни протестовал, он слышал от лейтенанта только: «Вы знакомы с работой реквизиционной комиссии, умеете читать адреса и спрашивать. Лучшей работы у меня нет»...
Август закончился. Первого сентября мы расчитывали получить зарплату… но зарплаты не было.
Лейтенант сказал, что он сам тоже ещё ничего не получил.
Через восемь дней он её получил; мы узнали об этом. Нам же всё ещё не заплатили.
Вряд ли у верных сотрудников лейтенанта Шестакова теперь останется желание и дальше оставаться верными. Однажды в полдень из окна нашей комнаты, где мы с Хаферлем проводили обеденный перерыв, я увидел идущего домой Глазера, с наполовину опустевшей сумкой. Он был в довольно взвинченном состоянии, причиной которого была не усталость, как обычно, а какая-то большая неприятность.
Со своей лежанки, на которой он, кряхтя, растянулся, он дал оперативную сводку, которая довольно мрачно осветила ситуацию Ставропольских военнопленных.
Он был там, в бараках. Там к руководству пробились чехи. Они угрожали немцам и венграм, избивали и запирали их.
Алексеева больше не было; а теперешний главнокомандующий «белых» Деникин очень благоволил чешскому движению.
Большинство из тех, кто ежедневно бежал из Ставрополя, задерживались на станции Кавказская. Несмотря на это, вчера 30 строптивцев колонной пришли на вокзал, где их схватили, доставили обратно и посадили под арест.
«Завтра же», - сказал Глазер, - «собираются бежать уже 50… Что за свинство – держать здесь людей. Уже осень, скоро придёт зима, люди хотят домой… А что имеем мы?.. Отсутствие зарплаты за сделанную работу... Что это такое? Я хочу получить свои деньги и убраться отсюда. Я не хочу больше. Кто может меня удержать?!»
О, тех, кто мог его удержать, было достаточно! Но он упёрся и продолжал возмущаться.
«Я завтра пойду к майору и потребую от реквизиционной комиссии свой заработок».
«Нет», - сказал я, - «дай я сегодня после обеда ещё раз поговорю с лейтенантом!»
После обеда Шестаков мне ответил: «Зарплату Вы получите. Но Глазеру лучше не торопиться. Майор может быть очень неприятным; он только накричит на Глазера. Он орёт и на офицеров – Терпите! Ждите!»
Мы снова ждали целую неделю. Но никто нам не сказал: «Вот Ваши деньги!»
Но Глазер, наконец, решился отправиться в бюро и спросить о нашей зарплате.
Майор наорал на него и выбросил его вон.
Кряхтя и кашляя, Глазер вернулся домой, его возмущению не было предела.
«Свиньи! Эти проклятые «белые» свиньи! Почему они не выдают деньги?.. Да, целый день мотаться туда-сюда, зарабатывать чахотку. И всё это за половник супа с полевой кухни один раз в день, в двенадцать!.. А в бараках – тюремный режим. Никому не дозволяется выходить… Они боятся, что мы отсюда сбежим, поэтому и не выдают нам зарплату…»
Одним сентябрьским утром в магазин вошёл директор театра, которого я внешне знал по тюрьме. Он сопровождал воинского начальника, своего бывшего сокамерника, который хотел купить товары по талону...
Видеть воинского начальника мне было неприятно. Его безобразное поведение по отношению ко мне – в районном управлении – произвело на меня отвратительное впечатление...
Маленький окружной майор, громко стуча каблуками, направился к конторке, за которой стоял лейтенант Шестаков. Он предъявил свой талон и потребовал обслужить его побыстрее...
Лейтенант Шестаков позвал меня. Он вручил мне талон и поручил обслужить покупателя.
Майор мельком взглянул на меня и запротестовал. Он хотел, чтобы его обслужил лично Шестаков.
Но внезапно он передумал, взял меня за рукав и сказал: «Ну, давай, быстро, быстро!» – и потащил меня к прилавку, где стояли весы...
Я приступил к выдаче воинскому начальнику того, что у него было в талоне. Первой позицией был кусковой сахар.
«Пять фунтов!» - сказал майор. - «Быстро, быстро, лопатку в руки! Ставь кулёк, быстро!»
Лопатка, кулёк!.. Я сам знал, что мне делать. Я хотел сначала установить вес.
«Не надо, не надо!» - закричал старый грубиян и забрал у меня из рук гирю в пять фунтов.
«Я сам сделаю, я сам взвешу!»
В то время как он положил гирю, я поставил кулёк и зачерпнул лопаткой в мешке с сахаром, стоявшем рядом с прилавком. При этом я заметил, как майор взял фунтовую гирю из ящика и положил рядом с пятифунтовой на весы.
Я задержал руку с лопаткой и бросил взгляд на весы.
Но майор, этот король-покупатель, король из королей, взял у меня лопатку, бросил сахар в кулёк и закричал: «Очень медленно! Очень медленно!»
И вновь потянулся лопаткой в мешок с сахаром.
Тогда я снял фунтовую гирю с весов и сказал: «Пять фунтов, господин воинский начальник, не шесть».
Майор схватил лежавший рядом с весами талон и сделал вид, как будто захотел ещё раз проверить.
«Сколько? Сколько?»
Бормоча что-то вполголоса, он снова набрал лопатку сахара.
Ещё два раза запускал он лопатку в мешок, и последний раз насыпал столько, что уже превысил положенные ему пять фунтов. Большой кулёк, вмещавший не менее семи фунтов, был полон.
Он схватил кулёк обеими руками и снял его с прилавка.
«Хорошо, хорошо!.. Как раз, как раз! – Дальше, кожа, быстро!»
Я не двигался с места и пробормотал сквозь зубы: «Вы взяли на два фунта больше».
Старый пройдоха зло посмотрел на меня.
«Что? Ерунда! Я же взвешивал. А весы правильные?»
«Весы правильные… Лейтенант Шестаков не любит, если мы не точно взвешиваем».
«Глупости! Чуть больше, чуть меньше – не беда. Товара достаточно! Полным полно! Я сам поговорю с Шестаковым. Потом, потом! А сейчас дальше! Вперёд! Кожа!»
«Я принесу», - сказал я.
Чтобы принести нарезанную кожу, я пошёл вглубь магазина, довольно далеко.
По пути туда я обернулся и увидел, как воинский начальник устремился от прилавка к полкам с обувью. Я заметил, как он снял с полки пару детских сапог и ощупывал их. Неужели попытается их украсть? Ну, этого я не позволю. Он может спрятать их в своём плаще, но я собирался настоять на том, чтобы его обыскали, эту старую собаку, которая обложила меня руганью тогда, в районном управлении. Нет, этого я этому молодчику забыть не мог. Как нагло он обворовывает магазин! Я твёрдо решил, что доложу об этом лейтенанту Шестакову.
Я вернулся с кожей обратно к прилавку, и он тут же высказал своё недовольство.
«Почему так долго? Вы что, не можете работать быстрее?»
«Нет», - сказал я.
Он снова попытался забрать у меня из рук куски кожи и самому их взвешивать, но теперь я сказал ему твёрдо: «Я взвешу. Я для этого здесь поставлен. Лейтенант не желает, чтобы покупатели обслуживали себя сами».
Он заорал на меня.
«Вы ничего не понимаете. Вы работаете слишком медленно».
Он зло смотрел, как я орудую с кожей. Он имел право получить кожу на пару толстых подошв, на каблуки и заплатки. Но всё вместе не должно было превысить определённый вес.
Тем не менее, он, когда вес был уже достигнут, взял ещё одну подошву, бросил её в свою кучу и сгрёб всё с весов.
Я запротестовал.
Лейтенант это заметил и подошёл к нам. Я объяснил, в чём проблема. Конечно, Шестакову было неприятно проверять покупки майора, но он отослал меня и начал перевешивать товары старшего по чину.
Я был почти уверен, что в карманах воинского начальника лежит пара детской обуви, если не две. Но, к сожалению, не успел проинформировать об этом лейтенанта...
После обеда Шестаков велел мне прийти к нему на квартиру.
…вечером он ушёл.
«Работай хорошо, Гриша!» - сказал он. - «Чтобы закончить к моменту, когда я вернусь».
Я работал, и задолго до одиннадцати всё закончил.
Но так как лейтенант меня запер, мне нужно было ждать, пока он вернётся. И я решил осмотреться в квартире.
Одна навязчивая мысль не отпускала меня. В спальне я опустился на колени перед кроватью и заглянул под неё. Да – нужно признать, там стояло много чего хорошего. Там стояло огромное количество картонных коробок с лучшей женской и детской обувью. Там же было несколько коробок с мылом и тонкими носовыми платками, не говоря уже об этих деревянных ящиках с московским конфитюром.
А что же спрятано в шкафах и комодах Шестакова!.. Но этого я знать, вообщем-то, не хотел.


Иван Коновалов о рокомпотной деревне. Часть II

Из вышедшей в 1913 г. книги Ивана Коновалова «Очерки современной деревни».

Первое появление в деревне гг. землеустроителей внесло в крестьянскую среду значительную путаницу. Как-никак — появились люди, открыто, от имени правительства, говорящие о крестьянском благополучии. «Благополучие» в крестьянских умах соединяется со словом «земля». И гг. землеустроители начали твердить, что они затем именно и явились, чтобы наделить крестьян землею... Однако, истинная сущность гг. землеустроителей раскрылась очень скоро. Все их слезоточивые разглагольствования оканчивались такими предложениями, которые были «почище любой кабалы»...
Скоро всем стало ясно, что благодаря землеустроителям цены на землю начали расти с бешеной быстротой. Крестьянский банк начал — если не прямо, то косвенно — конкурировать с крестьянами, желающими купить землю непосредственно.
[Читать далее]...
Крупное значение среди окрестных деревень и местечек деревня Е. приобрела главным образом потому, что крестьяне ее раньше других начали применять различные способы решения земельного вопроса, и попытки эти всегда производились в особенно ярких и отчетливых формах.
Надельной земли у крестьян Е. «почти совсем нет». «Обидели нас наделами, так обидели, что и сказать нельзя». При последнем переделе пришлось по 8 борозд на душу. «Существовать при такой малой земле немыслимо»; жизнь и смерть зависит от милости окрестных помещиков; если те сдадут землю, крестьяне «на минуту вздыхают»; отказывают — крестьяне нищенствуют и мрут с голода. Окрестные помещики же, к несчастью для крестьян, принадлежат к числу людей, «пользующихся случаем». Двое из них —  типичные кулаки, разбогатевшие от хлебных ссыпок; оба «ни перед чем не остановятся, чтобы содрать с человека шкуру». Земли они сдавали лишь на короткий срок, тщательно следя за всеми обстоятельствами, которые содействуют повышению арендной платы: вызывали искусственно конкуренцию различных деревень и довели арендную цену до 25 руб. за тридцатку в год. Третий помещик — старый крепостник и самодур, ярый крестьяноненавистник. Терпя крупные убытки, он не сдавал крестьянам земли ни за какие деньги, если крестьяне недостаточно унижались перед ним или «чем-либо обидели его в течение прошлого года». Четвертая помещица, барыня У—ва, живет за границей и земли сдает двум городским кулакам-хлеботорговцам, которые лишь в редких случаях пересдают малоплодородные клочки.
К этому нужно прибавить, что у крестьян нет «ни прута леса, ни клочка выгона». Положение такое, что «завяжи глаза, да бежи». Крестьяне и пробовали бежать в Сибирь, «на новые места», но почему-то их задержали, а при «самовольной попытке» вернули обратно с дороги. Жизнь — по общим отзывам стариков — была значительно хуже, чем при крепостном праве. Ни на минуту не было уверенности в завтрашнем дне. Ничтожное обстоятельство, как ругань пьяного мужика или шалость детишек, стащивших яблоко из барского сада, — могло повести к тому, что «обиженный» барин откажет в земле, и придется идти «по кусочки».
Господа же великолепно понимают выгоду своего положения и прекрасно учитывают каждое обстоятельство. Помимо постоянного увеличения арендных цен на землю, помимо всевозможных штрафов и поборов, — введены были чисто холопские личные отношения, доходящие до невероятных мерзостей.
Несмотря на все это, долгое время «все было совершенно спокойно». Помещики настолько были уверены в забитой покорности своих подданных, настолько чувствовали свое могущество, что при всяких «слухах и предположениях» заявляли с ленивой улыбкой: «у нас этого не может быть». Конечно, время от времени крестьяне «пошаливали», но все это были единичные случаи отдельных смельчаков, которые сторицей расплачивались за каждое помещичье полено, за каждый клок сена... Однако под внешним видом покорности зрела крестьянская озлобленность, лихорадочно работал ум, и, наконец, «терпите лопнуло»...
В 1902 г. старый крепостник, владелец нескольких участков в различных местах уезда и постоянный деревенский диктатор, как сумасшедший, прискакал к исправнику и, задыхаясь, заявил, что мужики деревни Е. «взбунтовались и всем селом рубят его лес». Это была первая попытка крестьян деревни Е. общими силами улучшить свое положение. Попытка эта была жестоко наказана. Крепостник торжествовал, но «спокойствие жизни» было нарушено; торжество скоро перешло в скрытую боязнь новых деревенских движений, которые не заставили себя долго ждать. Порубки, потравы, увоз хлеба и корма, поджоги — все приняло хронический характер и не прекращалось вплоть до 1905 г. То и дело помещики ездили к исправнику и телеграфировали губернатору об «озорстве» е—цев. Принимались крутые меры, обыскивали всех поголовно, секли, тащили в тюрьму... Никто, однако, не догадался улучшить условия земельной аренды, никто ни на минуту не задумался посмотреть на коренные причины деревенского «озорства». «Виноватых» искали среди двух—трех человек деревенских интеллигентов, хватали «подстрекателей», но ни что не помогало, движение росло, репрессии лишь озлобляли крестьян, и зимой 1905 г. последними было устроено форменное нападение на хутора; сожгли усадьбы, увезли хлеб, уничтожили и растащили ценные вещи. Вместо трех прекрасно обстроенных помещичьих усадеб остались сохранившиеся до сих пор груды пепла...
Из города между тем приходили смутные вести о каком-то манифесте, о полном раскрепощении России.
Все создавало уверенность, что теперь коренной вопрос — земельный решен раз навсегда; проникнувшись этой уверенностью, е—цы все дальнейшие свои действия сообразовали с ней: «перечислили» в общую собственность барскую землю, отделили участки, которые можно пока что обрабатывать и вообще открыто пользовались барским добром. Около изб появились невиданные доселе громадные вороха строевого леса и дров; крестьянки «на свой фасон» переделывали барское платье. Никогда, кажется, деревня не была так деловито-серьезна. На улицах группы людей вели деловые беседы, читали газеты, листки. В город был послан уполномоченный за землемером для «верной отмежевки, кому что»... Отъявленные пропойцы как-то остепенились, стали серьезны и деловито обсуждали общие вопросы...
Но горькое разочарование наступило быстро и неожиданно... Казаки, солдаты, обыски, порка, тюрьма...
Для е—цев вернулись старые времена — голода и рабства.
Невероятно озлобленные помещики и разговаривать не хотели о сдаче земли... Начался форменный голод...
— Экое дело!.. А? Вот поди-ж ты, да и подумай...
— Дела, братец ты мой, я тебе скажу... Одно слово — смерть!..
— Хуже смерти... Смерть что? Закопали тебя и лежи... А здесь... Эх!..
В неопределенно-тоскливом настроении е—цы провели полуголодную зиму, не зная, что будут делать дальше. Ходили к помещикам, но те все еще «ломались» и не хотели разговаривать.
Пронесся слух о выборах в Думу; затем о самой Думе. На минуту воскресла надежда. Сначала отправили в Думу «бумагу» с изложением всех событий, а когда ответа не последовало, отправили троих ходоков.
— Так и скажите там: что если, мол, не будет вашего распоряжения, остается нам одно дело — помирать, — в сотый раз повторял старик Афанасий Климов и давал ходокам десятки других наставлений...
Верст пять провожала ходоков почти вся деревня; кричали пожелания; крестили... Возвращения их ждали с мучительным нетерпением; каждый день почти давали телеграммы, ездили в город встречать.
Вернулись ходоки...
— Какое же вышло решение?
— Обещали разобрать дело... Вишь идет к ним теперича народ со всей Расеи. Кругом, то есть, неправда, так совместях они все и разберут.
Начали ждать решения, а пока что продавали последний скарб и занимали деньги под работу.
Распустили Думу. Весть эта, как громом, поразила крестьян. На некоторое время на всех напал столбняк; затем снова «метнулись» к помещикам и снова ничего не добились...
Нужно сказать, что ежегодно из Е. человек 40—50 мужчин и женщин уходили на заработки «за Волгу», т. е. в Покровскую слободу Самарской губ., где нанимались на время уборки в крупные экономии Самарской и Оренбургской губ. Иногда они возвращались с заработком рублей в 20—30, иногда ни с чем, но так как «дома» все равно «делать нечего», то уходили довольно регулярно.
Когда е—цы увидели, что «помощи таперича не будет» и что «помрут они в самом скором времени», решили «попытать счастья» «за Волгой» и тронулись туда почти «всей деревней». Это было временное переселение. Многие отправились с семьями, захватив лошадь и телегу. Многие решили «остаться где-нибудь навсегда, если подвернется случай».
Точно неизвестны все приключения е—цев во время этой поездки. Впоследствии они рассказывали, что «за Волгу столько привалило народищу, что шапка валится», нанимали же лишь третью-четвертую часть, цены упали до крайности. После довольно продолжительной канители и целого ряда забастовок большую часть е—цев «вернули по этапу», а остальные, полуголодные и оборванные, вернулись месяцем позже...
Я не буду подробно описывать дальнейшие мытарства крестьян Е—ни... Кто бежал в город, кто шел в кабалу за кусок хлеба, кто шел по миpy, кто просто, скрежеща зубами, умирал с голоду. Создались условия, когда никто почти не дорожил жизнью; тюрьма не пугала; люди шли «напролом». Кое-кто «крепился», «подтягивая животы»: писали, ходатайствовали. Но полное разорение шло быстро и приближалось к концу. За исключением десятка зажиточных мужиков, нагревших руки при общем разорении и голоде, все видели, что «висят на волоске» и что «куда-нибудь нужно подаваться».
Когда наступили зимние холода 1907 года, крестьяне сделали отчаянную попытку напомнить о себе. Вдруг 99 процентов е—ского населения приехали в город и расположились на базарной площади. Крестьяне, крестьянки, дети окружили полицейское управление.
Вышло начальство.
— Что, бунтовать? Чего вам надо? Что вам не сидится? Не живется смирно?!. Да я вас!..
Вышли вперед старики.
— Мы, ваше благородие, не токмо бунтовать, но даже хлеба не емши. Мы пришли закон искать, потому что чувствуем обиду... Ваше дело казнить нас либо миловать, а домой возвращаться нам не к чему: один конец. Мы писали, хлопотали — не вышло никакого сполнения. Теперь нам все равно.
— Берите ребятишек! — кричали бабы: — нам нечем их кормить... Вы нас разорили — вы их и пропитывайте.
— Продовольствия никакого нет.
— Посмотри на нас, ваше благородие, ведь, мы хуже шкилетов.
— Вернитесь домой! Начальство рассмотрит ваше дело!
— Не желаем!
— Умрем на месте!
Конные городовые разогнали толпу. Сопротивлявшихся арестовали. А на другой день две роты солдат перевязали е—цев и отправили их домой.
Через месяц после этого события в Е—нь пожаловали гг. землеустроители приглашать е—цев приобрести в хуторское пользование участок земли...
— Не бунтовство вам помогло; долго вы бунтовали и ничего хорошего не получили. Плохо вам живется, но пеняйте на себя — «сама себя раба бьет, коли не чисто жнет». Вместо того чтобы в добром соседстве жить с помещиками, вы поступили с ними, как разбойники и воры. Вы пошли против власти, против родины... Против власти пошли вы, и с вами поступили, как с бунтовщиками и изменниками. Но власть простила вам ваше буйство и беззаконные поступки. Мало того, что простила! Видя нужду вашу, она хочет наделить вас землей...
Крестьяне насторожились. Кое-кто снял шапку.
— Сейчас манифест, слышь, читать будут...
— Дают вам землю, но не в ней главное дело. Главное дело — в умении этой землей пользоваться. При неумелом пользовании и десять десятин на душу не помогут... Возьмите вы известные вам примеры — у кого десятина родит 20 пудов, а у кого втрое; иной землю кое-как всковыряет, а иной, как мать родную, ее любит. В плохих ваших урожаях сами вы большей частью виноваты... Происходит же это по двум причинам: во-первых — вбили вам какие-то дураки в голову, что будет вам безвозмездная прирезка, верите вы этому, ждете и бросили всякую заботу о своей земле; а во-вторых, переделы ваши виноваты: каждый думает, что через год, через два его земля перейдет другому, а потому и не обрабатываете земли, как следует...
Но умные мужики, начинающие понимать, в чем дело, насторожились.
— Ты бы, барин, к делу-то поскорее переходил. Слышали мы все это. Говорил бы поскорей — откелева будет нам прирезка?
— Я говорил уже, что прирезки не будет. А предлагается вам участок по Булаку; купить вы его должны подворно и переселиться туда на жительство...
— Это мочевинник-то?
— Даром не надо.
— Подождите, подождите, мужички.
— А какая цена будет, барин?
— 135 на 55 лет.
— 135?
— Да...
— Ддда... Подумаем!
— Не подойдет, чтобы, к примеру, переселяться...
— Род там плохой... Совсем нет роду...
— И воды нету-ти!..
— Подумайте, посоветуйтесь. Но знайте, что даром вы ничего не получите. Если же заупрямитесь, то и эта земля от вас уйдет, и тогда пеняйте на себя.
— А вспоможенье будет при построении?
— Будете хорошо себя вести — поможем, сколько можно.
— To есть как же?
Ликвидатор объяснил, при каких условиях можно рассчитывать на удешевленную покупку леса и на ссуду для переселения. Объяснение было пересыпано фразами в виде «пора сознать свои ошибки», «гоните от себя всяких посторонних советчиков» и т. п.
— Какую же вы ахинею несли все время! — сказал я, возвращаясь вместе с ликвидатором.
— Что станешь делать? Мною получены соответствующие указания. Мы — ликвидаторы — в то же время и агитаторы правительства. Мы должны подчеркивать, что предлагаемый нами путь — единственная возможность для крестьян получить землю. Вот мы и начинаем с того, что стараемся осудить все иные попытки.
— Я уверен, что крестьяне откажутся.
— Уломаем. Ведь им нет исхода.
— Откажутся; это видно по их настроению.
— Припугнем калужанами...
Четыре месяца «бился» ликвидатор с крестьянами и ничего не мог поделать. На следующих сходках он действовал и убеждениями, и лаской, и указанием на безысходную нищету, и угрозой — ничто не помогало...
Между тем ликвидатор то и дело получал из Петербурга запросы, в каком положении дело, и скоро ли будет окончена сделка. Испортив собственной бестактностью и полным незнанием условий деревенской жизни дело, ликвидатор для оправдания начал отыскивать «подстрекателей», писать доносы и жалобы и тем еще больше вооружил против себя крестьян.
— Да поймите же вы, — говорил я ему сотни раз: — что сами вы виноваты: своим бестактным началом вы восстановили против себя крестьян…
— Не в этом дело. Они и теперь согласились бы, да подговаривают их здесь. Учительница здесь одна есть — так вот к ней они частенько ездят... Ну, да я... не погляжу!
— Донесете?
— Что значит — донесете? Я — человек служащий. Мне поручено определенное дело, и я обязан указывать на все препятствия, которые стоят на моем пути.



Н. Знаменский: Время чехов. Часть I

Из сборника материалов о чехо-учредиловской интервенции в 1918 г. «Борьба за Казань».

При разрешении поставленной нами задачи — освещение периода налета на Казань чехо-учредиловцев, нельзя не иметь ввиду той общей экономической разрухи, которая сжала Советскую страну в своих мертвых объятьях. Казань — один из пунктов Советской территории, должна была разделять общую участь всего государственного целого.
Пред приходом чехов от Советской России были оторваны Дон, Украина, Урал, Сибирь, Кавказ, не говоря уже об Архангельске и западных окраинах (Литвы, Латвии, и Эстонии). Бассейн Волги, и при том в самом хлебном месте, был поражен учредиловской язвой (Самара) и таким образом Волга не могла быть использована ни в транспортном, ни в питательном отношении.
Промышленное сырье находилось в тех же местностях, захваченных белыми. Казань поэтому, столь же бедная сырьем, как и остальная Россия, представляла собою одно из немногих хлебных местечек... Однако хлеб находился в руках отдельных собственников — кулаков.
[Читать далее]
Поэтому основной задачей Советской власти являлась добыча хлеба путем отбирания хлебных излишков по твердым ценам.
Насколько, однако, остро обстоял уже вопрос с хлебом в бывш. Казанской губернии, свидетельствуют, например, такие сообщения: «В Чебоксарском уезде население в полном смысле слова голодает». Другие уезды бывш. Казанской губернии были поражены голодом частично и в таких случаях между крестьянами кулаками и бедняками разыгрывались настоящие бои, с кистенями и берданками в руках, причем в этих боях участвовало по несколько деревень сразу, как, например, у деревни Киндери Казанского уезда. Вот блестящий пример того, насколько остро борьба за хлеб разгоралась между беднотой и кулаками внутри деревни, описанный в одной из современных цитированных нами газет.
«К числу фактов, говорящих о начавшемся ярком расслоении деревни и на почве этого — гражданской войне, несомненно должен быть отнесен факт недавнего столкновения представителей деревенской бедноты с местным кулачеством, имевший место в Черемышевской волости Лаишевского уезда. Сущность и причины этого столкновения сводятся к следующему:
Среди крестьян дер. Бутырки... есть много бедноты, не имеющей никаких запасов хлеба.
Свои односельчане — кулаки, а также и жители соседних деревень отказывались продавать нуждающимся хлеб по ценам, установленным продовольственной управой, а брали по 110 руб. за пуд. Не имея возможности платить такие цены, бедняки обращались неоднократно в Лаишевский Совет с просьбой оказать им содействие.
Совет на это предложил отобрать излишки хлеба.
Волостной Совет в этом направлении не ударил палец о палец и к просьбам относился безучастно. Тогда, не видя ниоткуда помощи, крестьяне дер. Бутырки решили продовольственное дело взять в свои руки и самим попытаться добыть себе хлеба.
Через дер. Бутырки ведет дорога в Казань, по которой в город часто возят хлеб. Завидя транспорт с хлебом, достигавший нередко до 15 подвод, бутырцы, человек от 5 до 10, подходили к транспорту и просили продать им хлеб по установленной цене (12—15 р. за пуд), а не везти в Казань. При отказе со стороны проезжих продать добровольно хлеб отбирался по указанной цене... Так продолжалось некоторое время. Местные спекулянты, не желая отдавать хлеб по столь «дешевой цене», стали объезжать дер. Бутырки. Но «голод не тетка», говорит русская пословица, и бутырцы не успокоились и стали задерживать хлеб и на других дорогах.
Соседнее село Черемышево, состоящее в большой своей части из кулаков, у которых всего вдоволь, особенно возмущалось действиями бутырцев и устроило кровавую расправу над ними.
14-го июля бутырцы в числе 12 человек в возрасте от 12 до 65 лет вышли по обыкновению на дорогу встречать проезжих с хлебом и в ожидании подвод сидели на рубеже и мирно разговаривали. Вдали показалась подвода с мукой, за ней другая, третья — всего числом около 15-ти. Бутырцы обратились к владельцам хлеба со своей обычной просьбой — о продаже муки, и к своему ужасу получили в ответ револьверные выстрелы и, испуганные, моментально разбежались. Это было ночью, а днем состоялся сход села Черемышева, на котором и обсуждали происшедшее, причем было постановлено обратиться к бутырцам с просьбой прекратить реквизицию хлеба. Следующую ночь в деревне Бутырки устроили побоище. Это черемышевцы явились и устроили расправу над бутырцами; к ним примкнули и местные кулаки. Для характеристики этой расправы приведены подлинные показания пострадавших бутырцев.
Вот показания гражд. дер. Бутырки Якова Гурьянова, 20 лет. «Услышав, что в деревне идет побоище, я притаился в амбаре в соломе, испугавшись побоев, хотя лично не принимал участия в реквизиции хлеба. Во двор вошли односельчане и открыли стрельбу из винтовок по всем направлениям. Одна из пуль просвистела мимо меня, я не выдержал и закричал: «братцы, я не виноват». В ответ на это один из вошедших ударил меня винтовкой по голове и проломил голову; второй палкой стукнул по лицу, третий бил по бокам винтовкой. Потом меня схватили, связали, повалили на землю, велели лечь на один бок, били чем попало, перевернули на другой бок, опять били, потом велели идти в караулку; я идти не мог. Тогда они взяли веревку, привязали за ноги и поволокли в караулку». А вот второе показание Анисима Поликарпова 13 лет и его матери. «К нам ночью ворвалась толпа и стала спрашивать у матери: «отвечай старая.... где твой сын и брат?» Она отвечала, что их нет дома. Тогда схватили меня, привязали к столбу, начали бить по лицу и направили на меня три винтовки, выстрелили из них. Больше я ничего не помню».
Главными палачами, расправлявшимися с бутырцами, были комиссар села Черемышевка Степан Адашкин, который скрылся неизвестно куда, и крестьянин дер. Бутырки Павел Ерманов».
Кулачество, само собою разумеется, реагировало на закон о хлебной разверстке скрыванием излишков и продажей из-под полы... Спекуляция хлебом цвела пышным цветом.
Примером того, как производилась спекуляция, служит рассказ в № 50 «Рабочего», органа Каз. Комитета РКП(б).
«Почти весь уезд (Свияжский) голодает, т. к. хлеб вывезен спекулянтами. Станция Шихраны — центр бешеной спекуляции. Из деревень спекулянты привозят в Шихраны и сдают хлеб скупщикам, а те уже перепродают его наезжающим спекулянтам по 120—150 р. Когда в Шихранах был открыт магазин с предметами первой необходимости для обмена их на хлеб, то началась спекуляция товаром. Выменивающие на хлеб товар этот же товар продают по спекулятивным ценам. Малочисленная охрана совершенно бессильна что-либо сделать с бесчисленной бандой спекулянтов. Не лучше положение и в Цивильском уезде».
Так же старались кулаки обижать бедноту и в распределении земли, на почве чего во многих местах разгоралась ожесточенная борьба. Бедняки выставляют требование раздела по количеству едоков обоего пола (согласно Советского закона о социализации земли), богачи же только на мужчин. Так обстояло дело в деревне. Голод вывел деревню из состояния гражданского мира, внутри нее началась жестокая борьба из-за хлеба.
...
Новые порядки в деревне выразились совсем в иной плоскости. Власть учредиловцев крестьянам не давала ничего, кроме свободы спекуляции, выгодной кулакам. Зато брала у крестьян власть много, а еще больше обещала взять в случае своего успеха и войны с Германией.
«Кулацкое право» политически выливалось сразу же по приходе учредиловцев в соседний город — в смену местной власти. В редких случаях избирали середняков, но и в этом случае они должны были выполнять волю экономически сильных кулаков.
Волостные исполкомы и сельские советы заменялись земскими волостными управами. В каждой деревне и волости, где происходил свой местный «государственный переворот», правящая группа кулачья производила прежде всего расправу с насолившими всей местной буржуазии советскими людьми.
Как производилась расправа, дают образцы в своих рассказах ряд товарищей. Вспоминающие крестьяне пишут нам о различных способах насилий...
Происходило дело в Старо-Альметьевской волости Чистопольского кантона (тогда — уезда)... «Белогвардейцы сильно пьянствовали, избивали граждан, особенно бедняков и середняков, якобы за несвоевременную подачу подвод и по всяким другим поводам, которые они всегда находили, лишь бы только нанести оскорбление гражданину. Бывали и такие случаи: при переездах на подводах в дороге сбрасывали хозяина лошади и уезжали одни, причем загоняли лошадей, пока те совсем не встанут; тогда их бросали и брали других и так продолжали путь свой дальше».
Такое озорство создавало в деревне общий фон недовольства новыми порядками. Особенно же сильно недовольство возбудили новые тяготы, которые ложились на крестьян.
Тяготы эти, конечно, были связаны прежде всего с военными действиями. Армии нужен был хлеб. Власть шлет приказы — прокламации к «гражданам-крестьянам». Она обещает в этих воззваниях войну с Германией, созыв Учредит. Собрания, которое «окончательно решит вопрос о земле и установит твердую власть и порядок, в которых они (т. е. крестьяне) так нуждаются, и просит крестьян везти для «народной армии» хлеб, картофель, овощи и другие припасы.
Армии нужны лошади, люди. Объявляется мобилизация людей, а в самые последние дни — и лошадей.
Результаты этой мобилизации были несомненно весьма бледны.
Деревенская молодежь в солдаты идти не хотела...
О том же недовольстве мобилизацией свидетельствуют и рассказы товарищей крестьян, приславших нам свои воспоминания. Так, напр., тов. Ганеев пишет об одной из волостей Чистопольского кантона.
«Вслед за этим приказом (об организации земских вол. управ, о выборе сельских комиссаров и об упразднении Советов) был прислан второй приказ о мобилизации родившихся в 1895—98 годах.
Приказу этому все-таки мало подчинялись и на сборный пункт не являлись; некоторые же хотя и являлись в Чистополь, но на сборном пункте не были».
В Буинском кантоне (тогда уезде Симбирской губернии) дело обстояло еще определеннее. «Мобилизация проходила с большим трудом, местами даже крестьяне выступали против белых... Некоторые совсем не поступали в белую армию, а поступали добровольцами в Красную» — пишет тов. Корчагин.
Тов. Есипов сообщает, что в Ново-Шешминской вол. мобилизация проходила под давлением вооруженного отряда Народной Армии. Различные другие требования властей удовлетворялись лишь под страхом той же силы...
Так же неохотно отзывалась деревня и к другим требованиям местных властей — требованиям лошадей, хлеба и проч. предметов питания.
Тов. Кашурин сообщает, что «из всей «доблестной» Народной Армии отличались в особенности русские офицеры и молодежь, вступившая добровольно в ряды армии; производили неимоверные бесчинства как в отношении молодых девушек, так и в отношении крестьян. Брали и драли с крестьянства все, что только им было нужно, отчего население приходило в ужас; мужики стали скрываться по нескольку дней в близлежащем лесу, бросая на произвол судьбы свое хозяйство и даже были случаи, что в дому оставались по нескольку дней одни лишь малые дети».
Приглядимся пристальнее к тому, что происходило в Бугульминском кантоне. Со стороны учредиловцев — полнейшее допущение помещику распоряжаться «своим» имением, организация кулацкой власти, поборы с крестьян. С другой — крестьянской — стороны организованный, хитро задуманный и упорно проводимый массой план отпора, причем на этот раз мы имеем пример хорошей дисциплины в ее среде. Крестьяне строго выдерживают свою «линию» и не дают учредиловцам ни хлеба, ни людей, подчиняясь только вооруженной силе...
Нужно иметь в виду, что планомерной, организованной конской мобилизации учредиловцы не успели провести по всем уездам, т. к. приказ ими был отдан только 5-го сентября и лишь по Казанскому уезду — раньше. Не успели они и отобрать крестьянский хлеб...
Совершенно очевидно, что, начни учредиловцы эти две кампании, им не избежать бы повсеместного крестьянского восстания.
Эти восстания уже и начались отдельными вспышками в тех именно местах, где становилось от новой демократической власти невмоготу. Такие вспышки мы имеем в селе Пролейкаши Тетюшского кантона, где дело вылилось в настоящее кровавое вооруженное восстание; массовый уход в ряды Красной Армии трех волостей Буинского кантона мы тоже не можем квалифицировать иначе, как разновидность вооруженного восстания.
...
«Всем, насильно зачисленным в ряды Красной Армии приказываем немедленно восстать против комиссаров, инструкторов, ведущих их на бесполезную бойню. Бейте, истребляйте своих комиссаров и переходите к нам!» (Воззвание от 11 /VIII 1918) или в другом воззвании Лебедев писал («к войскам Сов. власти»):
«Бейте ваших комиссаров, уничтожайте их и переходите на сторону Учредит. Собрания» и т. д. Воззвания эти, хотя и обращенные к войскам Советской власти, вывешивались в огромном количестве на улицах города.
«Начальство», словом, выкинуло лозунг «Смерть комиссарам! — Бейте большевиков!», а от них кровавый энтузиазм перешел и на всю массу исполнителей. Мы недаром привели слово «энтузиазм». Это, действительно, был порыв, сладострастное устремление, охватившее всю буржуазную и мелкобуржуазную массу вплоть до студентов и гимназистов — стремление уязвить, добить пораженного врага.
Все рвались послужить «святому делу возрождения России» — и с необыкновенной «доблестью» и «самоотвержением» расстреливали и арестовывали направо и налево.
Зарядив таким настроением буржуазную и мещанскую гущу, сама начав кровавую страницу своей бесславной истории, власть Ком. Уча только тогда опомнилась, когда получила несколько подзатыльников в виде протеста местных Казанских эс-эров... и с-д-ов, лично знавших расстрелянных большевиков и работавших вместе с ними в органах Советской власти. Было издано объявление Командующего северной группой войск капитана Степанова о запрещении самочинных расстрелов. Но было уже поздно. Практика расстрелов не прекращалась, но все усиливалась в продолжение времени господства учредиловцев; изменилась лишь форма, приемы расстреливаний. Теперь стали уже искать большевиков (или, как они называли, «комиссаров») везде и всюду и отыскавши, передавать по начальству, которое и расстреливало.
Как они производили эту операцию, любопытно рассказать со слов очевидцев.
Дело происходит в тюрьме. То и дело входят офицеры и ругаясь, толкая, а то и плюя в лицо своим жертвам, выводили их на двор. Там они ставились перед окнами тех комнат, где сидели остальные. Раздавалась «предварительная» команда: «по красным собакам взвод» — и в ожидании исполнительной команды солдаты стояли, нацеливши ружья минут 10-15, после чего подавалась исполнительная «отставить» — такие развлечения белогвардейцы доставляли иногда себе раза по 3-4, прежде чем покончить с «Комиссаром».
Отличались и чехи...
Тов. Ибрагимов Мирза рассказывает, как в той камере, где он сидел, чехи избивали, а под конец и расстреляли одного коммуниста, советского работника, по национальности тоже чеха — «за измену, якобы, своей родине». На самом деле классовая борьба была, конечно, единственным мотивом убийства...
Из двадцати шести воспоминаний рабочих о разбираемом нами времени до 75% говорят о зверствах учредиловцев, именно русских, «Народно-армейских» офицеров, главным образом.
К воспоминаниям вообще нужно подходить с осторожностью, но в данном случае мы имеем несомненно массовое настроение; каждый из рабочих рассказывает или случай личного переживания страха смерти или же — о тех грудах трупов, которые сжимали болью его сердце и заставляли ненавидеть демократов-учредиловцев.


И. Афанасьев: Дни боевые

Из сборника «Боевые дни. Очерки и воспоминания комсомольцев - участников гражданской войны».

Тяжелый год выпал на долю еще не окрепшей молодой республики. Польша воспользовалась бедственным положением и нанесла удар Советской стране...
С раннего утра и до поздней ночи, с короткими перерывами для отдыха, мы были в походах и все же не могли настигнуть противника. Но если у поляков недоставало времени для боев, то для мародерства они его находили. Чувствуя, что навсегда оставляют эти места, они вымещали свою злобу на мирном населении.
В одной деревне, например, они перерезали всех свиней, забрали с собой все задние части туш, а остальное бросили на улице. В другой деревне ходили по избам с факелами и, грозя поджогом, требовали продуктов; уводили лошадей, били крестьян. Да всего не перечтешь, что они творили при поспешном бегстве. В каждой деревне выслушивали мы жалобы и плач крестьян.
[Читать далее]
...
По направлению к нам рысью едут два польских кавалериста. На лицах ребят растерянность (хотя плена и ожидали) и тревога. Я соображаю, что это еще не так страшно, потому что двое не станут рубить двести человек, а только в крайнем случае погонят к своим частям.
Кавалеристы, гарцуя на своих откормленных конях, скомандовали строиться по четыре и потом обратились к нам со следующей речью:
— Кто имеет золотые вещи, часы, кольца и николаевские деньги, сейчас же сдать, — предупредив, что после обыска хуже будет.
Итак, свершилось: мы в плену.
Сняв фуражки, кавалеристы стали объезжать ряды еще не опомнившихся пленных.
Золота, как и следовало ожидать, ни у кого не оказалось У кого-то, правда, нашлась завалявшаяся бумажная николаевская рублевка да серебряные часы. Удовольствовавшись этим, они отстали и, подгоняя, повели нас по дороге...
Итак, начались мытарства, злоключения военнопленных. Дорогой нас останавливали отдыхающие польские части и начинался грабеж. Польские солдаты ходили по рядам, спокойно влезали к нам в карманы, выворачивали их и забирали все, что им попадалось под руку: бумажники, кошельки, перочинные ножики, карандаши, конверты, распоясывали ремни, снимали вещевые мешки, брали белье, гимнастерки, шаровары, всякие нужные и ненужные вещи. Но больше всего интересовались палатками. У нас нашлось их несколько штук и солдаты были ими невероятно довольны. Весь этот грабеж сопровождался ругательствами и криками на тех, кто пытался защитить отбираемую вещь. С такими «облегчительными» остановками мы, наконец, добрались кое-как до одного имения...
Нас пересчитали, переписали, после чего погнали на большой скотный двор имения. В узких воротах произошла заминка от входившей сразу массы людей. Тогда, взяв палки, два польских солдата стали по бокам и начали с какой-то дикой радостью бить по спинам и головам застрявших. Войдя во двор, голодные и усталые, поспешно растянулись мы на голой земле и заснули. Но, как оказалось, грабеж еще не окончился. Просыпаюсь со смутным чувством, будто меня тянут за ноги. Сон в руку.
Надо мной действительно стоит поляк и старательно стаскивает с меня сапоги, но безуспешно. Тогда он знаками показывает, чтобы я снял сам. Делать нечего, приходится разуваться. К счастью, сапоги победителю малы, и он с ворчанием бросает их обратно, словно я виноват, что мои сапоги ему не впору. То же самое проделывалось и с другими товарищами. Среди спящих ходили поляки и снимали обувь, отбирая, если находилась подходящая, хотя многие были обуты в хорошие ботинки. Спать нам не пришлось.
Был август месяц, ночи стали холодные. Вытертая шинель не грела. Так и проходили до утра, шагая из угла в угол по двору.
Рано утром нас собрали и погнали в Варшаву.
Вышли на широкое ровное шоссе. На верстовом столбе цифра 13. Значит, столько нам предстояло отмерять до Варшавы. Как ни ровна была дорога, но идти было трудно: с самого момента плена нам не дали ни куска хлеба, да вдобавок среди нас было много совсем босых и с больными, стертыми в кровь ногами от «подаренных» ботинок. Но отставать было нельзя, так как конвойные довольно убедительно подбадривали прикладами в спину. А тут еще, как бы дразня нас, навстречу попалось несколько повозок, полно нагруженных белыми румяными булками.
Природа очевидно тоже была против нас: шел надоедливый, частый, холодный дождик, какой бывает поздней осенью.
Наконец, показался большой мост через Вислу и остроконечные верха зданий и высоких костелов Варшавы. Нас усадили на мокрый песок берега под дождем — «для отдыха». «Отдохнув», тронулись в город...
На улицах перед шикарными магазинами много праздношатающейся, хорошо одетой публики. Чуть ли не у всех в петлицах национальные значки. Газетчики выкрикивают сообщение о «нескольких тысячах пленных большевиков». Плакаты на стенах говорят об «ужасах» в России. Хорошо запомнился один плакат. На фоне разваленных зданий и разрушенных заводов стоит русский крестьянин в красной рубашке: со свирепым лицом, по колено в крови, в обеих руках он держит отрезанные головы.
За широкими зеркальными окнами кафе виднеются довольные лоснящиеся рожи в цилиндрах и с сигарами в зубах. Давно невиданные и забытые картины.
Чтобы показать и дать возможность насладиться зрелищем невиданных большевиков, нас остановили в центре города. Сейчас же собралась огромная толпа зевак, внимательно и враждебно нас разглядывающих. Послышались возгласы:
— Вот они, защитники жидов и коммунистов.
Прокатывались и насчет нашей наружности, почему, мол, нас так плохо одевают и обувают? Хотели в Польше себе завоевать всего?! А того не знали, что благодаря «гостеприимству» их солдат мы были в таком виде.
Затем погнали дальше какими-то мало заселенными закоулками, и таким быстрым маршем, что приходилось чуть ли не бежать. Утешала мысль о сухом помещении и горячей пище. Каково же было наше удивление и разочарование, когда мы снова, покружив по окраинам, вернулись для показа на главные улицы. Очевидно поляки хотели оправдать газетные измышления о нескольких тысячах пленных и провели нас по городу два раза — авось не заметят, что это одни и те же.
Вспоминается интересная сценка, свидетельствующая о разгуле военщины. Когда нас остановили, напротив из магазина вышел владелец—еврей. Мы попросили у него воды. Через некоторое время он выносит графин, стакан и дает нам пить. Вдруг подбегает какой-то офицер, выхватывает из ножен кинжал, замахивается им на испуганного владельца магазина и вталкивает его обратно в дверь. Вскоре офицер вышел из магазина, черкая что-то в записную книжку. Вся эта история сопровождалась ругательствами и грубыми проклятиями по адресу большевиков.
Потешив жителей города, нас опять повели через мост, на берег Вислы, где мы на мокром песке под дождем и заночевали. Утром нам предложили «угощение» — по четверти шестикопеечной булки и по кружке какой-то мутной жидкости, именуемой почему-то кофе. Разбираться во вкусе и качестве не приходилось, не отказались бы и от худшего, лишь бы чем-нибудь наполнить пустовавший три дня желудок. После завтрака нас погнали в какие-то тупики товарных линий железной дороги. Перед нами стоял состав из платформ с железными бортами, в каких обыкновенно возят уголь. Несколько конвойных вышли вперед и стали кричать по-польски, показывая на платформы. С трудом мы догадались, что эти «международные вагоны» предназначены для наших особ. Напихали нас туда, как селедок в бочку. В дополнение к прочим удобствам на дне оказалась по щиколотку вода. Сверху льет дождик, под ногами вода — положение не из приятных. Пошли в дело осколки бутылок, банки из-под консервов, кружки «кофейные», и мы, правда не насухо, выкачали воду...
Вот, наконец, и остановка.
Идем получать обед. Но... меню то же самое, что и на берегу Вислы: на слоновый аппетит та же мышиная порция.
Трогаемся дальше. Уже больше ничего не интересует.
Холодно. Все прячутся от встречного ветра и теснее прижимаются друг к другу. Под мерное однообразное покачивание и стук начинаем дремать. Станция...
На площади нас построили по четыре человека в несколько колонн и приказали в таком порядке сесть на мостовую...
Напряженное молчание и тишина. Начальники стали ходить по рядам, пристально вглядываясь в лица, предупредительно освещаемые солдатами.
— А-а-а, жид! Выходи сюда! — Из рядов поднялся какой-то человек и подошел к группе. Тотчас на его лицо посыпались удары палок. Тишину прорезал крик мучительной боли, прерываемой ругательствами.
— Пся крев! Жид! Показывай коммунистов и комиссаров!! — Снова удары палок и рукояток револьверов. Не могу сказать, сколько выбрали из нашей партии, неизвестна также и дальнейшая судьба их.
После этой сцены нас повели на предназначенное нам местожительство, т. е. в лагеря для военнопленных, находящиеся в двух верстах от города. Ухабистая, грязная, размытая дождями дорога вела туда, путаясь среди редкого леса. В темноте несколько раз натыкались на проволочные заграждения, обходили, нагибались, сбивая ноги, царапая себе спины. Наконец, влезли в какую-то дыру, где и проспали мертвым сном остальную часть ночи. Лагеря мы рассмотрели только поздним утром. Только тогда мы поняли, в какую берлогу нас упрятали. Эти лагеря занимали довольно большую площадь и были распланированы на квадраты. В каждом квадрате было по четыре землянки, человек на полтораста каждая. Разделялись квадраты двойным забором из проволочных заграждений вышиною в полтора человеческих роста, между которыми в проходах ходили часовые. Первое, что мы услышали, было сообщение, что к забору ближе, чем на пять шагов, подходить нельзя, иначе часовые будут стрелять без предупреждения...
Теперь о самих помещениях. Это были вырытые в земле ямы в вышину роста человека, над которыми на уровне земли возвышалась худая, как решето, прогнившая крыша. Ни нар, ни какой-либо подстилки, только земляные стены и пол, всегда сырой. Спать приходилось завернувшись в потрепанную, видавшую виды шинелишку, тесно прижимаясь друг к другу. Вот и весь комфорт нашего жилища. Теперь относительно пищи. На весь день давали по три четверти совершенно сырого, кисло-горького с высевками хлеба.
Хлеб этот не жевался, а расплывался, как тесто, склеивая весь рот, застревая в горле. Утром по кружке тепловатой, мутной жидкости, называемой кофе, в обед суп из фасоли по полкотелка на человека, вечером, на ужин, опять «кофе». Паек так и остался без изменений на все время нашего плена. Ясно, при таких условиях от простуды и на почве недоедания начались повальные болезни. Каждый день в лазарет уходило по несколько человек. Как там лечили — не знаю, мне лично не пришлось воспользоваться услугами польского лекаря...
В одно прекрасное время в землянку пришел часовой и начал выгонять всех во двор строиться. Через несколько минут, в сопровождении польского офицера, к нам подходит старик с длинной седой бородой, одетый в английскую шинель и зеленую шапочку «пирожком», на которой блестит кокарда (скрещенные кости). Приблизившись к нам, старик поздоровался — «здорово, братцы». Вразброд ответило несколько голосов. Старик криво усмехнулся и елейным голосом обратился к нам с речью.
Дословно я ее не помню, но она сводилась к следующему:
«Ребята, в Москве засела кучка жидов и коммунистов, которые надругаются и продают Россию. Мы пойдем их бить, чтобы освободить святую Русь от их власти и дать вам спокойную жизнь и отдых. Для этой цели вас берет под свое покровительство генерал Булах-Балахович и накладывает на вас честь совершения этого великого дела».
В заключение он сказал, что нас накормят, оденут и в скором времени отсюда возьмут...
Итак, мы будущие «белогвардейцы» и «враги» советской власти.
Недолго мы были «под покровительством» освободителя «святой Руси»: в одном из боев мы, воспользовавшись замешательством, перекинулись к своим.


Тоталитарно-кровожадные задачи. Часть II

Арифметический задачник для трудовой школы I ступени. Второй год обучения, 1925 г.

Измеряйте свой рост (метром); запишите его в тетради.
Зарисуйте рост всех своих товарищей по классу у себя в тетради в виде столбиков, расположив столбики по величине.
Определите свой вес; запишите его в тетради.
Зарисуйте в тетради вес своих товарищей столбиками.
Узнайте, сколько целых сантиметров имеет окружность вашей груди.
Узнайте, сколько человек в классе болело заразными болезнями (корь, скарлатина и др.). Составьте диаграмму.

[Читать далее]Для уплаты налога Михаил Петров купил 23 рублевых листа крестьянского займа, а его брат — на 6 листов более. Сколько листов крестьянского займа они купили?

Тимофей Прохоров приобрел 6 трехрублевых листов крестьянского займа, 3 пятирублевых листа и 12 рублевых листов. На сколько рублей купил он крестьянского займа?
Узнайте у своих родителей количество единого сельскохозяйственного налога, уплаченное в прошлом году и назначенное на текущий год; запишите эти числа у себя в тетрадях.

Запишите количество скота в селении, коров, лошадей, овец, коз, телят, поросят.
Составьте задачки.

Распределите всех жителей своего селения (или части его — улицы) по возрасту: младенцев до 1 года, от 1 года до 3 лет, от 3 до 7 лет, от 8 до 12 лет, от 12 лет до 18 лет, от 18 до 25, от 25 до 35, от 35 до 45, от 45 до 50, выше 55 до 80, выше 80 до 100, выше 100 лет.
Зарисуйте. Составьте задачки.

Измеряйте, если возможно, ширину реки на самом широком месте.
То же проделайте на узком месте. Узнайте разницу.
Узнайте на глазомер длину поля, ширину поля. Определите разницу.

В нашем классе врач нашел 23 чел. здоровых детей. Сколько человек у нас больных, если в классе учится 32 человека? 

12 человек у нас в школе больны малокровием; легочных больных на 5 человек менее. Сколько имеется больных этими болезнями?
Число больных и здоровых детей в классе (согласно осмотра врача) зарисуйте в виде диаграммы.
Составляйте задачи.

Найдите записи своего роста и веса за прошлый год. Узнайте прибыль в росте и весе за год.
Зарисуйте это в виде диаграммы.

Дети часто заболевают различными заразными болезнями. Учитель рассказывал, что один раз из 75 человек учащихся в школе 45 человек переболели корью. Сколько учащихся убереглось от заболевания?

Миша заболел скарлатиной. Болезнь продолжалась 42 дня, из которых 30 дней он все время лежал в кровати. Сколько дней Миша переносил болезнь, не ложась в кровать?
Какие вы знаете заразные болезни?
Сколько дней продолжается каждая?
Составляйте задачки. Зарисовывайте их.

Катя весит 22 кило. За время болезни она потеряла в весе 2 1/2 кило. Какой был ее вес после болезни?

В хозяйстве хороший доход приносят свиньи. Особенно хороши черные английские свиньи. Половина туши годовалой английской свиньи весит около 85 килограммов; половина туши русской хрюшки весит на 48 килограммов меньше.
Узнать вес туши русской хрюшки?

Агроном рассказывал, что у него племенная английская свинья жила 2 года. В один год она принесла 29 штук поросят, а в другой год — на 11 штук меньше. Сколько штук поросят принесла она в 2 года?

На месяц для свиньи достаточно 20 килограммов муки и 100 килограммов картофеля. 5 килограммов картофеля по стоимости равны 1 килограмму муки. Килограмм муки стоит 10 коп. Узнать годовой доход от свиньи, если за свиную тушу дают 90 рублей.

В прошлом году в нашей деревне собрали ржи по 8 кило с ара. Андрей Власов на своем хуторе хорошо удобрил и обработал землю, засеял поле хорошими семенами и получил урожай в 17 кило с ара. На сколько увеличилась урожайность его поля?

Узнайте число заболеваний учащихся школы за последний месяц. Сравните его с предшествующим месяцем.
Зарисуйте.

Узнайте число больных в больнице на 1-е число предшествующего месяца и на 1-е число текущего месяца.
Сравните эти данные.
Зарисуйте.

Узнайте, сколько человек больных за последний месяц поступило в больницу, сколько выписалось из нее, сколько больных умерло. Сравните эти данные.
Зарисуйте.

Сосчитайте по своей деревне или улице:
1) число всех домохозяев;
2) число хозяйств, не имеющих лошадей;
3) число хозяйств, не имеющих коров;
4) число безземельных домохозяев.
Зарисуйте. Составьте задачки.

Узнайте путем опроса:
1) площадь каждого поля своей деревни в гектарах;
2) площадь сенокоса в гектарах.
Зарисуйте. Составьте задачки.

Узнайте путем измерения:
1) площадь своего огорода;
2) площадь своего сада.
Обмеряйте их шагами, начертите план.
Составьте задачки.

Узнайте площадь всей усадебной земли в деревне (или на своей улице).
Составьте задачки.

Познакомьтесь со всеми общественными и государственными учреждениями своего селения (или улицы). Узнайте, что делает каждое учреждение.
Составьте задачки.

Спросите своих родителей и родственников, кто из них состоит членом профессионального союза и какого именно. Запишите это. Узнайте:
1) общее число родителей и родственников, состоящих членами профсоюзов;
2) не состоящих членами профсоюзов;
3) к какому союзу сколько человек принадлежит.
Зарисуйте. Составьте задачки.

У Прохора в хозяйстве 8 гектаров; единого сельскохозяйственного налога с него приходится по 3 руб. с гектара. Сколько останется у него денег от 3 червонцев после уплаты налога?

У Василия Петрова облагается 8 гектаров по 4 руб. с гектара. Весной он купил 9 трехрублевых листов крестьянского займа. Сколько ему придется доплатить деньгами?

Враг озимых посевов — бабочка озимая совка. Она откладывает яички на сорные травы, из яичек получаются червячки-гусеницы, которые и поедают молодые всходы. В прошлом году гусеницы озимой совки уничтожили у нас в деревне 2 гектара посева. Крестьяне окопали поврежденное поле канавкой с отвесными стенками и спасли остальную часть поля. Неповрежденная часть поля оказалась в 15 раз больше поврежденной. Сколько десятин имеет поле?

Лучшая борьба с озимой сивкой — очистка семян от сорных трав. Очистка делается особыми машинами—сортировками. Прохор перед посевом вздумал очистить свою рожь. Из мешка ржи у него получилось 12 килограммов непригодных для посева семян и сорных трав. Какой вес имеют отбросы, полученные при очистке 8 мешков ржи?

На вновь поднятых клеверищах и залежах сильно вредит жучок хлебный щелкун. Его личинки или проволочные черви живут в земле и выедают сердцевину растений.
Во время пропашки огорода ребята взялись собирать проволочных червей. Петя набрал 36 шт., Варя — на 10 шт. меньше Пети, а маленький Коля — в 4 раза меньше Пети. Сколько личинок они собрали?

Весной до посева проволочных червей можно выуживать из земли на разную приманку. 
Куски картофеля, свеклы или моркови надеваются на небольшие колышки и зарываются в землю. Ежедневно их нужно вынимать и собирать червей. Утром Петя собрал 15 личинок, а вечером — в 5 раз больше. Сколько личинок собрал он за день?

Маленькая желто-коричневая бабочка — луговой мотылек — откладывает яички на сорные травы. Из яичек получаются зеленоватые червячки-гусеницы, которые вредят овощам. В это же лето может вырасти и второе поколение бабочек.
Петя наблюдал за такой бабочкой и видел, как она отложила на листочке лебеды 18 мелких яичек. Предположим, что половина их погибнет, а из остальных выйдут бабочки, которые отложат по стольку же яичек, причем лишь из половины яичек выйдут новые бабочки.
Сколько бабочек получится в конце лета от одной такой бабочки?

Гусеницы лугового мотылька погибнут от морозов, если перепахать огород осенью или ранней весной.
У Василия Ермолаева на огороде 80 гряд. 12 гряд он перепахал осенью; ранней весной он перепахал в 5 раз больше, чем осенью. Сколько гряд осталось не перепахано?

На юге посевам ржи и яровой пшеницы вредит хлебный жук-кузька. Он выедает из несозревших колосьев зерна.
Петя, Вася и Коля взяли сачки и отправились в поле ловить жуков. Петя принес 29 жуков, Вася — на 18 шт. больше Пети, а Коля наловил в 4 раза меньше обоих мальчиков вместе. Сколько жучков принес Коля?

От всяких вредных насекомых и их гусениц спасают нас скворцы. Они то и дело прилетают к своим птенчикам с добычей и кормят их.
Коля наблюдал за парой скворцов и подсчитал, что в течение часа они доставили птенчикам 8 насекомых. В нашем саду живет 9 пар скворцов. Сколько, примерно, насекомых истребят они в час? Какое количество насекомых скормит птенчикам каждая пара скворцов в 12 часов?

Узнайте вес и цену белой булки и цену 1 килограмма ситного. Высчитайте, хотя бы приблизительно, что выгоднее покупать.

Пройдите на почту и узнайте, сколько стоит пересылка простого закрытого письма, и какой должен быть вес письма, оплачиваемого одной маркой.
Взвешивайте листы бумаги вместе с конвертом и составляйте задачи.

Узнайте цены товаров в вашем кооперативе. Составляйте задачи о покупке товаров.

Узнайте, по какой цене можно продать режь, овес, гречиху, пшеницу, капусту, с гурды картофель и другие продукты сельского хозяйства.
Составляйте задачи насчет обмена этих продуктов на разные товары.

Узнайте цены в кооперативе и у частных торговцев и запишите их в… таблице. Следующие задачи решайте, пользуясь своей таблицей.
Узнайте сколько расходует каждого продукта ваша семья в неделю.
Сколько переплатит семья в неделю, если будет покупать муку в частной лавке?
Сколько переплатит семья в неделю, если будет покупать мясо и сельди в частной лавке?
Сколько переплатит семья в неделю, если будет покупать сахар в частной лавке?
Сколько нужно вашей семье на 1 день мяса, мыла и всех других продуктов?
Сколько нужно на человека в день хлеба, мяса и других продуктов?
Узнайте цены на продукты на базаре.
Узнайте цены на продукты в вашем кооперативе.
Зарисуйте эти цены в виде диаграмм.

В старших классах у нас имеется ячейка комсомольцев (Коммунистический Союз Молодежи). В прошлом году в нее записалось 13 чел., а в текущем году — в 3 раза больше. Сколько членов имеет теперь ячейка?

Ячейка устраивает общие собрания 2 раза в месяц. Заседания президиума бывают 2 раза в неделю. Сколько общих собраний и заседаний президиума устроила ячейка от начала учебных занятий до зимних каникул?

Узнайте, какие кружки работают в вашей школе, сколько членов имеет каждый кружок, сколько заседаний делает каждый кружок, чем кружки занимаются.
Составьте задачки о деятельности кружков.

Выложите метр дров на школьном дворе.
Можно ли привезти его на одной подводе?

Измеряйте длину полена дров.
Узнайте, на сколько времени хватает метра дров для одной школьной печки и сколько дров нужно на месяц.
Справьтесь о цене дров. Определите расход школы на отопление.

Узнайте в сельсовете, сколько в вашем селении имеется пахотной земли, сенокосных угодий, земли под выгон для скота и усадебной земли.
Сколько гектаров земли находится во владения у селения?
Составьте диаграмму.

Узнайте в сельсовете, сколько жителей (отдельно мужчин и женщин) числится в каждом селении вашего школьного района; сколько всего жителей (всех вместе и мужчин и женщин в отдельности) числится в вашем школьном районе.
Составьте диаграмму.

Узнайте путем опроса посев каждого домохозяина в вашем селении (каждого хлеба в отдельности), определите посев всего селения (для каждого хлеба).
Составьте диаграмму.

Узнайте месячный расход муки каждого домохозяина для прокормления своей семьи. Определите месячный расход муки для всего селения.
Составьте диаграмму.

Сделайте расчет годичных расходов по всей семье.
Составьте диаграмму.

Узнайте суточный удой коров в каждом хозяйстве. Определите суточный удой коров всего селения (или улицы).
Составьте диаграмму.

Узнайте урожайность каждого огорода (по отдельным видам овощей) за истекший год. Определите сбор огородных овощей по селению (для каждого вида овощей отдельно).
Составьте диаграмму.

Произведите учет расхода керосина в вашей семье (по отдельным месяцам). Определите годичную потребность в керосине для вашей семьи.
Составьте диаграмму.

Интересы рабочих защищает на нашей фабрике фабрично-заводской комитет (фабком). Он избирается на собрании делегатов от рабочих и служащих. На делегатском собрании присутствовало 195 мужчин, а женщин было на 98 чел. менее, чем мужчин. Сколько делегатов было на собрании?

Для заведывания народным просвещением на фабрике фабком выбирает культкомиссию. Культкомиссия заботится о просвещении взрослых и детей.
В текущем году в школах при фабрике обучается 840 чел. детей, взрослых учится на 456 чел менее. Сколько человек взрослых обучается в школах при фабрике?

В городе любят разводить коз. Зимой козе нужно 1 килограмм хорошего сена и 1/2 килограмма яровой соломы в 1 день.
Достаточно ли будет 500 килограммов сена и 250 килограммов яровой соломы для 2 коз, если кормить приходится в среднем 220 дней?

Коза очень любит березовые веники и увеличивает удой, если ей давать 1 килограмм веников в 2 суток.
Достаточно ли на зиму 200 шт. веников, если считать вес веника в 1/2 килограмма?

От курицы получается около 125 граммов пера и пуха. Подушка весит 2 килограмма. Сколько нужно кур, чтобы сделать такую подушку?

В свободное время Тимофей Прохоров делает грабли и сдает их в кооператив. За дюжину грабель ему платят 1 р. 50 к. В течение зимы он заработал 24 рубля. Сколько штук грабель он сделал?




Александр Вертинский о белых. Часть II

Из книги Александра Николаевича Вертинского «Дорогой длинною…».

Почти год прожила там [в Турции - KIBALCHISH75] армия, зализывая боевые раны. Отмылась, избавилась от вшей, от тифа, от дизентерии. Кутепов завёл строгую дисциплину. За малейший проступок сажал на гауптвахту. Он хотел спасти армию во что бы то ни стало, спасти самое сердце «белой идеи». Но идеи уже не было. Идея угасла ещё там, в России, оторвалась вместе с территорией родины. И правда, кому были нужны или дороги интересы белой армии, кроме неё самой? Никто даже не вспоминал о ней. Спекулянты наживались, интеллигенция стремилась к европейским центрам — в Париж, Берлин, Лондон.
Молодёжь просилась в Америку, Бразилию, Аргентину — куда угодно, лишь бы вырваться отсюда и начать новую жизнь.
Союзники помогали слабо. Судьба белой армии перестала их интересовать. Кроме консервов да кое-какой одежды, от них ждать было нечего. Жили впроголодь. Вначале солдаты даже просили милостыню. От селитры, которая была в консервах, у многих на теле стали появляться язвы… Днём проходили ученья, маршировали, занимались, как полагается. В юнкерском училище юнкерам читали лекции. Россия жива. Россия будет. И надо ей служить. Все равно где, здесь или в Африке. Сторожили знамёна. Тосковали по родине. Мечтали о походе на Константинополь… Так легко! Взять можно сразу. Захватить суда — потом в Россию. Восемь офицеров застрелились от тоски по родине. Два генерала сидели в приморском кафе — пили. Увидели на рейде маленький истребитель, захватили наганы и, как обезумевшие, бросились в воду. Доплыть, захватить истребитель и в Россию! В воде, однако, протрезвились…
[Читать далее]Когда по всему миру русские эмигранты впали в истерику, когда их «политики» стали делать ставку на «эволюцию большевизма», на «крестьянские восстания», «голод», когда «Общее дело» заявляло, что через две недели начнётся поголовное бегство комиссаров из Кремля, сухопарые, очкастые галиполийские лекторы, загибая тощие пальцы, говорили: «Не верьте! Все это истерика или выдумка. Не сегодня и не завтра придёт спасение. Не верьте политиканам. Они ослепли в политической мгле. Это самообман, а правда проста. Мы одни. Мы полузабыты, и мы должны крепить свой дух».
Конечно, это был «белый монастырь». Конечно, это были подвижники. Конечно, все эти белые мальчики, все эти Алёши Карамазовы искренне и свято верили в свой белый подвиг. Отделённые от остального мира в своём полотняном городе, как в белом скиту, они уже очистились «от всякия скверны» — от всей грязи и несправедливости, которую рождает гражданская война. И ждали. Ждали Россию. Верили в свою миссию, в своё предназначение. Это они, последние оставшиеся в живых, считали себя призванными сохранить честь и мощь армии, чистоту её оружия и силу.
Я понимаю, как трудно будет читать эти строки сегодняшнему патриотически настроенному читателю, для которого через вереницу лет уже все понятно и все ясно. Конечно, они ошиблись. Конечно, они проиграли. Они — то есть вся эмиграция, оторвавшаяся от родины, посмевшая поднять меч свой против НЕЁ!
Но ведь они верили! Они думали, что приносят свои жизни для родины, для её счастья, её спасения. Белые воевали за старое, за прошлое. Красные воевали за новое, за будущее. Кто из них был нужен России, тогда ещё никто не знал. Тогда можно было только верить. История решила вопрос.
В книге Ивана Лукаша «Голое Поле» — поручик Миша говорит: «Я пошёл потому, что верил в наше дело. И в армии вся молодёжь так же как я верующие. Мы пошли потому, что вера наша была как ОБРЕЧЕНИЕ, и, может быть, все мы были обречены смерти за Россию…
Вы думаете, в душе мы не знали, что нас трагически мало? Что большевикам помогает историческая удача, а мы обречены умереть? Пусть история безжалостна. Но она справедлива. И дело не в нас, а в исторической справедливости. Дело в нашей вере, что Россия тихая, а не бешеная! Что Россия будет построена миром, а не войной. Мы верили ОБРЕЧЕННЫЕ. Вы понимаете? Да. Ну вот. Мы воевали, и нам казалось, что за нас думают. Нам бы только победить, а за нас уже постоят! Только теперь мы видим, что кругом нас пустота! Мы одни. А за Галиполи, за нашей монастырской стеной — пустота. И опустошённые души. Не генералов и не царей мы хотели. Мы не пушечное мясо генеральских авантюр, мы живое мясо самой России, нас вырвали с кровью — мы не могли устоять. И вот мы здесь».

В кафе «Капша» на Кала-Виктория, лучшем кафе города, собрались сливки эмиграции. Там «хагашо когмят», сказал мне ещё раз бессмертный князь Мурузи, попавший из Константинополя в Бухарест отчасти по закону инерции, а отчасти из-за своей неутолимой любви к еде. Русская аристократия любила покушать. Румынско-французское меню «Капша» уже было переполнено русскими блюдами, которым научили дирекцию русские посетители. Бессмертными фамилиями Строгановых, Гурьевых и других гастрономических русских светил пестрели все карточки ресторана. Так бескровно, но неуклонно свершался величайший «геологический сдвиг» в желудках старой Европы — одно из крупнейших достижений того гордого и непримиримого класса эмиграции, который, как говорит пословица, «сдаётся, но не умирает».
Сидя в уютном кабинете ресторана, преисполненные любви к покинутой родине, тоскующие по ней и взыскующие её, эмигранты начинали свои «гастрономические скитания» терпеливо, ласково и любовно. И тщательно. Для начала к столу подавали замороженные бутылки «тройки» — русской заграничной водки. Усевшись в эти тройки, наши путешественники уже мчались по необъятной Руси! Первой воображаемой остановкой была Астрахань. Какую икру подавали там… А дальше вдруг, капризно меняя маршрут, поворачивали в Москву. Какая селянка или уха ждали их, какие расстегаи! Потом посещали Украину или Кавказ, ели котлеты в Киеве, рябчика в Сибири, шашлык в Грузии, запивали все это милым сердцу кисловодским нарзаном, которого было много в городе, или настоящим напареули и цинандали, которое тоже импортировалось из Советской страны. На сладкое ели петербургскую сладкую кашицу (Гурьев!). После кофе подавали крымский виноград и персики, а иногда бывала возможность раздавить бутылочку «абрашки», как интимно звалось в этом кругу знаменитое шампанское, наше абрау-дюрсо.
Да… Эту эмиграцию нельзя было обвинить в недостатке патриотизма!
И не один французский, английский, итальянский или румынский желудок глухо содрогался по ночам после бурной атаки наших русских исконных блюд, рецепты коих любовно создавались и завещались потомству старыми дворянскими родами.
А наши окрошки? А ботвиньи со льдом? А борщ со свининой? А поросята с кашей?
— Ты понимаешь… — с дрожью в голосе говорил мне «кирасир её величества» Жорж Сухомлинов, — вот, клянусь тебе, веришь или нет… без колебанья, шутя отдал бы свою жизнь за нашу знаменитую гатчинскую форель.
Большое утешение и силу черпали люди этого круга в патриотизме своего желудка. И если бы не еда, жизнь на чужбине была бы для них тяжким и непосильным крестом…





Александр Вертинский о прошлом и настоящем

Из книги Александра Николаевича Вертинского «Дорогой длинною…».  

Семью тёти Мани составляли отец её, Михаил Петрович, отставной армейский полковник, больной, старый и раздражительный, с резким, крикливым голосом. Он был ревматик. У него тряслись руки и ноги так, что его надо было водить и кормить с ложки, потому что попасть ложкой в рот он не мог. Он был довольно добродушный человек, хотя и орал целый день на девок, красивых, глазастых, языкастых и лукавых, с чудесными певучими, переливчатыми украинскими голосами. Девчата его нисколько не боялись, но красота и молодость их, по-видимому, его раздражали. Бабушка — обыкновенная кругленькая старушка, которая, как все украинские хозяйки, была большой искусницей в приготовлении всякого рода наливок, вишнёвок, черносмородиновок, малиновок и настоек — то на зверобое, то на почках берёзы или смородины, то на шалфее или мяте. Настойки предназначались для лечения всех болезней, вплоть до коликов и прострелов в пояснице. Докторов тогда было очень мало, и жили они далеко, в уездных городах, а до любого города скачи — не доскачешь. Поэтому вся медицина и фармакопея были домашними.
Гордостью её продукции были два напитка: варенуха и спотыкач. Варенуха готовилась так. Сначала варились травы. Какие? Это знала только одна она. Потом добавлялся мёд, потом взвар из сухих фруктов. Все это смешивалось, в смесь добавлялась водка или спирт, потом процеживалось через кисею и разливалось по бутылкам. Вкус у этого напитка был небесный! Такая бутылка иногда вынималась вечером из чуланчика, к ней подавались печёные яблоки, и… Остальное вам ясно. А другим шедевром был спотыкач. Делался он просто. Когда из большой «сулеи» сливали наливку и разливали её по бутылкам, то оставшиеся в ней ягоды заливались тёпленькой водой. Ягоды «отходили» в воде и выпускали из себя весь спирт, который они в себя впитали. Спотыкач был крепче всех настоек на водке и буквально валил с ног.
[Читать далее]Бабушка ещё отлично варила, пекла и жарила всякие вкусные вещи: паляницы, кныши, оладьи, пироги — постные и скоромные, блины, кулебяки и пр., коптила гусей, мариновала грибы, делала летом изумительную окрошку из раков. А вареники с вишнями и сметаной? А цыплята, фаршированные пшеном? А зимой, к Рождеству, когда кололи кабана, бабушка готовила украинскую колбасу крупной резки, которую держали слегка обжаренную предварительно на сковородке в растопленном сале, и она сохранялась долго, всю зиму, и по мере надобности от её колец отрезали кусок и жарили с луком и салом. Из крови делали кровяную колбасу. Кишки, начинённые гречневой крупой или пшеном, подавались к борщу горячими, прямо со сковороды, потом шли всякого рода заливные и студни. А в кладовках зимой целыми огромными пластами висело сало, розовое с коричневыми прожилками, мягкое и вкусное, в особенности с чёрным хлебом и чесноком или луком. Иногда братья уезжали в ночное, чтобы развлечься, и всегда брали с собой это сало. Как вы понимаете, я увязывался за ними. А какую ветчину запекала в ржаном тесте бабушка, кладя под него лёд! А медвежьи окорока, а седло дикой козы!
Да разве перечислить все, что умела готовить эта чудесная старушка! Большая была хозяйка! Теперь уже нет таких. Время не то! Некому этим заниматься, да и не у кого учиться.
Вспоминая, только расстраиваешься и ещё, не дай Бог, накличешь такой аппетит, что и насытить нечем. То ли дело теперь. Купишь двести граммов ветчины, простояв за ней часа два и наслушавшись всяких ядовитых словечек от баб:
— Куды лезешь? Моя очередь!
— Позвольте, гражданка, я уже час тут стою. Все видели.
— А я, может, тут и ночевала. У меня, может, инвалидность первой степени. А он лезет! Тоже хам какой-то!
— Позвольте, но зачем же оскорбления? Ведь я же вас ничем не оскорблял…
Но она не слушает.
— Надел жёлтые ботинки и думает, что он у себя в Лондоне! Тоже — барон… и т. д.
Затолканный, оскорблённый, измученный, зажмешь наконец эту ветчину, принесёшь домой, а она уже в рот не лезет. И думаешь: «Нет, лучше чаю попить с хлебом». Бог с ними, этими гастрономическими изысками! Век такой. Все торопятся, все спешат, наступают на ноги. Бабы злые, как оводы.
А раньше жили не спеша. Выходили замуж, рожали детей в более или менее спокойной обстановке, болели обстоятельно — лёжа в постели по целым месяцам, не спеша выздоравливали и почти ничем, кроме хозяйства, не занимались. Без докторов, без нудных анализов, без анкет.
Наша нянька, заболев, на вопрос «Что с тобой?» отвечала всегда одно: «Шось мене у грудях пече». А болезни-то были разные.
Умирали тоже спокойно. Бывало, дед какой-нибудь лет в девяносто пять решал вдруг, что умирает. А и пора уже давно. Дети взрослые, внуки уже большие, пора землю делить, а он живёт. Вот съедутся родственники кто откуда. Стоят. Вздыхают. Ждут. Дед лежит на лавке под образами в чистой рубахе день, два, три… не умирает. Позовут батюшку, причастят его, соборуют… не умирает. На четвёртый день напекут блинов, оладий, холодцов наварят, чтобы справлять поминки по нем, горилки привезут ведра два… не умирает. На шестой день воткнут ему в руки страстную свечу. Все уже с ног валятся. Томятся. Не умирает. На седьмой день зажгут свечу. Дед долго и строго смотрит на них, потом, задув свечу, встаёт со смертного одра и говорит: «Ни! Не буде дила!» И идёт на двор колоть дрова.
А теперь?
Не успеешь с человеком познакомиться, смотришь — уже надо идти на его панихиду! Люди «кокаются», как тухлые яйца. У всех склерозы, давления, инфаркты. И неудивительно. Век такой сумасшедший. От одного радио можно с ума сойти. А телефоны? А телевизор? А всякие магнитофоны? Ужас! Кошмар! И все это орёт как зарезанное, требует, приказывает, уговаривает, поучает, вставляет вам в уши клинья! И везде: в собственном доме, на улице, в магазинах, в учреждениях, у соседей. Где хотите. И заметьте, что это просто садизм какой-то. Люди иногда даже не слушают, например, радио, а выключить не позволяют: «Пусть говорит». — «Зачем?» — «Так…» Они точно боятся, что если оно замолчит, то будет хуже. Не дай Бог, ещё что-нибудь случится. Сплошное засорение мозгов какое-то! Ни почитать, ни подумать, ни сосредоточиться невозможно.
А вечером дети садятся за телевизор, выгнав главу семьи из кабинета, и сладкие, приветливые, «очень миленько» причёсанные телетети начинают рассиропливать какую-нибудь копеечную историю с «музычкой» и танцами или показывать захудалый фильм двадцатипятилетней давности, где играют молодые актрисы, которые уже, слава Богу, старухи, которых уже побросали четвёртые мужья и которые никак не могут бросить сцену. И вы думаете: «До чего же эта корова Закатайская была когда-то худенькой и хорошенькой!» И прямо диву даётесь.
Я ненавижу телевизор. Из-за него приходится выкидываться из кабинета уже в семь часов вечера: приходят подружки дочерей. Я собираю свои несчастные листки и черновики и иду покорно в столовую — работать. Если там не гладят и не кроят. Пристроившись где-нибудь на уголке, я с трудом выковыриваю из головы какие-то «воспоминания», крепко закрыв три пары дверей, чтобы не слышать, как уважаемые товарищи по искусству орут благим матом, изображая волевых людей и героев!
За что мне сие?.. Даже разложить свой материал на столе нельзя как следует. Стол завален учебниками. Трогать их нельзя. Дочки вернутся после телевизора доделывать уроки и т. д.
А меня сейчас уговаривают купить магнитофон. Нет! Дудки! Через мой труп!
Так вот, раньше ничего этого не было и в помине. Помню, был у тёти Мани на хуторе музыкальный ящичек, который играл две-три песенки, да и тот был сломан…




Георгий Жуков о России, которую мы потеряли

Из книги Георгия Константиновича Жукова «Воспоминания и размышления».

Дом в деревне Стрелковке Калужской губернии, где я родился… одним углом крепко осел в землю. От времени стены и крыша обросли мохом и травой. Была в доме всего одна комната в два окна.
…в нем когда-то жила бездетная вдова Аннушка Жукова. Чтобы скрасить свое одиночество, она взяла из приюта двухлетнего мальчика — моего отца. Кто были его настоящие родители, никто сказать не мог... Известно только, что мальчика в возрасте трех месяцев оставила на пороге сиротского дома какая-то женщина, приложив записку: «Сына моего зовите Константином». Что заставило бедную женщину бросить ребенка на крыльцо приюта, сказать невозможно. Вряд ли она пошла на это из-за отсутствия материнских чувств, скорее всего — по причине своего безвыходно тяжелого положения.
После смерти приемной матери, едва достигнув восьмилетнего возраста, отец пошел в ученье к сапожнику в большое село Угодский Завод. Он рассказывал потом, что ученье сводилось в основном к домашней работе. Приходилось и хозяйских детей нянчить, и скот пасти. «Проучившись» таким образом года три, отец отправился искать другое место. Пешком добрался до Москвы, где в конце концов устроился в сапожную мастерскую Вейса. У Вейса был и собственный магазин модельной обуви.
Я не знаю подробностей, но, по рассказам отца, он в числе многих других рабочих после событий 1905 года был уволен и выслан из Москвы за участие в демонстрациях. С того времени и по день своей смерти в 1921 году отец безвыездно жил в деревне, занимаясь сапожным делом и крестьянскими работами.
[Читать далее]Мать моя, Устинья Артемьевна, родилась и выросла в соседней деревне Черная Грязь в крайне бедной семье…
Мать была физически очень сильным человеком. Она легко поднимала с земли пятипудовые мешки с зерном и переносила их на значительное расстояние...
Тяжелая нужда, ничтожный заработок отца на сапожной работе заставляли мать подрабатывать на перевозке грузов. Весной, летом и ранней осенью она трудилась на полевых работах, а поздней осенью отправлялась в уездный город Малоярославец за бакалейными товарами и возила их торговцам в Угодский Завод. За поездку она зарабатывала рубль — рубль двадцать копеек. Ну какой это был заработок? Если вычесть расходы на корм лошадей, ночлег в городе, питание, ремонт обуви и т. п., то оставалось очень мало. Я думаю, нищие за это время собирали больше.
Однако делать было нечего, такова была тогда доля бедняцкая, и мать трудилась безропотно. Многие женщины наших деревень поступали так же, чтобы не умереть с голоду. В непролазную грязь и стужу возили они грузы из Малоярославца, Серпухова и других мест, оставляя малолетних детей под присмотром бабушек и дедушек, еле передвигавших ноги.
Большинство крестьян наших деревень жило в бедности. Земли у них было мало, да и та неурожайная. Полевыми работами занимались главным образом женщины, старики и дети. Мужчины работали в Москве, Петербурге и других городах на отхожем промысле. Получали они мало — редкий мужик приезжал в деревню с хорошим заработком в кармане.
Конечно, были в деревнях и богатые крестьяне — кулаки. Тем жилось неплохо: у них были большие светлые дома с уютной обстановкой, на дворах много скота и птицы, а в амбарах — большие запасы муки и зерна. Их дети хорошо одевались, сытно ели и учились в лучших школах. На этих людей в основном трудились бедняки наших деревень, часто за нищенскую плату — кто за хлеб, кто за корм, кто за семена.
Мы, дети бедняков, видели, как трудно приходится нашим матерям, и горько переживали их слезы. И какая бывала радость, когда из Малоярославца привозили нам по баранке или прянику! Если же удавалось скопить немного денег к рождеству или пасхе на пироги с начинкой, тогда нашим восторгам не было границ.
Когда мне исполнилось пять лет, а сестре шел уже седьмой год, мать родила еще мальчика, которого назвали Алексеем. Был он очень худенький, и все боялись, что он не выживет. Мать плакала и говорила:
— А от чего же ребенок будет крепкий? С воды и хлеба, что ли?
Через несколько месяцев после родов она вновь решила ехать в город на заработки. Соседи отговаривали ее, советовали поберечь мальчика, который был еще очень слаб и нуждался в материнском молоке. Но угроза голода всей семье заставила мать уехать, и Алеша остался на наше попечение. Прожил он недолго: меньше года…
В том году нас постигла и другая беда: от ветхости обвалилась крыша дома.
— Надо уходить отсюда, — сказал отец, — а то нас всех придавит. Пока тепло, будем жить в сарае, а потом видно будет. Может, кто-нибудь пустит в баню или ригу.
Я помню слезы матери, когда она говорила нам:
— Ну что ж, делать нечего, таскайте, ребята, все барахло из дома в сарай.
Отец смастерил маленькую печь для готовки, и мы обосновались в сарае как могли…
— Ну что ты думаешь делать? — спросил Назарыч, сосед и приятель отца.
— Ума не приложу...
— А чего думать, — вмешалась мать, — надо корову брать за рога и вести на базар. Продадим ее и сруб купим. Не успеешь оглянуться, как пройдет лето, а зимой какая же стройка...
— Верно говорит Устинья, — загалдели мужики.
— Верно-то верно, но одной коровы не хватит, — сказал отец, — а у нас, кроме нее, только лошадь старая.
На это никто не отозвался, но всем было ясно, что самое тяжелое для нас еще впереди.
Через некоторое время отцу удалось где-то по сходной цене, да еще в рассрочку, купить небольшой сруб. Соседи помогли нам перевезти его, и к ноябрю дом был построен. Крышу покрыли соломой…
С наружной стороны дом выглядел хуже других, крыльцо было сбито из старых досок, окна застеклены осколками. Но мы все были очень рады, что к зиме будем иметь свой теплый угол, а что касается тесноты, то, как говорится, в тесноте, да не в обиде.
В зиму 1902 года мне шел седьмой год. Эта зима для нашей семьи оказалась очень тяжелой. Год выдался неурожайный, и своего зерна хватило только до середины декабря. Заработки отца и матери уходили на хлеб, соль и уплату долгов. Спасибо соседям, они иногда нас выручали то щами, то кашей. Такая взаимопомощь в деревнях была не исключением, а скорее традицией дружбы и солидарности русских людей, живших в тяжелой нужде.
С наступлением весны дела немного наладились, так как на редкость хорошо ловилась рыба в реках Огублянке и Протве... Случались очень удачные дни, и я делился рыбой с соседями за их щи и кашу.
Нам, ребятам, особенно нравилось ходить ловить рыбу на Протву, в район Михалевских гор. Дорога туда шла через густую липовую рощу... В этой роще мужики со всех ближайших деревень драли лыко для лаптей, которые у нас называли «выходные туфли в клетку»…
Однажды летом отец сказал:
— Ну, Егор, ты уже большой — восьмой год пошел, пора тебе браться за дело. Я в твои годы работал не меньше взрослого. Возьми грабли, завтра поедем на сенокос, будешь с сестрой растрясать сено, сушить его и сгребать в копны…
Я гордился, что теперь сам участвую в труде и становлюсь полезным семье. На других подводах видел своих товарищей-одногодков, также с граблями в руках.
Когда подошла пора уборки хлебов, мать сказала:
— Пора, сынок, учиться жать. Я тебе купила в городе новенький серп. Завтра утром пойдем жать рожь…
Близилась осень 1903 года, и для меня наступала ответственная пора. Ребята — мои одногодки — готовились идти в школу. Готовился и я…
Некоторым ребятам родители купили ранцы, и они хвастались ими. Мне и Лешке вместо ранцев сшили из холстины сумки. Я сказал матери, что сумки носят нищие и с ней ходить в школу не буду.
— Когда мы с отцом заработаем деньги, — сказала мать, — обязательно купим тебе ранец, а пока ходи с сумкой…
Моя сестра училась… плохо и осталась во втором классе на второй год. Отец с матерью решили, что ей надо бросать школу и браться за домашнее хозяйство. Маша горько плакала и доказывала, что она не виновата и осталась на второй год только потому, что пропустила много уроков, ухаживая за Алешей, когда мать уезжала в извоз... В конце концов мать согласилась…
Нам было жаль мать, мы с сестрой своим детским умом понимали, что ей очень трудно. К тому же отец стал очень редко и мало присылать из Москвы денег. Раньше он высылал матери два-три рубля в месяц, а в последнее время — когда пришлет рубль, а когда и того меньше. Соседи говорили, что не только наш отец, но и другие рабочие в Москве стали плохо зарабатывать.
Помню, в конце 1904 года отец приехал в деревню. Мы с сестрой очень обрадовались и всё ждали, когда он нам даст московские гостинцы.
Но отец сказал, что ничего на сей раз привезти не смог. Он приехал прямо из больницы, где пролежал после операции аппендицита двадцать дней, и даже на билет взял взаймы у товарищей…
Отец скоро вновь отправился в Москву. Перед отъездом он рассказал матери, что в Москве и Питере участились забастовки рабочих, доведенных безработицей и жестокой эксплуатацией до отчаяния...
В 1906 году возвратился в деревню отец. Он сказал, что в Москву больше не поедет, так как полиция запретила ему жительство в городе, разрешив проживание только в родной деревне…
В том же году я окончил церковноприходскую школу…
— Ну вот, теперь ты грамотный, — сказал отец, — можно будет везти тебя в Москву учиться ремеслу.
— Пусть поживет в деревне еще годик, а потом отвезем в город, — заметила мать. — Пускай подрастет еще немножко...
С осени мне пошел одиннадцатый год. Я знал, что это моя последняя осень в родном доме. Пройдет зима, а потом надо идти в люди. Я был очень загружен работой по хозяйству. Мать часто ездила в город за грузом, а отец с раннего утра до поздней ночи сапожничал. Заработок его был исключительно мал, так как односельчане из-за нужды редко могли с ним расплатиться…
Наступало лето. Сердце мое щемило при мысли, что скоро придется оставить дом, родных, друзей и уехать в Москву. Я понимал, что, по существу, мое детство кончается. Правда, прошедшие годы можно было лишь условно назвать детскими, но на лучшее я не мог рассчитывать.
Помню, как в один из вечеров собрались на нашей завалинке соседи. Зашла речь об отправке ребят в Москву. Одни собирались везти своих детей в ближайшие дни, другие хотели подождать еще год-два. Мать сказала, что отвезет меня после ярмарки, которая бывала у нас через неделю после троицына дня. Лешу Колотырного уже отдали в ученье в столярную мастерскую, хозяином которой был богач из нашей деревни Мурашкин.
Отец спросил, какое ремесло думаю изучить. Я ответил, что хочу в типографию. Отец сказал, что у нас нет знакомых, которые могли бы помочь определить меня в типографию. И мать решила, что она будет просить своего брата Михаила взять меня в скорняжную мастерскую. Отец согласился, поскольку скорняки хорошо зарабатывали. Я же был готов на любую работу, лишь бы быть полезным семье.
В июне 1907 года в соседнюю деревню Черная Грязь приехал брат моей матери Михаил Артемьевич Пилихин. О нем стоит сказать несколько слов.
Михаил Пилихин, как и моя мать, рос в бедности. Одиннадцати лет его отдали в ученье в скорняжную мастерскую.
Через четыре с половиной года он стал мастером. Михаил был очень бережлив и сумел за несколько лет скопить деньги и открыл свое небольшое дело. Он стал хорошим мастером-меховщиком и приобрел много богатых заказчиков, которых обдирал немилосердно.
Пилихин постепенно расширял мастерскую, довел число рабочих-скорняков до восьми человек и, кроме того, постоянно держал еще четырех мальчиков-учеников. Как одних, так и других эксплуатировал беспощадно. Так он сколотил капитал примерно в пятьдесят тысяч рублей золотом.
Вот этого моего дядюшку мать упросила взять меня в ученье. Она сходила к нему в деревню Черная Грязь, где он проводил лето, и, вернувшись, сказала, что брат велел привести меня к нему познакомиться. Отец спросил, какие условия предложил Пилихин.
— Известно, какие, — ответила мать, — четыре с половиной года мальчиком, а потом будет мастером.
— Ну что ж, делать нечего, — сказал отец, — надо вести Егорку к Михаилу.
Через два дня мы с отцом пошли в деревню Черная Грязь. Подходя к дому Пилихиных, отец сказал:
— Смотри, вон сидит на крыльце твой будущий хозяин. Когда подойдешь, поклонись и скажи: «Здравствуйте, Михаил Артемьевич».
— Нет, я скажу: «Здравствуйте, дядя Миша!» — возразил я.
— Ты забудь, что он тебе доводится дядей. Он твой будущий хозяин, а богатые хозяева не любят бедных родственников. Это ты заруби себе на носу.
Подойдя к крыльцу, на котором, развалившись в плетеном кресле, сидел дядя Миша, отец поздоровался и подтолкнул меня вперед. Не ответив на приветствие, не подав руки отцу, Пилихин повернулся ко мне. Я поклонился и сказал:
— Здравствуйте, Михаил Артемьевич!..
— Ну что ж, пожалуй, я возьму к себе в ученье твоего сына... Я здесь проживу несколько дней. Потом поеду в Москву, но с собой его взять не смогу. Через неделю в Москву едет брат жены Сергей, вот он и привезет его ко мне…
— Ну, как вас встретил мой братец? — спросила мать.
— Известно, как нашего брата встречают хозяева.
—  А чайком не угостил?
— Он даже не предложил нам сесть с дороги. Он сидел, а мы стояли, как солдаты…
Сборы в Москву были недолгими. Мать завернула пару белья, пару портянок и полотенце, дала на дорогу пяток яиц да лепешек…
Когда мы с дядей Сергеем сели в поезд, полил проливной дождь... Вдруг вдали показались какие-то ярко освещенные многоэтажные здания.
— Дядя, что это за город? — спросил я у пожилого мужчины, стоявшего у окна вагона.
— Это не город, паренек. Это наро-фоминская ткацкая фабрика Саввы Морозова. На этой фабрике я проработал 15 лет, — грустно заметил он, — а вот теперь не работаю.
— Почему? — спросил я.
— Долго рассказывать... здесь я похоронил жену и дочь.
Я видел, как он побледнел и на минуту закрыл глаза.
— Каждый раз, проезжая мимо проклятой фабрики, не могу спокойно смотреть на это чудовище, поглотившее моих близких...
Он вдруг отошел от окна, сел в темный угол вагона и закурил, а я продолжал смотреть в сторону «чудовища», которое «глотает» людей, но не решался спросить, как это происходит.
В Москву мы приехали на рассвете...
Идти к хозяину было еще рано, и мы решили отправиться в трактир. Около трактира стояли лужи воды и грязи, на тротуаре и прямо на земле примостились пьяные оборванцы. В трактире громко играла музыка, я узнал мелодию знакомой песни «Шумел, горел пожар московский». Некоторые посетители, успев подвыпить, нестройно подтягивали…
— Вот дом, где ты будешь жить, — сказал мне дядя Сергей, — а во дворе помещается мастерская, там будешь работать. Парадный ход в квартиру с Камергерского переулка, но мастера и мальчики ходят только с черного хода, со двора. Запоминай хорошенько, — продолжал он, — вот Кузнецкий мост, здесь находятся самые лучшие магазины Москвы. Вот это театр Зимина, но там рабочие не бывают. Прямо и направо Охотный ряд, где торгуют зеленью, дичью, мясом и рыбой. Туда ты будешь бегать за покупками для хозяйки…
Отведя меня в сторону, дядя Сергей стал называть по именам каждого мастера и мальчика и рассказывал о них.
Я хорошо запомнил братьев Мишиных.
— Старший брат — хороший мастер, но здорово пьет, — говорил дядя Сергей, — а вот этот, младший, очень жаден до денег. Говорят, что он завтракает, обедает и ужинает всего лишь на десять копеек. Все о своем собственном деле мечтает. А это вот Михайло, он частенько пьет запоем. После получки два-три дня пьет беспробудно…
Поднявшись по темной и грязной лестнице на второй этаж, мы вошли в мастерскую.
Вышла хозяйка, поздоровалась и сказала, что хозяина сейчас нет, но скоро должен быть.
— Пойдем, покажу тебе расположение квартиры, а потом будешь на кухне обедать.
Хозяйка подробно объяснила мне будущие обязанности — обязанности самого младшего ученика — по уборке помещений, чистке обуви хозяев и их детей, показала, где и какие лампады у икон, когда и как их надо зажигать и т. д…
Потом Кузьма, старший мальчик, позвал меня на кухню обедать. Я здорово проголодался и с аппетитом принялся за еду. Но тут случился со мной непредвиденный казус. Я не знал существовавшего порядка, по которому вначале из общего большого блюда едят только щи без мяса, а под конец, когда старшая мастерица постучит по блюду, можно взять кусочек мяса. Я сразу выловил пару кусочков мяса, с удовольствием их проглотил и уже начал вылавливать третий, как неожиданно получил ложкой по лбу такой удар, от которого сразу образовалась шишка…
Работать мастера начинали ровно в семь часов утра и кончали в семь вечера, с часовым перерывом на обед. Следовательно, рабочий день длился одиннадцать часов, а когда случалось много работы, мастера задерживались до десяти-одиннадцати часов вечера. В этом случае рабочий день доходил до пятнадцати часов в сутки. За сверхурочные они получали дополнительную сдельную плату.
Мальчики-ученики всегда вставали в шесть часов утра. Быстро умывшись, мы готовили рабочие места и все, что нужно было мастерам для работы. Ложились спать в одиннадцать часов вечера, все убрав и подготовив к завтрашнему дню. Спали тут же, в мастерской, на полу, а когда было очень холодно — на полатях в прихожей с черного хода.
Поначалу я очень уставал. Трудно было привыкнуть поздно ложиться спать. В деревне мы обычно ложились очень рано. Но со временем втянулся и стоически переносил нелегкий рабочий день.
Первое время очень скучал по деревне и дому... У меня сжималось сердце, и хотелось плакать. Я думал, что никогда уже больше не увижу мать, отца, сестру и товарищей. Домой на побывку мальчиков отпускали только на четвертом году, и мне казалось, что время это никогда не наступит…
Минул год. Я довольно успешно освоил начальный курс скорняжного дела, хотя оно далось мне не без труда. За малейшую оплошность хозяин бил нас немилосердно. А рука у него была тяжелая. Били нас мастера, били мастерицы, не отставала от них и хозяйка. Когда хозяин был не в духе — лучше не попадайся ему на глаза. Он мог и без всякого повода отлупить так, что целый день в ушах звенело.
Иногда хозяин заставлял двух провинившихся мальчиков бить друг друга жимолостью (растение, прутьями которого меха выбивали), приговаривая при этом: «Лупи крепче, крепче!». Приходилось безропотно терпеть.
Мы знали, что везде хозяева бьют учеников — таков был закон, таков порядок. Хозяин считал, что ученики отданы в полное его распоряжение и никто никогда с него не спросит за побои, за нечеловеческое отношение к малолетним. Да никто и не интересовался, как мы работаем, как питаемся, в каких условиях живем. Самым высшим для нас судьей был хозяин. Так мы и тянули тяжелое ярмо, которое не каждому взрослому человеку под силу…
В мастерской мною были довольны, доволен был и хозяин, хотя нет-нет да и давал мне пинка или затрещину…
Приказчик Василий Данилов был человек жестокий и злой. До сих пор не могу понять, почему он с какой-то садистской страстью наносил побои четырнадцатилетнему мальчику по самому малейшему поводу. Однажды я не вытерпел, схватил «ковырок» (дубовая палка для упаковки) и со всего размаха ударил его по голове. От этого удара он упал и потерял сознание. Я испугался, думал, что убил его, и убежал из лавки. Однако все обошлось благополучно.
…он пожаловался хозяину. Хозяин, не вникнув в суть дела, жестоко избил меня.
В 1911 году мне посчастливилось получить десятидневный отпуск в деревню…
Когда проезжали мимо станции Наро-Фоминск, какой-то человек сказал своему соседу:
— До пятого года я здесь часто бывал... Вот видишь красные кирпичные корпуса? Это и есть фабрика Саввы Морозова.
— Говорят, он демократ, — сказал второй.
— Буржуазный демократ, но, говорят, неплохо относится к рабочим. Зато его администрация — псы лютые…
Чтобы скорее порадовать своих стариков и сестру, я распаковал корзину и вручил каждому подарок, а матери, кроме того, три рубля денег, два фунта сахара, полфунта чая и фунт конфет.
— Вот спасибо, сынок! — обрадовалась мать. — Мы уже давно не пили настоящий чай с сахаром.