Category: лытдыбр

Category was added automatically. Read all entries about "лытдыбр".

Митрополит Евлогий Георгиевский о белых, верующих и попах

Из книги Евлогия Георгиевского "Путь моей жизни".

Однажды на вокзале я увидал солдат, пленных большевиков. Я подошел и спросил их: "Что вы, братцы, — большевики?" — "Да какие мы большевики…" — был ответ. И верно, стоило на них только посмотреть — бессознательное стадо; куда погонят, туда и пойдет. Часть пленных расстреливали, другая — вливалась в белые войска и стреляла в красных. /От себя: а что ж вы, такие сознательные и христолюбивые, расстреливали «бессознательное стадо»?/ Тяжелое впечатление произвели на меня пленные большевики…
[Читать далее]Преосвященный Иоанн, слабый и беспомощный человек, в столь трудное и бурное революционное время наладить управление своей епархии не сумел. В епархиальных делах был хаос, в консистории с ним мало считались, в архиерейском доме командовал архиерейский келейник, простой мужик-казак... Он допускал к архиерею только того, кого сам хотел допустить, а других посетителей бесцеремонно выпроваживал. Развал в управлении епархией дошел до крайнего предела, когда священник Калабухов вошел в "самостийную" кубанскую организацию, снял рясу, нарядился в черкеску с кинжалом за поясом и в таком виде представлялся епископу… Владыка Иоанн все это видел, но ничего не делал для того, чтобы его образумить, и не запретил ему даже священнослужения...
Приехал атаман А.П. Богаевский, сказал горячую обличительную речь, обвиняя казаков в бездействии, в равнодушии к тому, что происходит на фронте. "Вы тут сидите беспечно, а там солдаты наши голые, разутые, раздетые… Зима надвигается… Недаром большевики злорадствуют: "Скоро придет наш новый союзник — зима!" Действительно, несмотря на богатство казачьей жизни, в атмосфере ее уже чувствовалось разложение...
Наступил конец ноября. Наши войска откатились уже до Харькова. Там начался "пир во время чумы". Май-Маевский устраивал вакханалии, дикие кутежи… Слухи о безобразном его поведении распространились по армии. Атмосфера сгущалась...
Большевики все ближе и ближе… Казаки стали изменять. На фронте не хватало продовольствия, население голодало тоже. Началось массовое дезертирство. Надвигалась анархия…
Генерал Тихменев, заведующий движением, предупредил меня, что мне пора уезжать. Он дал мне отдельный вагон (на вагоне была надпись, что вагон предоставлен мне)... Стоим-стоим на запасном пути, — нас не прицепляют. Среди железнодорожных рабочих уже чувствовалось коммунистическое настроение — ожидание прихода большевиков. Начальник станции бессильно разводил руками; рабочие бездельничали, соглашаясь работать только за взятки. Нам пришлось делать сборы среди пассажиров и давать взятки сцепщикам, смазчикам, кондукторам… В вагоне мы прожили дней восемь. Сели 2 декабря, а двинулись 10–11 декабря. Ехали медленно, с длительными, зачастую не предусмотренными, остановками. Тащились больше суток до Екатеринодара, тогда как обычно туда часов семь-восемь езды. Всюду на станциях толпы солдат с винтовками и без винтовок — отряды в беспорядке отступающей нашей армии… Тучи беженцев; среди них случалось встречать своих знакомых — словом, общая картина разложения…
Гражданская власть образовала "самостийное" Кубанское управление, даже наставила на границах Кубани таможенные рогатки. В правительстве сочетались два течения: "самостийный" кубанский шовинизм с социализмом левого направления. Но все же оно было умеренным по сравнению с крайним "самостийным" течением казака Быча, священника Калабухова… Генерал Покровский, один из генералов Врангеля, арестовал главарей этой шайки, повесил Калабухова и не позволил снимать повешенного. Это вызвало среди населения большое негодование. Казненного стали считать мучеником, бабы со слезами целовали ему ноги, причитая: "Батюшка!.. батюшка!.."
Однажды зашел я в архиерейский дом, сидим мы, раздумываем о положении дел, — и вдруг входит старик, в мещанской чуйке, в шапке, изнуренный, измученный, по виду странник, — и мы в изумлении узнаем в нем… бывшего Петербургского митрополита Питирима. Оказывается, он был сослан в Успенский монастырь, на Кавказе, на горе Бештау. Когда началась эвакуация, он бросился к нам. И теперь, дрожа от волнения, психически потрясенный, он униженно молил нас о помощи: "Не оставляйте, не бросайте меня…" Неожиданной встречей я был потрясен. Помню митрополита Питирима в митрополичьих покоях… Как он домогался этого высокого поста! Как старался снискать расположение Распутина, несомненно в душе его презирая!..
Выехали мы   из Екатеринодара 1 января в полночь. Шли на станцию в темноте, в проливной дождь, по глубоким лужам, зачерпывая калошами воду, путаясь в длинных рясах. На вокзале темень: освещения почти никакого. На платформах сутолока: солдаты, беженцы, поклажа… С трудом в темноте и сумятице разыскали наш салон-вагон. Вошли, — весь он уже битком набит. Тут и духовенство, и военные, и штатские, и дамы… В салоне чемоданы наложены горой. Тесно. Среди пассажиров в те дни встречались и больные. Сыпняк косил людей беспощадно. Так было и в нашем вагоне. С вечера зашел в наше купе член Государственной думы Кадыгробов: в карманах насованы бутылки удельного красного вина. "Вот, владыки, вам вина…" — предложил он. Было холодно, сыро, и мы с удовольствием вместе выпили.
...
Белград быстро наводнился русскими беженцами. Жалкое зрелище… В лохмотьях, в рваных шинелях, измученные, истощенные, они шатались без дела по улицам, прилипая к витринам магазинов, здороваясь, перекликаясь друг с другом и сплетничая. Хаотическое состояние неорганизованной и бездельной людской "массы". Потом понемногу стали пристраиваться, находить работу. Возникла инициативная группа "Общества взаимопомощи", за ней стояла какая-то политическая организация, возглавляемая одним из братьев Сувориных. Я побывал тут и там. Грустное впечатление… Словесная потасовка, крики, упреки, обвинения в неправильности выборов и т. д. — ничего серьезного, делового...
Тихая, бездельная жизнь стала меня томить. По предложению епископа Досифея я прочел лекцию о русской революции в большом зале. Она прошла хорошо, но некоторые русские выступили с резкими возражениями: "неверно"… "не так было"… "вы с высоты величия плохо видели"… и проч.
...
Адвокат, человек верующий, как и многие сербы, в церковь ходил редко. "Почему вы не ходите в церковь?" — спросил я моего хозяина. "В церкви есть поп, попу мы деньги платим, он за нас молится, а у меня дома и без того дела много…" — ответил он. В сербских храмах народу обычно мало...
Церковные службы в Сербии недлинные, о длительности богослужения там не ревнуют...
После торжественной Литургии была трапеза, на которую съехалось много гостей: настоятели соседних монастырей, светские дамы, барышни… Русский архимандрит Григорий, живший в соседнем монастыре, может быть, под влиянием доброго сербского вина, завел крикливый богословский спор. Кое-кто это настроение поддерживал, не пренебрегая и "возлияниями". Увидав, что трапеза окончена, но мои сотрапезники не прочь угощаться и дальше, — я ушел. Протоиерей Титов потом сердился, говоря, что надо было не уходить, а воздействовать на присутствующих и попытаться придать застольному нашему собранию более чинный характер. К вечеру в монастырь пришло множество крестьян, — и начались танцы. Танцуют сербы "колы", нечто вроде наших хороводов, сопровождая танцы песнями. Не обошлось без вина: к ночи лица у всех раскраснелись…
...
Изредка я бывал в Карловцах, встречаясь там со знакомыми архиереями. Как-то раз прибыл я туда и был изумлен, услыхав, что мне предлагают отправиться в Женеву в составе сербской делегации на Всемирный съезд представителей христианских Церквей...
Я добивался слова о Русской Церкви в общем собрании — и встретил сопротивление. К сведениям, которые я сообщал о положении нашей Церкви при большевиках, относились с недоверием… Чудовищно, непонятно, — но европейцы правды не воспринимали; качали головами — и все… Тем не менее мне удалось добиться слова. Я сказал его горячо и предложил резолюцию, в которой выражалось не только сочувствие гонимой нашей Церкви, но и порицание советской власти. Порицание принято не было: "политика" в резолюции Конференции якобы неуместна… Мне было горько...
Я счел долгом осведомить митрополита Антония о Женевской конференции и послал ему в Константинополь   пространный доклад. Одновременно я подал ему мысль о необходимости организовать оторванную от России зарубежную Русскую Церковь. "Много овец осталось без пастырей… Нужно, чтобы Русская Церковь за границей получила руководителей. Не думайте, однако, что я выставляю свою кандидатуру…" — писал я.

…архимандрит Тихон с диаконом Вдовенко поехали в наш посольский храм на Унтер ден Линден, а ко мне пришла какая-то депутация… от сторонников священника В.Л. Зноско для выяснения его положения в случае прибытия архимандрита Тихона. Зноско утвердился в посольской церкви самочинно, не будучи никем официально туда назначен. Служил он хорошо. Его антибольшевистская книга, крайне правая по духу, создала ему в берлинской эмиграции некоторую популярность. Но у него было и немало противников. Поводом к нареканиям послужили его личная жизнь и личные свойства, которые давали основания неблагоприятно судить о его моральном облике. Отсутствие богословского образования смущало тоже многих...
Понемногу жизнь стала налаживаться. О. Зноско покинул посольскую церковь, но отдал ключи не сразу, а после затяжных переговоров, вернуть же бумаги не согласился. Я был вынужден формально их затребовать и начать расследование о противлении архиерейской власти.
...
Посольский храм находился при доме настоятеля. Раньше там покойников не отпевали, потому что матушка о. Смирнова не выносила их присутствия в том же здании (покойников отпевали на кладбище), теперь приходилось о таких порядках забыть, все изменилось. К о. Смирнову приставали люди с новыми, с его точки зрения недопустимыми, требованиями. Он был в ужасе. "Демократия! Большевики какие-то наехали! Хотят командовать! Это же власть толпы…" — возмущался он. Эмигранты группировались вокруг своего батюшки о. Лелюхина, которого они привезли с собою и отдавали ему предпочтение. Это тоже был повод к неудовольствию о. Смирнова. А между тем провести о. Лелюхина во вторые священники при посольской церкви было необходимо. О. настоятель отправился с жалобой в Министерство Иностранных дел... На заседаниях Приходского совета он горячо спорил, возражал, а ему кричали: "Вы наемник! Вы не учитываете постановлений Всероссийского Церковного Собора!.." — словом, атмосфера вокруг Лондонской церкви сгустилась, и было ясно, что старцу-настоятелю с новой церковной общественностью не совладать. Старые и новые взгляды противостояли друг другу непримиримо. О. Смирнов, не привыкший считаться с какими бы то ни было заявлениями псаломщиков, теперь был вынужден выслушивать заявления и требования каких-то пришлых русских людей, столь не похожих на его прежних, чопорных, благовоспитанных прихожан.
...
К Съезду необходимо было подготовить дело о. Зноско. Следствие о его деятельности я поручил о. Подосенову. Человек добросовестный и точный, он собрал весьма внушительное "досье". По закону, прежде чем судить обвиняемого, надо вручить ему обвинительный акт: может быть, обвиняемый найдет что-нибудь сказать в свое оправдание. О. Зноско просил разрешения приехать в мою канцелярию, чтобы рассмотреть собранный материал. Я разрешил. Он приехал, ему вручили папку, он уселся в уголке и стал читать бумаги. В канцелярии было много народу. О. Зноско попросил дать ему возможность заняться своим делом в какой-нибудь другой комнате. О. Бер повел его к себе. От времени до времени кто-нибудь из нас наведывался, чтобы последить за ним. Он усердно перелистывал документы и что-то все писал. Когда подошел час завтрака, я позвал его в столовую, но о. Зноско отказался: "В этом доме, где я так настрадался, есть не буду…" — и продолжал писать. Во время завтрака, когда псаломщик зашел в комнату, чтобы взять пакет с хлебом, о. Зноско, стоявший у открытого окна, быстро его захлопнул. После завтрака я ушел к себе отдохнуть, предоставив о. Беру наблюдать за о. Зноско. Стало уже темнеть. О. Зноско заявил о. Беру, что ему надо на минутку удалиться… Он ушел — и не вернулся. Бросились к папке — "дело" из нее исчезло, а вместо документов пачка простой бумаги… Несомненно, в ту минуту, когда псаломщик вошел за хлебом, он и выкинул "дело" в палисадник, а потом подобрал его — и скрылся...
Гвоздем Съезда было заявление "Собора" о восстановлении в России династии Романовых. Предполагалось направить особое "Обращение" в Лигу наций и ко всем правительствам держав, дабы оповестить о состоявшемся постановлении. В отделе "Духовное возрождение России" Марков прочел доклад, в котором изложил основные мысли проекта "Обращения". Они сводились не только к утверждению самого принципа монархизма, но и подчеркивали политическую миссию Карловацкого съезда — заявить от имени всего русского народа, что Дом Романовых продолжает царствовать… "Если мы здесь не вся Церковь, то мы та часть Ее, которая может сказать то, чего сказать не может оставшаяся в России Церковь. Монархическое движение в России растет. Это подтверждается теми многочисленными письмами, которые получаются из России… Письма эти — голая правда, и скоро заплачет тот, кто им не поверит. Народ русский ждет Царя и ждет указания этого Царя от Церковного собрания… Мысль обращения: Дом Романовых царствует, и мы должны его отстаивать…" — вот отрывок из речи докладчика.

Первые мои впечатления по приезде в Париж на постоянное жительство были отрадные. Чудесный большой храм, образованное, достойное уважения духовенство, толпы молящихся... Кого-кого только тут не было! Люди всех состояний, возрастов и профессий: бывшие сановники и придворные, военные в затасканных френчах, интеллигенция, дамы, казаки, цыганки, старухи, дети… Я, бывало, беспокоюсь, что люди мокнут под дождем, а один прихожанин иронически отозвался о толпившихся на дворе: "Дворяне" посудачить приходят…" В этих словах была доля правды, поскольку храм на рю Дарю стал в полном смысле слова живым центром эмигрантской жизни. В церковь шли не только помолиться, но и встретиться в церковной ограде со знакомыми, обменяться новостями, поговорить о политике, завязать какие-нибудь деловые связи.
…очень скоро я понял, что организовать церковноприходскую жизнь мне будет нелегко. Богомольцев тысячи, но все люди случайные, не объединенные в единую семью. Я чувствовал себя потонувшим в этой неорганизованной толпе и, должен сознаться, поначалу ею не овладел. На кого мог я опереться? На духовенство? Оно было просвещенное, достойное, но никогда не имевшее большого прихода. Контакта с нахлынувшей эмигрантской массой у него и быть не могло. Два мира, две психологии… Духовенству надлежало понять, чем эмиграция жила, а этого понимания ожидать от него было невозможно. Эмиграция — новое, невиданное явление — внесла в тихую церковную усадьбу на рю Дарю суету, беспорядок, непонятные притязания… и духовенство, не понимая своих прихожан, неспособное их объединить, ограничивалось добросовестным исполнением церковных служб и треб...
Поначалу была надежда найти опору в Церковноприходском совете, но и она, к сожалению, не оправдалась... В состав его вошли (за немногими исключениями) бывшие сановники, генералы, чиновная интеллигенция — люди народной массе далекие, а по политической окраске почти все одинаковые — крайне правые. Когда в "Последних Новостях" появился рассказ Минцлова "Тайна", в котором разработана тема об Иуде-предателе в Евангельской трагедии, небезызвестная в богословии, в Церковном совете поднялась буря, — и члена Совета, бывшего члена Государственной думы (кадета) И.П. Демидова, помощника редактора "Последних Новостей", исключили как левого из состава Совета большинством голосов против одного — д-ра И.И. Манухина, выступившего с особым мнением в защиту Демидова и вскоре из протеста покинувшего Приходский совет. Мои усилия поднять в Совете интерес к более интенсивной церковноприходской жизни, к запросам церковного народа ни к чему не привели. В заседаниях обсуждали бесплодные вопросы. Товарищ Председателя граф В.Н. Коковцов отозвался о занятиях Совета не без иронии: "Наш Совет интересуют только два вопроса: о сторожах и о гробах" . Сюда же надо присоединить споры, тянувшиеся месяцами, о выселении из церковного дома озлобленного, а потом запрещенного, бывшего военного протоиерея священника Соколовского… Сколько речей, пикировок, жарких прений по поводу мелочей!..
Оставалось еще Приходское собрание, созывавшееся периодически. В зал вливалась "улица" — случайные люди, понятия не имевшие не только о церковном настроении, о церковной работе, но и об общественной дисциплине. Речи и дебаты превращались в болтовню о дрязгах, о кляузах, являли борьбу мелких самолюбий и злобных страстей. Однажды дело дошло до того, что г. Н. оскорбил словом г-жу Б., тогда г-жа Р. вступилась за оскорбленную и ударила по лицу г. Н., а тот вернул даме заушение… Это не помешало собранию тут же избрать г. Н. членом Церковного совета и помощником старосты… При таком составе Приходского собрания и столь удручающих нравах, что могли дать периодические заседания с участием мирян! Ничего… Я был в ужасе от этих собраний, в горьком разочаровании, что проваливается идея соборности, что сейчас она неосуществима; мне казалось, Московский Церковный Собор идеализировал наш церковный народ, верил, что он проникнут церковным духом, а реальность была иная: не подготовленные всем своим прошлым к церковной жизни, наши прихожане приносили на собрания свои низменные житейские инстинкты, превращали их в какой-то "базар". Наши парижские приходские собрания напоминали худшие земские уездные заседания...
Духовенство привыкло к сокращенным службам... Мне пришлось мягко, но упорно преодолевать старые привычки. Кое-кого из клириков это не устраивало, а у некоторых прихожан, привыкших к кратким службам домовых церквей, вызывало неудовольствие. "Я хожу в нижнюю церковь, там служба короче", — сказала Великая Княгиня Елена Владимировна. "Что же, вы хотите, чтобы обедня длилась не больше часу?" — спросил я. "Да". — "Дурная придворная привычка…" "А… вы большевик!" — заметила Великая Княгиня.
...
В своих письмах ко мне, уже в 1923 году, архимандрит Тихон начал намекать на желательность возведения его в сан епископа: "Я не из честолюбия пишу об этом, это нужно для пользы Церкви…", а несколько позже заявил уже без обиняков: "Я хочу быть епископом"... Приблизительно в то время появился на берлинском горизонте некто Троицкий. Он засыпал русскую колонию благодеяниями: взял на себя ремонт церквей, изъявил желание содействовать их расширению и переустройству… словом, почти в каждом донесении, поступавшем к нам в Епархиальное управление, упоминались все новые и новые его "щедроты"... В конце концов, Троицкий дал понять, что в дальнейшем его благотворительная ревность будет зависеть от того, посвящу я архимандрита Тихона в епископы или не посвящу. Я поехал в Берлин (в 1924 г.), чтобы выяснить этот вопрос на месте. Прихожане церкви на Находштрассе единодушно поддержали притязания своего настоятеля и пожелания церковного старосты — благодетеля Троицкого. Одновременно я узнал, что и в Карловцах эту хиротонию одобряют и благословляют; Тихон и там уже успел подготовить для этого почву. Я сдался и после Пасхи весной (1924 г.) посвятил архимандрита Тихона во епископы.
Тяжелое чувство осталось у меня от этого торжества… Речь нареченного во епископы обычно бывает как бы исповеданием его отношения к Церкви, а архимандрит Тихон произнес напыщенное "слово" о своем научном богословском творчестве, "которое он готов принести в дар Церкви…" В ответной речи я счел нужным подчеркнуть нескромность его заявления: "На весах Божественного Провидения все это имеет малое значение…" — сказал я. Тяжелое мое чувство было прискорбным предчувствием… Епископ Тихон с его непомерным честолюбием оказался главным виновником моего разрыва с карловцами. После Карловацкого Собора 1926 года он стал ожесточенным моим противником и грубо вытолкал моих священников из церкви на Находштрассе. Произошла эта постыдная сцена перед всенощной. Священники о. Григорий Прозоров и о. Павел Савицкий должны были служить. О. Савицкий стоял уже у престола; вошел епископ Тихон — и со всего размаху оттолкнул его… Нам пришлось с Находштрассе уйти и устроиться на новом месте.
...
Случалось, в Пасхальную ночь, когда в Висбаден съезжались на заутреню русские не только из Висбадена, но и из окрестных городов Рейнской области, о. настоятель после службы уходил разговляться в свой прекрасный, обширный церковный дом к своей семье, не подумав об устройстве общеприходского розговенья хотя бы по подписке; бесприютные, голодные богомольцы были принуждены бродить по городу до утра в ожидании первого поезда или трамвая. Постоянно возникали недоразумения между прихожанами и о. настоятелем по поводу церковных доходов. Приход в Висбадене богатый, но прихожан очень мало; прекрасный наш храм, упомянутый в Бедекере, привлекал туристов, за осмотр взималась плата, пополнявшая приходскую казну. Вокруг этих церковных сумм страсти разгорелись. Эмигрантской бедноте хотелось к деньгам прикоснуться, а о. Адамантов к ним никого не подпускал. Пререкания перешли во вражду, и смута привела к печальному концу. При поддержке епископа Тихона прихожане добились секвестра церковного имущества германскими властями, как имущества выморочного, — и передали его приходу епископа Тихона. Положение для о. Адамантова создалось тягостное, и он перешел в Карловацкую юрисдикцию. Так у меня отняли этот храм и приход вследствие интриг епископа Тихона и бездеятельности о. П. Адамантова...
Епископ Тихон и его сторонники стараются добиться добровольного согласия приходов о переходе в его ведение. Под влиянием морального давления некоторые приходы обращаются ко мне за благословением, спрашивают: "Нужно ли это делать?" — я отвечаю: "Поступайте согласно совести", они колеблются: "А мы без вашего благословения не хотим…" Этой неопределенностью позиции и смущением душ пользуется епископ Тихон и в своей агитации против меня не пренебрегает демагогическими приемами и даже инсинуацией: "Митрополит Евлогий оторвался от родной Церкви, ушел к грекам… подчинился политически французам…" — вот его клеветнические на меня наветы...
О положении Лондонского прихода в самом начале эмиграции я уже говорил. После смерти протоиерея Смирнова первым настоятелем из эмиграции был протоиерей И. Лелюхин. Под влиянием тяжкой семейной драмы (жена и дочери, оставшиеся в России, уклонились в коммунизм), раздавленный этим горем, он с трудом справлялся со своим служением...
Посольскую церковь мы вскоре потеряли по недостатку средств для оплаты аренды; тогда англичане дали нам огромный храм, в котором после раскола мы и "карловчане" стали служить по неделям, а в праздники по очереди. Один храм, один престол, а антиминсы разные… С одного амвона и наша проповедь, и брань "карловчан" по моему адресу… Положение в церковном смысле нелепое, а в житейском — соблазнительное.
По уходе архиепископа Серафима в стан моих противников я выписал из Германии протоиерея Н. Бера... о. Тимофеев назначением о. Бера был обижен и тоже ушел к "карловчанам". Кроткому, тихому о. Беру вести борьбу с нашими противниками было очень трудно, и до сих пор мы с "карловчанами" связаны общим храмом. Кротость массу не воодушевляет, и наш Лондонский приход не процветает ни в духовном, ни в материальном отношении. Карловацкая часть прихода в лучшем материальном положении, потому что туда отошла часть богатых коммерсантов и аристократии из крайних правых монархистов. Настоятелями в Лондоне "карловчане" посылают самых боевых людей: епископ Николай, громя меня, так увлекся, что сломал свой посох, а священник Б. Молчанов из студентов Богословского Института, мною посвященный, доходит до фанатизма в своем антиевлогианском настроении. Жаль, что наш Лондонский приход не процветает...
...
Русская колония восстала против о. А. Рубца по следующему поводу. Одно книгоиздательство заказало ему книгу о советских писателях. Ничего общего с коммунизмом не имея, о. А. Рубец, заработка ради, взял заказ и написал ряд критических отзывов, для советской литературы весьма не лестных. Но книгоиздательство оказало ему медвежью услугу — изобразило на обложке серп и молот. Это эмигрантов возмутило.
...
Румыния признала большевиков, Патриарх Мирон, чтобы покончить с большевистскими притязаниями, отдал нашу церковь сербам. Это было, конечно, неправильно, но все же лучше, чем передача большевикам…

Я… счел нужным к "беспоповцам" съездить...
Потом я узнал, что после меня скамейку омывали святой водой...
Епископ Тихон написал о. Аваеву отвратительное письмо с целью склонить его на разрыв со мною. "Митрополит Евлогий может ваше имущество передать грекам… — писал он, — вам неприлично не переходить ко мне, находящемуся в согласии с германскими властями…" Я предупредил о. Аваева о замысле епископа Тихона — распутал все сплетение наговоров, дал директивы быть корректным с германской властью.
...
Г-жа Кузьмина-Караваева, энергичная женщина, переехала со своим приютом из Константинополя в Бельгию, в Намюр, а потом в Льеж, где устроилась в помещении о.о. иезуитов. Спустя некоторое время о.о. иезуиты пристанище отняли. Начальница не растерялась, забрала детей (их было человек около пятидесяти), приехала в Брюссель, высыпала детвору, как из мешка, на вокзале, а сама пошла искать по городу, куда бы с приютом пристроиться. Долго голодные и холодные дети сидели, ожидая, пока их начальница не объехала благотворительные инстанции и пока наконец добрые брюссельские дамы не сжалились и не оказали посильной помощи…
За 18 лет этот приют дал воспитание не одной сотне русских детей и многих поставил на ноги, вывел в люди. Из питомцев этого приюта есть уже инженеры, студенты, один учится в Богословском Институте, девочки выданы замуж и т. д.
Протоиерей Владимир Федоров… имеет одну странную особенность — терпеть не может собак, и собаки это чувствуют. Нерасположение к собакам особенно усилилось после того, как однажды маленькие щенки начальницы, по недосмотру хозяйки, ворвались в церковь и произвели там бесчинство, вбежали в алтарь и, играя, разорвали церковную завесу… "Когда я вижу даму, которая нежно несет свою собачку на руках, мне хочется, — говорил он, — ударить палкой по собаке и по даме…"

…хочу еще упомянуть о посещении г. Роттердама. …особенно приковали мое внимание горы леса — прекрасные, ароматные, тщательно обделанные доски, на нашей родной земле выращенные и нашими братьями, их принудительным трудом, кровью и потом политые… Может быть, какой-нибудь бедный больной епископ, в жалких лохмотьях, замерзая от стужи и изнывая от голода, под грубые оклики палачей рубил и обделывал эти деревья, не думая, что его собрат за границей в тепле и сытости будет смотреть на его труд… И как бы для усиления этого впечатления пред нами вырос огромный, черный, мрачный пароход, наполненный русским лесом, с надписью "Ворошилов". До чего стало больно и как-то стыдно!.. /От себя: каждому совестливому интеллигенту известно, что весь экспортируемый Советской Россией лес рубили исключительно больные епископы./

В Цюрихе существовал Карловацкий приход, но в нем начались раздоры из-за места священника о. Владимира Гусева... О. Гусев был несправедливо обижен архиепископом Серафимом и насильственно переведен из Цюриха, несмотря на защиту и ходатайство за него прихожан. Эти пререкания между прихожанами и архиепископом Серафимом закончились тем, что священник вместе с большинством своих прихожан перешел в мою юрисдикцию. Противно вспоминать, к каким недостойным мерам прибегали его враги, чтобы не пустить о. Гусева в Цюрих…




Митрополит Евлогий Георгиевский о России, которую мы потеряли. Часть I

Из книги Евлогия Георгиевского "Путь моей жизни".
В рассказе митрополита мы видим и набожность крестьян, подсовывающих попам тухлые яйца, а также ворон вместо кур, и трудолюбивых кулаков, наживающихся путём ростовщичества на чужой нужде, и многие другие некогда утраченные, но ныне вновь обретённые скрепы.

Отец мой, Семен Иванович Георгиевский, был сельский священник. По натуре веселый, жизнерадостный, общительный, он имел душу добрую, кроткую и поэтическую... С течением времени он несколько свою жизнерадостность утратил — тяжесть жизни, нужда его пришибли...
Мать моя, Серафима Александровна… имела склонность к меланхолии, к подозрительности. Сказалась, быть может, и тяжелая ее жизнь до замужества: она была сирота, воспитывалась в семье старого дяди, который держал ее в черном теле. Печать угнетенности наложила на нее и смерть первых четырех детей, которые умерли в младенчестве: с этой утратой ей было трудно примириться. Потеряв четырех детей в течение восьми лет, она и меня считала обреченным: я родился тоже слабым ребенком. Как утопающий хватается за соломинку, так и она решила поехать со мною в Оптину Пустынь к старцу Амвросию, дабы с помощью его молитв вымолить мне жизнь...
Скит Оптиной Пустыни, где проживал старец Амвросий, отстоял от монастыря в полутора верстах. Раскинулся он в сосновом бору, под навесом вековых сосен. Женщин в скит не пускали, но хибарка, или келья, старца была построена в стене так, что она имела для них свой особый вход из бора. В сенях толпилось всегда много женщин, среди них немало белёвских монашек, которые вызывали досаду остальных посетительниц своей привилегией стоять на церковных службах впереди и притязать на внеочередной прием.
[Читать далее]
Каждое принятие пищи — обед или ужин — было окружено благоговением, молитвенным настроением; ели с молитвою, в молчании; хлеб в нашем понимании это был дар Божий. Сохрани Бог, бросить крошки под стол или оставить кусок хлеба, чтобы он попал в помойную яму.
Если церковь будила и развивала мою душу в раннем детстве, питая ее священной поэзией и насаждая первые ростки сознательной нравственности, — социальное положение моего отца крепко связало меня еще ребенком с народной жизнью... Друзьями моими были крестьянские мальчишки, с ними я играл, резвился. Это были детские радости крестьянской жизни. Однако рано познал я и ее горести…
Жили мы бедно, смиренно, в зависимости от людей с достатком, с влиянием. Правда, на пропитание хватало, были у нас свой скот, куры… покос свой был, кое-какое домашнее добро. Но всякий лишний расход оборачивался сущей бедой. Надо платить наше ученье в школу — отец чешет в голове: где добыть 10–15 рублей? Требы отцу давали мало. Ходит-ходит по требам, а дома подсчитает — рубля 2 принес, да из них-то на его долю приходилось 3 части, а остальные 2 — двум псаломщикам. Годовой доход не превышал 600 рублей на весь причт. Много ли оставалось на долю отца? Были еще доходы «натурой» (их тоже делили на 5 частей). Крестьяне давали яйца, сметану, зерно, лен, печеный хлеб (на храмовой праздник и на Пасху), кур (на Святках), но эти поборы с населения были тягостны для обеих сторон. Священнику — унижение материальной зависимости и торга за требы, крестьянам — тягостное, недоброе чувство зависимости от «хищника», посягающего на крестьянское добро. Бабы норовили дать, что похуже: яйца тухлые, куру старую… Мой дядя, священник, рассказывал случай, когда баба, пользуясь темнотой в клети, подсунула ему в мешок вместо курицы ворону. Теперь это похоже на анекдот, а тогда подобный поступок был весьма характерным для взаимоотношений священника и прихожан.
Вопрос о государственном жалованье духовенству был поднят лишь при Александре III и решен поначалу в пользу беднейших приходов; положено было жалованье духовенству этих приходов от 50 до 150 рублей, причем годовой бюджет Синода был установлен в размере 500000 рублей с тем, чтобы в дальнейшем увеличивать его ежегодно на 1/2 миллиона. Приходов в России было около 72000. При таком их количестве судьба беднейшего духовенства, которое переходило на государственное жалованье, оставалась надолго завидной долей для остальных. Победоносцев был против этой реформы: содержание духовенства за счет прихожан, по его мнению, обеспечивало его слияние с народом и не превращало в чиновников. Но если бы сам он попробовал жить в тех условиях, на которые обрекал рядовое духовенство!
Необходимость доставать нужные деньги детям на школу заставляла отца прибегать к крайней мере — займу у целовальника, у кулака. Приходилось соглашаться на огромные бесчеловечные проценты. За 10–15 рублей займа кулак требовал 1/5 урожая! Мать упрекала отца, зачем он скоро согласился, зачем неискусно торговался. Но было нечто и похуже этих бессовестных процентов — переговоры с кулаком о займе. Я бывал их свидетелем, многое запало в мое сердце…
Когда наступало время ехать нам в школу, отец ходил грустный и озабоченный, потом скрепя сердце приглашал кулака, приготовляли чай, водку и угощенье — и для отца начиналась пытка. С тем, кого следовало обличать, приходилось говорить ласково, оказывая ему знаки внимания и доброжелательного гостеприимства. Отец унижался, старался кулака задобрить, заискивал — и наконец с усилием высказывал просьбу. Кулак ломался, делал вид, что ничего не может дать, и лишь постепенно склонялся на заем, предъявляя неслыханные свои условия. Отец мучительно переживал эти встречи: душа у него была тонкая.
Как ни тягостны были ежегодные переговоры с кулаком, они не могли сравниться с той бедой, которая вдруг свалилась на нашу семью. Мне было тогда 11 лет. Случилось это на Пасхе, в ночь со среды на четверг. В тот день мы ходили по приходу с крестным ходом, была грязь, мы измучились, пришли домой усталые и заснули мертвым сном. Вдруг среди ночи отец меня будит: «Идем в сарай спать на сено…» — «Как на сено? И подушку взять?» — «Да…» — «И одеяло?» — «Да…» Выхожу… — сени в огне. Я схватил сапоги и побежал будить псаломщиков, — а уже крыша горит. Крики… шум… Отец бросился спасать скот. Но спасти было невозможно: с ворот, через которые выгоняли скот, пожар и начался. Коровы ревели, лошади взвивались… Я видел, как огненные языки лизали докрасна раскаленные стены, слышал рев коров (и сейчас его помню)… Погибло все наше добро, весь скот, буквально все, до нитки.
Этот пожар — одно из самых сильных впечатлений моего детства. Я был нервный, впечатлительный мальчик, и ужас, в ту ночь пережитый, потряс меня до глубины души.
Нас подпалил мужик: он выкрал что-то из закромов соседней помещицы, старой девы. Его судили. Отбыв наказание в тюрьме, он решил отомстить. Потерпевшая помещица отвела от себя его злобу, оговорив моего отца: «На тебя поп донес». Мужик поджег ворота нашего скотного двора. Отец стал нищим. Правда, кое-кто из крестьян отозвался на беду: привели свинью, пригнали корову… Помещица, оклеветавшая отца, — может быть, совесть ее замучила, — приняла в нас участие, но все это не могло вернуть нам того самого скромного благополучия, которым наша семья пользовалась. Это бедствие отца подкосило.
Тяжелые впечатления раннего моего детства заставили меня еще ребенком почувствовать, что такое социальная неправда. Впоследствии я понял, откуда в семинариях революционная настроенность молодежи: она развивалась из ощущений социальной несправедливости, воспринятых в детстве. Забитость, униженное положение отцов сказывались бунтарским протестом в детях.

Когда же пришла пора отдать меня в школу, меня отвезли в духовное училище в Белёв, соседний уездный город, расположенный на высоком берегу Оки. Мне было 9 лет...
Заботиться о пропитании надо было самим... Ели в меру наших материальных возможностей, но соображаясь с постами, в заговенье обычно наедались втрое. Спали мы, одни — на койках, а другие, по 2–3 человека, — на нарах. Жили бедно, патриархально, вне всяких формальных правил поведения... За отсутствием правильного педагогического наблюдения мы своевольничали и подчас от последствий нашего своеволия жестоко страдали.
Как-то раз мы, все 8–9 человек, после бани напились воды прямо из бочки, что стояла под водосточной трубой, — и все поголовно заболели тифом...
Случилась с одним учеником беда и похуже тифа. На берегу Оки пекли на жаровне оладьи на постном масле, и продавались они по копейке за пару. Мальчик вздумал с торговкой держать пари: «20 штук съем, и тогда оладьи даром, а нет — заплачу». Съел все 20 — и умер от заворота кишок...
Наша вольная жизнь вне стен училища давала немало поводов для проявления нашей распущенности. Мы любили травить собак, бегали по городу босиком, играли на улицах в бабки… благопристойностью и воспитанностью не отличались. Была в нас и просто дикость. Проявлялась она в непримиримой вражде к гимназистам и к ученикам Белёвского технического училища имени Василия Андреевича Жуковского. Они нас называли «кутейниками», мы их — «селедками». Ежедневно враждебное чувство находило исход в буйных столкновениях на мосту. Мы запасались камнями, палками, те тоже, и обе стороны нещадно избивали друг друга. Как-то раз я попался в плен и вернулся весь покрытый синяками. На эти побоища старые учителя смотрели сквозь пальцы, даже не без интереса относились к проявлениям нашей удали...
Учителя нашего училища по своему образованию делились на «семинаристов» и «академиков». «Семинаристы» были проще, доступнее, лучше к нам относились, «академики» смотрели сверху вниз. Среди учителей было распространено пьянство. В приготовительном классе учитель наш был талантлив и имел на нас хорошее влияние, потом он спился. Учитель греческого языка страдал алкоголизмом. Пили и другие...
Состав учеников был пестрый. Были мальчики и хорошие и дурные. Мне случилось жить на квартире с сыном состоятельного священника; он крал у хозяйки по мелочам, а как-то раз ночью выкрал у хозяйкиного брата из бумажника 5 рублей. Поначалу вора не могли найти, началось строгое расследование... После долгого запирательства мальчик сознался. Его очень строго наказали, но воровать он продолжал. За ним так и установилась кличка: вор! вор! Психологически непонятна была его склонность к воровству: он не нуждался, как многие другие ученики.
...
По окончании Белёвского духовного училища я поступил в Тульскую семинарию...
Жили семинаристы по квартирам на окраинах города, в темных улочках, где грязи по колено (лишь стипендиаты, а поначалу я к ним не принадлежал, жили в интернате). Свободой они пользовались полной, но зачастую пользовались дурно: нередко обманывали начальство, прибегая ко всяким уловкам, чтобы не приходить на уроки, устраивали попойки, шумели, распевая песни…
Попойки, к сожалению, были явлением довольно распространенным, не только на вольных квартирах, но и в интернате. Пили по разному поводу: празднование именин, счастливые события, добрые вести, просто какая-нибудь удача… были достаточным основанием, чтобы выпить. Старшие семинаристы устраивали попойку даже по случаю посвящения в стихарь (это называлось «омыть стихарь»). Вино губило многих. Сколько опустилось, спилось, потеряв из-за пагубной этой страсти охоту и способность учиться!
Распущенность проявлялась не только в пьянстве, но и в неуважительном отношении к учительскому персоналу. Заглазно учителей именовали: «Филька», «Ванька», «Николка»… искали случая над ними безнаказанно поиздеваться. Например, ученики 4-го класса поставили учителю на край кафедры стул с тем расчетом, чтобы он, сев на стул, полетел на пол. Так и случилось. Класс разразился хохотом…
К вере и церкви семинаристы (за некоторыми исключениями) относились, в общем, довольно равнодушно, а иногда и вызывающе небрежно. К обедне, ко всенощной ходили, но в задних рядах, в углу, иногда читали романы... Не пойти на исповедь или к причастию, обманно получить записку, что говел, — такие случаи бывали. Один семинарист предпочел пролежать в пыли и грязи под партой всю обедню, лишь бы не пойти в церковь. К церковным книгам относились без малейшей бережливости: ими швырялись, на них спали…
Таковы были нравы семинаристов. Они объяснялись беспризорностью, в которой молодежь пребывала, той полной свободой, которой она злоупотребляла, и, конечно, отсутствием благотворного воспитательного влияния учителей и начальствующих лиц.
Начальство было не хорошее и не плохое, просто оно было далеко от нас. Мы были сами по себе, оно тоже само по себе. Судить никого не хочу. Среди наших руководителей люди были и добрые, но вся их забота была лишь в том, чтобы в семинарии не происходило скандалов. Провинившегося в буйном пьянстве сажали в карцер и выгоняли из семинарии. Реакция на зло была только внешняя.
Ректор семинарии, важный, заслуженный, маститый протоиерей, жил во дворе семинарии, в саду. Он любил свой сад, поливал цветы. У нас появлялся редко. Свои обязанности понимал так: «Мое дело, — говорил он, — лишь подать идею». Применять его идеи должны были другие: инспектор и его помощники. От нас он был слишком далек и, по-видимому, нас презирал. Когда впоследствии, уже будучи назначен инспектором Владимирской семинарии, я зашел к нему проститься и просил дать наставление, он сказал: «Семинаристы — это сволочь», — и спохватился: «Ну, конечно, не все…» К сельскому духовенству он относился свысока, третировал, как низшую расу («попишки»). От него мы не слышали ни одной проповеди, тогда как семинаристы в последнем классе обязаны были обучаться проповедничеству, и посвященные в стихарь произносили в церкви «слово». Обычно это «слово» вызывало иронию слушателей-товарищей.
Инспектор был светский человек, помещик, и часто уезжал в свою усадьбу. За ним приезжал кабриолет. Стоило нам издали его экипаж приметить (последние годы я был стипендиатом и жил в интернате), — и мы ликовали: сейчас уедет! К нам он относился тоже формально, не шел дальше наблюдений за внешней дисциплиной; живого, искреннего слова у него для нас не находилось.
Начальство преследовало семинаристов за усы (разрешалось одно из двух: либо быть бритым, либо небритым, а усы без бороды не допускались), но каковы были наши умственные и душевные запросы и как складывалась судьба каждого из нас, этим никто не интересовался.
Кормили нас хорошо, но не всегда досыта. Нашей мечтой был обычно кусок мяса, так малы были его порции, так жадно мы делили кусочек отсутствующего ученика. Белый (пшеничный) хлеб был лакомством.
Сочетание всех этих условий семинарской жизни обрекало молодежь на тяжкое испытание: мы обладали свободой при полном неумении ею пользоваться. Многие, особенно в начале семинарского курса, в возрасте 14–17 лет, вынести этого не могли и погибали. Из 15 человек, окончивших курс Белёвского училища, до 6-го класса семинарии дошло только 3 ученика. Кто отстал, кто выскочил из семинарии, кто опустился, забросил учение и уже не мог выкарабкаться из трясины «двоек». Жизнь была серенькая. Из казенной учебы ничего возвышающего душу семинаристы не выносили. От учителей дружеской помощи ожидать было нечего. Юноши нравственно покрепче, поустойчивей, шли ощупью, цепляясь за что попало, и, как умели, удовлетворяли свои идеалистические запросы. Отсутствие стеснений при благоприятных душевных данных развивало инициативу, закаляло, вырабатывало ту внутреннюю стойкость, которую не достичь ни муштрой, ни дисциплиной, но для многих свобода оборачивалась пагубой. При таких условиях ни для кого семинария «аlma mater» быть не могла. Кто кончал, — отрясал ее прах. Грустно вспомнить, что один мой товарищ, студент-медик Томского университета, через год по окончании семинарии приехал в Тулу и, встретившись со своими товарищами, сказал: «Пойдем в семинарию поплевать на все ее четыре угла!»
Такова была семинария, в которую я попал.
Первые годы были для меня какие-то пустые. Жил я жизнью глупой, пошлой, рассеянной в соответствии с бытом и нравами, которые царили вокруг меня. Я вырвался на полный простор и поначалу, как и многие мои товарищи, плохо использовал свою свободу.
Прежде всего стал учиться курить, но втянуться в курение не мог: оно мне было противно. Из удали раза два-три напился, чтобы доказать, что не хуже других могу осушить чайный стакан водки, играл иногда в карты, ученье забросил, распустился… При переходе во 2-й класс едва не провалился на экзамене по истории. Кто бы узнал во мне первого ученика Белёвского училища!..
Мое увлечение литературой во 2-м классе подготовило почву для дальнейшего душевного развития; в 3-м классе на нее пали семена тех политических учений, которые стали проникать в нашу среду. Это была пора царствования Александра III после убийства Александра II. В подполье развивался политический протест, возникали нелегальные организации. Местные тульские революционеры завербовывали юнцов из учащейся молодежи и охотились на семинаристов. Вождем этого социалистического движения был секретарь консистории В. Поначалу молодежь собиралась на невинные литературные вечера по субботам, перед всенощной. Читали доклады о Достоевском, о Пушкине… издавали журнальчик, мальчишки писали стихи. Никому в голову не могло прийти, что во главе кружка социал-революционная организация. Власти ее накрыли. В. и многих членов кружка арестовали (среди них были и гимназисты). Некоторые семинаристы оказались под подозрением. В семинарию нагрянули с обыском, кое-кого перехватили, кое-кого повыгнали или лишили казенного содержания. Мой товарищ Пятницкий, сын бедного диакона, талантливый юноша, музыкант, поклонник Шекспира, — застрелился...
Литературные собрания я посещал, был лишь наблюдателем, нагрянувшая гроза меня не коснулась. След все же на многих из нас она оставила. Мы сделались сознательней, невольно стали сопоставлять революционные политические чаяния с опытом социальной неправды, которую сами наблюдали, — и в нас возникал бесформенный протест, образовывалась накипь…

…никто над нами не работал и нас не развивал... Многие из нас вынесли из своих семей, из сел и деревень, где протекало детство в непосредственном общении с народом, смутные чаяния, мечтанья, а также запас воспоминаний о горьких обидах и унижениях. Сочетание богословских занятий, приуготовлявших нас к пастырству, и социальных идей породило то своеобразное «народничество», к которому и я тяготел тогда всей душой. Народ вызывал во мне глубокую жалость. Меня тревожило, что он пропадает в грязи, темноте и бедности. Это настроение разделяли и другие семинаристы. В нашей семинарии учились Глеб и Николай Успенские. «Народничество» в произведениях Глеба Успенского, вероятно, связано с теми настроениями, которые он воспринял в семинарской среде. С Николаем мы были даже знакомы — он встречался с семинаристами, был женат на дочери нашего сельского священника. Судьба его грустная: он впоследствии опустился, спился, бродил по ярмаркам с дочерью своей и каким-то крокодилом, девочка плясала и собирала медяки в шляпу отца…
Своеобразная идеология «народничества» внушала горячее желание послужить народу, помочь его культурному и хозяйственному развитию, хотелось поскорей стать сельским священником и приняться за духовно-просветительную работу. К сожалению, в этих наших запросах мы были предоставлены самим себе, наши воспитатели и преподаватели мало нам помогали, чтобы не сказать больше…
Преподаватель практических предметов по пастырству хотя и добрый, религиозный человек, но как светский не внушал нам большого доверия. Когда он в вицмундире иногда горячо говорил нам о задачах пастырства или учил церковному проповедничеству, невольно в душе возникал искусительный вопрос: почему же он, так просто трактующий о пастырстве, сам не идет по этому пути?

Лето по окончании семинарии я провел, как всегда, в родной семье. В течение ближайших летних месяцев мне предстояло решить свою дальнейшую судьбу. Академия меня влекла, но отсрочивала осуществление моих народнических стремлений. Идиллическая мечта — стать сельским священником, создать свою семью и служить народу — исключала высшее образование...
Я не знал, что мне делать, и решил съездить в Оптину Пустынь посоветоваться со старцем Амвросием...
И с какими только житейскими делами, даже пустяками, к нему не приходили! Каких только ответов и советов ему не доводилось давать! Спрашивают его и о замужестве, и о детях, и можно ли после ранней обедни чай пить? И где в хате лучше печку поставить? Он участливо спросит: «А какая хата-то у тебя?» А потом скажет: «Ну, поставь печку там-то…»
Мне все это очень нравилось.
Я поведал старцу мое желание послужить народу, а также и мое сомнение: на правильный ли я путь вступаю, порываясь в Академию?
— Да, хорошо служить народу, — сказал о. Амвросий, — но вот была купчиха, сын стремился учиться в высшем учебном заведении, а мать удерживала: «Обучайся, мол, у отца торговле, ему помогать будешь, привыкнешь, в дело войдешь…» Что же? Захирел он в торговле, затосковал и помер от чахотки.
Старец ничего больше не добавил, но смысл слов я понял и сказал матери, что ехать в Академию мне надо.
Неизвестно, что меня ожидало, если бы я не последовал указанию о. Амвросия. С молодыми либеральными батюшками тогда не стеснялись, впоследствии многие оказались со сломанными душами, случалось, попадали под суд и, не выдержав тяжелых испытаний, кончали идеалисты пьяницами, погибали…
Помню, вкусив премудрости научной психологии, мы вздумали посмеяться над нашим старым служителем — истопником Андреем. Однажды вечером, когда он пришел посмотреть, как топится печь, мы с некоторой важностью задаем ему вопрос: «Скажи, Андрей, в чем превосходство человека над собакой?», а он, подумав, говорит: «Да ведь, господа, смотря по тому, какой человек и какая собака…» Этот остроумный ответ простого человека так нас озадачил, что мы не нашлись, что ему ответить, и это отбило у нас охоту кичиться своею «образованностью»...
Отец совещался со мною по служебным делам. У него создались неприятные отношения с церковным старостою, местным огородником и кулаком, который за большие проценты давал ссуду крестьянам и держал их в своих руках. Староста вел агитацию против моего отца среди прихожан, подстрекнул их написать жалобу епархиальному начальству: пришлось давать объяснения консистории. Отец жаловался, как иногда трудно бывает священнику ладить со старостами, особенно если на эту должность попадает такой зазнавшийся «мироед». В доказательство он рассказал мне очень интересный в бытовом отношении случай в соседнем селе.
Местный священник, любитель родной старины, хотел при ремонте храма поместить в иконостасе образ святого священномученика Кукши, просветителя вятичей, живших по р. Оке, ибо приход этот был расположен на притоке Оки, р. Уне. Староста, не имевший, разумеется, никакого понятия ни о Кукше, ни о вятичах, ни за что не хотел помещать в церкви этого образа: ему не нравилось и казалось неблагозвучным самое имя Кукши. «Какую такую кукшу выдумал наш поп?» — говорил он прихожанам. Дабы разрешить спор, священник вместе со старостой поехал к местному архиерею. Престарелый архиепископ Никандр стал вразумлять несговорчивого старосту: «Почему ты не хочешь поставить в церкви икону святого Кукши? Ведь он просветил верой Христовой вятичей, наших предков; ведь мы происходим от вятичей». Староста очень обиделся и говорит: «Не знаю, может быть, Вы, Ваше Высокопреосвященство, вятич, а я, слава Богу, православный русский человек!» Что было делать: пришлось любознательному священнику отказаться от мысли иметь в своем храме икону священномученика Кукши…
Среди этого беззаботного студенческого веселья меня подстерегало тяжелое семейное горе. Я заболел скарлатиной, хотя форма заболевания была легкая, и скоро поправился, но я заразил ею свою маленькую сестру, 9-летнюю Машу. Это была очень добрая, ласковая, кроткая девочка, общая наша любимица. Особенно нежно ее любила мать как самую младшую и единственную дочь среди остальных пятерых сыновей. Я видел, как Маша, вся красная от жара, задыхалась, стонала, изнемогая в борьбе с ужасною болезнью. В таком состоянии я простился с нею и уехал в Академию. Через неделю Маша скончалась… Невыразимо жалко было мне нашей милой малютки… Можно себе представить, какой это был огромный удар для наших бедных и уже стареющих родителей, особенно для матери…


Процесс над колчаковскими министрами. Часть VI

Из сборника документов «Процесс над колчаковскими министрами. Май 1920».

ЗАСЕДАНИЕ ТРЕТЬЕ
Обвинитель Гойхбарг. …когда происходили выборы Колчака Верховным правителем?
Молодых. Вероятно, в ночь с 17 на 18 [ноября].
Обвинитель Гойхбарг. Что же в этот день, 18 ноября, Вы узнали относительно обстоятельств, предшествующих или сопутствующих так напугавшему Вас аресту Серебренникова?
Молодых. Все мы были в таком положении, что всегда можно было ожидать сюрприза. Известно, что Грацианов был [насильно] уведен из министерства. И то арестовывал чешский комендант Зайчек, то арестовывали казаки. И никто из нас не был уверен в своей безопасности.
[Читать далее]Обвинитель Гойхбарг. Зайчек арестовывал тех, кто были правыми, а казаки тех, кто были левыми?
Молодых. Зайчек, кажется, не особенно разбирался.
Обвинитель Гойхбарг. Кто же был арестован?
Молодых. Все члены [Уфимской] Директории.
Обвинитель Гойхбарг. Виноградов, член партии народной свободы, был арестован?
Молодых. Виноградов, кажется, тоже был арестован...
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, подсудимый Новомбергский припомнит более подробно, кто был арестован в этот день?
Новомбергский. Я узнал о событиях в тот день, когда происходили выборы Колчака. Мне говорили, что в предшествующую ночь были арестованы Авксентьев и Зензинов, члены [Уфимской] Директории, казаками, как я узнал после заседания...
Обвинитель Гойхбарг. …Верховный правитель Колчак и его министр [Старынкевич], «вступивший в связь с партией с-р», заявили, что накануне, именно 18 ноября — следовательно, перед тем, как, не зная об этом факте, [министры] совершали выборы Колчака, — к ним явился Волков, Красильников и Катанаев и заявили, что, движимые любовью к Родине, они решили арестовать Зензинова и Авксентьева и забрали их к себе; что потом Старынкевич поехал к ним, отвез их из помещения Красильникова, в котором они находились, к ним на квартиру, на дом одного из них; и — по заявлению Старынкевича, их приятеля, — «по их собственной просьбе» приставил к ним стражу.
Шумиловский. Приблизительно такие обстоятельства мне известны. Картина, которую Вы мне нарисовали, по-моему, соответствует действительности...
Обвинитель Гойхбарг. Я сообщаю, что адмиралом [Колчак] был назначен вами после того, как [вы] решили, что неприлично вице-адмирала избирать Верховным правителем.
Шумиловский. …незадолго до избрания [Колчака Верховным правителем] стало известно, что он пользуется поддержкой англичан и американцев, но к нему в высшей степени отрицательно относятся японцы... Эти мотивы — популярность в демократических странах — Америке, Англии, умение поставить себя в военной среде, подтвержденное его положением в Черноморском флоте, — и заставили меня подать голос за него. Я видел в этом гарантию, что те страшные события, которые происходили перед этим и которые только что произошли, не повторятся. Я голосовал за Колчака как [за] единственный выход из создавшегося тяжелого положения. Как я показал на допросе следственной комиссии, как [за] меньшее из зол.
Обвинитель Гойхбарг. Были ли Вам известны не выводы и заключения, которые [были] сделаны потом и предъявлены Вам относительно деятельности Колчака, а обстоятельства его жизни: что он согласился тайком от Временного правительства принять американское поручение; что он потом вступил на английскую службу для отправки в Месопотамский фронт; что он был отправлен в распоряжение английского правительства и по ходатайству Кудашева, который назывался послом в Пекине, отправлен во Владивосток, т. к. английское правительство считало более выгодным его пребывание здесь, чем на Месопотамском фронте; что [Колчак] сговаривался с Семеновым, который, по его словам, приставлял револьвер ко лбу и все выносил из помещений; что потом он сказал, что ему все равно с кем служить, с Семеновым или на английской службе, ибо он служил интересам Родины — все эти обстоятельства были известны?
Шумиловский. Мне [было] известно по газетным сведениям, что он принял предложение Англии бороться против Германского союза на Месопотамском фронте... Я потом пришел к убеждению, что он плохой Верховный правитель. Но я считал его безукоризненно честным человеком...
Обвинитель Гойхбарг. Вы указывали, что, голосуя за Колчака, Вы руководились деятельностью его в Черноморском флоте. А Вам известно, что он самовольно покинул флот?
Шумиловский. Нет, не знаю.
Обвинитель Гойхбарг. А Вы знаете, что Колчак в своих показаниях это подтвердил? Вы знаете, что в Иркутске происходил допрос адмирала Колчака, который был назначен адмиралом 18 ноября 1918 года, чрезвычайной следственной комиссией в течение января и первых дней февраля?
Шумиловский. Об этом я слышал.
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, Вы знаете и состав той комиссии, которая его допрашивала.
Шумиловский. Полного состава [ее] я не знаю.
Обвинитель Гойхбарг. А если я напомню Вам, что председателем этой комиссии был Константин Андреевич Попов и членами ее были Денике, Г. И. Лукьянчиков и Алексеевский.
Шумиловский. Да.
Обвинитель Гойхбарг. А может [быть], фамилия Алексеевский Вам что-нибудь говорит?
Шумиловский. Нет.
Обвинитель Гойхбарг. Вы интересовались теми делами, которые происходили в Иркутске?
Шумиловский. Да.
Обвинитель Гойхбарг. А что происходило в Государственном экономическом совещании, знали?
Шумиловский. Знал.
Обвинитель Гойхбарг. А членов его знали?
Шумиловский. Знал, [но] не всех.
Обвинитель Гойхбарг. Что же это за Государственное экономическое совещание, в которое министерство труда вносит законопроекты и не знает, из кого оно состоит?
Шумиловский. Я не мог за короткое время изучить его полностью. Как раз перед летом я уезжал в месячный отпуск, потом я хворал и не посещал заседания Государственного экономического совещания шесть недель.
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, подсудимый Молодых знает фамилию Алексеевского?
Молодых. Понаслышке я знаю того, который был на Дальнем Востоке.
Обвинитель Гойхбарг. Который был председателем [Амурской] земской управы и который был членом Государственного экономического совещания при Колчаке. Может быть, Вы помните?
Шумиловский. Об этом говорили.
Обвинитель Гойхбарг. А партийная принадлежность его не была указана?
Шумиловский. Я не помню...
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, подсудимый Молодых знает партийную принадлежность Алексеевского?
Молодых. Если я не ошибаюсь, он был с-р или народным социалистом...
Червен-Водали. Я могу сказать. Алексеевский состоял секретарем Государственного экономического совещания и принадлежал к числу членов группы земской и городской. Он являлся довольно деятельным членом Государственного экономического совещания...
Обвинитель Гойхбарг. Я оглашу стенограмму показания Колчака. Причем я прошу удостоверить, что почти весь допрос Колчака велся исключительно [бывшим] секретарем Государственного экономического совещания Алексеевским... И вот если [этому] своему недавнему сотруднику Колчак давал показания, Вы считали бы, что им можно вполне доверять?
Шумиловский. Я повторяю, что я смотрел на Колчака как на несостоятельного Верховного правителя. Но я считал и продолжаю его считать человеком, несомненно, честным, и поэтому тому, что он показывал, я верю.
Обвинитель Гойхбарг. А в особенности, может быть, если допрос вел главным образом Алексеевский, что, я думаю, исключало всякую возможность какого бы то ни было не только физического, но и психического принуждения по адресу Колчака?
Шумиловский. Я не смею заподозревать [ни] в малой степени тот факт, что Алексеевский правильно передал заключение Колчака.
Обвинитель Гойхбарг. Я тогда ходатайствую перед трибуналом. Может быть, защита, ознакомившись (а она ознакомилась с содержанием стенограммы показаний Колчака), не станет возражать, что те факты, которые указаны в [обвинительном] заключении, предъявленном подсудимым, не выводы, не заключения, а факты, с которыми я обратился, в частности, к подсудимому Шумиловскому, действительно содержатся в показаниях Колчака?
Защитник Айзин. Защита это подтверждает.
Обвинитель Гойхбарг. Следовательно, указывается, что из Черноморского флота Колчак бежал, оставив его и передав власть над Черноморским флотом в порядке военного боевого приказа своему помощнику.
Шумиловский. Это мне известно не было.
Обвинитель Гойхбарг. А если бы Вы это знали, Вы бы не голосовали за него?
Шумиловский. Я не знаю, что было бы тогда при изменившихся обстоятельствах: если бы было известно одно или если бы было известно другое. Я повторяю: мотив, который заставил меня голосовать за него, был тот, что я его считал способным овладеть буйной военной средой и оградить страну от атаманских выходцев справа.
Обвинитель Гойхбарг. А Волков, Катанаев и Красильников были атаманскими выходцами? Вы вчера указывали, что с Волковым никто не мог справиться. Когда Вы здесь узнали, что Вас обманули, потому что сказано было в заявлении, что накануне, еще до выборов Колчака, к Старынкевичу явились Волков, Катанаев и Красильников и заявили, что они распорядились изъять [часть] членов [Уфимской] Директории, создать положение, при котором не существует кворума [Уфимской] Директории, и создать возможность «естественного» перехода власти к Совету министров, который может ее передоверить Колчаку, когда Вы узнали тот факт, что именно атаманщина создала возможность передать власть Колчаку, Вы тогда не раскаялись в своем голосовании?
Шумиловский. Тогда было решено нарядить следствие над этими лицами.
Обвинитель Гойхбарг. Может быть, не следствие, а суд?
Шумиловский. Да, суд.
Обвинитель Гойхбарг. А Вы знаете, чем кончился этот суд?
Шумиловский. Да, они были все оправданы. И это нанесло сильный удар [по] всем надеждам.
Обвинитель Гойхбарг. А Вы пытались выразить это, что Вы получили удар? Может быть, Вы подали прошение об отставке или иначе реагировали, получив этот шок?
Шумиловский. Я прошения об отставке [тогда] не подал...
В данном случае я только мог считать, что эта борьба не может, конечно, начаться с первого же часа. И Колчак не настолько всесильный человек, чтобы сразу сильной рукой схватить этих людей. Очевидно, нужно было, как мне казалось, известное время [для] подготовки. Нужно было укрепиться для того, чтобы этот конфликт не стал опасным для власти. К сожалению, такого момента не наступило. Но я все-таки убежден, что момент не наступил не благодаря нежеланию...
Гойхбарг. А не напоминают ли Вам события 18 ноября те события, которые произошли 21 сентября [1918 г.]? Меньше двух месяцев прошло после ареста двух членов [Сибирской] Директории. Тогда было так: арестованы были два члена Сибирской Директории; нет кворума; прошение об отставке принимается, потому что они все-таки считаются присутствующими; затем приятель одного из них получает поручение выразить сочувствие уволенным министрам. Так же и здесь. Прошения об отставке нужны, но они не существуют. Тогда едут объявить их «свободными» [от содержания под стражей] и «по их просьбе» приставляют стражу на дому...
А когда были [арестованы] два члена [Уфимской] Директории (и власть естественно перешла к тем, кто находится здесь перед Вами), не пришло ли Вам в голову, что есть более естественный выход: взять арестованных, привести сюда, и будет кворум?
Шумшовский. Положение вещей обрисовывалось таким образом, что это могло быть сделано только физической силой.
Гойхбарг. Которая была у Колчака?
Шумшовский. В данный момент не было и у Колчака.
Гойхбарг. Значит, Вы рассчитывали, что порождение этой силы поможет Вам эту силу подчинить, и будет [можно] бороться с атаманщиной?
Шумшовский. Для этого нужно было думать, что выдвижение Колчака было сделано атаманщиной. Такого вывода я не мог сделать, так как никаких фактов у меня не было.
Гойхбарг. А не говорил [ли] Вам Матковский, что сам собой напрашивается такой выход: что можно привести сюда арестованных, и будет кворум?
Шумшовский. Чтобы Матковский передавал эти слова, я не помню.
Гойхбарг. Вы, кажется, были знакомы с Виноградовым? Он не говорил, что Матковский ему шепнул это?
Шумшовский. Нет, не передавал. А если бы [и] передал, то я не придал бы [этому] значения. Потому что, когда Матковскому я сказал, что нужно принять меры против ареста, он сказал, что боится встретить неповиновение со стороны воинских частей, если он отдаст им приказание. И они не пожелают его выполнить. Значит, если [бы] он это говорил, то это было бы неискренне. Если военный человек говорит, что он не может на это решиться, то, значит, положение еще более ухудшилось.
Гойхбарг. Разве Вам кто-нибудь сообщал, что эти лица арестованы такими силами, с которыми опасно начинать борьбу? Вы [ведь] не знали, кто это устроил?
Шумшовский. Догадаться было нетрудно, имея прежний опыт.
Гойхбарг. А если нетрудно было догадаться, что это сделала атаманщина, то нетрудно было догадаться и о том, что атаманщина создала условия для избрания Колчака...
Скажите, свидетель Матковский... Не припомните ли Вы обстоятельства, почему оказалось необходимым в тот момент избрать новое правительство, если до того времени существовало тоже учреждение, которое называлось правительством?
Матковский. Ввиду того, что я посвятил всю свою жизнь военному делу и политикой никогда не занимался, я не могу ничего ответить на этот вопрос.
Гойхбарг. Вы никогда политикой не занимались?
Матковский. Да.
Гойхбарг. А что Вы понимаете под политикой?
Матковский. Это, я думаю, заведет нас слишком далеко.
Гойхбарг. Я предлагаю не думать, а отвечать на этот вопрос.
Матковский. Я повторяю — политикой не занимался. Я и имею право не отвечать на заданный вопрос, что значит политика.
Гойхбарг. Я думаю, что свидетель обязан давать ответы на все вопросы. И [не] имеет права не отвечать, тем более перед чрезвычайным трибуналом советской республики. Что Вы называете политикой?
Матковский. Ввиду того, что я специалист по военному делу, я не занимался политикой. Если Вы меня спросите про военное дело, я отвечу [на] все, что угодно. А политикой я называю вмешательство в руководство государственной жизнью.
Гойхбарг. Вы даже не знакомились с тем, что происходит вокруг Вас?
Матковский. Я знал только то, что входило в круг моей деятельности.
Гойхбарг. А не были ли Вы на следующий день назначены председателем суда, разбиравшего обстоятельства дела бывшего Сибирского правительства?
Матковский. Нет, не так. Я был назначен председателем суда, чтобы судить лиц, посягнувших на верховную власть.
Гойхбарг. Значит, они посягнули на какую-то власть, ранее существовавшую. Ранее существовала какая-то верховная [власть]. Какое же это было учреждение накануне 18 сентября?
Матковский. Это была [Уфимская] Директория….
Гойхбарг. Значит, посягательство на верховную власть, которое Вы должны [были] судить, выразилось в чем?
Матковский. В аресте двух членов [Уфимской] Директории...
Гойхбарг. Не припомните ли Вы, по чьему распоряжению они были арестованы?
Матковский. Я знаю, что они были арестованы по личному почину тремя военными лицами. Но по чьему распоряжению, мне неизвестно.
Гойхбарг. Я хотел бы знать фамилии этих лиц.
Матковский. Волков, Красильников и Катанаев...
Гойхбарг. Значит, по личному почину они распорядились арестовать членов [Уфимской] Директории. И Вы их назначены были судить?
Матковский. Совершенно верно.
Гойхбарг. Вы имели сведения о Волкове?
Матковский. Да.
Гойхбарг. Вам не приходилось слышать о деле Волкова?
Матковский. Было два дела Волкова.
Гойхбарг. Одно было в ночь на 21 сентября. Может быть, он также распорядился сделать нечто «по личному почину»?
Матковский. Это был арест Крутовского и Шатилова и председателя [Сибирской] областной думы Якушева.
Гойхбарг. И человека, фамилию которого Вы не могли припомнить.
Матковский. Новоселова. И второе дело — как раз убийство этого гражданина Новоселова.
Гойхбарг. Тогда Вы не припомните, «за этот личный почин» Волков понес наказание?
Матковский. Я могу ответить совершенно определенно, что Волков был отрешен от должности по приказу генерала Иванова-Ринова и арестован...
Гойхбарг. А не припомните ли Вы, что через 8 дней он был освобожден?
Матковский. Он был освобожден Ивановым-Риновым, вернувшимся в Омск [из Уфы].
Гойхбарг. И потом что же, [он] ни на какую должность не попал?
Матковский. Распоряжением этого командующего армией он был отправлен на Дальний Восток...
Гойхбарг. А случалось, что подчиненные Вам начальники гарнизона не сообщали Вам своих действий?
Матковский. Очень часто случалось.
Гойхбарг. А полковник Волков?
Матковский. Полковник Волков, как командир казачьей бригады, должен был сам донести мне, как командиру [2-го Степного] корпуса. Но этого не сделал, потому что он получил распоряжение помимо меня от командующего Сибирской армией.
Гойхбарг. Почему Вы знали, что он получил такое распоряжение?
Матковский. Потому что никто, кроме Иванова-Ринова, не мог его командировать [на Дальний Восток].
Гойхбарг. А если он не слушался Ваших распоряжений? Может быть, он добровольно поехал?
Матковский. Может быть, он сообщал. Когда я спросил, почему уехал Волков, мне сказали, что по распоряжению Иванова-Ринова...
И Анненков, который мне был подчинен, точно так же мне не подчинялся.
Гойхбарг. А Вы принимали меры? Вы сказали, что политикой не занимались, а военное дело делали. Что Вы делали с не подчиняющимися Вам подчиненными? Вы применяли к ним какие-нибудь репрессии, например к Анненкову?
Матковский. Двумя словами ответить нельзя.
Гойхбарг. Если желаете, дайте ответ на вопрос не двумя словами.
Матковский. Нужно правильно называть и правильно понимать. Командир корпуса — это человек, который имеет власть в войсках. Я был командующим, когда в войсках был полный хаос. Армия была разрушена, и ничего не создано. Были отряды в несколько тысяч [человек], которыми руководили такие энергичные люди, как Анненков. Они имели в руках физическую силу, которой ни у кого не было.
Гойхбарг. А не пожелал ли Анненков поменяться с Вами [должностями] и стать командиром корпуса?
Матковский. Может быть, Вы мне разрешите не отвечать на этот вопрос? Вы не дали мне [о]кончить.
Гойхбарг. А не считаете ли Вы несоответствующим положению считаться командиром корпуса и получать жалование, не принимая никаких мер, и видеть, что люди Вам не подчиняются?
Матковский. У меня в корпусе было около 60 000 новобранцев, и все мое внимание было сосредоточено на создании из них войск. Если бы [мне] удалось их создать, конечно, я имел бы возможность справиться со всеми подчиненными, которые мне не подчинялись.
Гойхбарг. А воинские законы допускали только физическую силу или военные суды?
Матковский. Можно предавать военному суду, если есть фактическая возможность исполнить это предание военному суду.
Гойхбарг. Вы сказали, что политикой не занимались. Те, кто занимается политикой, могут так оценивать факты. А военные люди что должны сделать, если [они] встречают неподчинение?
Матковский. Они должны сообразить, есть ли у них реальная сила или нет. Действовать иначе значило бы ставить и себя, и власть в смешное положение.
Гойхбарг. А у Вас военные силы существовали. Значит, можно было отдать под суд?
Матковский. Я совершенно серьезно говорю, [что] нельзя отдать под суд человека, находящегося за несколько тысяч верст и [не] имея в руках вооруженную силу.
Гойхбарг. Так может рассуждать человек, занимающийся политикой. Но военная власть могла бы сделать попытку для предания суду.
Матковский. Для того чтобы можно было это сделать, я решил создать силу, при помощи которой я мог бы с ними справиться.
Гойхбарг. А военные законы позволяют так делать, [чтобы] вместо предания суду оценивать события? Разве в том, что называется военными законами, допускается такой порядок? Вы, кажется, с военными законами были знакомы? Дозволялось ли Вам заниматься политикой?
Матковский. Каждый начальник должен думать, к чему приведут его распоряжения.
Гойхбарг. А [разве] это не есть политика?
Матковский. Нет, это не есть политика. Военные также должны думать.
Гойхбарг. Значит, военные не могут сказать, что они не занимаются политикой и не знают обстоятельств, при которых совершился переворот и т. д. Я предлагал вопрос [о том], какие обстоятельства вызвали переход от одной власти к другой. Я [это] выяснил [и выяснил также], что, занимаясь военным делом, Вы оценивали обстановку.
Матковский. Я Вас не понял; если бы Вы спрашивали, какие обстоятельства вызвали замену одной власти другой, я бы Вам ответил.
Гойхбарг. Почему же Вас назначили председателем чрезвычайного суда для разбора дела о посягательстве на верховную власть, если Вы занимались только военным делом?
Матковский. Об этом надо спросить тех, кто это сделал...
Гойхбарг. А Вы с обстановкой военных судов и военными законами знакомы? Что допускается в военных судах?
Матковский. Очень мало.
Гойхбарг. А если Вы были председателем военного суда, то знали...
Матковский. Я был поставлен в чрезвычайно затруднительное положение, попав в председатели суда, не зная существующих законов. И другие члены [суда] были также не юристы...
Гойхбарг. А не приходилось ли Вам слышать о таких судах, где обвинения не было, а была только защита?..
Матковский. Только сейчас, когда Вы об этом говорите, я вспомнил, что я и все остальные члены [суда] обратили внимание [на то], что обвинения там не было, а защита была.
Гойхбарг. Не только так, а и в протоколе записано «пришли подсудимые со своими защитниками». Не помните ли Вы защитников, которые речь держали?
Матковский. Были Жардецкий и [военный юрист] Киселев. Жардецкий произнес речь по поводу действий Волкова.
Гойхбарг. После этой речи был вынесен приговор, что нет никаких признаков преступления в их действиях.
Матковский. Нет, не так. Подсудимые были оправданы не потому, что суд не нашел ничего преступного в их действиях. Преступление было налицо. Но суд не нашел того преступления, по которому суд должен их судить. Они обвинялись в покушении на верховную власть. Но суд по выслушивании речей защитников пришел к определенному совершенно заключению, что арест двух членов [Уфимской] Директории вовсе не означал собой уничтожения директорского правительства...
Гойхбарг. Значит, в Вашем присутствии [на заседании Совета министров] выносится решение, что ввиду того, что их (двух арестованных членов Уфимской Директории.— В. Ш.) нет налицо, [государственной] власти нет. [После этого] она, естественно, переходит к оставшемуся Совету министров и [Советом министров] передается Колчаку. Вы получаете назначение председателем суда. И такое Ваше решение и поведение [как председателя суда] не предполагало последствий, которые Вы санкционировали 18 ноября в заседании Совета министров?
Матковский. Мое присутствие в заседании Совета министров не только не санкционировало, но и не могло отразиться на этом решении...
Гойхбарг. Значит, Вы были по своей инициативе?..
Матковский. Я присутствовал с разрешения председателя Совета министров. Это был чрезвычайно серьезный момент, и я должен был исполнить все распоряжения генерала Розанова.
Гойхбарг. А раз присутствует начальник штаба [генерал-лейтенант Розанов], зачем Вы должны были также докладывать?
Матковский. Чтобы знать, что распоряжения Розанова не идут во вред распоряжениям Болдырева.
Гойхбарг. А, у Вас должно быть было соглядатайство. Это так полагается по военным правилам?
Матковский. По военным правилам полагается, что начальники штаба в исключительных случаях имеют право распоряжаться его (Верховного главнокомандующего.— В. Ш.) именем.
...
Молодых. …Мой старый друг и приятель, которому я оказал много услуг, например, М. А. Танонсон. Я у него бывал как просто у знакомого и просил осведомить меня, что я просто теряюсь и не знаю, что делать.
Гойхбарг. Вы обладаете такими знакомыми, как Танонсон, и считаете необходимым информироваться у английской миссии?
Молодых. …Вы знаете, что мы даже при полной аполитичности должны были уехать, спасая свою жизнь...
Гойхбарг. После этого Вы приехали сюда и участвовали в выборах Колчака?
Молодых. Я приехал вовсе не для выборов Колчака. И до этого все смены членов правительства указывали мало что веско означающее, потому что все находилось в брожении. И, находясь как областник в оппозиции к прежним правительствам...
Гойхбарг. Ко всем правительствам?
Молодых. К царскому, которое, по моему мнению, по моему опыту, отразившемуся на моей личной судьбе, угнетало Сибирь...
Гойхбарг. А когда власть Сибирского Временного правительства была передана Всероссийскому правительству с формальным подчинением Сибири России, Вы тогда ушли из министерства?
Молодых. Я не считал это правительство твердым и мог ожидать, что из этого будет...
Гойхбарг. После того, как Вы участвовали в заседании, где был избран Колчак, Вы не знали его действий, которые Вами характеризовались как явно преступные?
Молодых. Насколько я помню, в показаниях Бухову я писал, что не подозреваю Колчака в предосудительных действиях. Но знаю, что около него была целая группа [людей], что он знал, но не имел силы или не хотел бороться с этим течением. Я не помню.
Гойхбарг. Ввиду того, что подсудимый в точности не помнит, я попрошу огласить [его] показание относительно действий колчаковского правительства и Колчака. Может быть, он припомнит. Раз Вы запамятовали немного (читает). Это Вы показывали?
Молодых. Совершенно верно, да.
Гойхбарг. А не показывали, что Пепеляев дал Вам 24 часа на выезд из Омска. И Вы вынуждены были уничтожить документы, объясняющие предложенный вопрос?
Молодых. Да...
Гойхбарг. В связи с Вашими показаниями, что хищение на железных дорогах всем известно, я хочу задать вопрос подсудимому Ларионову...




Эрик Бредт о Гражданской войне. Часть I

Из книги Эрика Бредта «Моя жизнь, любовь и невзгоды на Ставрополье. Записки немецкого актёра – военнопленного 1916 – 1918 гг.».

Кадеты прорвали оборону.
Защитники с красными повязками вдоль реки подняли руки вверх.
Но зачем? Неужели они рассчитывали на милость? Об этом здесь не могло быть и речи.
Кадеты перешли реку и не пощадили – несмотря на поднятые руки и махания белыми тряпками.
Для всех, кто сдался, не было ничего другого, кроме смерти...
Когда всё успокоилось, на Базарной площади собрались оставшиеся в деревне друзья по «Хромой утке», чтобы понаблюдать, что же будет дальше. Любопытство пересилило страх. Болтая о том, о сём, они стояли, прислонившись к саманной стене, тянувшейся вдоль сада у маслобойни – нейтральные зрители.
От главной церкви ехали всадники с белыми полосками на фуражках и рукавах. Они появлялись сначала по двое, потом более многочисленными группками. Они ехали из одного и того же направления – авангард победителей.
Одна группа направилась в сторону маслобойни.
«Красивое зрелище!» - сказал «отец», стоявший рядом с «Фридрихом фон Шиллером».
Но Баруссель, только что подошедший, так как его теперешняя солдатка не хотела его отпускать, вдруг высказал свои опасения по поводу этой игры в наблюдателей. Он сказал: «Давайте-ка пойдём лучше домой! Вдруг они примут нас за русских!»
Но через мгновение всадники уже стояли перед ними у садовой стены. Одним резким движением они остановили своих коней и направили свои пистолеты на стоявшую перед ними добычу.
[Читать далее]
«Вы кто?»
«Мы военнопленные. Австрийцы, немцы, венгры».
«Проклятые собаки! Вы участвовали в бою».
«Но тогда бы мы здесь не стояли», - сказал один из группы. Другие смеялись, пожимали плечами, качали головами.
Фридрих фон Шиллер пояснил: «Мы стояли здесь и только смотрели, чем это закончится. Да и оружия у нас ни у кого нет… Да и откуда?»
Предводитель «белых» вытащил свою саблю.
«Лживое отродье! Постройтесь!»
«Зачем?»
«Зачем? Затем, что вы должны умереть!»
Шесть всадников поддерживали того, кто изображал здесь палача. Направляя своих коней, они выстроили приговоренных к смерти в один ряд.
Жертвы стояли, десять человек, в ряд, на некотором расстоянии друг от друга.
Из маслобойни вышел какой-то старик. Он с любопытством подошёл к стене, нерешительно остановился и уже собрался идти дальше.
«Стой, дедушка!» - крикнул тот, с саблей. - «Останься! Посмотришь, как я могу рубить!»
Охваченная ужасом, дюжина невинных человек позволила убить себя за несколько минут. Баруссель поднял руку, и она упала, отрубленная. Второй удар попал в плечо, а третий раскроил ему лоб. Потом «отец» лишился пальцев обеих рук и получил удар в горло.
«Фридриха фон Шиллера» буквально разрубили на куски, потому что он хотел сбежать.
Как цепом, работал слуга палача, только гораздо быстрее. Один за другим падали люди из построенной десятки. Три последних жертвы, судя по их форме, были представителями австрийской армии...
У русского старика потемнело в глазах, когда первые пальцы упали у его ног. Он прислонился к стене и опустил голову.
На улицах вновь началась стрельба.
Защитников уже не было, но было много спрятавшихся в домах людей. Их вытаскивали, и, невзирая на то, была ли на них гражданская или военная одежда, ставили к стенке и расстреливали. И такая экзекуция проходила во многих дворах.
И напротив Дороховских ворот проходил расстрел. Дети кричали с ужасом в голосе: «Это наш отец!»
Фёдор, Настин муж, ещё утром, когда прозвучали первые выстрелы, оседлал жеребца Кондратия Артёмовича и, взяв трубу, поскакал, трубя по деревне. «У меня нет оружия», - сказал он. - «Так хоть потрублю»...
После обеда, когда «кадеты» уже прорвали оборону, и началось бегство «красных», трубу Фёдора ещё слышали в деревне, пока её звуки не пропали где-то в направлении Песчанки. Может быть, ему удалось уйти.
И Дмитрий Кондратьевич, муж нашей казачки Маришы – вернувшийся с турецкого фронта – появился в Лежанке именно в этот опасный момент. В день его приезда мы видели Маришу в широком бело-зелёном наряде, как будто наступила весна.
А теперь страх и ужас заполнили её сердце. Она поняла, что не сможет Дмитрий вернуться к простой крестьянской жизни.
Этого не мог никто. Все должны были сражаться, и им не оставляли никаких сомнений в том, на чьей стороне.
Дмитрий, как и Фёдор, тоже исчез со двора. И никто не мог сказать, куда он направился, и что с ним станет.
Недалеко от заднего двора Дороховых, там, где была площадь маленькой церкви, лежал Адольф, благородный «цветок мужской верности», с пулей в голове.

…в хозяйском доме появились «кадетские» офицеры, чтобы занять квартиру...
Офицеры подошли ко мне поближе. У одного из них по подбородку проходил шрам. Я его сразу увидел.
«Ты кто?»
«Немец»
«Кто?»
«Пленный немец. Я здесь служу».
Сначала они уставились на мою красную рубаху, потом на моё лицо.
«Ты был у красногвардейцев?»
«У кого?»
«У красногвардейцев?.. Да?»
«Я не понимаю… Где? Красно… как? Что это такое?» - спросил я.
Название «Красная гвардия» было новым. Гражданская война тоже была новой, и её понятия очень постепенно входили в обращение. Мне казалось, что до этого момента слово «Красная гвардия» я не слышал.
И так как я на задаваемые мне вопросы отвечал в основном качанием головы, они, не раздумывая, решили, что я разыгрываю из себя идиота.
Они жестом показали, что я должен выйти за дверь.
«Выходи!»
Тот, со шрамом, приказывая, поднял руку.
«Во двор! Быстро!»
Я не двигался с места.
Теперь уже оба показали мне рукой, вытянув указательный палец, на выход.
«Ты пойдёшь?»
Я сдавленно засмеялся.
«Выходи!»
Меня же там расстреляют…
«Что я сделал?» - сказал я.- « Я немец»
«Собака! Не притворяйся! Даже если и немец, ты всё равно с красными! Марш! Во двор!»
В этот более чем критический момент вошла Настя в сопровождении Маришы. Непроизвольно офицеры повернулись к женщинам.
«Это кто такой? Вы его знаете? Он в «Красной гвардии? Говорите правду!»
Настя, внешне абсолютно спокойная, сохраняла, как всегда, уверенность, хотя и узнала в одном из кадетов офицера с холодными глазами и шрамом на подбородке, который уже однажды был здесь во дворе, даже в её комнате. Не теряя самообладания, она сказала, что уже 16 месяцев я служу здесь и ни разу не покинул этот двор, и сегодня тоже...
Утверждения Насти активно поддерживались Маришей. Обе женщины подтверждали, что сегодня я весь день был во дворе и нигде больше.
Несмотря на всё это, этих двоих трудно было переубедить в том, что они уже решили. То один, то другой, сменяя друг друга, они подходили ко мне вплотную, чтобы ещё раз присмотреться ко мне.
Тот, со шрамом, всё ещё не решивший, стоит ли отпускать жертву, наконец, сделал несколько шагов от меня. Но из вида меня не выпускал, и не нашелся сказать ничего другого, кроме: «А я думаю… Я думаю, друг мой, ты всё же был у красногвардейцев».
Второй не был таким упрямым.
Он, между тем, занялся Тимекарлом и Отто Шёнеманном. На них не было красной рубахи, и это сослужило им добрую службу, хотя никто из тех, кто был в «Красной гвардии», никогда не носил красную рубаху, только красную полоску на фуражке. Да и «кадеты» вряд ли видели когда-нибудь красногвардейца в красной рубахе...
На пороге появился третий «кадет», принял важный вид и вызвал обоих офицеров во двор. Они тотчас последовали за ним. Офицер со шрамом, выходя из кухни, ещё раз обернулся к нам. И как будто ничего не произошло, он спросил: «Здесь есть поблизости магазин, где есть сигареты? Кто из вас может нас проводить?»
Тимекарл и Шёнеманн выразили готовность пойти с ними... Но что за бредовая идея! Представить себе, что кто-то в этой несчастной Лежанке будет спокойно продавать сигареты! Виновникам несчастья! Что кто-то стоит в своём магазине и ждёт их!
Всё равно! Наступило облегчение. Иногда наступает момент, что палач и жертва испытывают неодолимое желание закурить, и тогда решение о жизни и смерти откладывается…
Потом я подошёл к окну и прижал лицо к стеклу, так как снаружи, у стены дома, происходил какой-то спор.
Я видел только какой-то тёмный клубок, в середине которого что-то топорщилось.
Возбуждённый голос, который становился всё более настойчивым, с невероятной быстротой пытался что-то объяснить. Но разве это кого-то интересовало?
Послышался холодный командный голос, а за ним предсмертный крик.
Залп заставил задрожать стекло в окне, за которым я стоял.
Я отпрянул от окна. Огонь осветил двор и кухню.
Я быстро стащил с себя красную рубаху и натянул белую. Я залез на печку и тихо сидел там, не зажигая света. Через четверть часа пришла Настя.
«Гриша!»
«Что?»
«Я боюсь. Они расстреляли кого-то у телятника. Я не знаю, кто это. Они стащили его с сеновала в ясли, из которых едят лошади».
Я молчал.
Настя тяжело дышала.
«Я только хотела посмотреть, не ты ли это», - сказала она.- «Теперь мне нужно обратно. Проведи меня через двор, Гриша, мимо мертвеца! Мне страшно. На дорожке лежит часть головы».
Я пошёл с ней.
Проводив Настю, я вновь нырнул в своё укрытие.
В сенях я столкнулся с каким-то пьяным человеком, который тоже хотел в кухню - представитель этой офицерской армии, как и другие; но его я раньше не видел.
Он был одет на казачий манер, был маленьким и толстым, Пожилой человек, похожий на тех, с кем я раньше имел дело.
С трудом держась на ногах, он распространял запах перегара и постоянно отрыгивался.
Я просто прошёл мимо него и зажёг лампу. Когда стало светло, он, спотыкаясь, вошёл в кухню. Пьяным голосом он заговорил со мной.
«Человек, кто, кто, кто ты?... Ты больше – больше - ?»
«Я не большевик», - ответил я. Мне пришлось снова рассказывать о себе. Но этому пьянице я излагал всё довольно спокойно; от него не исходила никакая угроза для меня, как от других.
А, исходя из того, как он реагировал заплетающимся языком, все опасения и вовсе отпали.
«Военно – военнопленный не – немец? Хорошо… Хорошо, хорошо. Я тебе ничего не сделаю, друг. Предупреждаю тебя, не ходи на улицу. Там тебя расстреляют, дружок. Выход на улицу тебе запрещён. Оставайся здесь в комнате! По – по – понимаешь ты? Там снаружи плохо… плохо… Боже мой, боже мой!..»
Он тяжело вздохнул, вытащил бутылку и допил остатки.
«Не удивляйся, что я вздыхаю!» - сказал он.- «Если бы ты знал…о, если бы ты знал…!»
Он начал плакать. Когда он продолжил говорить, сдавленно, прерывисто, его жалоба, несмотря ни на что, тронула меня.
«Я казак, понимаешь, да? Жил на Дону. Был богатым… Имел большое хозяйство. Всё заработал сам… Но красные, друг, красные, ты понимаешь… им такое не нравится… И они, три недели назад, они сожгли мой двор, мой двор… всё, что у меня было, друг… всё сожрал огонь, огонь… сожрал моё прекрасное имение и всё. Всего три недели назад, друг, три коротких недели назад. Теперь я бедный, да, совсем бедный. А моя жена – где она? А мои маленькие дети – где они? Я не знаю. Должен был бросить всех в беде, друг, и бежать… чтоб остаться в живых. Вот такие дела… Как мне не вздыхать?... И больше ни капли водки … ни глотка».
Он печально смотрел на свою бутылку и пальцем вытирал слёзы с лица. Потом запустил руку в карман брюк и вытащил керенку – банкноту в 25 рублей, небольшую зеленоватую бумажку.
«Друг, принеси водки! А? Исполни эту просьбу донского офицера, друг! Найди магазинчик! Принеси мне водки, а? Сделаешь?»
Но мне его призыв «Будьте добры друг к другу!» показался не совсем корректным. Только что он говорил мне, что на улице меня расстреляют, а теперь посылает меня за водкой.
«Но вы же, господин офицер, только что говорили, что мне нельзя выходить на улицу…», - заметил я.
«Но водка же для несчастного, друг!... Я прошу тебя, принеси мне… Иди, иди! Возьми деньги и иди!»
Он опять начал плакать, когда открылась дверь – было ли это в этот раз на моё счастье или беду? – и несколько голосов воскликнули: «Да вот же он!»
Появились два поручика, а с ними Мариша и Настя. В их руках была птица, утки и гуси...
Поручик спросил: «Ну что, вы сегодня сильно испугались?»
«Да, очень», - ответили они.
«Да», - сказал он. - «Это злое время. Каждый день нужно убивать людей. Собственных братьев. А что делать? Нужно».
Мариша сказала тихим голосом: «Во дворе лежит расстреляный».
«Я знаю, знаю… Я пришёл, когда они его ставили к стенке. Оставьте его! - сказал я. - На сегодня хватит! Но они меня не послушали; они очень торопились… Некоторые всегда торопятся, не удержать… Их гонит ненависть. - Да, ненависть слишком велика, и поэтому случается, что гибнут невинные люди».
Может, мне тоже вмешаться в разговор? - промелькнуло у меня в голове.
«Меня они тоже хотели расстрелять!», - сказал я. - «Хотя женщины им подтвердили, что я ни на минуту не покидал двор, чтобы, как они утверждали, поддержать совершенно чуждое мне дело. Что могло меня на это толкнуть, лейтенант? Вы бы вмешались, если бы немцы в Германии начали убивать друг друга?»
«Вы пленный», - сказал он. - «Вы находитесь здесь в довольно скверном положении. Пленных, особенно если они немцы, подозревают в том, что они симпатизируют большевикам. Генерал Корнилов, командир нашей армии, немцев очень не любит. Конечно, здесь срабатывают предрассудки, обобщения, которые искажают правду. Всё видят в кривом зеркале. И видите, что получается. На Базарной площади сегодня положили дюжину ваших товарищей, зарубил саблями один наш конный патруль. Я видел их. Бедные. И всё же – печально, что подобное становится необходимым…»
Я едва смог снова сесть на стул. То, что он рассказал, парализовало меня, у меня подкосились ноги.
Кто же были те мёртвые, которых он видел? О некоторых я точно знал, что их там быть не могло. Леманн, Флигеншмидт, Бруно и Лео ещё в обед ушли в Песчанку. Это мы знали из надёжного источника.
Настя смотрела на меня больными глазами. Мариша плакала. Да и было отчего. Как сложилась судьба Дмитрия? После долгого молчания мы вновь заговорили.
«Ты не хочешь лечь, Гриша?» - сказала Настя.- «Ты же устал».
«А вы ещё долго будете работать?»
«Возможно, всю ночь. Посмотри, сколько птицы! Нам велели приготовить это ночью. Они хотят обедать в хозяйском доме. У нас работы ещё на много часов».

Подпоручик в чёрной униформе… заговорил со мной через забор.
Жёсткий немецкий в его устах был вообщем-то понятным; только тон, каким он говорил со мной, был неприятным, инквизиторским, в нём была угрожающая резкость, которая меня испугала.
«Вы тоже немец? Тоже пленный?»
«Да, я военнопленный».
«Вы вчера сражались?»
«Нет… Да и не знаю, за кого мне здесь сражаться. Какое мне дело до русской гражданской войны?!»
«Очень даже большое дело, господин военнопленный. Скажите мне, где вы спрятали пулемёты? Здесь, во дворе? Там, в том сарае? Или в другом сарае? Где?»
Он показал рукой на конюшни.
Опять та же песня?
И этому человеку нравилось, вероятно, подозревать, не имея никаких оснований.
Я сказал: «Господин младший лейтенант, мы не прячем во дворе никаких пулемётов, мы же не спятили…».
«Идите сюда во двор»,- сказал я. - «Если Вы не доверяете - посмотрите сами…»
В дальнейшем разговоре я опять услышал, что генерал Корнилов настроен против всех немцев, то есть против немцев вообще, а военнопленных в особенности.
«Вы и австрийцы заодно с большевиками. Я слышал, что большевики каждому военнопленному, кто сражается за них, платят 30 рублей в день. Это так? Или сколько вы тут получаете?»
И снова мне пришлось его сладкоречиво убеждать в том, что мы здесь в деревне абсолютно в стороне от того, что, может быть, без нашего согласия разыгрывается в Ростове. Никакие сведения об этом до нас здесь не доходили. В Лежанке ещё даже не открылся агитационный пункт большевиков. А то, что в больших городах, как утверждают, многие военнопленные переходят на сторону большевиков добровольно, это очень сомнительно.
Всё, что я говорил, было, очевидно, напрасным...

…от группы офицеров отделился кто-то, кому снова не понравились наши лица - поджарый мужчина, который как ястреб бросился на нас, и вдруг вырос перед нами, отделяемый только забором. Он резко спросил: «Чего уставились? Кто такие?»
Обычная информация, что мы военнопленные – а другой у нас и не было – для него не годилась. Это было сразу понятно.
«Как вы попали в этот двор?»
«Мы работники».
«Вы шпионы… Большевики…Я велю вас расстрелять... У вас есть документы? Покажите! Быстро!»
Я сказал: «Вы же знаете, что военнопленным в вашей стране никогда не выдавали документов. Наоборот: все, что были с собой, отбирают. Они должны оставаться без документов, чтобы ничего из себя не представляли, были «никем», чтобы они не могли удостоверить свою личность».
«Я прикажу вас арестовать…Я не знаю, кто вы на самом деле… Эй, Сергей Станиславович, подойдите, пожалуйста, сюда!»
Бегом явился приземистый штабс-майор с полным гладким лицом.
«Что прикажете?»
«Нужно арестовать трёх шпионов. Оставайтесь с ними! Взведите свой револьвер! Я приведу…»
«Ну, ну, Максим Максимович, подождите же!» - сказал маленький толстяк. – «Дайте-ка мне посмотреть, мой дорогой! Как мне кажется, это всё же немец -  как и наш Андрей Карлович, из театра, немецкий актёр? Не так ли?»
«Ваше высокородие, так и есть», - поспешил я ответить.
«И вы служите там, в этом хозяйстве, хорошо. Интеллигент, не большевик, хорошо… А те, другие?»
«Мои товарищи».
«Товарищи, хорошо. Разумные люди, сразу видно. А вы что хотите, Максим Максимович!? Не надо спешить… Нужно, посмотреть на людей».
Ну, подстрекатель, Максим Максимович, получил отпор. Он ушёл, когда понял, что майор собирается ещё поговорить с нами.
«Знаете, какая моя гражданская профессия?» - дружелюбно спросил штабист. – «Если я Вам скажу, Вы согласитесь с тем, что я разбираюсь в лицах, в физиогномике. Человеческое лицо – это зеркало. Весь человек, вся его сущность отражаются в нём. Конечно, можно ошибиться. Но тот, кто как я, имеет трёхлетний опыт работы следователем в Москве, тот редко ошибается. В вас троих я вижу скорее честность, чем то, что Вы меня обманываете. Но Вы должны быть осмотрительными. Другие могут думать по-другому. Пока части армии здесь в деревне, для Вас сохраняется опасность. Полчаса назад я видел, как расстреляли одного из Ваших. Он просто шёл по улице, но у него не было документов, чтобы удостоверить свою личность. Конечно, можно было бы проверить то, что он говорил, в каком дворе он служит – но этого не делают, проще расстрелять. И хотя я не сомневался в том, что он говорит правду, заступался, его всё же пустили в расход. Но, слышите? Вот! Слышите? Снова залпы. Всё ещё продолжают находить подозрительных. Поэтому будьте осторожны! Не разгуливайте так беззаботно вокруг…»
Когда меня затем представляли офицерам на том дворе, всё было почти как в приличном обществе. Господа – за небольшим исключением – мило улыбались, задавали мне вопросы и показывали своё преклонение перед искусством, которому здесь, конечно же, места не было. А потом Андрей Карлович от имени всех присутствующих объявил себя уполномоченным ознакомить меня с предложением, которое поддерживает большая часть штаба.
«Мы спрашиваем Вас: Вы хотите остаться у нас? Вы человек искусства и мы просим Вас присоединиться к нам. Разделите наше общество! У вас будет прекрасная жизнь. Иногда, когда у Вас будет настроение, почитаете нам что-нибудь! Может быть, что-нибудь возвышенное! или что-то весёлое! Вы будете нас развлекать, а у нас будет возможность учить с вами хороший немецкий. Мы вас снабдим деньгами, одеждой и хорошей едой. Наши военные дела Вас касаться не будут. Вам нечего бояться, большой войны не будет. Цель нашей кампании – пробиться через Екатеринодар к Чёрному морю. Там мы ждём корабли союзников, корабли с английскими, итальянскими и французскими офицерами, которые нам помогут освободить Россию от большевиков. Вы - немецкий артист, и, вероятно, как и я, уже долгое время отлученный от профессии, конечно, хотите вернуться на Родину. Ну, так и пойдёмте с нами. А на Чёрном море мы предоставим Вам возможность кораблём вернуться в Вашу страну…»
…я мысленно ещё раз обдумывал все за и против, и поджидал Настю.
Она пришла и выслушала меня. Она стояла передо мной у кухонного стола и, не прерывая, слушала.
И только одно она мне сказала:
«Гриша! Подумай, с кем ты идёшь. Ты разве не видел, что они сделали вчера и сегодня? Ты говоришь, это офицеры, студенты, образованные люди. Да, это образованные люди России, лучшие, элита, интеллигенты - те, кто два дня здесь убивал. Ещё и сейчас слышатся выстрелы. Они идут по дворам, они заходят в дома, чтобы расстреливать. Зачем ещё? Разве вчера было недостаточно? Недостаточно 300 трупов у речки? А ещё тех, что лежат кучами на улицах? – Ну, Гриша, иди! Иди с образованными!..»

Алексей Игнатьев о Рокомпоте. Часть IV

Из книги Алексея Алексеевича Игнатьева «Пятьдесят лет в строю».

Кто во время войны не был в военном госпитале, тот не оценит стоимости крови и человеческих страданий. Цифры потерь убитыми и ранеными, о которых я читал в учебниках военного искусства, приобрели новый смысл с минуты, когда я сам попал в госпиталь...
[Читать далее]…санитарный поезд № 14...
За день вагон накалился от жгучего солнца, и ночь не принесла прохлады, несмотря на поднятые рамы окон...
И вспомнились мне те роскошные поезда «имени императрицы», которые я видел проходящими через Ляоян. Их все осматривали, восторгаясь и прекрасной хирургической, и койками, оборудованными по последнему слову науки, и даже вагонами для докторов и сестер, и особыми купе, и уютной столовой. Таких поездов было всего три, и никому не приходило в голову подсчитать, сколько раненых могли они принять. Впоследствии к ним попросту прицепляли теплушки, куда после больших сражений раненых сваливали наспех без всякого разбора. «Поезда императрицы» были созданы для популярности царской семьи и только вызывали чувство зависти к тем счастливцам, которые могли пользоваться этой роскошью…
Поезд останавливался на всех станциях в ожидании раненых. Их было много. Лишь на второй день поздно вечером добрались мы до Ляояна. Здесь меня передали в госпиталь.
Надолго сохранил я благодарную память о сестре, которая за мной ходила в поезде. Это была настоящая русская женщина, из тех, которые вкладывают всю свою честную душу в служение страдающей армии.
С одной из них мне пришлось встретиться через много лет.
Зимой 1939 года, вернувшись как-то со службы домой, я нашел у себя ценный подарок. Приходила неизвестная особа и оставила для передачи мне туго набитый бумажник красного сафьяна с тисненными золотом китайскими иероглифами. К бумажнику было приложено письмо...
В письме сестра вспоминала о том, как умирали русские солдаты в Маньчжурии в 1904 году: «Есть в жизни случаи, которые никогда не забываются, и время не может их стереть из памяти.
Я не помню его фамилии: то ли Диких, то ли Мягких, это был сибиряк, но прекрасно помню, что звала я его дядей Ваней. На эвакуационном пункте, отмечая своих больных, я нашла его на носилках, с надвинутой на нос папахой, из-под которой торчала борода, а на нем лежала винтовка, которую он прижимал к себе обеими руками.
Винтовка — я ее ненавидела, потому что у нас был приказ — прежде всего записать винтовку, а потом уже заниматься человеком!
Рядом с ним стояли носилки с худеньким солдатом, на котором лежала огромная медная труба, которая его всего закрывала, и он так же крепко цеплялся за нее руками.
Оба они попали ко мне.
Когда мы их раздели и уложили, оказалось, что «труба» был после перенесенного сыпного тифа, уже с надеждой на выздоровление, а дядя Ваня совсем в другом положении: у него была ампутирована нога выше колена, швы разошлись, зияла огромная гнойная рана, и, несомненно, назревал септический процесс.
Это был тяжелый больной, который не подлежал эвакуации, и госпиталь подсунул его, чтобы не портить свой процент смертности.
Все мысли и тревоги дяди Вани сосредоточены были на своей семье, на своих пяти ребятах.
«Вот, — говорил он, — сестрица, за чужу землю, должно, помру, а своя-то осиротеет! Кто ребят будет кормить, кто им помогнет?»
А когда его спрашивали о болях, о самочувствии, он без надежды махал рукой и говорил: «Мне больше внутре болит, за семью болит, все думаю: кто им помогнет?»
И все это говорилось без ропота на свою судьбу, а с какой-то обреченностью и с полной безнадежностью за будущее семьи.
Чужда была ему эта война: «Зачем нам китайская земля, она ничего не родит». И много, как-то возбужденно он рассказывал о своей земле, хозяйстве, семье, о ребятишках, и даже его ранение отходило на второй план. На другой день он как-то притих, стал молчалив; чтобы отвлечь его, я предложила писать письмо жене; он радостно принялся диктовать мне бесконечные поклоны, которые заполнили три четверти письма, и на мое возражение, что довольно поклонов, напиши побольше о себе, он строго посмотрел на меня и сказал: «Ты меня не торопи: потому, может, это будет последнее мое письмо, и я всех должен вспомнить и никого не обидеть». Своему годовалому сыну, назвав его по имени и отчеству, он посылал низкий поклон до сырой земли. Затем следовали всякие советы жене и особенное завещание — беречь лошадь и не продавать ее.
Постепенно он замыкался в себе, как-то уходил от нас, и лицо становилось все суровее. Свои мучительные перевязки — два раза в день — он переносил с большой выдержкой и всегда трогательно благодарил за работу и за «трудное ваше дело». Но если врач шутил с ним, желая отвлечь его, он замыкался еще больше и потом говорил мне: «Скажи ему, что я приготовился. Он не понимает и спугнул меня».
В Харбине не приняли больных и направили в Никольск-Уссурийск. В пути у него все повышалась температура. Он часто впадал в забытье, бредил о семье, о деревне, а когда приходил в себя, он был далек от всего, углубленный и молчаливый.
Это его настроение передалось всем, его берегли, молкли разговоры, шутки, какое-то чувствовалось большое и глубокое уважение перед этой сознательной смертью.
Умер он, когда поезд подходил к Никольск-Уссурийску».
...
…справа рядом со мной тяжело стонал какой-то раненый. Он лежал на спине, и видно было только, как простыня поднималась горой и опускалась над его вздувшимся животом. Недолго прожил мой сосед, оказавшийся почтенным капитаном одного из резервных Сибирских полков. Проснувшись как-то на рассвете, я заметил, что простыня уже больше не движется и желтое, одутловатое лицо соседа прикрыто косынкой. Тихо вошли санитары, перевалили его на носилки и неслышно вынесли мертвеца, пока палата еще спала. Утром на его место положили генерала Ренненкампфа...
Среди дряхлеющих стариков и изнеженных сибаритов, составлявших большинство высшего командного состава, Ренненкампф, несомненно, выделялся своим здоровым, бодрым видом. Невольно вспоминалось латинское изречение: «В здоровом теле — здоровый дух». За телом своим он действительно следил. Раздеваясь ежедневно по утрам догола, при любой боевой обстановке, он обливался ведрами холодной воды. А вот духа он на войне проявил гораздо меньше, чем после нее. На войне ему ни разу ни пришлось быть в больших сражениях, так как, заслужив еще со времен кровавого подавления боксерского восстания репутацию смелого кавалерийского начальника, он неизменно только охранял фланги и отступал, равняясь по остальным армиям. Впрочем, он имел свои боевые сноровки: при наступлении он выезжал всегда к передовой заставе, выбирал удобное место, чтобы пропустить мимо себя последовательно всю колонну, здороваясь отдельно с каждой частью. Люди получали впечатление, что начальник всегда не позади, а впереди них.
Не один, а целых два Георгиевских креста украшали грудь Ренненкампфа в ту пору, когда Россия содрогнулась от тяжелых оскорблений, нанесенных ее национальному чувству под Мукденом, Порт-Артуром и Цусимой. Вот тогда-то Ренненкампф и показал свое подлинное лицо, зверски подавив революцию на сибирской магистрали.
Много версий пришлось слышать о причинах предательства Ренненкампфа в мировую войну. Она, как известно, началась со вторжения русской армии под начальством Ренненкампфа в Восточную Пруссию. После первых блестящих успехов Ренненкампф был остановлен подвезенными на этот фронт германскими подкреплениями. В то же время с юга от Варшавы двинулись в восточную Пруссию армия Самсонова. Почуяв опасность, германское командование перебросило против Самсонова все наличные силы, окружило его и разбило под Танненбергом. А между тем Ренненкампф продолжал спокойно стоять на месте, как бы выжидая поражения своего соседа. Одни говорят, что он был подкуплен, другие объясняли его бездействие личной антипатией и завистью к Самсонову. Но для меня остановка Ренненкампфа объясняется скорее опытом той «боевой школы», которую он прошел в Маньчжурии: там каждый начальник ждал и бездействовал, пока не разобьют соседа, с тем чтобы в этом найти себе оправдание для отступления под предлогом выравнивания линии фронта. При подавлении революции выравнивать линии таким генералам не было нужды.
Недолго пролежал рядом со мной Ренненкампф; рана в ногу у него не была серьезной...
На санитарах лежала вся черная работа, так как сестры в этом госпитале причисляли себя к врачебному персоналу. Это уже была другая категория сестер: в большинстве — светские барыньки, которые надели косынки сестер милосердия либо для того, чтобы быть поближе к мужьям, либо в поисках приключений и сильных ощущений.
У них было время кокетничать с офицерами, хотя большинство предпочитало нести службу не в офицерских, а в солдатских палатах, ибо иные офицеры действительно могли возмутить своими бесконечными претензиями и придирками.
— У меня никто не капризничает, никто не грубит, все и за всё благодарны, объясняла маленькая тщедушная сестра Урусова, не желавшая покидать солдатской палаты.
Смерть перестала быть событием, которым она представлялась в мирное время. После ляоянского госпиталя мне навсегда стали казаться странными и ненужными все те церемонии, которыми окружают смерть. Там, в Маньчжурии, никто не приносил цветов на гроб. О сотнях тысяч могил русских воинов, сложивших свои головы на чужой земле, почти все тогда скоро позабыли.

В пять часов утра меня разбудил грохот артиллерийской канонады, подобной которой я еще никогда не слыхал.
«Началось!» — подумал я, вскочил и побежал помогать Павлюку седлать наших коней.
Началось то, чего все, от генерала до солдата, ждали долгие месяцы с болью в сердце и с глухим сознанием какой-то несправедливости отступали по приказанию начальства даже там, где противник был успешно отбит стройными залпами и могучим штыком наших сибиряков.
У сереньких домиков, где располагались бесчисленные управления, отделы и отделения штаба армии, с озабоченным и деловым видом хлопотали вооруженные шашками и револьверами почтовые чиновники с желтыми кантами, казначейские с голубыми кантами, интендантские с красными кантами. Они грузили на китайские арбы запыленные и пожелтевшие «дела». Сражение едва началось, а тылы уже начали собирать пожитки. Настроение мое еще более омрачилось, когда я ознакомился с диспозицией, разосланной войскам, и заметил, что документ этот был уже заменен вторым изданием. На втором издании было приписано: «На перемену». Вспомнилась французская поговорка: «Orde et contre-ordre — d`sordre» («Приказ и перемена ведут к беспорядку»).
Оба варианта диспозиции ставили, впрочем, одну и ту же основную и не совсем понятную задачу, а именно: не разбить, не отбросить японцев и даже не обороняться, а только «дать отпор». Таких выражений нам в академии употреблять в приказах не полагалось.
Правда, в дальнейшем передовым корпусам приказывалось оборонять назначенные для них позиции, но промежутки между последними предписывалось только охранять.
Как будто приказ сам намечал для японцев направление для их удара между 1-м и 3-м Сибирскими корпусами, который они действительно и произвели.
Мне как кавалеристу особенно бросился в глаза пункт диспозиции, касавшийся конницы: генералу Самсонову было приказано только «стать» у одной из деревень на правом фланге Штакельберга, а генералу Мищенко — с началом боя даже «отойти» — неизвестно почему...
Наши ляоянские укрепления были расположены на равнине между городом и горой Маетунь, с которой японцы могли, впрочем, не только их разглядывать, но и громить артиллерией.
Сами же горы, на которых пришлось драться, укреплены не были.
Еще весной, когда только собирались строить ляоянские укрепления, я завел о них спор с составителем проекта полковником Величко. Он считался высоким авторитетом среди военных инженеров и даже жил в поезде Куропаткина. Но Величко дал мне понять, что нам, генштабистам, не постичь мудрости инженерного искусства.
К укреплениям полковника Величко Куропаткин и выехал 17 августа, чтобы лично руководить боем. Но никакого боя оттуда не было видно, и ничем руководить нельзя было: даже телефона к командному пункту не провели. Гонцы же с боевых линий не были осведомлены о выезде командующего из ставки и продолжали доставлять донесения в Ляоян!..
Погода портилась, накрапывал мелкий дождик. Я сидел на ступеньке форта № 4 и ждал, ждал терпеливо, безропотно, не входя в рассуждения о происходящем! Ждать в тылу, ждать под огнем! Не так я себе представлял войну! Надо было навсегда забыть о скачущих ординарцах, о несущихся в атаку эскадронах, о непрерывном движении всего окружающего тебя. Невозмутимый Куропаткин в сером генерал-адъютантском пальто, спокойным, профессорским тоном непрерывно диктовавший приказания, олицетворял собой эту мучительную неподвижность.
Вдруг я услышал свою фамилию. Харкевич приказывал мне поехать во 2-й Сибирский корпус и предложить генералу Алексееву перейти со своим резервом на три-четыре версты вправо.
Но 2-м Сибирским корпусом, насколько я знал, командовал генерал Засулич. Почему же мне надо обратиться к Алексееву? Оказалось, Засулич получил уже новое назначение. Так и есть! В разгаре боя началась чехарда с начальниками!
Впрочем, поездка к Алексееву раскрывала мне еще кое-что: его корпус не переставали растаскивать по частям — с утра несколько батальонов уже были посланы Куропаткиным на поддержку 3-го Сибирского корпуса Иванова, только что он отправил два батальона на поддержку 1-го Сибирского корпуса Штакельберга, а тут еще и я прискакал. Вся красивая первоначальная наполеоновская диспозиция разлетелась в прах, резервы таяли, а управление свелось к перемешиванию частей.
Не успел я вернуться к Харкевичу, как получил новое приказание — ехать на правый фланг Штакельберга, найти там начальника боевого участка полковника Леша и сообщить ему о подходе к нему — не дальше как через час — барнаульцев.
Зная о геройстве 1-го Сибирского корпуса под Вафангоу и видя его в облаках шрапнельных разрывов, я был счастлив привезти ему хорошую весть. Через несколько минут я уже подскакал к подножию горы и, оставив Павлюка с лошадьми под прикрытием железнодорожной насыпи, пошел по тропинке в южном направлении.
К насыпи жались раненые, главным образом — артиллеристы. Навстречу почти непрерывной цепью шли раненые стрелки, мрачные, молчаливые...
Вскоре я увидел шедшего навстречу дородного бодрого полковника. Я сразу почему-то понял, что это и есть наш герой Леш.
…выслушав мой рапорт, Леш просиял.
Присев на насыпь, он попросил доложить командующему армией о тяжелом положении его участка, уже обойденного японцами, которые поражали его батареи фланговым артиллерийским огнем.
— В артиллерии ведь не осталось ни одного офицера, и мы просили прислать их нам из других дивизий. Нас так подвел Мищенко! Отступил и даже не известил, а у меня в резерве больше нет ни одной роты! Слышите, как пулеметы трещат? Это мои герои вместе с пограничниками уже десятую атаку отбивают. Хороши тоже ваши инженеры, черт бы их побрал, — ни одного окопа на горе не вырыли, а за ночь в этой скале разве можно было что-нибудь построить? Доложите, пожалуйста, что гору мы удержим, но обхода нам отразить нечем. Поезжайте, поторопите, голубчик, барнаульцев! Пусть так вот прямо и наступают по ту сторону железной дороги.
Барнаульцев подгонять не пришлось. По непролазной грязи этот полк, составленный почти целиком из старых запасных, умудрился пройти за какие-нибудь полтора часа около девяти верст. Все в этот памятный день спешили на выручку друг другу.
Когда я подъехал к деревне Юцзя-чжуанзы — на половине расстояния между Маетунем и Ляояном, по ту сторону железной дороги, — она была уже набита до отказа барнаульцами, их передовые роты густыми цепями входили в окружавший деревню густой гаолян. За околицей слышались крики — то артиллеристы при помощи пехоты старались вытянуть орудия, застрявшие в трясине. Другая батарея сумела сняться с передков, и орудия, глубоко уйдя хоботами в грязь, уже открыли огонь по необъятной площади гаоляновых засевов и по невидимому, вероятно, противнику...
Командир 3-й батареи 6-й Восточно-Сибирской артиллерийской бригады подполковник Покотилов, хотя и заметил, что японцы скопились в лощине с нескошенным гаоляном в четырехстах шагах от наших слабых на этом участке стрелковых цепей, но с закрытой позиции не мог отбить атаку: впереди было большое мертвое пространство. Тогда он приказал выкатить орудия на самый гребень. Но из-за сильного ружейного огня половина орудийной прислуги выбыла из строя, и батарею пришлось снова убрать за гребень.
Тогда Данилов приказал выкатить на гребень хоть одно орудие. Но в эту минуту Покотилов был убит. Заменивший его офицер пал вслед за ним...
Стемнело. Канонада стихла. Пошел проливной дождь. Командующий вернулся в Ляоян.
А в штабе все писали и переписывали бесчисленные распоряжения по наводке мостов на Тайдзыхе, по охране их, по отправке в тыл обозов, по срочному пополнению боеприпасами. Подобного расхода их никто не ожидал. Приоткрывалась еще одна сторона войны.
Бой развивался с успехом для нас.
Но кому могло прийти в голову, что ночью Куропаткин отзовет назад только что высланные им подкрепления?
Выехав с рассветом снова на правый фланг 1-го корпуса, я прежде всего рассчитывал найти барнаульцев на старом месте, у деревни Юцзя-чжуанзы. Утро было солнечное, настроение бодрое, и я даже не придал значения тому, что, двигаясь вдоль железной дороги, никого не встречаю. «Наверное, — думал я, — наши бородачи успели за ночь продвинуться вперед». Я даже рассердился на Павлюка, уверявшего, что вокруг щелкают пули. Подъехав на рысях совсем близко к деревне, Павлюк внезапно крикнул:
— Да куда же вы едете? Это японцы!
Мы бросились влево, перескочили через железнодорожную насыпь и оказались среди наших солдат с белыми околышами. Это были красноярцы.
— Мы же вам, ваше благородие, давно махали! — наперерыв кричали они.
«Счастливо выскочил!» — подумал я.
Командиром полка оказался не старый еще полковник Редько. Я стал упрекать его за то, что он оставил деревню и даже ушел за линию железной дороги. Оказалось, он не был виноват. Барнаульцам дали приказ отступать, и они ушли со своими батареями куда-то на север, а красноярцам, прибывшим из общего резерва, тоже было приказано сперва отойти, а потом остаться. Не зная, что же именно делать и куда идти, они решили заночевать в «мертвом пространстве» за железнодорожным полотном.
— Штабу армии неизвестно оставление вами Юцзя-чжуанзы. Генерал Куропаткин послал меня с приказанием обеспечить во что бы то ни стало правый фланг первого корпуса. Необходимо прежде всего вернуть Юцзя-чжуанзы, — доложил я полковнику Редько.
…в нескольких шагах от нас почти у самой земли разорвалась японская шрапнель. Она пришлась как раз над одним из взводов красноярцев. Несмотря на предупреждение прижаться к насыпи, он продолжал лежать открыто, то есть так, как предписывал устав для ротной поддержки. А мы-то его и не заметили. Белое облачко быстро рассеялось. Большинство людей взвода осталось лежать навеки.
Нестерпимо душный день закончился страшной грозой...
Промокнув до костей, стоял я снова у форта № 4, где собрались все генштабисты штаба Куропаткина. Харкевич, не приводя причины отходов корпусов первой линии на правый берег Тайдзыхе, объяснял нам обязанности комендантов над переправами. Я был назначен на понтонный мост, крайний с правого фланга; по нему должен был переправиться 10-й армейский корпус Случевского.
— Главное, чтобы все части и обозы переправились на правый берег до рассвета, — подчеркнул Харкевич.
Я остолбенел. Зачем бросать позиции, облитые кровью наших стрелков, не уступивших за двое суток ни пяди земли, не отдавших японцам ни одного окопа? Сам же я был свидетелем того, как к вечеру стал стихать даже артиллерийский огонь японцев!
В недоумении я успел перед отъездом подойти к полковнику Сиверсу и осторожно спросить, что случилось.
—   Это для сокращения фронта. Ляоян будем оборонять на главной позиции...
Вдруг раздался близкий разрыв снаряда и женский вопль. Я выскочил на улицу. Солдаты поднимали окровавленное тело сестры милосердия. Японская шимоза оторвала ей обе ноги. Началась бомбардировка Ляояна.
— Игнатьев, мы здесь! — окликнул меня мой старинный коллега по генеральному штабу полковник Сергей Петрович Ильинский.
Сергей Петрович, кабинетный работник, балетоман и сибарит, приехал на войну с целью писать ее историю и потому был назначен начальником так называемого отчетного отделения, в котором собирались все документы, поступавшие в штаб армии.
Сейчас Ильинский лежал на траве и ел.
— Что поделаешь. Столовая с попами, как ты знаешь, третий день как скрылась, и я доедаю последнюю банку консервов.
— А где же остальные коллеги? — спросил я.
— Они весь день разрабатывают диспозицию, а свита Куропаткина — вон там, в палатке.
«Совсем как на маневрах в Красном Селе», — подумал я, взглянув на недоступную для нас большую палатку-столовую, около которой на пылающих кострах повара готовили ужин для ближайшего окружения Куропаткина. С пустым желудком улегся я на зеленой чумизе...
Въехав со своим разъездом в гаолян, я взял направление на восток, в сторону противника, но долго никого не встречал.
Внезапно о толстые стволы гаоляна защелкали пули.
— Свои, свои! — закричал Павлюк. Но пули продолжали щелкать.
— Да кто вы такие? — в свою очередь крикнул я.
— Зарайцы!
Решив, что забрал слишком влево, я свернул в сторону. Не проехали мы и версты, как снова были встречены ружейным огнем, на этот раз уже с противоположной стороны. Павлюк немедленно бросился вперед, и я услышал его крепкую ругань.
— Волховские, ваше благородие! Ночью наш полк совсем разбили. Вот мы и пробиваемся к своим, — раздались разрозненные голоса.
Куда к своим — они объяснить не могли. Творилось что-то явно неладное, ориентироваться в необъятном зеленом лесу приходилось только по солнцу. Совершенно неожиданно для себя я нашел в конце концов части 10-го корпуса Случевского — далеко позади от общей линии фронта.
Штаб корпуса расположился в какой-то большой деревне, заполненной пехотой. Жара была нестерпимая. Солдаты в тяжелых смазных сапогах, нагруженные вещевыми мешками и скатками, с трудом передвигали ноги, умирая от жажды.
Колодцы были давно пусты, и люди лизали подле них черную грязь.
Другие в полной апатии дремали под палящим солнцем, им, казалось, было безразлично все окружающее.
Не верилось, что это те самые полки, которые я переправлял через Тайдзыхе. Кто и чем умудрился их так измотать? Какими дорогами и какими направлениями водили их по неведомой местности, без карты, в этом проклятом гаоляне?
Командир корпуса, болезненный Случевский, спал. Меня принял его начальник штаба молодой и бравый кавалерийский генерал Цуриков. Он показал мне две-три записки от Куропаткина и столько же от Бильдерлинга. Они противоречили друг другу, и Цуриков возмущался: он не знал, кого слушаться.
— Ваше превосходительство, — доложил я, — впереди вас никаких частей нет. Вам необходимо двинуться вперед или хотя бы выслать сильный авангард.
— Да что вы! Разве вы не видите, в какое состояние приведены войска?! Мне некого выслать даже в сторожевое охранение!
…покуда Куропаткин, вмешавшись в дела Бильдерлинга, готовил контратаку на какую-то потерянную накануне сопку, пришло известие о полном разгроме на нашем крайнем левом фланге отряда Орлова, моего бывшего академического профессора тактики. Его дивизия заблудилась в гаоляне и в панике бежала. Особенным позором покрыли себя какие-то бузулукцы. Вместе с солдатами бежали и офицеры. Никто не мог их остановить. Сам Куропаткин продолжал, однако, казаться невозмутимым и, как сказал мне Сиверс, готовил на завтра переход в общее наступление. Под впечатлением виденного утром можно было усомниться в будущем успехе.
Настроение стало еще более мрачным, когда при последних лучах заходящего солнца мне пришлось забраться на самую вершину высоты сто пятьдесят один. Оттуда был виден, как на ладони, весь низменный берег Тайдзыхе. Наш милый, ставший уже родным Ляоян был застлан густым дымом от пылающих складов. Вокзал горел, а вокруг города в наступавшей темноте, со всех сторон блистали вспышки орудийных выстрелов...
Куропаткина я увидел только рано утром, когда он вышел из своей фанзы и среди гробового молчания окружающих сел на лошадь и тихо двинулся со своей свитой на север, в тыл!
Участь Ляояна была решена.
Началась новая работа: составлялись приказания об отходе всех корпусов и отрядов на Мукден. На четырехверстной маршрутной сводке показана была только железная дорога и шедшая параллельно с ней Мандаринская. Но отход надлежало произвести по всем правилам военного искусства, направив каждый корпус по особой дороге. Не знаю, попали ли в историю составленные нами маршруты, но, к счастью, никто по ним не пошел.
Подавленные и мрачные, мы уже оставили почти без внимания поступившие за ночь сведения о кровопролитной, но неудачной атаке войсками Бильдерлинга Нежинской сопки. Полки так перемешались в ночной тьме, что стреляли и кололи друг друга. Подобно тому как у Орлова вся вина сваливалась на бузулукцев, так у Бильдерлинга главными виновниками оказались чембарцы…
Сражение кончилось. Серым дождливым утром по непролазной грязи Куропаткин ехал шагом вдоль Мандаринской дороги на север, обгоняя сплошной людской поток. Здороваться было не с кем, так как не только полки, но и корпуса давно перемешались, и всякий старался добраться до Мандаринской дороги, не обращая внимания на составленные нами маршруты. От этого колонна постепенно ширилась, потом движение стало замедляться, и Куропаткину со свитой пришлось пробиваться через море двуколок, тяжелых парковых упряжек и китайских арб.




Oб ocкopблeнии чувcтв paнимыx людeй

Чувcтвa paнимыx людeй лeгкo ocкopбить, нaпиcaв: «бoгa нeт». Зaтo caми paнимыe люди пишут: «aтeиcтичecкaя мpaзь», «гopи в aду», «чтoб ты cдox»…
Чувcтвa paнимыx людeй лeгкo ocкopбить, нaпиcaв: «нa Укpaинe». Нo caми paнимыe люди пишут: «Paшкocтaн», «кaцaпы», «pуcня»…
Чувcтвa paнимыx людeй лeгкo ocкopбить, нaпиcaв, чтo ты пpoтив экcплуaтaции чeлoвeкa чeлoвeкoм. И paнимыe люди пишут: «убeйcя oб cтeну, paб», «paбoтaть нaдo, a нe ныть», «a чeгo дoбилcя ты?»…
Чувcтвa paнимыx людeй лeгкo ocкopбить, нaпиcaв: «Никoлaй Кpoвaвый». Oднaкo caми paнимыe люди пишут: «cpaлин», «члeнин», «coвoк»…
Чувcтвa paнимыx людeй лeгкo ocкopбить, поставив под сомнение угнетение женщин мужчинами в нашем обществе. Поэтому в ответ paнимыe люди пишут: «члeнoнocцы», «xуeмpaзи» и eщё мнoгo интepecнoгo.
В oбщeм, чувcтвa paнимыx людeй oчeнь лeгкo ocкopбить. Пoмнитe oб этoм, чуpбaны бecчувcтвeнныe.



Князь Авалов о своей борьбе с большевизмом. Часть VI

Из книги генерал-майора П. Авалова «В борьбе с большевизмом».

Сенатор всего только нисколько дней тому назад приехал из Польши и был еще под свежим впечатлением пережитых там неприятностей. Он с возмущением рассказывал о грубом и враждебном отношении поляков ко всему русскому, и о тех унижениях, которые пришлись на долю всех русских, имевших несчастье попасть на территорию Польши. Особенно, по словам сенатора, было тяжело там положение русских офицеров, которые в большинстве случаев были совершенно без средств и без всякой надежды на помощь. О каких-либо формированиях русских добровольческих отрядов в Польше и думать было нечего, для того, чтобы прийти к такому заключению достаточно указать на следующий факт, который имел место при взятии города Пинска. Этот город был с бою занять русским добровольческим отрядом, перешедшим от большевиков к полякам, после отхода его из пределов Малороссии. Едва город был очищен от большевиков, как в него вошли польские уланы и первым делом начали срывать русские вывески с лавок и с остервенением ломать их на мелкие части...
По всему тому, что он видел и слышал в Польше, сенатор убедился, что на помощь «союзников» рассчитывать нельзя, так как никогда Польша не позволила бы себе такого отношения к русским, если бы не имела бы одобрения на это со стороны Антанты в лице французов.
— Таким образом, — закончил сенатор, — настоящее политическое положение в Европе и отношение к нам англичан и французов заставляет нас русских переменить фронт и обратить свой взор на бывшего врага Германию…

[Читать далее]На предложение образовать под его главенством… партию, сенатор ответил, что и в его планы входило создание подобной группы, которая должна бы была послужить основанием к объединению русского и германского обществ. При этом сенатор добавил, что по его мнению, эта партия должна открыто взять германофильское направление, признав его в настоящий момент наиболее выгодным для России… имея в виду впоследствии, как конечный результат начинаемой работы, союз России с Германией...
Сенатор Бельгард в сопровождении ротмистра фон-Розенберг посетил Главный Штаб восточной охраны границ и там им… было сообщено, что германское Военное Командование согласно на формирование русских отрядов в Курляндии и что расходы по содержанию их берет на себя...
Таким образом все постепенно налаживалось и развертывалось в крупное дело и мы были уверены, что в ближайшее время будут достигнуты значительные успехи; однако в действительности все это было далеко не так... Началось все это с того, что князь Крапоткин заболел воспалением легких и надолго вышел из круга своей деятельности...
Этим положением не преминул воспользоваться сенатор Бельгард, который так ловко сумел обойти больного князя, что тот передал  ему все свои полномочия и имеющиеся в его распоряжении деньги от князя Ливена.
Эта передача полномочий в то время была принята нами, как естественный ход событий, но потом я первый заметил, что сенатор Бельгард пре следует в данном случае свои личные честолюбивые планы и что мы все для него являемся только средством для достижения их. Он, так сказать, бесцеремонно решил принять на себя диктаторские полномочия и совершенно забыл, что все дело организовано нами...
Приезд князя Ливена был для нас неожиданным и потому прежде чем мы об этом узнали, он уже виделся с генералом Потоцким и сенатором Бельгард, которые оба, правда по разным соображениям, восстановили его против меня и ротмистра фон-Розенберг.
Действия генерала Потоцкого в данном случае были для меня понятны: он был против нашей работы, отказывался от принятия в ней участия и надеялся, как было указано выше, на помощь «союзников», которые обещали ему свое содействие при формировании 200000 армии под его Командованием. Теперь ему уже было ясно, что «союзники» надули и он был бы не прочь стать во главе наших формирований, но помехой были мы, перед которыми ему не хотелось сознаваться в своих ошибках, а потому он решил нас устранить. Вот причина его интриги.
Интрига сенатора Бельгард была для нас сперва непонятна и мы не хотели верить в нее, однако, на деле, оказалась горькой правдой и объяснялась очень просто: он все хотел забрать в свои руки и для этого ему надо было расчистить себе путь.
Князь Ливен, обладавший свойством подчиняться мнению даже тех людей, которых он сам невысоко расценивал, и в данном случае временно подпал под влияние сенатора, тем более что последний все сделанное в Берлине выставил, как свое творение.
Меня князь Ливен совершенно не знал, с ротмистром фон-Розенберг служил в одной дивизии и затем встречался с ним в Риге и Либаве, где его против ротмистра восстановлял полковник Родзянко.
Таким образом интрига попала на добрую почву и возымела вначале успех.
Одновременно с этим сенатор Бельгард, чтобы окончательно закрепить за собою полномочия, переданные ему на время болезни князем Крапоткиным, очернил последнего в глазах князя Ливена и добился своего — он был назначен уполномоченным отряда ротмистра князя Ливена в Берлине.
Таким образом был обработан князь Ливен к тому моменту, когда фон-Розенберг, узнав о его приезде, пришел к сенатору и заявил ему, что хотел бы пойти для взаимной ориентировки к Ливену.
Подобное свидание совершенно не устраивало сенатора и он попробовал воспрепятствовать ему, сказав ротмистру, в тоне дружеского совета, что князь Ливен восстановлен против него полковником Родзянко и потому он не рекомендует ему с ним видеться, однако тут же добавил, что все это пустяки и он, сенатор Бельгард, охотно возьмет на себя обязанность рассеять все эти недостойные интриги.
…князь Ливен своими рассказами… создал у всех… такое настроение, которое выразилось в сознании, что теперь не время рассуждать об ориентациях и необходимо пользоваться всеми средствами, чтобы, как можно скорее помочь возрождающейся России стряхнуть ее инородческое иго. В результате генерал Потоцкий… заявил, что он берет на себя все переговоры о формировании с Антантой, а сенатор Бельгард… вел переговоры политического характера с германскими властями...
…было вскоре получено согласие от союзнических миссий в Берлине на формирование и отправку отрядов в Курляндию, а в то же время германцы, в свою очередь, обещали оказать полное содействие и отпустить необходимые денежные средства...
Первый эшелон в 350 человек под командою полковника Анисимова отбыл из Берлина 30-го мая.
Обстоятельства его отправки заслуживают внимания, так как наглядно рисуют картину блестящих результатов, которые были достигнуты нашими усилиями. Точно в назначенный час все люди разместились по вагонам специального воинского поезда. На вокзал приехали проводить: германские офицеры учреждений, принимавших участие в общей работе; английские офицеры Военной Миссии в Берлине, и, наконец, русские офицеры от Военного Отдела.
Англичане роздали всем едущим продовольственные посылки, а также погоны и фуражки русского образца. Германцы озаботились питанием перед дорогой, а также и во время пути: до Тильзита надо было довольствоваться на выданные кормовые деньги, а с Тильзита, откуда начинался район военных действий, было организовано этапное следование русских эшелонов.
При проводах был германский военный оркестр, который в тот момент, когда поезд медленно тронулся в путь, заиграл «Боже Царя Храни»…    
Однако недолго нам пришлось находиться в приятном заблуждении относительно образования единого русского антибольшевистского фронта.
Едва был отправлен первый эшелон, как из Парижа вернулся генерал Монкевиц, который, узнав о начатой работе, определенно, в резкой форме, высказался против и потребовал прекращения ее. Он не задумался пойти в английскую Военную Миссию в Берлине и там выступить с разъяснением, какую глупость делают англичане, разрешая германцам помогать русским формировать добровольческие части. Он доказал, что англичане сами способствуют началу дружеских отношений между германцами и русскими и потому если начатое дело сближения приведет к союзу, то только они одни будут виноваты в этом.
Естественно англичане всполошились и охотно согласились на предложение генерала воспрепятствовать этому вопиющему безобразию, творящемуся на их глазах. Они, по его указанию, потребовали от Германского Военного Министерства прекратить дальнейшую отправку добровольцев в отряд князя Ливена и послать телеграмму о задержании ушедшего эшелона.
С этим приказанием к Н-ку Военного Отдела пришел германский офицер от Военного Министерства и заявил, что они вынуждены исполнить это требование англичан, а потому он просит отдать соответствующие распоряжения о прекращении дальнейшей отправки добровольцев и об остановке ушедшего эшелона.
К счастью ретивый генерал перепутал начальников эшелонов и в бумаге говорилось о задержании эшелона полковника Соболевского, который был предназначен вторым к отправке и в настоящий момент грузился в лагере. Начальник Военного Отдела ответил, что эшелон полковника Соболевского будет задержан и на этом собственно кончился официальный разговор...
Однако работу уже нельзя было направить прежним порядком, так как «союзные» миссии стали относиться недоверчиво, строили всевозможные затруднения и, в конце концов, окончательно запретили отправку.
Пришлось дело вести без ведома «союзников», что сильно затрудняло и замедляло общий ход работы. Достаточно указать, что офицеры из лагерей, где везде заседали в комиссиях союзнические представители, должны были уезжать на фронт под видом временного отпуска, а добровольцы под предлогом ухода на работу, и затем одиночным порядком собираться в Берлине, откуда уже они, распределенные по эшелонам, направлялись прямым путем в Митаву.
Германцы принимали в этой работе самое деятельное участие и ими были созданы особые должности, чтобы помочь делу.
В данном случае необходимо отметить особенно интенсивную деятельность следующих германских учреждений:
1. Главный Штаб охраны восточной границы — подготовил все для формирования русских отрядов на фронте, а также установил от Тильзита, откуда начинался район военных действий, этапное следование русских эшелонов.
2. Балтийское вербовочное бюро.
а) выдавало даровые проездные билеты по железным дорогам и удостоверения личности офицерам вербовщикам по всей Германии и от лагеря до Берлина тем офицерам и добровольцам, которые следовали на фронт;
б) размещало и кормило добровольцев, прибывших в Берлин до дня отправки их эшелоном на фронт;
в) заказывало и отправляло эшелоны.
3. Добровольческий отряд Люцоф — отпускал денежные средства на отправку, получаемые им от Торгово-Промышленного союза, который в то время поддерживал материально все германские добровольческие части и антибольшевистские организации.
Таким образом путем огромных усилий работу снова удалось наладить и если бы было дружное сотрудничество всех русских, то можно бы было достигнуть огромных результатов.
К сожалению и этого не было. Сейчас же после отъезда князя Ливена сенатор Бельгард резко изменил свое отношение к делу и начал преследовать свои личные честолюбивые замыслы.
Добившись от князя Ливена утверждения себя в должности уполномоченного его отряда, он решил сделаться самодержавным руководителем всего дела формирования и связанных с ним политических переговоров.
При таком решении естественно группа из политических, административных и общественных деятелей не могла его устраивать и он на наши вопросы по этому поводу отговаривался разными причинами, но создавать группу совершенно не думал. Он ограничился приглашением, якобы в качестве советчика какого-то своего безличного знакомого или даже родственника, который неизменно соглашался с ним во всем и потому был удобен ему как советник.
Полученными деньгами сенатор предполагал также распоряжаться единолично, но в данном случае это не прошло; ему, по нашему настоянию, пришлось образовать финансовую проверочную комиссию, которая, однако, по составу была подобрана им из таких людей, что также теряла свое значение, так как большинство не проявляло своей инициативы.
В дело формирования отрядов он также внес личные тенденции, выразившиеся в покровительстве своему ставленнику полковнику Вырголичу и препятствованию всем моим начинаниям.
Военная организация в Польше оказалась сплошным вымыслом и полковник Вырголич, не имея ни офицеров, ни добровольцев, принялся при содействия сенатора переманивать из числа записавшихся в мой отряд. При этом применялись самые недостойные способы.
Так например, сенатор до получки денежных средств от германцев (18-го мая) тайно от Начальника Военного Отдела выдал полковнику Вырголичу авансы на отправку в лагеря офицеров вербовщиков из денег, переданных ему князем Крапоткиным...
Против меня среди офицеров сенатором была организована агитация, причем в этом принимала участие даже его престарелая жена.
Все это делалось с целью свести мой отряд на нет и в ущерб ему создать, главным образом, отряд под командою полковника Вырголича, который должен был получить высокое наименование: «имени сенатора А. В. Бельгард».
По-видимому этот отряд имел своей будущей задачей поддержку рождавшегося «Диктатора всея Руси» по профессии из штатских.
Начальник Военного Отдела, погруженный в работу по отправке эшелонов, не входил, казалось, во все подробности этих несправедливостей и вполне доверял сенатору, так как он, возражая мне на мои замечания, всегда говорил, что я просто слишком горячо отношусь к деятельности полковника Вырголича и что сенатор не делает различия. Однако это было далеко не так...
…я решил, вместе со своим штабом, также выехать на фронт, чтобы там, вдали от темных элементов, разъедавших нашу организацию, немедленно приняться за дальнейшую работу по формированию отряда...
Перед отъездом я зашел в Русскую Миссию Красного Креста, где был принят генералами Монкевицем и Потоцким. Оба, хотя наружно и делали вид, что примирились с нашей работой, но за спиной все время продолжали вести гнусную интригу, распространяя про меня всевозможные сплетни.
В данном случае они, желая все-таки разрушить нашу работу, наивно решили соблазнить меня заманчивыми, по их мнению, назначениями.
Я конечно отказался и перешел на тему о распространении кем-то гнусных сплетен про меня, причем между мною и генералом Монкевицем произошел следующий разговор:
— Я считаю, Ваше Превосходительство, своим долгом заявить Вам, что буду бить в морду, как в бубен всем, кто за моей спиной распространяет всевозможные гнусные сплетни.
— Теперь нет времени этим заниматься, — возразил мне обескураженный генерал.
— Никак нет, — ответил я, — время найдется, так как для этого мне надо не более 3-х секунд...
Перед самым моим отъездом я к большому своему удивлению узнал, что полковник Вырголич находится в Митаве, где уже был сосредоточен весь мой отряд. Когда я обратился к сенатору Бельгард с просьбою выдать деньги для проезда моего штаба в Митаву, то получил от него ответ, что денег у него в настоящий момент не имеется и что он сам занять сейчас очень важным совещанием.
Заподозрив сенатора Бельгард в желании задержать меня в Берлине, я обратился непосредственно к германцам (Балтийское вербовочное бюро) и явившись вторично в сопровождении германского офицера, получил требуемую сумму.
Выходя я был предупрежден, что сенатором приняты меры к задержанию меня в Берлине. План, раскрытый мне германским офицером, заключался в том, что сенатор, задержав меня в Берлине, надеялся тем временем окольными путями добиться назначения начальником моего отряда полковника Вырголича, который с этой целью и был отправлен им заблаговременно в Митаву. Однако я, выехав с вокзала «Zoo», где меня не ожидали, легко обманул бдительность предприимчивого сенатора.
Подводя итоги периоду подготовительной работы в Берлине и формированию моего отряда в лагере Зальцведель, я умышленно останавливался на мелочах и подробностях, чтобы этим наглядно показать, сколько препятствий пришлось преодолеть до времени, пока, наконец, не удалось осуществить мою задачу — сформировать отряд...
Покидая Германию, мы увозили с собою чувство глубокой благодарности к германцам, которые, освободив нас в Киеве из рук палачей и дав нам у себя приют в тяжелую годину бедствий, тем самым позволили нам с их помощью снова начать борьбу за освобождение России.




Геннадий Соболев о германских деньгах. Часть XIV: Исследования, разоблачения, обвинения (окончание)

Из книги Геннадия Леонтьевича Соболева "Тайный союзник. Русская революция и Германия".

Было бы наивно думать, что возникший в период гласности острый интерес общественности к проблеме «большевики и немецкое золото» мог быть удовлетворен научной литературой, о которой шла речь выше. Общественное мнение об этой таинственной в то время проблеме формировалось и направлялось мощным информационным потоком, в котором было все — и правда, и вымысел, и подлоги, но который воспринимался как абсолютная истина. С начала 90-х годов на страницах отечественных газет и журналов появились и сразу же привлекли внимание сенсационные документы о «германо-большевистском заговоре» в 1917 г. и комментарии к ним, но не историков, а журналистов и других любителей сенсаций, впервые приобщившихся к этой запретной ранее теме. В 1991 г. популярнейший еженедельник «Аргументы и факты», выходивший тогда тиражом почти в 26 млн экземпляров, напечатал «сенсационную заметку» находившегося в Вене журналиста В. Милосердова «Сколько стоила Октябрьская революция». Автор заметки вдохновился «оригинальными документами немецкого министерства иностранных дел в Бонне, к которым удалось получить доступ австрийской писательнице Элизабет Хереш», и ее буйными фантазиями на эту тему. Попутно замечу, что австрийская писательница в силу своей исторической непросвещенности «открыла» в архиве то, что было открыто и опубликовано до нее историками 30 лет тому назад. Но магия «архивной находки» произвела впечатление, и в начале 1992 г. «Аргументы и факты», интригуя читателя заголовком «Достоянием гласности стали новые документы о революции 1917 г.», напечатал теперь уже большую статью А. Цыганова «Рейхсмарки для диктатуры пролетариата». Статья предварялась редакционной вводкой: «Более 70 лет нам внушали, что Великая Октябрьская социалистическая революция делалась “чистыми руками” во имя светлого будущего. Сейчас история буквально перекраивается, мы узнаем все новые факты. Но выводы все-таки нужно делать нам самим». Однако эти выводы подсказывались следовавшей далее статьей А. Цыганова, написанной, по признанию автора, по следам только что вышедшей в Германии книги все той же Элизабет Хереш «Царская империя. Блеск и падение». В свое время мне пришлось прочитать это произведение в рукописи в качестве внутреннего рецензента для ее издания на русском языке, и я был потрясен историческим невежеством австрийской писательницы, равно как и удивлен готовностью непрофильных издательств печатать у нас такие «произведения». [Читать далее]Некомпетентность восхищенного «открытиями» Э. Хереш автора статьи А. Цыганова имела своим следствием введение в заблуждение миллионов читателей — в качестве доказательства продажности и предательства Ленина и большевиков им преподносилась фальшивка из давно забракованных на Западе «Документов Сиссона», из которой явствовало, что еще 2 марта 1917 г. Ленину, Троцкому, Козловскому и Суменсон были открыты счета в Имперском банке Германии. Вот вам и вывод: революция в России, оказывается, делалась «грязными руками» да еще на немецкие деньги!
Массированную рекламу получила и следующая книга Э. Хереш «Купленная революция. Тайное дело Парвуса». В апреле 2001 г. «Комсомольская правда», одна из самых массовых отечественных газет, опубликовала интервью ставшей теперь историком Хереш, которое она дала почтенному журналисту В. Устюжанину. Интервью был предпослан броский заголовок — «Октябрьскую революцию устроили немцы». Далее следовало сенсационное заявление о том, что «австрийский историк обнаружила уникальный документ — план подготовки революции в России: Германия вложила в Ленина миллионы марок». И в данном случае «австрийский историк», которую Устюжанин представляет как «известную фигуру» в научном историческом сообществе, показала свое полное невежество, открыв в очередной раз якобы новый документ, который на самом деле был известен и опубликован лет 40 тому назад. Речь идет о так называемом меморандуме доктора Парвуса от 9 марта 1915 г. — «Подготовка массовой политической забастовки в России». По собственному признанию Э. Хереш, она «отыскала» в архиве «редкий документ», который ее «потряс» и вдохновил на написание книги о Парвусе. Между тем этот «редкий документ» был впервые опубликован еще в конце 50-х годов XX в. в книге «Германия и революция в России 1905-1918». Если бы «австрийский историк» знала об этом, то, возможно, она не вдохновилась бы своим «открытием» и не загорелась желанием написать книгу, в которой столько нелепостей, ошибок, натяжек и фантазии. Так что известность Э. Хереш в научном историческом сообществе весьма сомнительна.
И все же всех и во всем превзошел литератор И. Бунич со своим «Золотом партии», ставшим главным пропагандистским «произведением», заполонившим в 90-е годы все книжные рынки. Тиражи «Золота партии» не снились даже авторам самых закрученных детективов. Впрочем, и «Золото партии» написано, скорее, в жанре детективного романа, чем исторической хроники, на которую претендует автор. Какая уж там историческая хроника, если «творение» Бунича построено на буйной фантазии автора и вольном обращении с историческими фактами. С точки зрения историка оно ниже всякой критики, но обличительный пафос в адрес «преступной организации, именующей себя партией большевиков» находил живейший отклик даже у тех, кто не интересовался до этого ни политикой, ни историей. Публицистический запал автора, его умение придать даже выдуманным фактам характер как будто имевших место и убедить в этом читателя, сделали «Золото партии» настольной книгой даже для тех, кто был далек от этой проблематики.
Знаковой фигурой в разоблачительной литературе о Ленине стал А. А. Арутюнов, рекламируемый в качестве «известного ученого-историка и публициста». Скандальную известность этому «ученому-историку» принесли многочисленные статьи, опубликованные в 90-е годы в журналах и газетах: «Был ли Ленин агентом германского Генштаба?», «Родимое пятно большевизма», «Мертвому припарки», «Мещанин во дворянстве, или мифы новейшего времени», «Кайзеровские спонсоры Владимира Ильича», «Кто был настоящим отцом Ленина», «Резидент разведки Германского Генштаба» и др. Отзываясь об этих «отчетливо политизированных публикациях», американский историк С. Ляндрес назвал их автора в числе тех, кто «совершенно не стремится разобраться в существе этой далеко не однозначной темы». В выпущенной в 2002 г. двухтомной работе под претензионным названием «Ленин. Личностная и политическая биография. Досье без ретуши» Арутюнов стремится предстать в роли объективного исследователя, который поставил своей задачей «не только критически оценить идейные и научные взгляды авторов, стоящих на разных идеологических и политических позициях, но и выработать свою научную концепцию, опирающуюся на достоверные исторические факты, события и свидетельства современников об изучаемой личности, с тем чтобы исключить возможность проникновения в данную работу мыслей, суждений и выводов, могущих вызвать у читателя сомнение или недоверие». Сразу же хочу заявить, что у меня как читателя-историка вызывают сомнение и недоверие не только мысли, суждения и выводы автора, но и использованные им источники и приводимые в них факты. Я постараюсь это доказать в ходе дальнейшего рассмотрения тех или иных сюжетов, а здесь ограничусь только одним примером, связанным с достоверностью так называемых «документальных материалов», взятых, как уверяет Арутюнов, из личного архива М. В. Фофановой, укрывавшей у себя на квартире в октябре 1917 г. Ленина. Внимательно прочитав всю книгу Арутюнова, я никаких следов использованных документальных материалов из личного архива Фофановой не обнаружил, поскольку ссылки на «рассказы» Фофановой вряд ли можно принять за документальные материалы. Но «рассказы» стоят того, чтобы настаивать на их подлинности. Воспроизведу здесь главный из них: «Вечером 15 октября, в воскресенье, когда было уже темно, в сопровождении Эйно пришли к нам два товарища. Об их приходе я была предупреждена Владимиром Ильичем еще утром. Он сказал мне, что вечером придут из Финляндии два товарища — Рубаков и Егоров, и что они вместе со всеми совершили опасное путешествие из Цюриха в Петроград. Оба молодые, лет 30-35, высокие, стройные, чувствовалась военная выправка. Один из них, с усиками, похож был на актера Кторова. Они вежливо поздоровались, и я проводила их в комнату Владимира Ильича. Эйно прошел на кухню. Разобрать разговор при закрытых дверях было невозможно, да и не пыталась я это сделать. Но чувствовалось, что все трое говорят на немецком языке...». Арутюнов тут же поясняет «рассказ» Фофановой комментарием о том, что эти два «товарища» были майорами разведывательного отдела германского Генштаба, которые, по-видимому, встречались с Лениным для «координации боевых действий немецких войск под Петроградом в период осуществления большевиками государственного переворота». В этой сенсации поражает не столько факт, сколько его источник: Маргарита Васильевна Фофанова была активной деятельницей революционного движения с начала XX в., членом партии большевиков с 1917 г., депутатом Петроградского Совета, ее воспоминания, опубликованные в разное время, как мне казалось, были искренними, в особенности о личности Ленина. И вот теперь выясняется, что все, что она писала и говорила, все это неправда и фальсификация, а тайну, которую она носила в себе долгую жизнь (она прожила 93 года) доверила перед смертью только одному человеку — Арутюнову. Конечно, такое могло быть, но в данном случае, по многим причинам, это представляется, мягко говоря, сомнительным. Во-первых, так называемые «рассказы» Фофановой не вызывают доверия даже по формальным признакам: приводя в своей книге тот или иной сенсационный факт, Арутюнов каждый раз по-новому называет этот таинственный источник: «Из рассказов М. В. Фофановой», «Из беседы с М. В. Фофановой», «Запись рассказа М. В. Фофановой, сделанная автором». Это дает основание предположить, что запротоколированных или застенографированных и удостоверенных автором рассказов Фофановой не существует. Во-вторых, немецкие разведчики с русскими фамилиями, которые на всю жизнь «запомнила» Фофанова, были придуманы еще в 1918 г. автором «Документов Сиссона» Ф. Оссендовским, который «ввез» их вместе с Лениным в «запломбированном» вагоне в Россию для того, чтобы помочь большевикам захватить власть. В-третьих, Ленин, будучи крайне осторожным и осмотрительным подпольщиком, не мог делиться секретными сведениями с человеком, исполнявшим его технические поручения (купить газеты, передать записку и т.п.). Наконец, сама Фофанова в своих подлинных воспоминаниях, опубликованных в 1971 г., когда (по совпадению) с ней познакомился Арутюнов, свидетельствовала: «В течение пребывания Владимира Ильича в конспиративной квартире никто не бывал здесь, кроме Надежды Константиновны, Марии Ильиничны и Э. Рахья. Никаких совещаний для встреч Ленина с руководящими деятелями партии здесь не проходило. Для этого он уходил в другие заранее подготовленные места».
Итак, опубликованные широко разрекламированным «известным историком и публицистом» Арутюновым «новые сведения» о германских сообщниках Ленина по захвату власти в октябре 1917 г. носят сомнительный характер, зато они органически дополняют «Документы Сиссона», в подлинность которых свято верит Арутюнов. Об этом свидетельствует и второе «дополненное и уточненное» издание его книги в 2003 г. Единственное уточнение, которое мне удалось обнаружить в первом томе, это его подзаголовок — «Великий экспериментатор». Существенным дополнением стало отсутствующее в первом издании предисловие «Оружием правды», подготовленное В. Соколовым. Автор предисловия утверждает, что работа Арутюнова написана «правдиво, на высоком профессиональном уровне и на основе безупречных источников отечественного и зарубежного происхождения». А далее следует прямо-таки панегирик, которого не заслуживали и более маститые борцы за правду: «Не ошибусь сказав, что всем фальсификациям и измышлениям адептов ленинизма, лживым составлениям биографии Ленина положили конец добросовестные и смелые научные исследования известного российского ученого-историка Акима Арутюнова. По сути, именно его труды вооружили широкую общественность оружием правды для изучения истинной личностной и политической биографии Ленина».
Как оказалось, Арутюнов вооружил «оружием правды» не только широкую общественность, но и своих соратников по борьбе с большевиками. Автор вышедшей в 2003 г. книги «Ленин» В. Поцелуев, отнеся труды своего духовного наставника к «перестроечно-новаторской» историографии, считал необходимым подчеркнуть, что Арутюнов «привлек огромное количество документальных источников, ввел в научный оборот не использованные ранее архивные материалы, проделал критический анализ, пришел к аргументированным выводам». Вполне понятно, что после таких дифирамбов автору не остается ничего другого, как воспроизвести вслед за Арутюновым весь набор обвинений в адрес Ленина и его окружения в «преступных сношениях» с Германией.
На фоне современной отечественной литературы о Ленине, откровенно воинственной и пристрастной, западная историография предпочитает исходить из реальных фактов и документов, не соблазняясь фальшивками и подлогами. Даже такой рьяный критик Ленина, как немецкий историк Георг фон Раух, указав на факт финансовой помощи Германии русским революционерам в швейцарской эмиграции, затем в развитии революционных событий в России не обнаруживает роль «немецкого золота». Для Рауха «события 25 октября представляют собой комбинацию организованного, тщательно подготовленного заговора меньшинства и всеобщего движения масс, имеющего, однако, неясные ориентиры и поэтому легко управляемого. Развитие событий в период с мая по октябрь 1917 г. принесло большевикам симпатии широких кругов населения, ибо Временное правительство и социалистические партии, представленные в правительстве, эти симпатии утратили, и лишь Ленин, как казалось, мог предположить то, что представлялось массам существенным».
Английский историк Роберт Сервис в опубликованной в 2000 г. книге «Ленин» стремится преодолеть односторонний взгляд на вождя большевиков. «Очевидно, ошибается Ричард Пайпс, изображая Ленина психопатом, для которого идеология не имеет существенного значения, а действия мотивированы в основном стремлением доминировать и убивать, — пишет он. — Нельзя согласиться ни с мнением Александра Солженицына и Дмитрия Волкогонова, убежденных, что Ленин и ленинизм абсолютно чужды русской традиции, ни с антисемитским подходом Владимира Солоухина, для которого ленинская идеология в значительной степени является следствием наличия в его родословной еврейского предка». Исход Русской революции в пользу большевиков Сервис объясняет в первую очередь неукротимой волей и огромным влиянием Ленина, сумевшего подчинить для достижения своей цели не только своих сторонников в партии, но и широкие массы. Что же касается роли «немецкого золота», то он, отметив факт финансирования Германией пропагандистской кампании в России в пользу мира, в дальнейшем к этой теме не возвращается. Не обнаружил Сервис и «германского следа» в Октябрьском вооруженном восстании. Нельзя также не обратить внимания на то, что английский историк не скрывает истинные причины развернувшейся широкой кампании по дискредитации Ленина как политика и человека. Он полагает, что образ Ленина еще много десятилетий будет сохранять значительное влияние на умы россиян. «Пытаясь его уничтожить, — пишет он в связи с этим, — политик Ельцин и многие антиленинские историки в России избрали оружие, давно привычное западным авторам. Почти всегда это попытка представить его фигуру в каком-то одном плане». В последние годы, как мы уже видели, таким планом стало изображение Ленина как главного пособника кайзеровской Германии.
Известный специалист по истории России почетный член Французской Академии наук Элен Каррер д’Анкосс в опубликованной в 1998 г. книге «Ленин» полагает, что «Ленин отныне принадлежит тем, кто размышляет, взвешивая заслуги людей и событий и не заботясь о политических требованиях и императивах». Увы, наряду с теми, кто размышляет, есть и те, кто измышляет. Да и сама Элен Каррер д’Анкосс видит цель своей книги «в стремлении вырвать Ленина из “объятий” идеологических страстей и поместить его в историю уходящего века, который, хотим мы того или нет, находился под властью его идей и его воли». Знакомство с книгой французского историка показывает, что она действительно стремится избегать бездоказательных обвинений и не делать выводов на основе сомнительных источников, хотя вырвать Ленина из «объятий» идеологических страстей, на мой взгляд, ей вряд ли удалось. Тем не менее Каррер д’Анкосс действительно стремится выяснить, какую роль сыграл Ленин в исходе Русской революции 1917 г. При этом она не пытается сколько-нибудь преувеличить значение финансовой помощи Германии за проведение в России пацифистской революционной пропаганды, о чем в ее книге упомянуто всего один раз. Отвечая на вопрос, почему в октябре 1917 г. взяли власть большевики под руководством Ленина, французский историк указывает в первую очередь на неспособность или нежелание Временного правительства удовлетворить основные требования народа — дать ему мир и аграрную реформу. Вернувшийся из эмиграции Ленин, отмечает она, увидел, что движущей силой революции в России стала стихийность, что общество не боролось ни за либерализм, ни за социализм, а защищало свои интересы: хлеб и мир для всех, земля крестьянам, рабочий контроль на предприятиях, самоопределение национальных меньшинств. «Без колебаний он встает на сторону всех стихийных требований, делает свою партию их рупором, — пишет Каррер д’Анкосс. — Лозунг “Вся власть Советам!” — лозунг, который с точки зрения ортодоксального ленинизма был неприемлем; с точки зрения революционной тактики он был гениальной находкой». Вполне естественно, что в рамках такого понимания и объяснения характера революционного процесса в России 1917 г. фактору «немецкого золота» места не нашлось.
Как видно даже из этого беглого обзора новейшей западной историографии, она далеко «отстает» от нашей «перестроечно-новаторской» литературы. В то время как современные зарубежные историки отказались от многих мифов и легенд и в первую очередь от концепции «германо-большевистского заговора» в России в 1917 г., отечественные «историки-новаторы» ухватились за них, выдавая их общественному мнению за свои собственные открытия. Известный американский историк Александр Рабинович в своей новой книге «Большевики у власти» по этому поводу пишет: «Октябрьскую революцию в Петрограде часто рассматривают как блестяще организованный военный переворот, не имевший опоры в народных массах и осуществленный тесно сплоченной группой профессиональных революционеров под блистательным руководством фанатичного Ленина на германские деньги. Эта трактовка, развенчанная западной “ревизионистской” школой социальной истории в 70-80-е годы, обрела второе дыхание после роспуска Советского Союза, несмотря на тот факт, что данные из рассекреченных в годы горбачевской гласности советских архивистов подтвердили догадки и выводы ревизионистов». Увы, наши доморощенные «ревизионисты» предпочли довериться старым мифам и легендам.

 

Б. Волин и С. Ингулов о периоде с Февральской революции до окончания НЭПа

Из изданной в 1935 году книги Б. Волина и С. Ингулова «Политграмота».  

Правильность ленинского учения о революционном союзе рабочего класса и крестьянства как условии победы революции нашла блестящее подтверждение в Февральской революции 1917 г. Царское самодержавие было свергнуто… силами восставших питерских рабочих и солдат, т. е. одетых в солдатские шинели крестьян…
[Читать далее]Революцию проделали рабочие и солдаты Петрограда, они дрались на улицах против царизма, за свободу, за мир, за землю, за хлеб. А власть оказалась в руках буржуазии. Она организовала Временное правительство с князем Львовым во главе, при участии представителей империалистической буржуазии и крупных землевладельцев — промышленника Коновалова, купца Гучкова, профессора Милюкова, сахарозаводчика Терещенко и др. Рядом с этой властью фактически организовалась и другая власть: советы рабочих и солдатских депутатов, которые начали осуществлять революционно-демократическую диктатуру рабочих и крестьян.
Образовалось своеобразное двоевластие…
Советы могли бы тогда овладеть всей полнотой власти, если бы соглашатели — меньшевики и эсеры, за которыми тогда еще шла масса, оказавшись в большинстве в советах, не передали сознательно всю власть Временному правительству — правительству империалистической буржуазии. Меньшевики и эсеры не только поддержали контрреволюционное Временное правительство, но и ввели в его состав своих представителей. С самого начала в состав Временного правительства вошел эсер Керенский, а затем во Временное правительство вошли меньшевики Церетели, Скобелев, Никитин и др.
…4 (17) апреля Ленин выступил перед большевиками с краткой и отчетливой характеристикой задач партии в борьбе за пролетарскую революцию. Эти задачи Ленин изложил в тезисах, которые вошли в историю партии под наименованием «Апрельских тезисов»…
Ленин предложил отбросить старое название «социал-демократической» партии, испоганенное меньшевистскими партиями всех стран, и назвать нашу партию коммунистической…
Против Ленина выступил Каменев. Каменева еще до революции Ленин разоблачал как оппортуниста, соглашателя, двурушника. Каменев, будучи в начале войны арестован вместе с пятью большевиками — членами Государственной думы, на царском суде вел себя трусливо, малодушно, позорно, — из-за страха перед царизмом он отказался от революционной линии большевиков. Ленин тогда заклеймил эту измену Каменева. Когда же началась Февральская революция, Каменев из Сибири вместе с сибирскими купцами послал приветствие председателю Государственной думы Родзянко и брату свергнутого царя — Михаилу Романову.
Теперь Каменев выступил против «Апрельских тезисов» Ленина. Каменев настаивал на том, что партия должна ограничиться буржуазно-демократической революцией, осуществлять «контроль и давление» на буржуазное Временное правительство, работать сообща с мелкобуржуазными партиями и поддерживать их. Он отрицал, что буржуазно-демократическая революция в России была уже осуществлена и что советы рабочих и солдатских депутатов были органами революционно-демократической диктатуры рабочих и крестьян. Каменев занял по существу меньшевистскую позицию.
В то время как Ленин призывал партию и рабочий класс готовиться ко второму этапу революции — к переходу к революции пролетарской, социалистической, Каменев доказывал, что надо ограничиться задачами буржуазно-демократической революции. Это и было требованием меньшевиков.
…меньшевики и эсеры, заключившие предательский блок с империалистической буржуазией, не хотели считаться с действительным настроением масс. По-прежнему не принималось никаких мер к тому, чтобы разрешить неотложные нужды и требования народа — кончить империалистическую войну, изнурившую народ, улучшить экономическое положение страны за счет огромных военных прибылей буржуазий. Крестьян уговаривали подождать с решением вопроса о земле до созыва Учредительного собрания. Но Учредительное собрание откладывалось до конца войны. А войну решили вести до победного конца. Временное правительство в угоду англо-французским империалистам руками своего военного министра «социалиста» Керенского снова бросило в июне 1917 г. солдат в наступление на германском фронте, закончившееся тягчайшим поражением.
Третьего июля 1917 г. огромные массы петербургских рабочих и солдат с оружием в руках вновь выступили на демонстрацию с требованием, чтобы совет, все еще находившийся в руках меньшевиков и эсеров, взял власть в свои руки. Большевики стали во главе движения, чтобы придать ему организованный характер. Заправилы совета, меньшевики и эсеры, окончательно и открыто соединившиеся с контрреволюционной буржуазией, двинули против демонстрировавших масс вызванные с фронта верные Временному правительству войска и открыли по демонстрантам огонь из пулеметов.
События 3—5 июля наглядно показали массам, что контрреволюция, поддержанная меньшевиками и эсерами, добровольно не отдаст власти. Начался разгул реакции. Были разгромлены газета «Правда», восстановленная большевиками с начала революции, ее типография и ряд большевистских партийных комитетов. Большевиков арестовывали, разоружали революционные воинские части.
Началась травля Ленина и охота за ним ищеек «социалиста» Керенского…

Зиновьев и Каменев, голосовавшие на заседании ЦК против восстания, пустились на неслыханное в истории большевистской партии преступление: они опубликовали в антибольшевистской газете «Новая жизнь» письмо, в котором утверждали, что выступление пролетариата обречено на разгром, так как против него будет не только буржуазия, по и крестьянство; они убеждали дожидаться созыва Учредительного собрания… Этим письмом Каменев и Зиновьев раскрывали буржуазии план организации восстания, который партия держала в тайне. Они выдали этот план контрреволюционному правительству. В то время как Ленин и Сталин и весь Центральный комитет партии готовили партию и весь пролетариат к решительной схватке с буржуазией, Зиновьев и Каменев предлагали создать правительство вместе с злейшими врагами революции — меньшевиками и эсерами…
Предложение Троцкого отложить восстание до созыва второго съезда советов Ленин назвал изменой делу международной революции…
Каменев, Зиновьев и др., которые не верили в возможность победы социализма в нашей стране, которые утверждали, что, идя на восстание, большевики ведут рабочий класс к гибели, вскоре после Октябрьского переворота снова стали на путь штрейкбрехерства и предательства.
Каменев, Зиновьев, Шляпников, Рязанов, Ногин и др. поддерживали предложение эсеров и меньшевиков о создании «однородного социалистического правительства» вместе с меньшевиками и эсерами. Главою правительства вместо Ленина Каменев предлагал назначить эсера Авксентьева или Чернова. Это означало по существу ликвидировать диктатуру пролетариата и превратить ее в буржуазную демократию…
В ответ на ленинское требование соблюдения партийной дисциплины Каменев, Зиновьев, Рыков, Милютин, Ногин, Теодорович и др. заявили об освобождении их с ответственных постов. Этими своими действиями оппортунисты пытались давить на партию, побудить ее отказаться от пролетарской диктатуры, повернуть назад, к строю буржуазной демократии…
Уже с первых дней существования советская власть встретилась с огромными политическими и экономическими трудностями.
Не только свергнутые классы, но и вся масса их наемников и прислужников — банковские и государственные чиновники, служащие, а также политические наемники и приказчики буржуазии, меньшевики и эсеры, повели ожесточенные атаки на советскую власть посредством саботажа и срыва законов новой власти и путем открытых вооруженных выступлений против власти советов.
Советская власть еще не имела своей армии. Она опиралась только на дружины Красной гвардии и на те революционные части петроградского и московского гарнизонов, которые участвовали в революционном завоевании власти. Находившиеся на фронте военные части устали от войны. Происходила стихийная демобилизация армии: солдаты покидали фронт и возвращались домой.
Главную трудность создавал вопрос о выходе из империалистической войны. Уже на второй день после захвата власти II съезд советов принял декрет о мире. Советская власть обратилась ко всем народам и правительствам воевавших стран с предложением приступить к переговорам о мире. Но английские, французские и другие империалисты отказались от переговоров. Поэтому советскому правительству оставалось начать переговоры лишь с Германией и Австрией…
Германские империалисты поставили Советской России очень тяжелые условия мира. Вопрос о том, принимать ли эти требования или отклонить, вызвал серьезные разногласия в партии.
Против Ленина, Сталина и большинства ЦК выступила группа «левых» коммунистов во главе с тт. Бухариным, Радеком, Ярославским, Пятаковым, Урицким, Осинским и др. Группа эта образовала фракцию внутри партии. Она считала Брестский мир недопустимой для революционной партии пролетариата уступкой германскому империализму. Группа требовала объявления революционной войны, несмотря на то, что воевать не было никаких возможностей и прежде всего не было армии. «Левые» коммунисты считали недопустимым для революционеров принять предложение о мире германских империалистов и предпочитали этому «красивую смерть» в бою.
А Ленин жестоко издевался над этим ребячеством «левых», разъясняя, что дело не в том, чтобы погибнуть, хотя бы и красиво, а в том, чтобы дать стране мир, хотя бы и очень тяжелый, но выиграть время, спасти революцию и развить дальше революционное наступление…
Троцкий по существу выступал заодно с «левыми»... Он выдвинул лозунг: «Ни мир, ни война». Он предлагал отказаться от подписания мира, а войны не продолжать.
Здесь в новом виде сказалась меньшевистская недооценка Троцким значения крестьянства. Он не считался с тем, что крестьянство устало от войны, что старая армия, состоявшая главным образом из крестьян, не хотела и не могла воевать. В этих условиях для спасения революции необходимо было добиться мира любой ценой. А лозунг Троцкого «ни мир, ни война» означал на деле продолжение войны, так как вторжение германских империалистов можно было приостановить либо военной силой, либо заключением мира. Военной силы у нас не было. Оставалось заключить мир. А отказ от переговоров о мире должен был привести к новому наступлению германского империализма.
Ленин указывал, что позиция Троцкого должна будет привести к еще более тяжким условиям мира. «Если немцы начнут наступать, — предупреждал Ленин, — то мы будем вынуждены подписать всякий мир, а тогда, конечно, он будет худшим».
«Левые» сомкнулись с Троцким в этом вопросе, и случилось то, что предвидел Ленин. Германский империализм начал наступление, он продвигался почти без всякого сопротивления с нашей стороны, так как фронта у нас фактически уже не было. Советская власть оказалась вынужденной принять новые, еще более тяжелые условия мира, продиктованные германским империализмом…
Ленинская политика мира полностью себя оправдала. Уже в 1918 г. в Германии вспыхнула революция, и это дало возможность уничтожить навязанный германскими империалистами Советской Россия грабительский договор.
Борьба за утверждение пролетарской диктатуры протекала в обстановке жесточайшей гражданской войны. На стороне свергнутых классов России выступил весь мировой империализм, пославший против Страны советов свои войска и броненосцы.
Гражданская война происходила в обстановке общей хозяйственной Разрухи после четырехлетней империалистической бойни, в которой страна истратила все свои запасы железа, продовольствия, топлива, текстиля и пр., износила свой транспорт и разрушила свою промышленность. Страна голодала, заводы и фабрики стояли…
Три с лишним года длилась гражданская война. Все это время страна испытывала острейшую нехватку продовольствия, топлива и других товаров. Для того чтобы небольшие запасы использовать разумно и не оставить армию и государство без продовольствия и снаряжения, понадобилось взять на учет и бережливо распределять все, что было в стране.
Это был период, когда пришлось установить строгий учет всех товаров. Распределение их производилось органами государства по твердым нормам. Всякая торговля была запрещена. Крестьянство сдавало хлеб государству по разверстке: государство забирало полностью весь хлеб сверх нормы потребления самого хозяйства, т. е. все кроме того, что оставлялось для пропитания семьи и рабочего скота, а также на семена…
Все народное хозяйство страны было поставлено на службу главной задаче — организовать победу. И производство, и распределение были подчинены этой задаче. Все распределение было централизовано.
Этот период известен под названием военного коммунизма.
Система военного коммунизма была вызвана военной обстановкой, военно-политическими задачами советской власти.

Рабочий класс и трудящееся крестьянство разгромили буржуазно-помещичью контрреволюцию и иностранных интервентов. Но гражданская война сильно истощила Советскую страну и еще больше разрушила и без того подорванное империалистической войной народное хозяйство. Поэтому основной задачей после победы над силами внутренней и международной контрреволюции было восстановление народного хозяйства: промышленности, транспорта и сельского хозяйства.
Прежде всего надо было восстановить тяжелую промышленность. Только восстановив крупную промышленность, можно было поднять и социалистически перестроить сельское хозяйство; только развивая крупную промышленность, можно было обеспечить хозяйственную смычку между городом и деревней и укрепить на новой основе союз рабочих и крестьян.
Деревня нуждалась в фабричных изделиях: одежде, обуви, сахаре, мыле; город кроме того нуждался в разных продовольственных продуктах: хлебе, крупе, мясе. Надо было создать у крестьянства интерес к тому, чтобы больше и лучше сеять. Этого можно было достигнуть только отменой продовольственной разверстки, которая не создавала у крестьян интереса к расширению посевной площади и увеличению урожая.
Государство должно было удовлетворять все потребительские и производственные нужды деревни: давать ей в порядке государственного снабжения кожухи, платки, рубахи, штаны, шапки, сапоги, гвозди, лопаты, дуги, телеги и т. п. Но у государства не хватало этих предметов, оно не могло удовлетворять спрос многомиллионной массы крестьянства. Поэтому надо было всеми средствами развивать производство этих товаров и через государственную промышленность, и через кустарную кооперацию, и через частное производство. Для усиления обмена между городом и деревней надо было отменить централизованное распределение товаров и развернуть торговлю.
Партия перешла к повой хозяйственной политике, известной под названием нэпа (нэп — новая экономическая политика).
Продразверстка была заменена продналогом. Разница между продналогом и продразверсткой состояла в том, что крестьянское хозяйство отдавало государству не весь хлеб сверх его личных и хозяйственных нужд, а только часть его по норме, установленной государством. Остальная часть хлеба составляла личную собственность крестьянина, которую он имел возможность вывозить для продажи. Для того чтобы крестьянин повез хлеб на рынок, там должны были быть промышленные товары. А для того чтобы на рынке были промышленные товары, надо было поднять производство металла, угля, нефти и т. п. — поднять тяжелую промышленность. Кроме того надо было производить сельскохозяйственные машины и орудия — молотилки, плуги и т. п. Поэтому партия, преодолевая огромные трудности, постепенно пустила в ход предприятия государственной промышленности. Одновременно для добавочного производства предметов потребления стала работать и кустарная промышленность. Хозяйственные связи между городом и деревней устанавливались и развивались через торговлю. Нэп способствовал поднятию заинтересованности крестьян в развитии своего хозяйства. Начался рост посевных площадей, выросло количество продовольствия и сырья для промышленности, тем самым созданы были условия для оживления работы фабрик и заводов. Народное хозяйство, разрушенное в период империалистической и гражданской войн, начало выходить из разрухи.
Нэп был введен решением X съезда партии, по докладу Ленина, в 1921 г. Политика эта означала, что пролетарское государство сохраняет в своих руках всю крупную промышленность, банки, транспорт и всю внешнюю торговлю. Но наряду с этим в торговлю и мелкую промышленность был допущен частный капитал.

Уже накануне IX съезда партии (1920 г.) образовалась группа, называвшая себя группой «демократического централизма», во главе с Сапроновым. Эта группа выступала против централизованного руководства борьбой рабочего класса. Нападая на организационное строение партии и на руководство ЦК, эта группа противопоставляла советы партии под лозунгом «невмешательства» партии в работу советов. Сапроновцы впоследствии вместе с троцкистской оппозицией участвовали во всех антипартийных выступлениях и кончили тем, что превратились во враждебную партии и советской власти контрреволюционную организацию.
Колебания мелкой буржуазии и ее влияние на отдельные прослойки рабочего класса и даже партии особенно сказались во время дискуссии о профсоюзах, начавшейся в конце 1920 г…
Троцкий и его единомышленники, не верившие в возможность построения социализма в нашей стране, не желавшие признать, что пролетариат, руководимый партией большевиков, способен повести за собой широчайшие массы крестьянства, не считались с необходимостью укрепления профсоюзов, втягивания в них широчайших масс пролетариев, настаивали на системе голого администрирования, простого командования профсоюзами. В ноябре 1920 г. Троцкий выступил с антипартийной теорией «перетряхивания» профсоюзов, т. е. административной смены руководящих работников в союзах. Троцкого поддерживал Бухарин со своей группой.
Хотя спор шел о профсоюзах, на деле решался вопрос о связи между партией и рабочими массами и между рабочим классом и крестьянством. Ленин уже ясно видел необходимость изменения хозяйственной политики для укрепления союза рабочего класса с крестьянством, для создания прочной хозяйственной связи между городом и деревней. А Троцкий и его последователи по-прежнему обходили интересы крестьянства. Троцкисты вообще считали невозможным создание сколько-нибудь крепкой хозяйственной смычки между городом и деревней. Они выступали с такими предложениями о профсоюзах, которые на деле означали уничтожение союзов и продолжение политики военного коммунизма. Такая политика была бы гибельной для союза рабочего класса и крестьянства.
Антипартийную, опасную для существования диктатуры пролетариата позицию занимала и группа «рабочей оппозиции» (Шляпников, Коллонтай), которая впоследствии выродилась в контрреволюционную, антисоветскую группку. «Рабочая оппозиция» требовала передачи всего руководства хозяйством в руки профсоюзов.
Это означало отказ от диктатуры пролетариата, от советской власти. Это означало переход с позиций коммунизма на позиции анархизма: коммунизм отстаивает передачу фабрик и заводов в руки пролетарского государства, а анархизм отрицает всякое государство, в том числе и пролетарское. Шляпниковцы, выступая с требованиями передачи народного хозяйства в руки «производителей», а не пролетарского государства, становились на позиции анархизма. «Рабочая оппозиция» отрицала необходимость руководства партии профсоюзами и длительного коммунистического воспитания беспартийных масс. «Рабочая оппозиция» показала себя как открыто антипартийная, порвавшая с коммунизмом группировка…
X съезд партии решительно осудил троцкистскую линию, ведущую к бюрократическому перерождению профсоюзов.
X съезд резко осудил также группу «рабочей оппозиции». Резолюция съезда указала, что взгляды «рабочей оппозиции» «практически служат выражением мелкобуржуазных и анархических шатаний, практически ослабляют выдержанную руководящую линию коммунистической партии и на деле помогают классовым врагам пролетарской революции». X съезд партии признал несовместимой пропаганду взглядов «рабочей оппозиции» с пребыванием в партии большевиков.
Имея в виду тот громадный вред, который приносят антипартийные группировки, и ту опасность, которую представляет для диктатуры пролетариата пропаганда антипартийных взглядов, X съезд в резолюции, предложенной Лениным, постановил «немедленно распустить все без изъятия образовавшиеся на той или иной платформе группы» и предупредил, что неисполнение этого постановления повлечет за собой «безусловное и немедленное исключение из партии».
Уже в течение первого года после введения нэпа партия добилась значительных успехов в социалистическом строительстве. Хотя переход от военного коммунизма к нэпу был очень крутой и связан с большими трудностями, партии все же удалось провести ряд намеченных хозяйственных мероприятий.
Оживилась промышленность. Расширились посевные площади. Стал налаживаться товарооборот. С развитием государственной и кооперативной торговли начала крепнуть хозяйственная, а вместе с ней и политическая смычка города с деревней.
На XI съезде партии… Владимир Ильич, подводя итоги работы, проделанной в течение года после X съезда партии, заявил, что отступление, предпринятое в связи с введением нэпа, закончено, что цель, которая преследовалась отступлением, достигнута. В дальнейшем хозяйственная политика партии будет политикой наступления социалистических элементов на капиталистические, политикой последовательного социалистического преобразования народного хозяйства…
После XI съезда партия развернула наступление на основе нэпа и добилась значительных успехов в борьбе за восстановление народного хозяйства и укрепление экономической связи между городом и деревней. Собравшийся в апреле 1923 г. XII съезд партии уже мог отметить наличие «первых признаков начинающегося хозяйственного возрождения страны».
Сельское хозяйство восстанавливалось и достигло к концу 1923 г. трех четвертей довоенного уровня. Поднялось производство крупной социалистической промышленности (от 17% довоенного уровня вначале нэпа до 35% довоенного уровня к концу 1923 г.). Стали возвращаться на фабрики и заводы те рабочие, которые разошлись по деревням в голодные годы разрухи.
Одновременно проявился и ряд отрицательных сторон нэпа, связанных с введением свободы торговли и предоставлением, хотя и ограниченной, свободы деятельности частному капиталу. Известный рост буржуазии в городе и деревне угрожал политическому и хозяйственному союзу рабочего класса и крестьянства.
Дело осложнялось еще тем, что советская промышленность и торговый аппарат за это время не сумели по-настоящему развернуть работу. Социалистическая промышленность не выполнила директивы партии о снижении себестоимости; цены на промышленные товары росли. Получился очень серьезный разрыв между ценами на промышленные товары и ценами на сельскохозяйственные продукты. Деревня лишена была возможности закупать нужное количество городских товаров, и они стали залеживаться в магазинах и на складах. Торговый аппарат работал бюрократически, проявлял большую неповоротливость.
Этими затруднениями решили воспользоваться троцкисты для новой атаки на партию... Осенью 1923 г. Троцкий начал поход против ЦК, обвиняя его в том, что он, дескать, ведет страну к гибели. Разные осколки разбитых антипартийных группировок вроде «рабочей оппозиции», «демократического централизма», а также антисоветские элементы, объединившиеся в группки «рабочая правда» и «рабочая группа», зашевелились и поспешили на помощь Троцкому. Троцкисты выдвинули лозунг «диктатуры промышленности», т. е. развития промышленности за счет средств, выкачиваемых из деревни. Такая политика задержала бы развитие сельского хозяйства и ухудшила бы положение крестьянства. Троцкисты таким образом толкали партию на разрыв с крестьянством и тем самым на гибель советской власти. Троцкисты приравнивали деревню к «колонии», которую, по их мнению, должно эксплуатировать пролетарское государство. Настаивая на безграничном выпуске бумажных денег якобы для быстрейшего развертывания промышленности, они тем самым вели к подрыву советской денежной системы, что должно было бы привести к развалу всего народного хозяйства…
Троцкий в изданной им в 1924 г. брошюре «Новый курс» выступил с антиленинскими, по существу меньшевистскими требованиями в вопросе об организационных принципах большевистской партии. В этой брошюре он клеветнически нападал на старые большевистские кадры и демагогически противопоставлял им учащуюся молодежь, льстиво убеждал ее, что именно она является правильным политическим «барометром». Старых учеников и соратников Ленина Троцкий поносил самым гнусным образом, обвиняя их в перерождении.
Троцкисты добивались свободы фракций и группировок, свободы раскола большевистских рядов.
Получив суровый отпор от партии, Троцкий в 1924 г. попытался вновь атаковать большевизм. На этот раз он принялся развенчивать всю героическую историю большевистской партии, клеветнически утверждая, что во всей его прежней борьбе против большевизма был прав он, Троцкий, а не Ленин. Это была меньшевистская попытка подменить ленинизм троцкизмом, внести раскол в ряды партии и рабочего класса. Поэтому партия во главе с товарищем Сталиным решительно выступила на защиту ленинизма от гнусных нападок троцкистов…
Но троцкисты не унимались. В последующие годы Троцкий развернул подрывную, дезорганизаторскую работу, настаивая на свободе фракций и группировок в партии, подрывая дисциплину партии. Он вместе со своей фракцией выступил с рядом экономических и политических платформ (программ), которые были прямым отступлением от самых основ большевистской политики партии. В январе 1925 г. пленум ЦК и ЦКК в своей резолюции указал, что «Троцкий открыл уже прямой поход против основ большевистского мировоззрения». Нападки Троцкого на партию и ее ленинский ЦК становились все более и более враждебными.





Каганович о Хрущёве. Часть II

Из "Памятных записок" Лазаря Моисеевича Кагановича.

Наряду с «завоеванием позиций» в государственных и хозяйственных делах Хрущев решил, в порядке завоевания ореола «демократа» и «культурного» человека, заняться литературой и искусством. Насколько это ему удалось, видно из одного его выступления до июньских событий 1957 года.
На одной из загородных правительственных дач Центральным Комитетом партии и Советом Министров СССР был устроен званый обед на свежем воздухе для писателей и деятелей искусства вместе с Правительством и членами Президиума ЦК.
До обеда люди гуляли по большому парку, катались на лодках по пруду, беседовали. Группами и парами импровизировали самодеятельность, и некоторые члены ЦК вместе с гостями пели. Была действительно непринужденная хорошая обстановка.
Какое-то время такое настроение продолжалось и после того, как сели за столы и приступили к закуске. Потом началась главная часть представления: выступил Он — Хрущев... Хотя эта речь была потом в печати изложена довольно гладко, но это была «запись», хотя стенограммы за столом не вели (а если она и была, то вряд ли нашлась бы хоть одна стенографистка, которая сумела бы записать сказанное). И на обычной трибуне, когда он выступал без заранее написанной речи, речь его была не всегда в ладах с логикой и, естественно, с оборотами речи, а тут не обычная трибуна, а столы, украшенные архитектурными «ордерами» в изделиях стекольной и иной промышленности, для «дикции» заполненные возбуждающим содержанием. Можно себе представить, какие «культурные» плоды дало такое гибридное сочетание содержимого на столе с содержимым в голове и на языке у Хрущева. Это был непревзойденный «шедевр ораторского искусства».
[Читать далее]Не берусь изложить весь ход его речи, скажу о том, что врезалось мне в память.
Прежде всего Хрущев пытался «разжевать» для художников, писателей и артистов многое из того, что он говорил о культе личности Сталина на XX съезде партии, с той разницей, что там он читал, а здесь «выражался» устно — экспромтом, а потому это выглядело более «изящно».
Надо сказать, что «жареные» места были восприняты некоторой частью аудитории как приятное блюдо, за которое они готовы были бы выдать даже ему звание «лауреата по изящной словесности». Помню, когда Хрущев подчеркнул виновность руководителей ЦК, а именно Молотова, в зажиме именно русской литературы и искусства, писатель Соболев особенно вышел из «морских берегов» и, как моряк, дошел чуть ли не до «морского загиба». Но у большинства это вызвало не только замешательство, но и недовольство, не говоря уже о присутствующих руководящих партийных кадрах.
Нападение Хрущева на члена Президиума ЦК Молотова в среде беспартийной интеллигенции было из ряда вон выходящим фактом и имело далеко идущие цели. Недаром говорится: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке».
Следующим «номером» его выступления была уже критика некоторых писателей — тоже с определенной подборкой. Помню, что экстравагантными объектами его атаки были две женщины-писательницы: Мариэтта Шагинян и поэтесса Алигер. Я не буду излагать содержание его критики в их адрес, но, во всяком случае, это не было защитой партийно-ленинских позиций в литературе и искусстве. Надо им обеим, и Шагинян и Алигер, отдать должное — они выступили после его речи и смело, и логично, возражая Хрущеву. Помню, какой всеобщий смех вызвали первые слова пухленькой и миловидной Алигер, когда она, повернувшись к Хрущеву, сказала: «Вот видите — это я и есть та самая страшная Алигер!» Во всяком случае, как ни старалось после этого «обеда» ближайшее окружение Хрущева расписывать его речь, она внесла смятение, а не сплочение в ряды присутствовавших, за исключением, конечно, тех, которым нравилась драка в верхах. Это они ясно не только ощутили, но и услышали из уст новоявленного «защитника» «обиженной» Советской властью части интеллигенции. Однако и среди колеблющейся интеллигенции была значительная часть, которая была шокирована, смущена нападением на Молотова, которого они всегда считали настоящим, культурным русским интеллигентом. А этот, думали они, хотя и подлаживается к нам, но союзник ненадежный, уж больно из кожи лезет в наши защитники «новый вождь».
Лучшая же часть присутствовавшей интеллигенции ушла с обеда в замешательстве, а некоторые даже возмущенные.
Так новоявленный «диалектик» Хрущев превратил положительное в отрицательное, но зато он добился нового обострения внутри Президиума ЦК.
Если до этого он мог рассчитывать на большинство в Президиуме ЦК, то после этого его выступления с атакой на члена Президиума, можно прямо сказать, что большинство членов Президиума заняло более критические позиции по отношению к Хрущеву и его методам руководства.
По упрощенности своего мышления он считал достаточным, что Секретариат ЦК — его крепость, что же ему еще нужно?
Большинство же членов Президиума ЦК, которое известное время терпело во имя единства партии и ЦК, в конце концов поняло, что дальше терпеть такие ошибки в политике и такое руководство нельзя, что Хрущев некомпетентен и малопригоден для роли Первого секретаря ЦК, что рано или поздно партия и ЦК должны освободиться от него — так лучше раньше, чем позже.
К этому моменту отношения Хрущева с членами Президиума приняли уже обостренный характер. На заседаниях он резко обрывал выступавших товарищей. Я уже говорил о Молотове, Маленкове, но это касалось и Ворошилова, и меня — Кагановича, и других. Хотя должен сказать, что Хрущев первое время относился ко мне сдержанно. Больше того, когда он уезжал в отпуск в 1955 году, он предложил поручить сделать доклад о 38-й годовщине Октябрьской революции Кагановичу.
В 1956 году он позвонил мне по телефону из отпуска по вопросу о порядке дня XX съезда. Он мне сказал следующее: «Молотов предлагает включить в повестку XX съезда вопрос о программе партии. Видимо, он, Молотов, имеет в виду, что докладчиком по этому вопросу будет он. Но если уж включать в повестку дня съезда вопрос о программе, то докладчиком надо назначать тебя, потому что ты этим вопросом занимался еще к XIX съезду. Но вообще, — сказал он, — мы не готовы к этому вопросу». Я ему ответил, что я тоже считаю, что мы не успеем подготовить этот вопрос, поэтому включать его в повестку дня XX съезда нельзя.
Эти факты, между прочим, опровергают обвинения в решении июльского (1957 г.) Пленума в том, что я и вся так называемая группа боролись против Хрущева с самого начала его избрания Первым секретарем ЦК. Наоборот, Хрущев, проявляя ко мне указанное отношение, в то же время срывался на резкие наскоки по важным вопросам. Вот, например, когда вице-президент Академии Наук Бардин внес на Президиум ЦК просьбу об ассигнованиях на проведение мероприятий по «Году технического прогресса» (так, кажется, назывался) и я на заседании поддержал предложение Бардина, Хрущев раскричался: «Ишь ты, богатый нашелся, много у тебя миллионов. Это ты по-приятельски Бардина поддерживаешь!» Я действительно был знаком с Бардиным еще с 1916 года по работе в Юзовке, а также по работе в Наркомтяжпроме, никакого тут приятельства не было, а я просто поддержал правильную идею ради технического прогресса, тогда как Хрущев, выступавший на словах за технический прогресс, вступил в противоречие с самим собой и выступил против предложения Академии Наук. Его неистовство еще больше усилилось, когда Президиум ЦК удовлетворил просьбу Академии Наук.
Другой пример. В 1955 году ЦК решил создать Государственный Комитет по труду и зарплате. На пост председателя этого комитета были выдвинуты две кандидатуры — Шверник и Каганович. Решили назначить заместителя Председателя Совета Министров Кагановича председателем этого Комитета по совместительству. Я, как старый профсоюзник, согласился.
Одним из первых дел была выработка нового закона о пенсиях. Я включился в это дело и представил свой первый проект. И вот при обмене мнениями в Президиуме Хрущев набросился на меня за предложенные слишком большие, по его мнению, ставки пенсий. Я ожидал возражения со стороны Министерства финансов, но никак не думал, что встречу такое нападение со стороны Хрущева, который всегда демонстрировал свое «человеколюбие» или, точнее, «рабочелюбие».
Я ему сказал, что не ждал, что он выступит против. Стараясь оправдать свой выпад государственными интересами, он сказал, что предложения Кагановича государство не выдержит. Его гнев еще больше усилился, когда я ему возразил: «Государство — это не ты. У Государства найдутся резервы для пенсионеров. Можно, например, сократить раздутые штаты и другие непроизводительные расходы». Президиум создал Комиссию во главе с Председателем Совета Министров Булганиным, которая приняла проект с некоторыми поправками. По этому проекту Булганин выступал с докладом на сессии Верховного Совета. Здесь Хрущев опять вступил в противоречие с самим собой.
Я мог бы привести и другие примеры его выпадов по отношению к другим членам Президиума ЦК. Такие, например, деловые, хорошие, так сказать, послушно-лояльные члены Президиума, как Первухин, Сабуров, были доведены Хрущевым до крайнего недовольства, особенно гипертрофическим выпячиванием Хрущевым своего «творчества» в любом вопросе — знакомом ему или незнакомом, а последних было большинство. Наступил такой момент, когда, как говорят на Украине, «терпець лопнув» (то есть лопнуло терпение), и не столько от личного недовольства, сколько от неправильного подхода Хрущева к решению крупных вопросов, в которых он не считался с объективными условиями.
И вот на одном из заседаний Президиума во второй половине июня вырвалось наружу недовольство членов Президиума ЦК руководством Хрущева.
Помню, на этом заседании в порядок дня был поставлен вопрос о подготовке к уборке и к хлебозаготовкам. Хрущев предложил поставить еще вопрос о поездке всего состава Президиума ЦК в Ленинград на празднование 250-летия Ленинграда. После обсуждения вопроса об уборке и перехода к вопросу о поездке в Ленинград Ворошилов первый возразил. Почему, сказал он, должны ехать все члены Президиума, что у них, других дел нет? Я поддержал сомнения Ворошилова и добавил, что у нас много дел по уборке и подготовке к хлебозаготовкам. Наверняка надо будет ряду членов Президиума выехать на места, да и самому Хрущеву надо будет выехать на целину, где много недоделанного. Мы, сказал я, глубоко уважаем Ленинград, но ленинградцы не обидятся, если туда выедут несколько членов Президиума. Маленков, Молотов, Булганин и Сабуров поддержали эти возражения. И тут поднялся наш Никита и начал «чесать» членов Президиума одного за другим. Он так разошелся, что даже Микоян, который вообще отличался способностью к «быстрому маневрированию», стал успокаивать Хрущева. Но тут уж члены Президиума поднялись и заявили, что так работать нельзя — давайте обсудим прежде всего поведение Хрущева.
Было внесено предложение, чтобы председательствование на данном заседании поручить Булганину. Это было принято большинством Президиума, разумеется, без какого-либо предварительного сговора.
После того как Булганин занял место председателя, взял слово Маленков. «Вы знаете, товарищи, — сказал Маленков, — что мы поддерживали Хрущева. И я, и товарищ Булганин вносили предложение об избрании Хрущева Первым секретарем ЦК. Но вот теперь я вижу, что мы ошиблись. Он обнаружил неспособность возглавлять ЦК. Он делает ошибку за ошибкой в содержании работы, он зазнался, отношения его к членам Президиума ЦК стали нетерпимыми, в особенности после XX съезда. Он подменяет государственный аппарат, командует непосредственно через голову Совета Министров. Это не есть партийное руководство советскими органами. Мы должны принять решение об освобождении Хрущева от обязанностей Первого секретаря ЦК».
Это самое краткое изложение речи Маленкова, как и других товарищей.
После тов. Маленкова выступил тов. Ворошилов. Он сказал, что охотно голосовал за избрание Хрущева Первым секретарем ЦК и поддерживал его в работе, но он начал допускать неправильные действия в руководстве. «И я пришел к заключению, что необходимо освободить Хрущева от обязанностей Первого секретаря ЦК. Работать с ним, товарищи, стало невмоготу». Он рассказал, когда и как Хрущев допускал по отношению к нему лично окрики, бестактность и издевательства. «Не можем мы больше терпеть подобное. Давайте решать», — заключил он.
После Ворошилова выступил Каганович. «Рассматриваемый нами вопрос является нелегким и огорчительным вопросом. Я не был в числе тех, кто вносил предложение об избрании Хрущева Первым секретарем ЦК, потому что я давно его знаю с его положительными и отрицательными сторонами. Но я голосовал за это предложение, рассчитывая на то, что положение обязывает и заставляет руководящего работника усиленнее развиваться и расти в процессе работы. Я знал Хрущева как человека скромного, упорно учившегося, который рос и вырос в способного руководящего деятеля в республиканском, областном и в союзном масштабе, как секретаря ЦК в коллективе Секретариата ЦК.
После избрания его Первым секретарем он некоторое время больше проявлял свои положительные черты, а потом все больше стали проявляться его отрицательные стороны — как в решении задач партии по существу, так и в отношениях с людьми. Я, как и другие товарищи, говорил о его положительной работе и подчеркивал его ошибки в вопросах планирования народного хозяйства, в которых Хрущев особенно проявлял свой субъективистский, волюнтаристский подход, так и в вопросах партийного и государственного руководства. Поэтому я поддерживаю предложение об освобождении товарища Хрущева от обязанностей Первого секретаря ЦК. Это, конечно, не значит, что он не останется в составе руководящих деятелей партии. Я думаю, что Хрущев учтет уроки и подымет на новый уровень свою деятельность.
Но есть еще одна сторона в поведении Хрущева, которую нужно осудить: Хрущев, как теперь установлено, в Секретариате ЦК сплачивал свою фракцию. Он систематически занимался дискредитацией Президиума и его членов, критиковал их не на самом Президиуме, что вполне законно и необходимо, а в Секретариате ЦК, направляя свои стрелы против Президиума, являющегося высшим органом партии между Пленумами ЦК. Такие действия Хрущева вредят единству, во имя которого Президиум ЦК терпел до сих пор причуды Хрущева. Об этом придется доложить на Пленуме ЦК, который необходимо будет созвать. Еще добавлю один важный, по-моему, факт. На одном из заседаний Президиума Хрущев сказал: «Надо еще разобраться с делами Зиновьева-Каменева и других, то есть троцкистов». Я бросил реплику: «Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала». Хрущев вскипятился и начал кричать: «Что ты все намекаешь, мне это надоело».
Тогда на Президиуме я не стал раскрывать этот намек, но сейчас я его раскрою. Хрущев был в 1923 — 1924 годах троцкистом. В 1925 году он пересмотрел свои взгляды — покаялся в своем грехе. Именно в 1925 году я с ним познакомился в Донбассе и увидел в нем искреннего Ленинца — сторонника линии ЦК ВКП(б). В дальнейшей его судьбе — его выдвижении — была известная доля моего участия как секретаря ЦК Украины, а потом как секретаря ЦК КПСС, занимавшегося кадрами. Я его оценил как способного, растущего работника из рабочих и исходил из того, что партия и ЦК не мешают расти людям, имевшим в прошлом ошибки, но изжившим их.
Я доложил об этом Сталину, когда на Московской конференции выбирали Хрущева секретарем. Вместе с Хрущевым я был у Сталина, и тот посоветовал, чтобы Хрущев выступил на конференции с рассказом о себе, а Каганович подтвердит, что ЦК это знает и доверяет Хрущеву. Так это было. Конечно, грехи прошлого прощаются и не напоминаются до рецидива.
Сделанное Хрущевым заявление тогда — это рецидив. И мы ему напоминаем старый грех, чтобы эти рецидивы не повторялись».
После Кагановича выступил Молотов. «Как ни старался Хрущев провоцировать меня, — сказал Молотов, — я не поддавался на обострение отношений. Но оказалось, что дальше терпеть невозможно. Хрущев обострил не только личные отношения, но и отношения в Президиуме в целом при решении крупных государственных и партийных вопросов». Тов. Молотов подробно остановился на вопросе реорганизации управления, считая ее неправильной, говорил о неправильности приписывания ему, будто он против Целины. Это неверно. Верно то, что он возражал против чрезмерного увеличения и доведения сразу до 20-30 млн га, что лучше вначале сосредоточиться на 10-20 млн, подготовить как следует, чтобы освоить хорошо и получить высокие урожаи. Тов. Молотов опровергал приписываемое ему торможение политики мира — это неправда, но, видимо, эта выдумка нужна была для того, чтобы оправдать необходимые шаги по внешней политике. Его выступления против Югославии относились к вопросам не внешней политики, а к антипартийным, антисоветским выступлениям югославов, за которые мы их критиковали и должны критиковать. «С Хрущевым как с Первым секретарем ЦК больше работать нельзя, — сказал Молотов. — Я высказываюсь за освобождение Хрущева от обязанностей Первого секретаря ЦК».
После Молотова выступил Булганин. Он начал с того, что рассказал о фактах неправильных методов руководства работой государственных органов, в том числе Совмина, о нетоварищеском отношении даже по отношению к нему лично. Булганин говорил об ошибках по существу ряда решений. «Я, — заключил Булганин, — полностью присоединяюсь к предложению об освобождении Хрущева».
Выступили товарищи Первухин и Сабуров. Они оба заявили, что раньше хорошо относились к Хрущеву, так же как Хрущев к ним. «А теперь мы видим, что Хрущев зарвался, зазнался и затрудняет нам работу. Его надо освободить».
Тов. Микоян, верный своей тактике маневрирования, сказал, что верно, есть недостатки в работе Хрущева, но они исправимы, поэтому он считает, что не следует освобождать Хрущева.
После нас выступил сам Хрущев. Он опровергал некоторые обвинения, но без задиристости, можно сказать, со смущением. Часть упреков признал, что действительно, я, мол, допускал ошибочное отношение к товарищам, были ошибки и в решении вопросов по существу, но я обещаю Президиуму, что я исправлю эти ошибки.
В защиту Хрущева выступили Секретари ЦК: Брежнев, Суслов, Фурцева, Поспелов, хотя и оговаривались, что, конечно, недостатки есть, но мы их исправим.
По-иному выступил, единственный из всех, секретарь ЦК Шепилов. Он честно, правдиво и убедительно рассказал про недопустимую атмосферу дискредитации и проработки Президиума ЦК, созданную Хрущевым в Секретариате ЦК. В особенности Хрущев чернил Ворошилова, как «отжившего, консервативно-отсталого» деятеля. (В то же время Хрущев лицемерно оказывал Ворошилову внешне любезность и «уважение».) Шепилов рассказал о ряде неправильных решений Секретариата за спиной Президиума ЦК. Фактически Хрущев превратил Секретариат ЦК в орган, действующий независимо от Президиума ЦК.
Президиум заседал четыре дня. Председательствовавший Булганин по-демократически вел заседание, не ограничивал время ораторам, давая иногда повторные выступления и секретарям ЦК.
А тем временем хрущевский Секретариат ЦК организовал тайно от Президиума ЦК вызов членов ЦК в Москву, разослав через органы ГПУ и органы Министерства обороны десятки самолетов, которые привезли в Москву членов ЦК. И это было сделано без какого-либо решения Президиума и даже не дожидаясь его решения по обсуждаемому вопросу. Это был настоящий фракционный акт, ловкий, но троцкистский.
Большинство Президиума ЦК не такие уж простаки или плохие организаторы. Если бы они стали на путь фракционной борьбы, в чем их потом неверно обвинили, то могли бы организовать проще — снять Хрущева. Но мы вели критику Хрущева по-партийному, строго соблюдая все установленные нормы с целью сохранения единства.
По-фракционному повел дело Хрущев. К концу заседания Президиума ЦК явилась от собравшихся в Свердловском зале членов ЦК делегация во главе с Коневым, заявив, что члены Пленума ЦК просят Президиум доложить Пленуму ЦК об обсуждаемых на Президиуме вопросах. Некоторые члены Президиума гневно реагировали на этот акт созыва членов ЦК в Москву без разрешения Президиума ЦК как акт узурпаторский со стороны Секретариата ЦК и, конечно, самого Хрущева.
Тов. Сабуров, например, ранее боготворивший Хрущева, с гневным возмущением воскликнул: «Я вас, товарищ Хрущев, считал честнейшим человеком. Теперь вижу, что я ошибался, — вы бесчестный человек, позволивший себе по-фракционному, за спиной Президиума ЦК организовать это собрание в Свердловском зале».
После маленького перерыва Президиум ЦК решил: несмотря на то, что Секретариат ЦК грубо нарушил Устав партии, но уважая членов ЦК и считаясь с тем, что они ждут прихода членов Президиума, прервать заседание Президиума и пойти в Свердловский зал.
Сбросивший свою маску смущения, ободренный, Хрущев рядом с Жуковым и Серовым шествовал в Свердловский зал.
Можно себе представить внутреннее психологическое состояние членов Пленума ЦК, доставленных в Москву в столь чрезвычайном порядке. Еще до открытия Пленума члены ЦК были, конечно, информированы о заседании Президиума ЦК (об этом уже позаботился аппарат ЦК). Но когда открылся Пленум, вместо доклада о заседании Президиума, которого, конечно, ожидали члены ЦК, им было преподнесено «блюдо» «об антипартийной группе Маленкова, Кагановича и Молотова».
То есть вместо вопроса «О неудовлетворительном руководстве Первого Секретаря ЦК Хрущева» был поставлен абсолютно противоположный, надуманный вопрос «Об антипартийной группе Маленкова, Кагановича, Молотова».
Доклада о заседании Президиума ЦК и обсуждавшихся им вопросах фактически не было сделано, зато был нанизан целый комплекс политических обвинений в адрес выдуманной антипартийной группы Маленкова, Кагановича, Молотова и примкнувшего к ним кандидата в Президиум — Шепилова.
Чувствуя нелепость, несуразность положения — объявить большинство Президиума ЦК фракцией, хрущевские обвинители прибегли к хитросплетенной выдумке о «группе трех» — Маленкова, Кагановича, Молотова, выделив их из семи членов Президиума, выступавших против Хрущева, осуждавших его и требовавших его освобождения (из остальных четырех товарищей — Ворошилова, Булганина, Первухина, Сабурова — первых трех даже вновь избрали в Президиум ЦК).
Таким образом, выделив трех — Маленкова, Кагановича, Молотова, была сделана попытка скрыть, что из девяти членов Президиума только два — Микоян и сам Хрущев — были за оставление Хрущева Первым секретарем, а большинство — семь — были за освобождение Хрущева как плохо осуществляющего политическую линию ЦК партии на практике.
Потом «победителями» уже был придуман новый аргумент, что, мол, пользуясь арифметическим большинством, эта группа хотела сменить и состав руководящих органов партии, изменить линию партии. Но, во-первых; нелепо говорить об арифметическом большинстве — а какое же иное большинство может быть при решении тех или иных вопросов? Да, в Президиуме ЦК большинство было за смену одного Хрущева, но разве состав руководящих органов партии — это один Хрущев? Разве не весь Президиум является руководящим органом между Пленумами ЦК? Поэтому смешно говорить и писать, что Президиум хотел сменить состав руководящих органов партии, то есть сменить самого себя.
Итог известен: был принят предложенный проект постановления, опубликованный в «Правде», «Об антипартийной группе Маленкова Г.М., Кагановича Л.М., Молотова В.М.».
В принятом постановлении говорится, что «эта группа антипартийными фракционными методами добивалась смены...» Разве большинство Президиума можно называть фракцией? Никаких фактов о фракционных методах нет, их и не было; никаких групп, особых собраний каких-либо групп ни до, ни после официального заседания Президиума, никакого сговора не было. Если бы была фракционная группа, то мы уж не такие плохие организаторы, чтобы оказаться в таком положении, чтобы Хрущев и его фракция так обставили нас — большинство Президиума. Именно Хрущев и примкнувшие к нему организованно действовали как фракция, собрав членов ЦК тайно, за спиной Президиума ЦК. А мы — не группа, а большинство Президиума, сберегая единство ЦК, заседали, обсуждали, доказывали и стремились решить вопрос без фракционного ловкачества, которое применил Хрущев и его хитрые советчики.
Могут сказать — ловок все-таки Хрущев. Да, но ловкость эта — троцкистская, антипартийная. Однако, понимая, что выделить трех членов Президиума и исключить их из ЦК, его Президиума, просто пришив им белыми нитками фракционность и антипартийность, неубедительно для партии, новый состав хрущевского руководства, еще до его избрания, составил проект постановления Пленума ЦК КПСС, заполненный иными выдумками, политически принципиальными обвинениями так называемой антипартийной группы Маленкова, Кагановича, Молотова.
В проекте нанизаны обвинения, которые даже опровергать не стоит, потому что все выдумано. Ни одного факта или хотя бы цитаты из высказываний не приводится. Фактов нет, потому что их не было в жизни. Все мы выступали с докладами, речами, защищали линию партии, решения ЦК и съездов партии, в том числе и XX съезда.
В практической работе можно у любого найти ошибки, недостатки, были они и у нас, но о них-то и в постановлении мало говорится. Зато общих, необоснованных, хлестких обвинений полно. «В то время, — записано в решении, — когда партия под руководством Центрального Комитета, опираясь на всенародную поддержку, ведет огромную работу по выполнению решений XX съезда... в это время антипартийная группа Маленкова, Кагановича и Молотова выступает против линии партии». Где? Когда? В чем выразились эти выступления? Фактов, фактов нет. Можно бы привести десятки, сотни фактов, свидетельствующих об обратном во всей работе указанных товарищей, опровергающих эти голословные, выдуманные утверждения об их стремлении к изменению политической линии партии и ЦК.
В Постановлении ЦК 1957 года сказано: «В течение последних 3-4 лет, когда партия взяла решительный курс на исправление ошибок и недостатков, порожденных культом личности, и ведет усиленную борьбу против ревизионистов марксизма-ленинизма, участники раскрытой теперь и полностью разоблаченной антипартийной группы постоянно оказывают прямое и косвенное противодействие этому курсу, одобренному XX съездом КПСС». Это утверждение полностью опровергается постановлением же Центрального Комитета партии от 30 июня 1956 года «О преодолении культа личности и его последствий».
В этом постановлении ЦК, принятом после XX съезда партии, сказано: «XX съезд партии и вся политика Центрального Комитета после смерти Сталина ярко свидетельствует о том, что внутри Центрального Комитета партии имелось сложившееся Ленинское ядро руководителей, которые правильно понимали назревшие потребности в области как внутренней, так и внешней политики.
Нельзя сказать, что не было противодействия тем отрицательным явлениям, которые были связаны с культом личности и тормозили движение социализма вперед. Ленинское ядро Центрального Комитета сразу же после смерти Сталина стало на путь решительной борьбы с культом личности и его тяжелыми последствиями».
Из сопоставления этих двух постановлений ЦК видно, что Постановление 1957 года выдумано. Ведь после XX съезда избран Президиум ЦК, составивший указанное Ленинское ядро ЦК, а в этом ядре и были Ворошилов, Молотов, Каганович, Маленков, Булганин, Микоян, Первухин, Сабуров, Шверник и другие. Как же можно свести Ленинское ядро ЦК к Хрущеву и Микояну, а остальных, в особенности Молотова, Кагановича, Маленкова, Ворошилова, исключить и ошельмовать? Все это понадобилось хрущевской фракции для того, чтобы прикрыть действительные ошибки и недостатки, критиковавшиеся на Президиуме ЦК. Для того, чтобы оправдать исключение из ЦК, и надуманы все эти «принципиально политические» обвинения.
Это была антипартийная, антиленинская расправа со старыми деятелями партии и Советского государства, расправа за критику Первого секретаря ЦК Хрущева, возомнившего себя незаменимым.
Больше того, Маленков, Каганович, Молотов после исключения их из ЦК честно и усердно, как полагается коммунистам, трудились на предоставленных им работах, в парторганизациях активно участвовали в работе и борьбе за выполнение решений партии и ее ЦК. Никаких замечаний или обвинений в чем-либо не имели.
Несмотря на это, через четыре года после решения 1957 года их исключили из партии.
...
Меня также спрашивают сейчас, не жалею ли я, что ввел Хрущева? Я отвечаю: нет, не жалею, он на моих глазах рос с 1925 года и вырос в крупного руководящего деятеля в краевом и областном масштабе. Он принес пользу нашему государству и партии, наряду с ошибками и недостатками, от которых никто не свободен. Однако «вышка» — Первый секретарь ЦК ВКП(б) — оказалась для него слишком высокой. (Здесь я не был инициатором его выдвижения, хотя и голосовал «за».) Есть люди, у которых на большой высоте голова кружится. Хрущев и оказался таким человеком. Оказавшись на самой большой вышке, у него голова закружилась, и он начал куролесить, что оказалось опасным и для него, и особенно для партии и государства, тем более что стойкости и культурно-теоретической подкованности у него явно недоставало. Скромность и самообразование, ранее свойственные ему, отошли в сторону — субъективизм, всезнайство и «эврика» овладели его поведением, а это до добра не доводит. Это и многое другое и привело Хрущева к падению с высокой вышки.
Вышеуказанные строки о Хрущеве были написаны мною до ознакомления с опубликованными «мемуарами» Хрущева. Когда в Москве появились опубликованные в Америке мемуары, я их не читал, так как не мог их достать в Москве.
Когда я спросил товарища Молотова, читал ли он эти мемуары, он мне сказал, что читал. На мой вопрос, как он их оценивает, он мне ответил: «Это антипартийный документ». Тогда я спросил: «Неужели Хрущев так опустился?» Молотов ответил: «Да, да, в своем озлоблении, в связи с концом... его карьеры государственного руководителя он дошел до падения, политического и партийного падения в омут». Когда я сказал с сожалением и возмущением: «Да, это очень печально», Молотов мне сказал: «...особенно тебе, ведь ты его выдвинул». «Да, — сказал я, — выдвинул, правда, до определенной черты, на пост 1-го секретаря ЦК я его не выдвигал, предвидя... что он не осилит эту работу, что провалится...».
Ознакомившись с опубликованными в «Огоньке» так называемыми мемуарами Хрущева, я убедился, что оценка Молотова правильна. Ему даже и отвечать нельзя, чтобы не опуститься до базарной бабы, которая кричит: «Сама паскуда». Я лично к нему питал нежные дружеские чувства, но я, видно, ошибся. Получилось — Хрущев оказался не простым хамелеоном, а «рецидивистом» троцкизма.