Category: искусство

Category was added automatically. Read all entries about "искусство".

Шульгин о еврейских погромах

Из книги Василия Витальевича Шульгина «Дни. Россия в революции 1917».

В городе творилось нечто небывалое. Кажется, все, кто мог ходить, были на улицах. Во всяком случае, все евреи…
Что может быть ужаснее, страшнее, отвратительнее толпы? Из всех зверей она – зверь самый низкий и ужасный, ибо для глаза имеет тысячу человеческих голов, а на самом деле одно косматое, звериное сердце, жаждущее крови…
…во время разгара речей о «свержении» царская корона, укрепленная на думском балконе, вдруг сорвалась или была сорвана и на глазах у десятитысячной толпы грохнулась о грязную мостовую. Металл жалобно зазвенел о камни…
И толпа ахнула. По ней зловещим шепотом пробежали слова: – Жиды сбросили царскую корону…
Это многим раскрыло глаза. Некоторые стали уходить с площади. Но вдогонку им бежали рассказы о том, что делается в самом здании думы.
А в думе делалось вот что. Толпа, среди которой наиболее выделялись евреи, ворвалась в зал заседаний и в революционном неистовстве изорвала все царские портреты, висевшие в зале. Некоторым императорам выкалывали глаза, другим чинили всякие другие издевательства. Какой-то рыжий студент-еврей, пробив головой портрет царствующего императора, носил на себе пробитое полотно, исступленно крича:
– Теперь я – царь!..
[Читать далее]Офицеры все еще не поняли.
Но и они поняли, когда по ним открыли огонь из окон думы и с ее подъездов.
Тогда, наконец, до той поры неподвижные серые встрепенулись. Дав несколько залпов по зданию думы, они ринулись вперед.
Толпа в ужасе бежала. Все перепуталось – революционеры и мирные жители, русские и евреи…
– Ваше благородие! Опять идут. Это было уже много раз в этот день. – Караул, вон! – крикнул поручик. Взвод строился. Но в это время солдат прибежал вторично. – Ваше благородие! Это какие-то другие. Я прошел через вестибюль. Часовой разговаривал с какой-то группой людей. Их было человек тридцать. Я вошел в кучку.
– Что вы хотите, господа?
Они стали говорить все вместе.
– Господин офицер… Мы желали… мы хотели… редактора «Киевлянина»… профессора… то есть господина Пихно… мы к нему… да… потому что… господин офицер… разве так возможно?! что они делают!.. какое они имеют право?! корону сбросили… портреты царские порвали… как они смеют!.. мы хотели сказать профессору…
– Вы хотели его видеть?
– Да, да…
– Вот что… всем нельзя. Выберите четырех… Я провожу вас к редактору.
В вестибюле редакции.
– Я редактор «Киевлянина». Что вам угодно?
Их было четверо: три в манишках и в ботинках, четвертый в блузе и сапогах.
– Мы вот… вот я, например, парикмахер… а вот они…
– Я – чиновник: служу в акцизе… по канцелярии.
– А я – торговец. Бакалейную лавку имею… А это – рабочий.
– Да, я – рабочий… Слесарь… эти жиды св.…
– Подождите, – перебил его парикмахер, – так вот мы, г. редактор, люди, так сказать, разные, т. е. разных занятий…
– Ваши подписчики, – сказал чиновник.
– Спасибо вам, г. редактор, что пишете правду, – вдруг, взволновавшись, сказал лавочник.
– А почему?.. Потому, что не жидовская ваша газета, – пробасил слесарь.
– Подождите, – остановил его парикмахер, – мы, так сказать, т. е. нам сказали: «Идите к редактору “Киевлянина”, господину профессору, и скажите ему, что мы так не можем, что мы так не согласны… что мы так не позволим…»
– Какое они имеют право! – вдруг страшно рассердился лавочник. – Ты красной тряпке поклоняешься, – ну и черт с тобой! А я трехцветной поклоняюсь. И отцы мои и деды поклонялись. Какое ты имеешь право мне запрещать?..
– Бей жидов, – зазвенел рабочий, как будто ударил молотом по наковальне.
– Подождите, – еще раз остановил парикмахер, – мы пришли, так сказать, чтобы тоже… Нет, бить не надо, – обратился он к рабочему. – Нет, не бить, а, так сказать, мирно. Но чтобы всем показать, что мы, так сказать, не хотим… так не согласны… так не позволим…
– Господин редактор, мы хотим тоже, как они, демонстрацию, манифестацию… Только они с красными, а мы с трехцветными…
– Возьмем портрет государя императора и пойдем по всему городу… Вот что мы хотим… – заговорил лавочник. – Отслужим молебен и крестным ходом пойдем…
– Они с красными флагами, а мы с хоругвями… – Они портреты царские рвут, а мы их, так сказать, всенародно восстановим…
– Корону сорвали, – загудел рабочий. – Бей их, бей жидову, сволочь проклятую!..
– Вот что мы хотим… за этим шли… чтобы узнать… хорошо ли?.. Ваше, так сказать, согласие…
Все четверо замолчали, ожидая ответа. По хорошо мне знакомому лицу Д. И. я видел, что с ним происходит. Это лицо, такое в обычное время незначительное, теперь… серые, добрые глаза из-под сильных бровей и эта глубокая складка воли между ними.
– Вот что я вам скажу. Вам больно, вас жжет?.. И меня жжет. Может быть, больнее, чем вас… Но есть больше того, чем то, что у нас с вами болит… Есть Россия… Думать надо только об одном: как ей помочь… Как помочь этому государю, против которого они повели штурм… Как ему помочь. Ему помочь можно только одним: поддержать власти, им поставленные. Поддержать этого генерал-губернатора, полицию, войска, офицеров, армию… Как же их поддержать? Только одним: соблюдайте порядок. Вы хотите «по примеру их» манифестацию, патриотическую манифестацию… Очень хорошие чувства ваши, святые чувства, – только одно плохо, – что «по примеру их», вы хотите это делать. Какой же их пример? Начали с манифестации, а кончили залпами. Так и вы кончите… Начнете крестным ходом, а кончите такими делами, что по вас же властям стрелять придется… И не в помощь вы будете, а еще страшно затрудните положение власти… потому что придется властям на два фронта, на две стороны бороться… И с ними и с вами. Если хотите помочь, есть только один способ, один только.
– Какой, какой? Скажите. Затем и шли… – Способ простой, хотя и трудный: «все по местам». Все по местам. Вот вы парикмахер – за бритву. Вы торговец – за прилавок. Вы чиновник – за службу. Вы рабочий – за молот. Не жидов бить, а молотом – по наковальне. Вы должны стать «за труд», за ежедневный честный труд, – против манифестации и против забастовки. Если мы хотим помочь власти, дадим ей исполнить свой долг. Это ее долг усмирить бунтовщиков. И власть это сделает, если мы от нее отхлынем, потому что их на самом деле немного. И они хоть наглецы, но подлые трусы…
– Правильно, – заключил рабочий. – Бей их, сволочь паршивую!!!
– Они ушли, снаружи как будто согласившись, но внутри неудовлетворенные. Когда дверь закрылась, Д. И. как-то съежился, потом махнул рукой, и в глазах его было выражение, с которым смотрят на нечто неизбежное:
– Будет погром…
Через полчаса из разных полицейских участков позвонили в редакцию, что начался еврейский погром.
Один очевидец рассказывает, как это было в одном месте: – Из бани гурьбой вышли банщики. Один из них взлез на телефонный столб. Сейчас же около собралась толпа. Тогда тот со столба начал кричать:
– Жиды царскую корону сбросили!.. Какое они имеют право? Что же, так им и позволим? Так и оставим? Нет, братцы, врешь!
Он слез со столба, выхватил у первого попавшегося человека палку, перекрестился и, размахнувшись, со всей силы бахнул в ближайшую зеркальную витрину. Стекла посыпались, толпа заулюлюкала и бросилась сквозь разбитое стекло в магазин…
И пошло…
Грязь. Маленькие домишки. Беднота. Кривые улицы. Но пока – ничего. Где-то, что-то кричат. Толпа… Да. Но где?
Здесь тихо. Людей мало. Как будто даже слишком мало. Это что?
Да – там в переулке. Я подошел ближе. Старый еврей в полосатом белье лежал, раскинув руки, на спине. Иногда он судорожно поводил ногами.
Надзиратель наклонился:
– Кончается…
Это была улица, по которой прошелся «погром».
– Что это? Почему она белая?..
– Пух… Пух из перин, – объяснил надзиратель.
– Без зимы снег! – сострил кто-то из солдат.
Страшная улица… Обезображенные жалкие еврейские халупы… Все окна выбиты… Местами выбиты и рамы… Точно ослепшие, все эти грязные лачуги. Между ними, безглазыми, в пуху и в грязи – вся жалкая рухлядь этих домов, перекалеченная, переломанная… Нелепо раскорячившийся стол, шкаф с проломанным днищем, словно желтая рана, комод с вываливающимися внутренностями… Стулья, диваны, матрацы, кровати, занавески, тряпье… полувдавленные в грязь, разбитые тарелки, полуразломанные лампы, осколки посуды, остатки жалких картин, смятые стенные часы – все, что было в этих хибарках, искромсанное, затоптанное ногами…
Пришел полицейский надзиратель и сказал, что на такой-то улице идет «свежий» погром и что туда надо спешить.
Мы сначала сорвались бегом, но выходились на каком-то глинистом подъеме. В это время из-за угла на нас хлынул поток людей.
Это была как бы огромная толпа носильщиков. Они тащили на себе все, что может вмещать человеческое жилье. Некоторые, в особенности женщины, успели сделать огромные узлы. Но это были не погромщики. Это была толпа, такая же, как там на площади, толпа пассивная, «присоединяющаяся»…
Я понял, что нам нужно спешить туда, где громят. Но вместе с тем я не мог же хладнокровно видеть эти подлые узлы.
– Бросить сейчас!
Мужчины покорно бросали. Женщины пробовали протестовать. Я приказал людям на ходу отбирать награбленное. А сам спешил вперед, чувствуя, что там нужно быть. Оттуда доносились временами дикое и жуткое улюлюканье, глухие удары и жалобный звон стекла.
Вдруг я почувствовал, что солдаты от меня отстали. Обернулся.
Боже мой! Они шли нагруженные, как верблюды. Чего на них только не было! Мне особенно бросились в глаза: самовар, сулея наливки, мешок с мукой, огромная люстра, половая щетка…
Вот разгромленная улица. Это отсюда поток людей. Сквозь разбитые окна видно, как они там грабят, тащат, срывают… Я хотел было заняться выбрасыванием их из домов, но вдруг как-то сразу понял «механизм погрома»…
Это не они – не эти. Эти только тащат… Там дальше, там должна быть «голова погрома», – те, кто бросается на целые еще дома. Там надо остановить… Здесь уже все кончено…
Вот… Их было человек тридцать. Взрослые (по-видимому, рабочие) и мальчишки-подростки… Все они были вооружены какими-то палками. Когда я их увидел, они только что атаковали «свежий дом» – какую-то одноэтажную лачугу. Они сразу подбежали было к дому, но потом отступили на три-четыре шага… Отступили с особенной ухваткой, которая бывает у профессиональных мордобоев, когда они собираются «здорово» дать в ухо… И действительно, изловчившись и взявши разбег, они изо всех сил, со всего размаха «вдарили» в окна… Точно дали несчастной халупе ужасающе звонкую оплеуху… От этих страшных пощечин разлетелись на куски оконные рамы… А стекла звоном зазвенели, брызнув во все стороны. Хибарка сразу ослепла на все глаза, толпа за моей спиной взвыла и заулюлюкала, а банда громил бросилась на соседнюю лачугу…
Мы на каком-то углу. Влево от меня разгромленная улица, которую мы только что прошли, вправо – целая, которую мы «спасли». Погром прекратился… Громилы убежали, оставив несколько штук своего оружия, которое мне показалось палками… На самом деле это были куски железных, должно быть, водопроводных труб…
Толпа собирается вокруг нас, жмется к нам. Чего им нужно? Им хочется поговорить. У них какое-то желание оправдаться, объяснить, почему они это делают, – если не громят, то грабят, если не грабят, то допускают грабить… И они заговаривают на все лады…
И все одно и то же… – Жиды сбросили корону, жиды порвали царские портреты, как они смеют, мы не желаем, мы не позволим!..
И они горячились, и они накалялись. Вокруг меня толпа сомкнулась. Она запрудила перекресток с четырех сторон… Тогда я взлез на тумбу и сказал им речь. Едва ли это не была моя первая политическая речь. Вокруг меня было русское простонародье, глубоко оскорбленное… Их чувства были мне понятны…
На базар обрушилась многотысячная толпа. Когда мы прибежали, в сущности, все было кончено. Мы вытеснили толпу с базара, но рундуки были уже разграблены, все захвачено, перебито. Больше всего было женщин. Они тащили, со смехом, шутками и визгом. Иные, сорвав с себя платки, вязали огромные узлы…
…я, природный киевлянин, а значит, чистой воды черносотенец…




Галлиполийский романс

Под влиянием прочитанных белогвардейских мемуаров родилась вот такая жалостливая вещичка.

Эмигранты русские
В Турции грустят,
Булкою французскою
Изредка хрустят.

Вспоминают прошлые
Славные дела –
Белые, хорошие,
Без крупицы зла:

Как пороли-вешали
Всякий разный сброд,
Пыткой-казнью тешили
Весь честной народ.

Вырезали ленинцам
Звёзды на груди
Да вставляли пленницам
Нечто посреди…

Как евреев грабили
Бравые донцы,
Русь почти избавили
Наши молодцы.

Церкви христианские
Разорял казак,
Хаты жёг крестьянские
Адмирал Колчак.

Погуляли весело
По святой Руси,
Но пришлось на крейсере
Ноги уносить.

Чернь неблагодарная
Пнула нас под зад,
И удрала армия,
Побросав солдат.

Грустная мелодия
Рвётся из души.
Были благородия –
Стали торгаши.

Тощенькие, бледные,
Мямлят, как в бреду…
И рыдают, бедные,
И клянут беду.


«Русский дневник» Джона Стейнбека. Часть I

Из книги Джона Стейнбека «Русский дневник», написанной в 1947 году после путешествия по Советскому Союзу.

Как только стало известно, что мы едем в Советский Союз, нас начали засыпать советами и предостережениями. Делали это в основном те люди, которые никогда не были в России.
Одна пожилая женщина сказала, и в голосе ее слышался ужас:
— Да ведь вы же пропадете без вести, пропадете без вести, как только пересечете границу!
Мы в свою очередь задали ей вопрос, в интересах репортер­ской точности:
— А вы знаете кого-нибудь из пропавших?
— Нет, — сказала она. — Я никого лично не знаю, но пропало уже много людей.
Тогда мы сказали:
— Возможно, это и правда, мы не знаем, но не можете ли вы назвать нам имя хотя бы одного из тех, кто пропал? Или хотя бы имя человека, лично знающего кого-то из пропавших без вести?
Она ответила:
— Тысячи пропали.
[Читать далее]Человек, многозначительно, с загадочным видом поднимав­ший брови, кстати тот самый, который два года назад в Сторк-клубе разболтал о планах вторжения в Нормандию, сказал нам:
— Что ж, у вас неплохие отношения с Кремлем, иначе бы вас в Россию не пустили. Ясное дело - вас купили.
Мы ответили:
— Нет, насколько нам известно, нас не купили. Мы просто хотим сделать хороший репортаж.
Он поднял глаза и прищурился. Он верил в то, во что верил. И коль скоро два года назад он знал намерения Эйзенхауэра, почему бы ему не знать теперь намерения Сталина.
Один пожилой мужчина кивнул нам и сказал: — Вас будут пытать, вот что там с вами сделают. Просто по­садят вас в какую-нибудь ужасную тюрьму и будут пытать. Бу­дут руки выкручивать и морить голодом, пока вы не скажете то, что они хотят услышать.
Мы спросили:
— Почему? Зачем? Ради какой цели?
— Так они делают со всеми, - ответил он, — на днях я читал об этом книгу...
А довольно важный бизнесмен посоветовал:
— Что, едете в Москву, да? Захватите с собой парочку бомб и сбросьте на этих красных сволочей.
Нас замучили советами. Нам советовали, что взять с собой из продуктов, чтобы не умереть с голоду; говорили, как обеспе­чить постоянную связь; предлагали тайные способы переправки готового материала. И самым трудным оказалось объяснить, что наше единственное намерение — рассказать, как русские выгля­дят, что носят, как ведут себя, о чем говорят фермеры, что дела­ют люди, чтобы восстановить разрушенные районы страны. Объяснить это было труднее всего на свете. Мы обнаружили, что тысячи людей страдают острым московитисом - состоянием, при котором человек готов поверить в любой абсурд, отбросив очевидные факты…
Шофер такси сообщил:
— Эти русские вместе купаются, мужчины и женщины, и безо всякой одежды.
— Неужели?
— А как же, — ответил он. - А это аморально.
Задавая ему вопросы, мы выяснили потом, что он читал какую-то заметку о финской бане. Но он искренне переживал, считая, что так поступают именно русские.
Получив всю эту информацию, мы пришли к заключению, что в мире сэра Стереотипа ничего не изменилось, что многие верят в двухголовых людей и летающих драконов. Правда, пока мы отсутствовали, появились летающие тарелки, которые совер­шенно не опровергают наш тезис. Нам кажется теперь, что самая опасная тенденция в мире - это готовность скорее поверить слуху, нежели удостовериться в факте.

Мы решили написать только о том, что увидели и услышали. Я понимаю, что это противоречит тому, как пишет большинство, но, может, в этом и заключается глав­ный смысл.

Пожалуй, в первый день нас больше всего встревожил внеш­ний вид самолета. Это было старое, обшарпанное, страшное чу­довище. Но моторы его были в прекрасном состоянии, летел он превосходно, поэтому волноваться нам практически было не о чем. По-моему, сияющий металл наших самолетов не прибавляет им летных качеств. Я знал человека, жена которого говорила, что машина лучше едет, если она вымыта, и, вероятно, такое чувство мы испытываем по отношению ко многим вещам. Главная зада­ча самолета — лететь в нужном направлении. И русские справля­ются с ней не хуже других.

Я был здесь всего несколько дней в 1936 году, и перемены с тех пор произошли огромные. Во-первых, город стал гораздо чище, чем тогда. Многие улицы были вымыты и вымощены. За эти одиннадцать лет грандиозно выросло строительство. Сотни высоких новых жилых домов и новые мосты через Москва-реку, улицы расширяются, статуи на каждом шагу. Исчезли целые районы узких и грязных улочек старой Москвы, и на их месте выросли новые жилые кварталы и новые учреждения.

Г-н Караганов нас принял в своем кабинете… Мы объяснили свой замысел: никакой политики, просто хотим поговорить и понять русских крестьян, рабочих, торговцев с рынка, посмотреть, как они живут, постараться рассказать нашим людям об этом, чтобы они хоть что-то могли понять. Караганов спокойно слушал нас и рисовал карандашом галочки.
Потом сказал:
— Были и другие желавшие заняться этим. — И назвал имена американцев, которые уже написали книги о Советском Союзе. — Они сидели в этом кабинете, — рассказывал он, — и говорили одно, а потом вернулись домой и написали совсем другое. И если мы испытываем некоторое недоверие, то для этого есть причины.
…мы спросили: — Хочет ли войны русский народ, или какая-то его часть, или кто-то в русском правительстве?
Тут он выпрямился, положил свой карандаш и сказал:
— Я могу категорически ответить на этот вопрос. Ни русский народ, ни какая-то его часть, ни часть русского правительства не хотят войны. И даже больше того: русские люди пойдут на все, чтобы избежать войны. В этом я уверен.

Казалось, он несколько удивился, узнав, что писатели в Америке не собираются вместе и почти не общаются друг с другом. В Советском Союзе писатели — очень важные люди. Сталин ска­зал, что писатели — это инженеры человеческих душ.
Мы объяснили ему, что в Америке у писателей совершенно иное положение — чуть ниже акробатов и чуть выше тюленей…
Нам кажется, что одним из самых глубоких различий между русскими и американцами является отношение к своим прави­тельствам. Русских учат, воспитывают и поощряют в том, чтобы они верили, что их правительство хорошее, что оно во всем безупречно, что их обязанность - помогать ему двигаться вперед и поддерживать во всех отношениях. С другой стороны, амери­канцы и англичане остро чувствуют, что любое правительство в какой-то мере опасно, что правительство должно играть в обществе как можно меньшую роль и что любое усиление власти правительства - плохо, что за существующим правительством надо постоянно следить, следить и критиковать, чтобы оно всег­да было деятельным и решительным. Позже, когда мы сидели за столом с крестьянами, они спросили нас, как действует прави­тельство, и мы постарались объяснить, что мы очень боимся, если власть будет сосредоточена в руках одного человека или одной группы людей, что наше правительство живет компромиссами, предназначенными для того, чтобы власть не перешла в руки одного человека. Мы старались объяснить, что люди, стоящие во главе нашего правительства, и те, кто в это прави­тельство входит, так боятся чьей-то власти, что охотнее скинут хорошего лидера, чем допустят прецедент единовластия.

Мы зашли в американское посольство и здесь столкнулись с тем, чего я никогда прежде нигде не встречал. В то время как в большинстве посольств бесконечен поток туристов и посетите­лей, в московское посольство практически никто не приходит. Некому. Здесь нет туристов. Вообще очень мало американцев приезжает в Москву. И хотя у нас довольно большое посольство в Москве, общаться его сотрудники могут только между собой или с сотрудниками других посольств, поскольку для русских общение с иностранцами ограничено. В этой обстановке напря­женности даже не возникает сомнения в том, что русские не желают, чтобы их видели с сотрудниками американского по­сольства, и это вполне понятно. Один представитель нашего посольства объяснил это мне так. Он рассказал, что говорил с чиновником госдепартамента, который приехал в Москву и жа­ловался, что никак не может пообщаться с русскими. Человек из посольства сказал:
— Представьте себе, что в Вашингтоне вы узнаете: одна из ваших секретарш встречается с кем-то из русского посольства.
Что вы сделаете?
Чиновник госдепартамента ответил:
— Как что — я выгоню ее немедленно.
— Ну, вероятно, так же думают и русские, - сказал дипломат.

ВОКС предоставил нам переводчика, что было для нас очень важно, поскольку мы не могли даже прочитать вывеску на улице. Нашей переводчицей была молодая миниатюрная и очень хорошенькая девушка. По-английски она говорила превосходно. Она окончила Московский университет, где изучала историю Америки. Она была проворна, сообразительна, вынослива. Ее отец был полковником Советской Армии. Она очень помогала нам не только потому, что прекрасно знала город и хорошо справлялась с делами, но еще и потому, что, разговаривая с нею, можно было представить себе, о чем думает и говорит молодежь, по крайней мере московская. Ее звали Светлана Литвинова. Ее имя произносилось Суит Лана…
Суит Лана была просто сгустком энергии и работоспособно­сти. Она вызывала для нас машины. Она показывала нам то, что мы хотели посмотреть. Это была решительная девушка, и ее взгляды были такими же решительными, как и она сама. Она ненавидела современное искусство во всех его проявлениях. Абстракционисты были для нее американскими декадентами; экспериментаторы в живописи - также представители упадочно­го направления; от Пикассо ее тошнило; идиотскую картину в нашей спальне она назвала образцом декадентского американ­ского искусства. Единственное искусство, которое ей действительно нравилось, была фотографическая живопись девятнад­цатого века. Мы обнаружили, что это не ее личная точка зрения, а общее мнение. Мы не думаем, что на художника оказывается какое-то давление. Но если он хочет, чтобы его картины выстав­лялись в государственных галереях, а это единственный сущест­вующий вид галерей, то он и будет писать картины с фотографи­ческой точностью. Он не станет, во всяком случае в открытую, экспериментировать с цветом и линией, не будет изобретать новую технику и вообще не станет использовать субъективный подход в своей работе. Суит Лана высказывалась на этот счет весьма категорично. Так же яростно спорила она и по другим вопросам. Через нее мы узнали, что советскую молодежь захле­стнула волна нравственности. Это было что-то похожее на то, что происходило у нас в Штатах в провинциальных городишках по­коление назад. Приличные девушки не ходят в ночные клубы. Приличные девушки не курят. Приличные девушки не красят губы и ногти. Приличные девушки одеваются консервативно. Приличные девушки не пьют. И еще приличные девушки очень осмотрительно себя ведут с парнями. У Суит Ланы были такие высокие моральные принципы, что мы, в общем никогда не считавшие себя очень аморальными, на ее фоне стали казаться себе весьма малопристойными. Нам нравится, когда женщина хорошо накрашена и когда у нее стройные лодыжки. Мы пред­почитаем, чтобы она пользовалась тушью для ресниц и тенями для век. Нам нравится ритмичная музыка и ритмическое пение без слов, и мы обожаем смотреть на красивые ножки кордебале­та. Для Суит Ланы все это являлось признаками декадентства и капиталистического образа жизни. И это было мнение не только одной Суит Ланы. Такими взглядами отличались все молодые люди, с которыми мы встречались. Мы отметили одну довольно интересную вещь — отношение к подобным вещам наших наи­более консервативных и старомодных общественных групп во многом совпадало с принципами советской молодежи.

Нам не терпелось разобраться в психологии таких, как она, и постепенно мы кое-что поняли. Молодым людям в Советском Союзе внушают, что им предстоит сделать очень многое, больше, чем они могут выполнить, что практически у них не останется времени для развлечений. Между ними идет постоянное сорев­нование... Желающих поступить в вузы гораздо больше, чем мест, поэтому и здесь соперничество очень велико. Почет и вознаграждение повсюду отдаются самому деятельному человеку. Бывшие зас­луги или влияние папы или дедушки в счет не идут. Положение человека полностью зависит от его ума и трудоспособности. И хотя советские молодые люди ведут себя несколько напряженно и страдают отсутствием чувства юмора, зато работают они хорошо.

Москва еще не рассталась с тем, что у нас называлось «военными огородами» —у каждого был свой участок, засаженный капус­той и картофелем, и владельцы яростно защищали свои угодья. За то время, что мы находились в Москве, двух женщин приго­ворили к десяти годам исправительных работ за то, что они украли из частного огорода три фунта картошки.

На следующий день мы поехали на воздушный парад... Когда мы заняли свои места, вдруг послышался гул, который перерос в настоящий рев: все, кто стоял на поле, приветствовали Сталина, который только что приехал. Нам не было его видно, потому что мы сидели на другой стороне трибуны. Его появление было встречено не приветствиями, а гулом, как в гигантском улье.

Продовольственные магазины в Москве очень большие; как и рестораны, они делятся на два вида: те, в которых продукты можно приобрести по карточкам, и коммерческие магазины, также управляемые государством, где можно купить практиче­ски любую еду, но по очень высоким ценам. Консервы сложены горами, шампанское и грузинские вина стоят пирамидами. Мы видели продукты, которые могли бы быть и американскими. Здесь были банки с крабами, на которых стояли японские торго­вые марки. Были немецкие продукты. И здесь же лежали рос­кошные продукты Советского Союза: большие банки с икрой, горы колбас с Украины, сыры, рыба и даже дичь - дикие утки, вальдшнепы, дрофы, кролики, зайцы, маленькие птички и белая птица, похожая на белую куропатку. И различные копчености.

Мы прошли в соседний универсальный магазин, где продает­ся одежда, обувь, чулки, костюмы и платья. Качество и пошив одежды оставляли желать лучшего. В Советском Союзе сущест­вует принцип производить товары первой необходимости, пока они нужны, и не выпускать предметы роскоши, пока товары первой необходимости пользуются спросом. Здесь были набив­ные платья, шерстяные костюмы, а цены показались нам слиш­ком высокими. Но не хотелось бы обобщать: даже за то корот­кое время, что мы были в Советском Союзе, цены снизились, а качество вроде стало лучше.

Мы вернулись обратно s нашу зеленую спальню с безумной картиной на стене; настроение у нас было неважное. Мы не могли точно уяснить себе, почему именно, а потом до нас дошло: на улицах почти не слышно смеха, не видно улыбок. Люди идут, вернее, торопятся мимо, головы опущены, на лицах нет улыбок. Может, из-за того, что они много работают, что им далеко доби­раться до места работы. На улицах царит серьезность, может, так было и всегда, мы не знаем.
Мы ужинали с Суит Джо Ньюменом и с Джоном Уокером из «Тайма» и спросили, заметили ли они, что люди здесь совсем не смеются. Они сказали, что заметили. И еще они добавили, что спустя некоторое время это отсутствие смеха заражает и тебя и ты сам становишься серьезным. Они показали нам номер совет­ского юмористического журнала «Крокодил» и перевели неко­торые шутки. Это были шутки не смешные, а острые, критиче­ские. Они не предназначены для смеха, и в них нет никакого веселья. Суит Джо сказал, что в других городах все по-другому, и мы сами увидели это, когда поехали по стране. Смеются в деревнях, на Украине, в степях, в Грузии, но Москва - очень серьезный город.

в Москве довольно трудно получить водительское удостоверение. Один корреспондент сдавал экзамен на права, но провалился из-за вопроса: «Чего не должно быть на автомобиле?» Он мог назвать множество предметов такого рода и в конце концов сказал что-то, но оказался не прав. А правильный ответ был – «грязи».

Все в Советском Союзе происходит под пристальным взглядом гипсового, бронзового, нарисованного или вышитого сталинского ока. Его портрет висит не то что в каждом музее — в каждом зале музея. Его статуи установлены на фасаде каждого общественного здания. А его бюст — перед всеми аэропортами, железнодорожными вокзалами и авто­бусными станциями. Бюст Сталина стоит во всех школьных классах, а портрет часто висит прямо напротив бюста. В парках он сидит на гипсовой скамейке и обсуждает что-то с Лениным. Дети в школах вышивают его портрет. В магазинах продают миллионы и миллионы его изображений, и в каждом доме есть по крайней мере один его портрет. Одной из самых могучих индустрий в Советском Союзе является, несомненно, рисование и лепка, отливка, ковка и вышивание изображений Сталина. Он везде, он все видит. Концентрация власти в руках одного чело­века и его увековечение внушают американцам чувство непри­язни и страха, им это чуждо и ненавистно. А во время общест­венных празднеств портреты Сталина вырастают до немыслимых размеров. Они могут быть высотой с восьмиэтажный дом и пятидесяти футов шириной. Его гигантский портрет висит на каждом общественном здании.
Мы разговаривали об этом с некоторыми русскими и полу­чили разные ответы. Один ответ заключался в том, что русский народ привык к изображениям царя и царской семьи, а когда царя свергли, то необходимо было чем-то его заменить. Другие говорили, что поклонение иконе - это свойство русской души, а эти портреты и являются такой иконой. А третьи — что русские так любят Сталина, что хотят, чтобы он существовал вечно. Четвертые говорили, что самому Сталину это не нравится и он просил, чтобы это прекратили. Но нам казалось, что то, что не нравится Сталину, исчезает мгновенно, а это явление, наоборот, приобретает все более широкий размах. Какова бы ни была причина, очевидно одно: все в России постоянно находится под сталинским взором — улыбающимся, задумчивым или суровым. Это одна из тех вещей, которую американец просто не в состоя­нии понять. Есть и другие портреты, и другие скульптуры. И по размеру фотографий и портретов других лидеров можно прибли­зительно сказать, кто за кем идет после Сталина. Например, в 1936 году вторым по величине был портрет Ворошилова, сегод­ня, несомненно, - Молотова.

Киев почти весь в руинах. Здесь немцы показали, на что они способны. Все учреждения, все библиотеки, все театры, даже цирк - все раз­рушено, и не орудийным огнем, не в сражении, а огнем и взрыв­чаткой. Университет сожжен и разрушен, школы в руинах. Это было не сражение, а безумное уничтожение всех культурных заведений города и почти всех красивых зданий, которые были построены за последнюю тысячу лет. Здесь хорошо поработала немецкая «культура». Одна из маленьких побед справедливости заключается в том, что немецкие военнопленные помогают расчищать эти руины.

люди были настроены весьма дружелюбно. За обедом они, веселясь, рассказали нам об американце, который приехал в Киев в составе делегации какого-то международного комитета. По приезде в Америку этот человек написал серию статей и книгу об Украине. А развеселило их то, что этот американец мало что узнал об Украине. Они рассказали, что он очень редко выходил из своего номера, ничего не видел и с таким же успе­хом мог написать свою книгу, не покидая Америки. Эти украин­цы утверждали, что в книге много неточностей и что его началь­ник прислал письмо, в котором это признал. Но больше всего их беспокоило то, что этому человеку, которого теперь считают специалистом по Украине, поверят в Америке. Они рассказали со смехом, как однажды вечером с улицы у гостиницы, где американец ужинал, донесся громкий автомобильный выхлоп. Американец сильно вздрогнул и закричал: «Большевики расстреливают заключенных!» Скорее всего, сказали украинцы, он до сих пор этому верит.

Перед автобусом разыгрался скандал с участием женщин, равного которому мы не видели давно. Законы очередей у русских незыблемы. Чтобы попасть в трамвай или автобус, надо встать в очередь. Исключения из этого правила составляют беременные женщины, женщины с детьми, старики и калеки - они могут в очереди не стоять. Они входят первыми. Но все остальные должны встать в очередь. Так вот, внизу какой-то мужчина прошел без очереди, возмущенная женщина вцепилась в него, чтобы оттащить его туда, где он стоял раньше. Но тот с каким-то упрямством не уступал и все-таки пролез в автобус. Но женщина бросилась вслед за ним, вытолка­ла его из машины и поставила в очередь. Она была в ярости, а те, кто стоял в очереди, подбадривали ее, пока она выволакивала мужчину из автобуса и ставила на место. Эго был один из немно­гих случаев насилия, с которыми мы столкнулись за время всей нашей поездки. А в основном люди относятся друг к другу с невероятным терпением.

Они говорили о войне с волнением: они столько всего пере­жили. Они спросили:
— Нападут ли на нас Соединенные Штаты? Неужто нашему поколению придется опять защищать свою страну?
Мы ответили:
— Нет, мы не думаем, что Соединенные Штаты нападут на вас. Мы не знаем. Нам такие вещи не говорят. Но не думаем, что наш народ хочет напасть на кого-то. — И мы спросили у них, с чего они взяли, что мы можем напасть на Россию.
Что ж, ответили они, мы узнали об этом из ваших газет. Некоторые ваши газеты постоянно пишут о нападении на Рос­сию. А кое-какие призывают к так называемой превентивной войне. Но известно, сказали они, превентивная война такая же, как и любая другая. Мы ответили, что газеты, которые они называют, и те обозреватели, которые пишут только о войне, не являются настоящими представителями американского народа. Мы не думаем, что американский народ хочет войны с кем бы то ни было.
И тут всплыл старый-старый вопрос, который возникает всегда: «Почему же тогда ваше правительство не контролирует газеты и журналистов, которые призывают к войне?»
...
В России о будущем думают всегда. Об урожае будущего года, об удобствах, которые будут через десять лет, об одежде, которую очень скоро сошьют. Если какой-либо народ и может из надежды извлекать энергию, то это именно русский народ.




Л. А. Кроль о Керенском

Из книги кадета Льва Афанасьевича Кроля «За три года».

Кишкин… рассказывал о некоторых странностях в поведении Керенского в последние дни его власти. За два-три дня до большевистского переворота, который явно надвигался, Керенский, встретившись утром с Кишкиным, обратился к нему: «Знаете, что я сейчас сделал?» - Кишкин ожидал, что услышит о каком-нибудь государственном акте первостепенной важности, и вдруг услышал: «Я подписал 300 своих портретов!»
О поведении Керенского в последний день, когда Керенский уезжал, оставляя остальных министров в Петрограде, Кишкин отзывался далеко не благоприятно. Керенский уезжал настолько спешно, что когда выяснилось, что в его автомобиле нет достаточного запаса бензина, то бензин перекачивали из других стоявших у подъезда штаба автомобилей.





Гагарин и бюстгальтер

Из собранного в книге Льва Александровича Данилкина "Юрий Гагарин".

О том, что мысли Гагарина в Оренбурге были заняты не только строевой подготовкой и «высоким профилем посадки», свидетельствует следующий анекдот, приведенный А. Дихтярем:
«Капитан Федоров прохаживался туда-сюда перед шеренгой вытянувшихся по ранжиру курсантов. Гагарин, как самый мелкокалиберный, на левом фланге.
— Что есть погоны? — спрашивал сам себя и сам же себе отвечал: — Погоны — это не только деталь одежды. Это прежде всего символ мужественности, и носить погоны должно с достоинством!
После занятий курсант Гагарин подошел к курсанту Репину:
— Что есть бюстгальтер? Отвечайте, курсант!
И, не дождавшись ответа, выдал собственный вариант:
— Бюстгальтер — это тебе не только деталь одежды. Это прежде всего символ женственности, и носить его должно с достоинством! Так и напиши своей девушке, Репин».

Чуковский о Шаляпине

Из дневников Корнея Ивановича Чуковского.

10 февраля 1914 г.
…вчера в 12 ч. дня, приехал Шаляпин, с собачкой и с китайцем Василием. Илья Еф. взял огромный холст — и пишет его в лежачем виде. Смотрит на него Репин, как кошка на сало умиленно, влюбленно. А он на Репина — как на добренького старикашку, целует его в лоб, гладит по головке, говорит ему баиньки. Тон у него не из приятных: высказывает заурядные мысли очень значительным голосом. Например, о Финляндии:
— И что же из этого будет? — упирает многозначительно на подчеркнутом слове, как будто он всю жизнь думал только о положении Финляндии и вот в отчаянии спрашивает теперь у собеседника, с мольбой, в мучительном недоумении. Переигрывает. За блинами о Комиссаржевской. Теперь вылепил ее бюст Аронсон, и по этому случаю банкет...— Не понимаю, не понимаю. В. Ф. была милая женщина, но актриса посредственная — почему же это, скажите.
Я с ним согласился. Я тоже не люблю Комис. — Это все молодежь.
Шаляпин изобразил на лице глупость, обкурносил свой нос, раззявил рот, «вот она, молодежь». Смотрит на вас влюбленно, самозабвенно, в трансе — и ничего не понимает.
...
Говорит о себе упоенно — сам любуется на себя и наивно себе удивляется. «Как я благодарен природе. Ведь могла же она создать меня ниже ростом или дать скверную память или впалую грудь — нет, все, все свои силы пригнала к тому, чтобы сделать из меня Шаляпина!» Привычка ежедневно ощущать на себе тысячи глаз и биноклей сделала его в жизни кокетом. Когда он гладит собаку и говорит: ах ты дуралей дуралеевич, когда он говорит, что рад лечь даже на голых досках, что ему нравится домик И. Е.: все он говорит театрально, но не столь же театрально, как другие актеры.

Чуковский о Репине

Из дневников Корнея Ивановича Чуковского.

28 мая 1908 г.
Иду я мимо дачи Репина, слышу, кто-то кричит: — Дрянь такая, пошла вон! — на всю улицу. Это Репина жена m-me Нордман. Увидела меня, устыдилась. Говорят, она чухонка. Похоже. Дура и с затеями — какой-то Манилов в юбке. На почтовой бумаге она печатает:
Настроение
Температура воды
и пр. отделы, и на каждом письме приписывает: настроение, мол, вялое, температура 7° и т. д. На зеркале, которое разбилось, она заставила Репина нарисовать канареек, чтобы скрыть трещину. Репин и канарейки! Это просто символ ее влияния на Репина. Собачья будка — и та разрисована Репиным сантиментально. Когда я сказал об этом Андрееву, он сказал: «Это что! Вы бы посмотрели, какие у них клозеты!» У них в столовой баночка с отверстием для монет, и надписано: штраф за тщеславие, скупость, вспыльчивость и т. д. Кто проштрафился, плати 2 к. Я посмотрел в баночку: 6 копеек. Говорю: «Мало же в этом доме тщеславятся, вспыливаются, скупятся», — это ей не понравилось. Она вообще в душе цирлих-манирлих, с желанием быть снаружи нараспашку. Это хорошо, когда наоборот. Она консерваторша, насквозь.
Без даты
Гинцбург рассказывал о Репине: у него надпись над вешалкой «Надевайте пальто сами», в столовой табличка: «Обед в 5 час. вечера» и еще одна: «Если вы проголодались, ударьте в гонг». В гонг я ударил, — рассказывает Гинцбург, — но ничего не вышло, тогда я пошел на кухню и попросил кусок хлеба.
[Читать далее]5 апреля 1914 г.
И. Е.: — А ведь я когда-то красил яйца — и получал за это по 1 ½ р. Возьмешь яйцо, выпустишь из него белок и желток, натрешь пемзой, чтоб краска лучше приставала, и пишешь акварелькой Христа, Жен Мироносиц. Потом — спиртным лаком. Приготовишь полдюжину — вот и 9 рублей. Я в магазин относил. Да для родственников — сколько бесплатно.
Сегодня Вера Ильинична за обедом заикнулась, что хочет ехать к Чистяковым. — Зачем. Чистякова — немка, скучища, одна дочь параличка, другая — Господи, старая дева и проч.
— Но ведь, папа, это мои друзья (и на глазах слезы), я ведь к ним привыкла.
И. Е.: — Ну знаешь, Вера, если тебе со мной скучно, то вот у нас крест. Кончено. Уезжай сейчас же. Уезжай, уезжай! А я, чтоб не быть одиноким, возьму себе секретаря — нет, чтоб веселее, секретаршу, а ты уезжай.
— Что я сказала, Господи.
И долго сдерживалась... но потом разревелась по-детски. После она в мастерской читала свою небольшую статейку, и И. Е. кричал на нее: вздор, пустяки, порви это к черту. Она по моей просьбе пишет для «Нивы» воспоминания о нем.
— Да и какие воспоминания? — говорит она. — Самые гнусные. Он покинул нашу мать, когда мне было 11 лет, а как он ее обижал, как придирался к нам, сколько грубости, — и плачет опять...
30 апреля 1917 г.
Илья Еф. повел меня показывать свои картины. Много безвкусицы и дряблого, но не так плохо, как я ожидал. Он сам стыдился своей «сестры, ведущей солдат в атаку», и говорит:
— Приезжал ко мне один покупатель, да я его сам отговорил. Говорю ему: дрянь картина, не стоит покупать. Про какой-то портрет: «Это знаете, как футурист Хлебников говорил: мой портрет писал один Бурлюк в виде треугольника, но вышло непохоже». Про «Крестный Ход»: «Теперь уже цензура разрешит». О своем новом портрете Толстого: «Я делал всегда Толстого — слишком мягкого, кроткого, а он был злой, у него глаза были злые — вот я теперь хочу сделать правдивее».
4 октября 1917 г.
Зашел к Репину…
…он вытащил несуразную голую женщину, с освещенным животом и закрытым сверху туловищем. У нее странная рука — и у руки собачка. — Ах, да ведь это шаляпинская собачка! — воскликнул я.— Да, да... это был портрет Шаляпина... Не удавался... Я вертел и так и сяк... И вот сделал женщину. Надо проверить по натуре. Пуп велик.
20 июля 1924 г.
Вспомнил о Репине: как он научился спать зимой на морозе. «Не могу я в комнате, это вредно. Меня научил один молодой человек спать на свежем воздухе — для долголетия... Когда этот молодой человек умер, я поставил ему памятник и на памятнике изложил его рецепт — во всеобщее сведение».
— Так этот молодой человек уже умер?
— Да... в молодых годах.
— А как же долголетие?
Январь 1925 г.
Читая ему газету (потом я отыскал последний № от 20 янв. с. г.), я всякий раз указывал ему, что то или другое сообщение — ложь, и он всегда соглашался со мною, но я видел, что это pro forma, что на самом-то деле он весь во власти огульных суждений, готовых идей, сложившихся предубеждений и что новые мысли, новые факты уже не входят в эту голову да и не нужны ей.
28 января 1925 г.
С Репиным простился холодно. Он сказал мне на прощание: «Знайте, я стал аристократ» и «Я в «Госиздате» не издам никакой книги: покуда существует большевизм, я России знать не знаю и каждого тамошнего жителя считаю большевиком». Я ответил ему: «Странно, — там живет ваша дочка, там ваша родная внучка состоит на советской службе, там в советских музеях ваши картины, почему же вы в советское издательство не хотите дать свою книгу?» Этот ответ очень ему не понравился.
29 января 1925 г.
Вспомнил, что рассказывала мне Блинова, Вал. П-на. Она должна была читать у Репина какой-то доклад — ее пригласили. Читает, волнуется... Вдруг Репин говорит: — Не знаю, как вам, господа, а мне все это скучно. Если лекторша будет читать дальше, я уйду. — Конечно, Блинова прекратила чтение.
7 августа 1925 г.
Когда-то Репин написал портрет своего сына — Юрия. (С чубом.) Пришел к Репину акад. Тарханов и говорит: великолепный портрет! Я как физиолог скажу Вам, что вы представили здесь клинически-верный тип дегенерата... Ручаюсь вам, что и его родители тоже были дегенераты. Кто этот молодой человек?
— Это мой сын! — сказал Репин.
18 января 1935 г.
Снова пишу о Репине… …ненависть его к «Совдепии» оттолкнет от него всякого своей необоснованной лютостью…




Чуковский о Бунине

Из дневников Корнея Ивановича Чуковского.

Огромный зал, наполненный толпою. Человек семьсот, а пожалуй, и больше. Студенты с огневыми глазами и множество наэлектризованных дам.
Все томятся страстным ожиданием. Наготове тысячи ладоней, чтобы грянуть аплодисментами, чуть только на сцене появится oн.
«Он» — это Семен Юшкевич, любимый писатель, автор сердцещипательного «Леона Дрея» и других столь же бурных творений, которые не то чтобы очень талантливы, но насыщены горячей тематикой. Знаменитым он стал с той поры, как его повести, рассказы и очерки стали печататься в горьковских сборниках «Знание», рядом с Горьким, Куприным и Леонидом Андреевым.
Сейчас он, постоянный обитатель Одессы, появится здесь, перед киевской публикой и самолично прочтет свой только что написанный рассказ.
[Читать дальше]Но почему он запаздывает? Прошло уже десять минут, а сцена, где стоит пунцовое кресло и столик с графином воды, все еще остается пустая.
Вот и четверть часа, а Юшкевича все еще нет.
Вместо него на эстраде возникает какой-то растерянный, дрожащий, щеголевато одетый юнец и голосом, похожим на рыдание, сообщает об ужасной катастрофе: любимый писатель прислал телеграмму, что из-за внезапной простуды он не может сегодня порадовать Киев своим драгоценным присутствием.
В зале раздается общий стон. Вздохи разочарования и скорби.
Когда они немного затихают, незнакомец торопится утешить толпу:
— В этом зале присутствует другой беллетрист, тоже участвующий в сборниках «Знание»,— Иван Алексеевич Бунин, который любезно согласился выступить здесь перед вами с чтением своих произведений.
Публика угрюмо молчит. Юноша завершает свою грустную речь неожиданно бодрым басом:
— Желающие могут получить свои деньги обратно.
Желающих оказывается великое множество. Все, молодые и старые, словно в зале случился пожар, — давя и толкая друг друга, кидаются безоглядно к дверям. Каждый жаждет получить поскорее свои рубли и копейки, покуда не закроется касса.
В это время на сцене появляется Бунин с неподвижным, обиженным и гордым лицом. Не подходя к столику, он останавливается у левого края и долго ждет, когда кончится постыдное бегство ошалелой толпы.
Оставшиеся в зале — человек полтораста — шумно устремляются к передним местам.
Бунин продолжает стоять все в той же застывшей позе — бледный, худой и надменный.
Начинает он со своего стихотворения «Пугало». Это единственное его стихотворение на гражданскую тему: прогнившее самодержавие изображается здесь в виде жалкого огородного чучела:
На зáдворках за ригами
Богатых мужиков
Стоит оно, родимое,
Одиннадцать веков.
Но иносказания не понимает никто. «Одиннадцать веков», эта точная дата возникновения абсолютизма в России осталась никем не замеченной. Всем кажется, что Бунин и вправду намерен подробно описать деревенское чучело. Человек семьдесят — из тех, что хотели остаться — срываются с мест и устремляются, сломя голову, к выходу.
— Ээ! Природа и погода! — с презрением резюмирует поэзию Бунина один из пробегающих мимо, тучный, мордастый мужчина, увлекая за собою двух кислолицых девиц. Вот и еще дезертиры, а за ними еще и еще. В зале остается ничтожная кучка. Сгрудившись у самой рампы в двух-трех шагах от оскорбленного Бунина, мы хлопаем неистово в ладоши, чтобы хоть отчасти вознаградить его за то унижение, которое он сейчас испытал.
Но он смотрит на нас ледяными глазами и читает свои стихи отчужденным, сухим, неприязненным голосом, словно затем, чтобы мы не подумали, будто он придает хоть малейшую цену нашей преувеличенно-пылкой любви.
Кончилось тем, что какой-то желторотый студент, желая блеснуть своим знанием поэзии Бунина, обратился к нему с громкой просьбой, чтобы он прочитал: «Каменщик, каменщик в фартуке белом», не догадываясь, что это стихотворение Брюсова.
То было новой обидой для Бунина. Он даже не взглянул на обидчика и горделивою поступью удалился со сцены.
Происходило это, насколько я помню, в так называемом Коммерческом клубе. Я встретился с Буниным у входа, и мы пошли по киевским переулкам и улицам.
О том, что случилось сейчас, мы не говорили ни слова, но было ясно, что обида, которую ему нанесли, отразилась на его тогдашнем настроении. Он с первых же слов стал хулить своих литературных собратьев: и Леонида Андреева, и Федора Сологуба, и Мережковского, и Бальмонта, и Блока, и Брюсова, и того же злополучного Семена Юшкевича, из-за которого ему пришлось пережить несколько неприятных минут.
Говорил он без всякой запальчивости, ровным, скучающим голосом, но видно было, что мысли, которые он излагает, — застарелые, привычные мысли, высказывавшиеся им тысячу раз.
Я любил его произведения, понимал, что он имеет право считать себя непонятым, недооцененным писателем, но его недобрые отзывы казались мне глубоко ошибочными. Он говорил о писателях так, словно все они, ради успешной карьеры, кривляются на потеху толпы. Леонида Андреева, который в то время был своего рода властителем дум, он сравнивал с громыхающей бочкой — и вменял ему в вину полнейшее незнание русской жизни, склонность к дешевой риторике. Бальмонта трактовал как пошляка-болтуна, Брюсова — как совершенную бездарность, морочившую простаков своей мнимой ученостью. И так дальше, и так дальше. Все это были в его глазах узурпаторы его собственной славы.
В ту ночь, слушая его монолог, я понял, как больно ему жить в литературе, где он ощущает себя единственным праведником, очутившимся среди преуспевающих грешников.
Ему, сознающему себя талантливее и выше их всех, оставалось одно: относиться к ним с высокомерной брезгливостью. Особенно поразили меня его язвительные отзывы о Горьком. «Утро в Куоккале»— рассказывал он. — На дачной террасе кипит самовар. Горький сходит вниз раньше всех и нетерпеливыми пальцами разворачивает свежие газеты. В каждой газете говорится о нем. Он ухмыляется. Проходит полчаса. Он откладывает газеты в сторону. К чаю спускаются дамы — и тоже первым делом за газеты. «— Алексей Максимович, здесь репортажная заметка о вас, а здесь целый подвал о вашей книге».
Горький с деланным равнодушием:
— А мне неинтересно».
Я принял все это за чистую монету и не догадался спросить, откуда же мог Бунин узнать, что делал Горький у себя на террасе один без посторонних свидетелей.

обыватели все еще по привычке считали его Подмаксимкой, то есть одним из слабоватых писателей, пытающихся благодаря своей близости к Горькому придать себе вес и значение.

И конечно, он был бы святым, если бы не чувствовал затаенной вражды к более счастливым соперникам. Их всероссийская слава, по искреннему его убеждению, досталась им слишком уж дешево — за произведения более низкого качества, чем те, какие созданы им. Но святым он не был, и потому можно представить себе, сколько долгих и тяжких обид должен был испытывать он изо дня в день, видя шумные триумфы Валерия Брюсова, Леонида Андреева, не говоря уже о небывалой фантастической славе Горького.
Хуже всего было то, что он должен был скрывать свои высокомерные чувства, должен был постоянно якшаться с теми, кого презирал, водить с ними многолетнюю дружбу, писать им теплые участливые письма (о которых впоследствии и сам заявил, что они часто бывали неискренними, то есть скрывали его неприязненное отношение к тем, кто считали его своим другом).
Когда в позднейших его мемуарах читаешь желчные отзывы о тех писателях, с которыми он водился в дореволюционное время, понимаешь, как мучительно было ему, считавшему себя великаном, жить среди тех, кого он считал чуть не карликами.

Очень удивили меня его мемуарные заметки о Репине. В них он сообщает, что Репин жаждал написать его портрет и что, уступая настоятельным просьбам художника, он приехал к нему в Куоккалу в назначенный день. Но в мастерской, где работал Репин, стоял лютый холод, все окна были распахнуты в зимнюю стужу, и Бунину пришлось поспешно убежать из Пенатов к немалому огорчению Репина.
Когда это произошло, неизвестно. Бунин не указывает даты. Может быть, в самом начале двадцатого века, когда я еще не жил в Куоккале и не был знаком с Ильей Ефимовичем. А в более поздние времена дело было как раз наоборот. Бунин очень добивался того, чтобы Репин написал его портрет, но, к сожалению, потерпел неудачу. Все это происходило у меня на глазах, и мне хочется поделиться своим недоумением с читателем.
Раньше всего мне вспоминается 1914 год, когда какой-то безумец порезал картину Репина «Иван Грозный и сын». Репин приехал в Москву. Остановился в гостинице «Княжий двор» на Волхонке. Здесь его посетила делегация именитых москвичей, депутат Государственной Думы Ледницкий, Бунин, Шаляпин и еще кто-то, кажется, художник Коровин, и от имени Москвы трогательно просили у Репина прощения за то, что Москва не уберегла его картины. Репин благодарил, главным образом Шаляпина. И тогда же сказал Федору Ивановичу: «Я жажду написать ваш портрет!» А Бунину, стоявшему рядом, он не сказал этих слов. Потом в ресторане, кажется в Праге, состоялся банкет в честь Репина, где произносились горячие речи. Бунинская речь была дифирамбом в честь Репина. Репин благодарил его в своем обычном гиперболическом стиле, но ни слова не сказал о желании написать его портрет. Потом (или раньше, не помню) Репин посетил Третьяковскую галерею, смотрел реставрированного «Ивана». С ним вместе пришли Шаляпин и Бунин, и Репин снова повторил Шаляпину, что хочет написать его портрет. Мы возвращались с ним из Москвы в Петербург, он всю дорогу восхищался Шаляпиным, называл его вельможей Екатерины и тут же в вагоне у меня на глазах набросал карандашный эскиз будущего шаляпинского портрета.
Зная, как Бунин мечтает о том, чтобы Репин написал его портрет, я, когда мы вернулись в Куоккалу, читал Репину лучшие очерки, рассказы и стихотворения Бунина. Репин одобрял и стихи и рассказы, но не выразил никакого желания запечатлеть его черты на холсте. Когда Бунин ([в оригинале пропуск. — Е. Ч.] числа) приехал к нему в Пенаты, Репин не принял его,— и Бунину пришлось придти ко мне. Хотя тесные комнаты моей маленькой дачи были даже слишком натоплены, он не снял своей роскошной шубы, утверждая, что в доме у меня страшный холод, выбранил климат Финляндии, потом ушел огорченный на станцию. Я проводил его к поезду, и этим, по-моему, кончились все его отношения с Репиным.
Все это совсем не похоже на то, что написано в его воспоминаниях. Конечно, я не сомневаюсь в правдивости Бунина, но должен сказать, что, бывая в мастерской Репина почти ежедневно с 1909 года по 1917, я ни разу не страдал там от холода, о котором повествует Бунин.


Берия и жена Бушина

В книге Владимира Сергеевича Бушина «Я жил во времена Советов» приводится рассказ о том, как за молодой супругой автора ухлёстывал кровавый маньяк и насильник Лаврентий Палыч Берия:

Вскоре я заметил, что по телефону (он висел на стене в коридоре для общего пользования) стали раздаваться какие-то странные, очень смущавшие ее звонки. Она что-то невнятно лепетала и вешала трубку. После нескольких таких звонков я настоял, чтобы она рассказала, что это такое. И под клятвой молчать она рассказала…
Ермолаевский переулок после пересечения его Спиридоновкой переходит во Вспольный, а в конце Вспольного на углу с Малой Никитской, тогда улицы Качалова, на правой стороне стоит огороженный высоким забором особняк, в котором обитал Берия. В своих прогулках по этим переулкам он заприметил всегда спешившую по своим делам Наташу, и, как говорится, положил на нее глаз. И дал своему охраннику полковнику Саркисову разведать, что это за особа. И начались звонки домой или ее догоняла машина и ей, вероятно, этот полковник говорил, что ее хочет видеть человек, «которого вы знаете по портретам»… Это было до нашей женитьбы, когда еще был жив ее отец Владимир Иванович, человек горячий. Она ему все рассказала. И однажды, когда раздался очередной звонок, он взял у нее трубку и наорал, пригрозил, что пожалуется товарищу Сталину. И звонки прекратились. Но вот вдруг опять. Однако и на этот раз после ее решительных отказов звонки вскоре прекратились. Да, как видно, Берия был большой женолюб, но разговоры о том, что по его приказанию девиц хватали и тащили к нему в постель, явная чушь. Я думаю, хватало доброволок. И смешно было видеть в фильме «Московская сага», как Берия разъезжает в машине по Москве и из-под занавески высматривает в подзорную трубу красоток. Фильм этот сварганили люди, не имеющие никакого отношения к искусству вообще и к кино в частности, по невежественному и похабному роману Василия Аксенова, написанному в Гваделупе.




Сдаётся мне, что или автор дал излишнюю волю творческой фантазии, либо жена писателя – как бы это помягче сказать – была не совсем искренней со своим благоверным.
Во-первых, вменяемые люди давно в курсе, что Берии, при его загруженности государственными делами, было вовсе не до многочисленных адюльтеров.  
Во-вторых, весьма странна формулировка: «хочет видеть человек, которого вы знаете по портретам». Да мало ли кого пассия Бушина знает по портретам. Как она из приведённой фразы могла догадаться, что речь идёт именно о Лаврентии Палыче, а не – к примеру – Сталине или Молотове?
В-третьих, неужто всесильный глава жуткого ведомства испугался угроз какого-то гражданина, которого он мог запросто стереть в лагерную пыль?
В-четвёртых, если испугался, почему начал звонить снова? Неужто не нашлось других объектов (ведь Владимир Сергеевич сам же пишет, что доброволок хватало)?
В-пятых, если товарищ Берия был столь похотлив и настойчив, почему «после её решительных отказов звонки вскоре прекратились»? Тем более, что, по словам самого же автора, прелестница не решительно отказывала, а «что-то невнятно лепетала».
В общем, лично у меня рассказ вызывает некоторое недоверие.