Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

Какой была медицина в царской России?

Взято отсюда.

До Великой октябрьской революции в Российской империи единой системы здравоохранения, как таковой, не существовало. В условиях усиления буржуазии в развитых индустриальных державах началось медленное развитие национальных органов здравоохранения, так как стала очевидна необходимость вложений средств в человеческий капитал, в целях будущего увеличения производительности труда работников.
В. И. Ленин в статье «Капитализм и народное потребление», опубликованной в 1912 г., отмечал, что рабочие и неимущие крестьяне капиталистических стран не имеют возможности потреблять молочные продукты, а вынуждены довольствоваться суррогатными, неполноценными пищевыми продуктами. «У нас в России, — писал В. И. Ленин, — происходит то же самое.
[Читать далее]
Очень давно, около сорока лет тому назад, когда стало модой устройство сыроваренных заведений и артелей по деревням, демократ-писатель Энгельгардт подметил, что крестьяне, нуждаясь в деньгах, продают молоко и масло, а дети голодают и мрут. С тех пор много раз подмечали это явление. Растет производство сыра, растет производство молока на продажу, богатеют немногие зажиточные крестьяне и купцы, — а беднота еще более беднеет. Дети бедных крестьян, оставаясь без молока, мрут в громадном числе. Смертность детей в России невероятно высока».
Царское правительство пыталось проводить реформы для оздоровления и оказания медицинской помощи населению. Земская медицина, возникшая после отмены крепостного права, являлась единственной формой оказания медицинской помощи населению. До её возникновения практически единственным источником её в сельских районах были знахари и повитухи. Несмотря на привлечение научно-медицинских обществ вроде Общества русских врачей. Политику царских властей в области оздоровления населения, нельзя назвать удачной. Её эффективность в области здравоохранения, можно оценить по следующим критериям:
1.Организация здравоохранения. В Российской Империи больницы, амбулатории и другие лечебные учреждения открывались различными ведомствами и частными лицами в недостаточном количестве. Лечебная помощь оказывалась преимущественно частнопрактикующими врачами. Жители окраинных районов были практически лишены медицинской помощи. Дореволюционная Россия не имела государственной системы охраны здоровья.
2.Заболеваемость. Дореволюционная Россия занимала 1-е место в Европе по распространённости среди населения инфекционных болезней; не прекращались эпидемии натуральной оспы, холеры, чумы, кишечных инфекций, сыпного и возвратного тифов, малярии и других заболеваний, наносивших огромный ущерб здоровью населения и экономике. В 1912 зарегистрировано около 13 млн. инфекционных больных. Основной причиной высокой детской смертности были детские инфекции.
3.Медицинские кадры. В 1913 в России было 28,1 тыс. врачей, большинство которых проживало в крупных городах. Один врач приходился на 5656 чел. Неравномерность распределения врачей приводила к тому, что население многих районов было практически лишено врачебной помощи. На территории нынешних Таджикской ССР и Киргизской ССР — 1 врач приходился на 50 тыс. жителей, Узбекской ССР — на 31 тыс., Казахской ССР — на 23 тыс. жителей.
4.Санитарно-эпидемиологическая служба. В 1913—1914 санитарная организация имелась в 73 городах и 40 губерниях России, работали 257 врачей, было 28 санитарно-гигиенических лабораторий; земские санитарные бюро выполняли главным образом статистическую работу. Санитарное состояние страны оставалось крайне неблагополучным: неудовлетворительные жилищно-бытовые условия и низкий культурный уровень населения (канализация имелась лишь в 23 крупных городах; большинство населения использовало для питья воду, непригодную по бактериологическим показателям).
5.Больничная помощь. В дореволюционной России более трети городов не имело больниц; 26% больниц насчитывало всего 5 и менее коек, 53% — от 6 до 20 коек и только 21% — более 20 коек.
6.Амбулаторно-поликлиническая помощь. В 1913 г. в крупных городах насчитывалось всего 1230 амбулаторных пунктов и лечебниц для оказания первичной помощи приходящим больным.  Всего в 9 городах были учреждения, которые условно можно назвать станциями скорой помощи.
7.Санаторно-курортное лечение. В 1913-м году в России имелось 60 санаториев на 3 тыс. мест. Официальная численность рабочих и их семей в начале XX-го в., для сравнения, составляла свыше 20 млн. чел. Таким образом курортное лечение было практически недоступно трудящимся.
8.Лечебно-профилактическая помощь женщинам и детям. В дореволюционной России было 7,5 тыс. коек для беременных и рожениц. В 1913 лишь 5% родов проходили в стационаре. Учитывая, что к 1913 г. численность сельского населения, составляла около 150 млн. чел., то акушерскую помощь на селе оказывали преимущественно повивальные бабки, а не акушерки.
9.Аптечное дело и фармацевтика. Аптеки находились в руках частных владельцев; в городах на 1 аптеку приходилось 10,8 тыс. жителей. В сельской местности (в современных границах Европейской части СССР) — 119,5 тыс. жителей, на территории Средней Азии — 436,4 тыс. жителей.
Для российского фармацевтического рынка начала ХХ в. характерным было преобладание продукции зарубежных производителей. Ввиду слабости отечественной промышленности. Химико-терапевтические средства, прочно вошедшие в арсенал европейской медицины, в ассортименте российских производителей представлены практически не были.
Фармацевтические предприятия России не производили алкалоиды, салициловые, висмутовые препараты, препараты мышьяка и др. Лекарственные препараты закупались Россией в основном в Германии, которая в те годы являлась лидером в области фармацевтического производства, а также в Англии, США, Франции. Кроме того, Россия ввозила в значительных объемах йод, бром, борную кислоту, препараты ртути, органические кислоты и др.
Российских производителей лекарств отличал не только небогатый ассортимент, но и скромные объемы производства. К 1913 г. на всей территории России объем производства медикаментов составлял всего 14 млн руб., что не позволяло обеспечить отечественными лекарствами население страны.
Собираемое в России лекарственное сырье преимущественно экспортировалось, а не перерабатывалось на фармацевтических предприятиях внутри страны. По данным на 1913 г., сбор дикорастущих технических и лекарственных растений в России составлял 30 932 т, из них было экспортировано 29 097 т. Затем в переработанном виде эта лекарственная продукция вновь поставлялась в Россию.
Немаловажным фактором, определившим скудость ассортимента отечественных фарм-предприятий, и, как следствие, зависимость от поставок из-за рубежа, являлась характерная для России разобщенность между промышленниками и представителями российской науки. Академик Н.С. Курнаков подчеркивал, что не раз важное открытие, в основе своей сделанное в России, не получало здесь надлежащего применения, а затем преподносилось нам снабженным соответствующим иностранным клеймом.
Яркий пример слабости политики в сфере здоровья населения — это неудовлетворительная профилактика инфекционных заболеваний. Например, вакцинация от натуральной оспы. В конце XIX века медик-писатель Святловский писал: «В Англии, где введены обязательные вакцинации и ревакцинация, умирает в среднем за год от этой болезни 1, и самое большее — 12 человек. Заметим — это во всей Англии; в Австрии же, не имеющей обязательного закона, в самые лучшие годы умирает от оспы не менее 5 тысяч человек за год.
В одной Вене, или у нас в Варшаве, умирает от оспы ежегодно более, чем в целой Англии или даже в целой Германии». При этом вакцинация от оспы в России, началась ещё в начале XIX века и члены императорского дома были от неё привиты. Однако, ни о какой тотальной вакцинации населения не было и речи. Так что на рубеже XIX-XX вв. в России оспой ежегодно заболевали около 100 тыс. человек и эпидемии натуральной оспы были большой опасностью, для большинства населения страны.
В аграрной Российской империи, несмотря на то, что отечественная медицина, уже тогда располагала врачами и учёными с мировыми именами: Н.И. Пирогов, Н.В. Склифосовский, И.М. Сеченов, И.И. Мечников, И. П. Павлов и др. Из-за архаичной социально – экономической системы, с её феодальными пережитками и сословной стратификацией общества. Квалифицированная медицинская помощь, для широких слоёв населения оставалась практически недоступна. Наличие большого количества дешёвой рабочей силы позволяло российским и иностранным капиталистам существенно экономить на здоровье населения. Об этом свидетельствуют сохранившиеся документальные свидетельства той эпохи.
Влияние социально-экономических факторов на показатели детской смертности в царской России не в достаточной степени вскрывалось в работах санитарных врачей, однако в этих работах встречается и немало правильных замечаний. Так, Д. А. Соколов и В. И. Гребенщиков писали: «Население, существующее впроголодь, а часто и вовсе голодающее, не может дать крепких детей, особенно, если к этому прибавить те неблагоприятные условия, в каких, помимо недостатка питания, находится женщина в период беременности и вслед за нею».
В ряде работ земских санитарных врачей мы встречаем описания невыносимых условий быта русской дореволюционной деревни, в результате которых погибали в таком огромном количестве дети в самом раннем детстве. В частности, С.А. Глебовский и В. И. Гребенщиков в работе «Детская смертность в России», касаясь причин огромной смертности грудных детей в северо-восточной и центрально-земледельческой части России, отмечали, что помимо тяжелых экономических условий, весьма существенное значение имел также весь быт населения.
«Под этим последним, — пишут авторы, — мы разумеем те предрассудки, то невежество народа, благодаря коим ребенок деревенской России с первых же дней своей жизни поставлен в самые невыгодные условия ухода вообще и питания в частности. В темном и некультурном населении эти два фактора, экономический и бытовой. Настолько тесно переплетаются друг с другом, что далеко не всегда можно провести между ними демаркационную черту, за которою начинается влияние одного и кончается действие второго. Итак, в способе вскармливания, убийственном для детей, в невежественном уходе за ним, закрепленном к тому же зависимым положением женщины в семье, традициями и неподвижностью уклада последней, может объясняться, почему эти бытовые условия особенно невыгодны для известного района России и для русского населения ее».
С. А. Новосельский на основании сопоставления данных о смертности населения в России с соответствующими данными в других странах писал: «Общее заключение из всего изложенного о характере и особенностях русской смертности сводится к тому, что смертность в России исключительно высока в детском возрасте до 10 лет, высока в юношеском и рабочем возрасте, умеренна в раннем старческом возрасте и исключительно низка в возрасте глубокой старости выше 80 лет; смертность женщин в России является, по сравнению с другими странами, более неблагоприятной, чем смертность мужчин.
Русская смертность в общем типична для земледельческих и отсталых в санитарном, культурном и экономическом отношениях стран, причем по исключительной высоте смертности в детском возрасте и исключительно низкой смертности в старческом возрасте Россия занимает особое место и среди аналогичных государств».
Для понимания, что представляли собой медицина и санитарно-эпидемиологическая ситуация в Российской империи, необходимо обратиться к статистическим данным того периода.
Одним из ярких показателей экономической отсталости и печального санитарного состояния нашей страны за дореволюционный период являлась исключительно высокая детская смертность. Показатель детской смертности часто используется в качестве сравнения уровня развития стран и свидетельствует о развитости системы здравоохранения. Большинство опубликованных работ по вопросам детской смертности ограничивалось лишь отдельными короткими периодами или отдельными губерниями, поэтому мы считали целесообразным систематизировать основные материалы о детской смертности.
По данным за 1908-1910 гг. количество умерших в возрасте до 5 лет составляло почти 3/5 общего количества умерших. Особенно высокой была смертность детей в грудном возрасте.
П.И. Куркин в своем специальном исследовании и о детской смертности в Московской губернии за 1883-1897 гг. указывал: «Дети, умершие в возрасте ранее первого года жизни, составляют 45,4% общей суммы умерших всех возрастов в губернии, причем отношение это по отдельным пятилетиям колеблется от 46,9% в 1883-1887 гг. до 45,7% в 1888-1892 гг. и до 43,5% в 1893-1897 гг. по районам губернии составляют на западе — 54,9%, на севере — 47,4%, в центральной полосе — 43,6% и на юго-востоке — 40,2% и по уездам изменяется между 56% — в Рузском и 39% — в Подольском».
Даже в официальном обзоре «Смертность младенцев в возрасте от рождения до одного года в 1909, 1910 и 1911 годах в Европейской России», составленном директором Центрального статистического комитета профессором П. Георгиевским, мы встречаем следующее признание: «Прошло 25-30 лет. Во всех государствах смертность сильно понизилась; даже и там, где она весьма низко стояла, как например в Швеции, она уменьшилась чуть не вдвое (13,2- 7,5).
Наоборот, России — по этим данным, относящимся к 1901 г., не только сравнительно с европейскими, но и со всеми государствами (исключая одну Мексику, где коэффициент достигает 30,4) принадлежит печальное первенство в смысле потери наибольшего числа младенцев в течение первого года их жизни сравнительно с числом родившихся, в том же году, а именно на 100 живорожденных приходится 27,2 умерших на первом году жизни.
Получается, таким образом, что в России за все указанное выше время никакого уменьшения смертности не последовало». В работе С. А. Новосельского опубликованы следующие сводные данные о смертности грудных детей 0-1 года в Европейской России за длительный период 1867-1911 гг.

Повышенные показатели детской смертности были связаны также с низким культурным уровнем матерей. На основании данных переписи 1897 г. о грамотности женского населения 50 губерний Европейской России и показателей смертности детей в возрасте до 5 лет, нами составлена следующая таблица.
Данные этой таблицы показывают, что чем ниже процент грамотных среди женщин, тем выше смертность детей.
Настоящий раздел дополним некоторыми данными о средней продолжительности жизни в России.
В работе П. И. Куркина «Рождаемость и смертность в капиталистических государствах Европы» приведены данные о весьма низкой средней продолжительности жизни населения Европейской России. Она была исчислена на основании материалов переписи 1897 г. и данных об умерших за 1896-1897 гг. Средняя продолжительность жизни составляла (число лет жизни):
«Эти уровни средней продолжительности жизни, как отметил Куркин, всего более отражают в себе максимальную смертность детей грудного возраста и высокую смертность рабочих возрастных групп».
Имеется ряд данных, свидетельствующих о более низкой продолжительности жизни фабрично-заводского населения. Сохранившиеся материалы ряда исследований санитарных врачей о смертности детей фабрично-заводских рабочих свидетельствуют о том, что при общих высоких показателях детской смертности в царской России смертность детей рабочих оказалась еще более высокой.
Эта резко повышенная смертность детей фабрично-заводского пролетариата являлась результатом низкого уровня заработной платы, чрезмерно продолжительного рабочего дня, неблагоприятных гигиенических условий труда, почти полного отсутствия охраны труда работниц, скверных жилищных и бытовых условий рабочих и влияния общей тяжелой санитарной обстановки. Недостаточное питание в семьях рабочих и крестьянской бедноты самым губительным образом влияло на здоровье и вызывало повышенную детскую заболеваемость и смертность.
Анализируя материалы санитарных врачей естественного движения населения в уездах Московской губернии за период 1895-1899 гг., П. И. Куркин писал: «Значение условий, создаваемых развитием крупной фабрично-заводской промышленности, в смысле смертности населения, намечается в исследовании Богородского уезда.
Здесь наиболее неблагополучно по высокой смертности оказывается центральная часть уезда, расположенная узкою полосою по течению р. Клязьмы и некоторых ее притоков, заполненная крупными и средними фабриками, по большей части, обрабатывающими волокнистые вещества. Наиболее высокая смертность населения сосредоточивается здесь, преимущественно, в местностях расположения крупных фабричных мануфактур: из 9 приходов этой местности со смертностью выше 48%, в 7 сосредоточиваются самые крупные фабрично-промышленные центры уезда.
Из отдельных возрастных групп в центральной фабричной части уезда наблюдается наиболее высокая относительная смертность населения в производительном возрасте, младенческом и от 1 до 5 лет. Высокой смертностью отличаются также фабричные районы Дмитровского уезда, как общей, так и детской. При этом в составе умерших здесь повсюду замечается повышение возраста 1-5 лет, вероятно, в результате усиленной смертности детей этого возраста».
Одной из причин высокой смертности населения России являлись массовые эпидемии, постоянно свирепствовавшие в стране. Профессор А. Сысин отмечал: «В дореволюционные годы Россия являлась постоянной ареной эпидемических вспышек. Отсутствовало санитарное законодательство, чрезвычайно слабо была развита сеть необходимых лечебных и санитарных учреждений в стране; государство почти не участвовало в расходах для этой цели.
Как известно, дело борьбы с заразными болезнями было передано в руки местных органов – земств и городов; но никакой обязанности для последних не существовало. В особенно тяжелых условиях были окраины страны – Сибирь. Средняя Азия, Кавказ, Север; также были обычными очагами эпидемий и наши сельские местности».
Дополним приведенные общие данные по рассматриваемому вопросу основными показателями в отношении некоторых тяжелых заразных болезней, свирепствовавших в дореволюционной России.
О распространении холеры в дореволюционной России по материалам М. С. Оницканского. Нами составлена следующая таблица, в которой приведены данные по годам значительного распространения холеры:

В. М. Жданов в статье «Болезни, уходящие в прошлое» писал, что в дореволюционной России «с 1817 года за 59 «холерных» лет заболело 5,5 миллиона человек и почти половина из них погибла». И далее автор отмечал, что «только в условиях советской власти холера была ликвидирована в нашей стране уже в 1923 году, а последние единичные ее случаи в 1926 году».
А. Сысин приводил следующие данные: «В 1910 году число оспенных заболеваний, тоже неполное, составило 165 265 случаев. За 10 лет (с 1901 по 1910 год) в России умерло от оспы 414 143 человека.». Согласно подсчетам, С. А. Новосельского, число заболевших по весьма неполным данным, составляло около 88 тыс. чел. в год. Неблагоприятная обстановка, складывалась по сыпному тифу. Так, «в 1892 г. (184,1 тыс. заболеваний), 1893 г. (148 тыс. заболеваний), 1908 г. (163,3 тыс. заболеваний), 1909 г. (180,7 тыс. заболеваний), 1910 г. (138,6 тыс. заболеваний), 1911 г. (120,7 тыс. заболеваний), 1913 г. (118,4 тыс. заболеваний), 1916 г. (133,6 тыс. заболеваний, — без Польши и Литвы).
Следует отметить, что лишь незначительная часть больных сыпным тифом пользовалась больничным лечением. Так, в «Отчете о состоянии народного здравия и организации врачебной помощи за 1913 год» указано, что «больничным лечением пользовалось 24 239 больных сыпным тифом или 20% всех зарегистрированных».
В результате тяжелых материальных условий подавляющих масс городского и сельского населения наблюдалось значительное развитие туберкулеза в стране. С. А. Новосельский на основании ежегодных отчетов Главного врачебного инспектора о состоянии народного здоровья в России опубликовал следующие данные, которые, безусловно, не являются полными.
За 1896-1913 гг. в значительной степени возросло не только абсолютное число регистрируемых туберкулезных, но свыше чем в два раза увеличились и относительные показатели, исчисленные на 10 000 жителей.
В условиях отсталой царской России обеспеченность населения, особенно сельского, медицинская помощь находилась на весьма низком уровне. Высокие же показатели заболеваемости и смертности в дореволюционной России были отчасти обусловлены и недостаточной, а в ряде случаев и полным отсутствием медицинской помощи для подавляющей массы населения.
Динамические показатели о развитии сети лечебных и врачебных участков за 40-летний период (1870-1910 гг.), опубликованные 3.Г. Френкелем, свидетельствуют о некотором росте числа врачебных участков. Но при этом следует учесть то обстоятельство, что в начальный период обслуживание населения медицинской помощью находилось на исключительно низком уровне, а до появления земской медицины сельское население вообще было лишено медицинской помощи.
Приведя данные о среднем количестве населения, приходившемся на один врачебный участок, 3. Г. Френкель писал: «В 1870 г. оно достигало 95 000, в 1880 г. — 58 000, в 1890 г.- 44 000, в 1900 г. — 33 000, а в 1910 г. — 28 000. За 40-летний период развития земской медицины количество населения в среднем на 1 врачебный участок уменьшилось в 3 раза; но и теперь оно еще слишком велико».
В отдельных губерниях, особенно в Сибири и Средней Азии, положение с медицинской помощью населению было еще хуже.
Даже по данным за 1910 г. площадь среднего земского врачебного участка равнялась 930 кв. верст и количество населения, обслуживаемого им, в среднем достигало 28 тыс. чел.
Об исключительно резких различиях в степени обеспечения населения отдельных уездов врачебной помощью можно судить также по данным приводимой ниже таблицы, составленной на основании материалов, опубликованных 3. Г. Френкелем:
Для характеристики степени обеспеченности населения России медицинской помощью в 1913 г. показательны данные «Отчета о состоянии народного здравия и организации врачебной помощи в России за 1913 год», в котором говорилось: «К концу отчетного года в империи числилось 24 031 гражданских врачей, в том числе 21 709 мужчин и 2322 женщин.
Из общего числа 24 031 гражданских врачей 17 035 или 71% проживали в городах и 6990 или 29% проживали в не городских поселках. По расчету на все население, городское и сельское, один гражданский врач в среднем обслуживал 6900 жителей, при этом в городах 1400 и вне городов 20 300».
Обеспеченность сельского населения врачебной помощью особенно резко отставала. Так, в среднем на одного врача приходилось в сельских местностях 20,3 тыс. населения. Обеспеченность населения отдельных губерний врачебной помощью была весьма различной.
Так, например, на одного врача в Оренбургской губернии приходилось 22,5 тыс. жителей, в Вятской — 20,4, Уфимской- 19,9, в Эстляндской — 4,1, Харьковской — 4,0, Киевской — 3,8 и Лифляндской — 2,5. Еще в более печальном состоянии находилось медицинское обслуживание населения окраин страны, особенно в сельских местностях.
В особенно печальном положении находилось обеспечение медицинской помощью население угнетенных национальностей. В царской России национальные меньшинства фактически совершенно не были обеспечены врачебной помощью. От 120 000 до 150 000 населения на одного врача — таков был чудовищно низкий показатель врачебного обслуживания на территориях наших национальных республик.
О фактической недоступности медицинской помощи для подавляющей массы крестьянского населения дореволюционной России. Свидетельствуют также приводимые данные о группировке отдельных губерний и областей в 1913 по среднему радиусу сельского врачебного участка:

В частности, отметим, что большинство губерний и областей со средним радиусом сельского участка выше 50 верст приходилось на губернии и области Азиатской России.
На основании данных за 1913 г. о степени обеспечения населения отдельных губерний Европейской России врачебной, помощью нами приводится группировка губерний Европейской России с целью сопоставления показателей обеспечения населения врачебной помощью с коэффициентами смертности:
Таким образом, представляется возможность установить, что в группах губерний, менее обеспеченных врачебной помощью, наблюдаются повышенные показатели смертности. В 4 губерниях, в которых в среднем на одного врача приходилось 19,9 тыс. жителей, коэффициент смертности равнялся 33,1. В 8 же губерниях, где на одного врача приходилось 4,1 тыс. жителей, коэффициент смертности равнялся 22,1.
Относительно ничтожных расходов на охрану здоровья населения в дореволюционной России можно судить по следующим данным, опубликованным в «Отчете о состоянии народного здравия и организации врачебной помощи в России за 1913 год». Общая сумма расходов на медицинскую часть составляла в 1913 г. 147,2 млн. руб.; следовательно, на каждого жителя приходилось около 90 коп. в год.
По отдельным же губерниям и областям наблюдались значительные различия в величине расходов в среднем на одного жителя. Так, в 1913 г. в Москве и Петербурге на каждого жителя расходовалось свыше 6 руб., а в некоторых губерниях и областях 11-20 коп. Средний расход на одного жителя в 35 губерниях и областях не достигал 50 коп. в год. В «Отчете за 1913 год» указано: «Из общей суммы всех расходов 11,2% приходилось на правительственные расходы, 13,8% на расходы губернских земств, 32,1% на расходы уездных земств, 4% на расходы из земских сборов, 22% на расходы городов, 14,67% на расходы частных обществ и 2,3% на расходы прочих категорий».
Своеобразным итогом, характеризующим медицинскую систему царской России, являются следующие данные: «В 1913 году в нашей стране было всего 15 медицинских факультетов, выпускавших ежегодно всего 1500 врачей.




Митрополит Евлогий Георгиевский о белых, верующих и попах

Из книги Евлогия Георгиевского "Путь моей жизни".

Однажды на вокзале я увидал солдат, пленных большевиков. Я подошел и спросил их: "Что вы, братцы, — большевики?" — "Да какие мы большевики…" — был ответ. И верно, стоило на них только посмотреть — бессознательное стадо; куда погонят, туда и пойдет. Часть пленных расстреливали, другая — вливалась в белые войска и стреляла в красных. /От себя: а что ж вы, такие сознательные и христолюбивые, расстреливали «бессознательное стадо»?/ Тяжелое впечатление произвели на меня пленные большевики…
[Читать далее]Преосвященный Иоанн, слабый и беспомощный человек, в столь трудное и бурное революционное время наладить управление своей епархии не сумел. В епархиальных делах был хаос, в консистории с ним мало считались, в архиерейском доме командовал архиерейский келейник, простой мужик-казак... Он допускал к архиерею только того, кого сам хотел допустить, а других посетителей бесцеремонно выпроваживал. Развал в управлении епархией дошел до крайнего предела, когда священник Калабухов вошел в "самостийную" кубанскую организацию, снял рясу, нарядился в черкеску с кинжалом за поясом и в таком виде представлялся епископу… Владыка Иоанн все это видел, но ничего не делал для того, чтобы его образумить, и не запретил ему даже священнослужения...
Приехал атаман А.П. Богаевский, сказал горячую обличительную речь, обвиняя казаков в бездействии, в равнодушии к тому, что происходит на фронте. "Вы тут сидите беспечно, а там солдаты наши голые, разутые, раздетые… Зима надвигается… Недаром большевики злорадствуют: "Скоро придет наш новый союзник — зима!" Действительно, несмотря на богатство казачьей жизни, в атмосфере ее уже чувствовалось разложение...
Наступил конец ноября. Наши войска откатились уже до Харькова. Там начался "пир во время чумы". Май-Маевский устраивал вакханалии, дикие кутежи… Слухи о безобразном его поведении распространились по армии. Атмосфера сгущалась...
Большевики все ближе и ближе… Казаки стали изменять. На фронте не хватало продовольствия, население голодало тоже. Началось массовое дезертирство. Надвигалась анархия…
Генерал Тихменев, заведующий движением, предупредил меня, что мне пора уезжать. Он дал мне отдельный вагон (на вагоне была надпись, что вагон предоставлен мне)... Стоим-стоим на запасном пути, — нас не прицепляют. Среди железнодорожных рабочих уже чувствовалось коммунистическое настроение — ожидание прихода большевиков. Начальник станции бессильно разводил руками; рабочие бездельничали, соглашаясь работать только за взятки. Нам пришлось делать сборы среди пассажиров и давать взятки сцепщикам, смазчикам, кондукторам… В вагоне мы прожили дней восемь. Сели 2 декабря, а двинулись 10–11 декабря. Ехали медленно, с длительными, зачастую не предусмотренными, остановками. Тащились больше суток до Екатеринодара, тогда как обычно туда часов семь-восемь езды. Всюду на станциях толпы солдат с винтовками и без винтовок — отряды в беспорядке отступающей нашей армии… Тучи беженцев; среди них случалось встречать своих знакомых — словом, общая картина разложения…
Гражданская власть образовала "самостийное" Кубанское управление, даже наставила на границах Кубани таможенные рогатки. В правительстве сочетались два течения: "самостийный" кубанский шовинизм с социализмом левого направления. Но все же оно было умеренным по сравнению с крайним "самостийным" течением казака Быча, священника Калабухова… Генерал Покровский, один из генералов Врангеля, арестовал главарей этой шайки, повесил Калабухова и не позволил снимать повешенного. Это вызвало среди населения большое негодование. Казненного стали считать мучеником, бабы со слезами целовали ему ноги, причитая: "Батюшка!.. батюшка!.."
Однажды зашел я в архиерейский дом, сидим мы, раздумываем о положении дел, — и вдруг входит старик, в мещанской чуйке, в шапке, изнуренный, измученный, по виду странник, — и мы в изумлении узнаем в нем… бывшего Петербургского митрополита Питирима. Оказывается, он был сослан в Успенский монастырь, на Кавказе, на горе Бештау. Когда началась эвакуация, он бросился к нам. И теперь, дрожа от волнения, психически потрясенный, он униженно молил нас о помощи: "Не оставляйте, не бросайте меня…" Неожиданной встречей я был потрясен. Помню митрополита Питирима в митрополичьих покоях… Как он домогался этого высокого поста! Как старался снискать расположение Распутина, несомненно в душе его презирая!..
Выехали мы   из Екатеринодара 1 января в полночь. Шли на станцию в темноте, в проливной дождь, по глубоким лужам, зачерпывая калошами воду, путаясь в длинных рясах. На вокзале темень: освещения почти никакого. На платформах сутолока: солдаты, беженцы, поклажа… С трудом в темноте и сумятице разыскали наш салон-вагон. Вошли, — весь он уже битком набит. Тут и духовенство, и военные, и штатские, и дамы… В салоне чемоданы наложены горой. Тесно. Среди пассажиров в те дни встречались и больные. Сыпняк косил людей беспощадно. Так было и в нашем вагоне. С вечера зашел в наше купе член Государственной думы Кадыгробов: в карманах насованы бутылки удельного красного вина. "Вот, владыки, вам вина…" — предложил он. Было холодно, сыро, и мы с удовольствием вместе выпили.
...
Белград быстро наводнился русскими беженцами. Жалкое зрелище… В лохмотьях, в рваных шинелях, измученные, истощенные, они шатались без дела по улицам, прилипая к витринам магазинов, здороваясь, перекликаясь друг с другом и сплетничая. Хаотическое состояние неорганизованной и бездельной людской "массы". Потом понемногу стали пристраиваться, находить работу. Возникла инициативная группа "Общества взаимопомощи", за ней стояла какая-то политическая организация, возглавляемая одним из братьев Сувориных. Я побывал тут и там. Грустное впечатление… Словесная потасовка, крики, упреки, обвинения в неправильности выборов и т. д. — ничего серьезного, делового...
Тихая, бездельная жизнь стала меня томить. По предложению епископа Досифея я прочел лекцию о русской революции в большом зале. Она прошла хорошо, но некоторые русские выступили с резкими возражениями: "неверно"… "не так было"… "вы с высоты величия плохо видели"… и проч.
...
Адвокат, человек верующий, как и многие сербы, в церковь ходил редко. "Почему вы не ходите в церковь?" — спросил я моего хозяина. "В церкви есть поп, попу мы деньги платим, он за нас молится, а у меня дома и без того дела много…" — ответил он. В сербских храмах народу обычно мало...
Церковные службы в Сербии недлинные, о длительности богослужения там не ревнуют...
После торжественной Литургии была трапеза, на которую съехалось много гостей: настоятели соседних монастырей, светские дамы, барышни… Русский архимандрит Григорий, живший в соседнем монастыре, может быть, под влиянием доброго сербского вина, завел крикливый богословский спор. Кое-кто это настроение поддерживал, не пренебрегая и "возлияниями". Увидав, что трапеза окончена, но мои сотрапезники не прочь угощаться и дальше, — я ушел. Протоиерей Титов потом сердился, говоря, что надо было не уходить, а воздействовать на присутствующих и попытаться придать застольному нашему собранию более чинный характер. К вечеру в монастырь пришло множество крестьян, — и начались танцы. Танцуют сербы "колы", нечто вроде наших хороводов, сопровождая танцы песнями. Не обошлось без вина: к ночи лица у всех раскраснелись…
...
Изредка я бывал в Карловцах, встречаясь там со знакомыми архиереями. Как-то раз прибыл я туда и был изумлен, услыхав, что мне предлагают отправиться в Женеву в составе сербской делегации на Всемирный съезд представителей христианских Церквей...
Я добивался слова о Русской Церкви в общем собрании — и встретил сопротивление. К сведениям, которые я сообщал о положении нашей Церкви при большевиках, относились с недоверием… Чудовищно, непонятно, — но европейцы правды не воспринимали; качали головами — и все… Тем не менее мне удалось добиться слова. Я сказал его горячо и предложил резолюцию, в которой выражалось не только сочувствие гонимой нашей Церкви, но и порицание советской власти. Порицание принято не было: "политика" в резолюции Конференции якобы неуместна… Мне было горько...
Я счел долгом осведомить митрополита Антония о Женевской конференции и послал ему в Константинополь   пространный доклад. Одновременно я подал ему мысль о необходимости организовать оторванную от России зарубежную Русскую Церковь. "Много овец осталось без пастырей… Нужно, чтобы Русская Церковь за границей получила руководителей. Не думайте, однако, что я выставляю свою кандидатуру…" — писал я.

…архимандрит Тихон с диаконом Вдовенко поехали в наш посольский храм на Унтер ден Линден, а ко мне пришла какая-то депутация… от сторонников священника В.Л. Зноско для выяснения его положения в случае прибытия архимандрита Тихона. Зноско утвердился в посольской церкви самочинно, не будучи никем официально туда назначен. Служил он хорошо. Его антибольшевистская книга, крайне правая по духу, создала ему в берлинской эмиграции некоторую популярность. Но у него было и немало противников. Поводом к нареканиям послужили его личная жизнь и личные свойства, которые давали основания неблагоприятно судить о его моральном облике. Отсутствие богословского образования смущало тоже многих...
Понемногу жизнь стала налаживаться. О. Зноско покинул посольскую церковь, но отдал ключи не сразу, а после затяжных переговоров, вернуть же бумаги не согласился. Я был вынужден формально их затребовать и начать расследование о противлении архиерейской власти.
...
Посольский храм находился при доме настоятеля. Раньше там покойников не отпевали, потому что матушка о. Смирнова не выносила их присутствия в том же здании (покойников отпевали на кладбище), теперь приходилось о таких порядках забыть, все изменилось. К о. Смирнову приставали люди с новыми, с его точки зрения недопустимыми, требованиями. Он был в ужасе. "Демократия! Большевики какие-то наехали! Хотят командовать! Это же власть толпы…" — возмущался он. Эмигранты группировались вокруг своего батюшки о. Лелюхина, которого они привезли с собою и отдавали ему предпочтение. Это тоже был повод к неудовольствию о. Смирнова. А между тем провести о. Лелюхина во вторые священники при посольской церкви было необходимо. О. настоятель отправился с жалобой в Министерство Иностранных дел... На заседаниях Приходского совета он горячо спорил, возражал, а ему кричали: "Вы наемник! Вы не учитываете постановлений Всероссийского Церковного Собора!.." — словом, атмосфера вокруг Лондонской церкви сгустилась, и было ясно, что старцу-настоятелю с новой церковной общественностью не совладать. Старые и новые взгляды противостояли друг другу непримиримо. О. Смирнов, не привыкший считаться с какими бы то ни было заявлениями псаломщиков, теперь был вынужден выслушивать заявления и требования каких-то пришлых русских людей, столь не похожих на его прежних, чопорных, благовоспитанных прихожан.
...
К Съезду необходимо было подготовить дело о. Зноско. Следствие о его деятельности я поручил о. Подосенову. Человек добросовестный и точный, он собрал весьма внушительное "досье". По закону, прежде чем судить обвиняемого, надо вручить ему обвинительный акт: может быть, обвиняемый найдет что-нибудь сказать в свое оправдание. О. Зноско просил разрешения приехать в мою канцелярию, чтобы рассмотреть собранный материал. Я разрешил. Он приехал, ему вручили папку, он уселся в уголке и стал читать бумаги. В канцелярии было много народу. О. Зноско попросил дать ему возможность заняться своим делом в какой-нибудь другой комнате. О. Бер повел его к себе. От времени до времени кто-нибудь из нас наведывался, чтобы последить за ним. Он усердно перелистывал документы и что-то все писал. Когда подошел час завтрака, я позвал его в столовую, но о. Зноско отказался: "В этом доме, где я так настрадался, есть не буду…" — и продолжал писать. Во время завтрака, когда псаломщик зашел в комнату, чтобы взять пакет с хлебом, о. Зноско, стоявший у открытого окна, быстро его захлопнул. После завтрака я ушел к себе отдохнуть, предоставив о. Беру наблюдать за о. Зноско. Стало уже темнеть. О. Зноско заявил о. Беру, что ему надо на минутку удалиться… Он ушел — и не вернулся. Бросились к папке — "дело" из нее исчезло, а вместо документов пачка простой бумаги… Несомненно, в ту минуту, когда псаломщик вошел за хлебом, он и выкинул "дело" в палисадник, а потом подобрал его — и скрылся...
Гвоздем Съезда было заявление "Собора" о восстановлении в России династии Романовых. Предполагалось направить особое "Обращение" в Лигу наций и ко всем правительствам держав, дабы оповестить о состоявшемся постановлении. В отделе "Духовное возрождение России" Марков прочел доклад, в котором изложил основные мысли проекта "Обращения". Они сводились не только к утверждению самого принципа монархизма, но и подчеркивали политическую миссию Карловацкого съезда — заявить от имени всего русского народа, что Дом Романовых продолжает царствовать… "Если мы здесь не вся Церковь, то мы та часть Ее, которая может сказать то, чего сказать не может оставшаяся в России Церковь. Монархическое движение в России растет. Это подтверждается теми многочисленными письмами, которые получаются из России… Письма эти — голая правда, и скоро заплачет тот, кто им не поверит. Народ русский ждет Царя и ждет указания этого Царя от Церковного собрания… Мысль обращения: Дом Романовых царствует, и мы должны его отстаивать…" — вот отрывок из речи докладчика.

Первые мои впечатления по приезде в Париж на постоянное жительство были отрадные. Чудесный большой храм, образованное, достойное уважения духовенство, толпы молящихся... Кого-кого только тут не было! Люди всех состояний, возрастов и профессий: бывшие сановники и придворные, военные в затасканных френчах, интеллигенция, дамы, казаки, цыганки, старухи, дети… Я, бывало, беспокоюсь, что люди мокнут под дождем, а один прихожанин иронически отозвался о толпившихся на дворе: "Дворяне" посудачить приходят…" В этих словах была доля правды, поскольку храм на рю Дарю стал в полном смысле слова живым центром эмигрантской жизни. В церковь шли не только помолиться, но и встретиться в церковной ограде со знакомыми, обменяться новостями, поговорить о политике, завязать какие-нибудь деловые связи.
…очень скоро я понял, что организовать церковноприходскую жизнь мне будет нелегко. Богомольцев тысячи, но все люди случайные, не объединенные в единую семью. Я чувствовал себя потонувшим в этой неорганизованной толпе и, должен сознаться, поначалу ею не овладел. На кого мог я опереться? На духовенство? Оно было просвещенное, достойное, но никогда не имевшее большого прихода. Контакта с нахлынувшей эмигрантской массой у него и быть не могло. Два мира, две психологии… Духовенству надлежало понять, чем эмиграция жила, а этого понимания ожидать от него было невозможно. Эмиграция — новое, невиданное явление — внесла в тихую церковную усадьбу на рю Дарю суету, беспорядок, непонятные притязания… и духовенство, не понимая своих прихожан, неспособное их объединить, ограничивалось добросовестным исполнением церковных служб и треб...
Поначалу была надежда найти опору в Церковноприходском совете, но и она, к сожалению, не оправдалась... В состав его вошли (за немногими исключениями) бывшие сановники, генералы, чиновная интеллигенция — люди народной массе далекие, а по политической окраске почти все одинаковые — крайне правые. Когда в "Последних Новостях" появился рассказ Минцлова "Тайна", в котором разработана тема об Иуде-предателе в Евангельской трагедии, небезызвестная в богословии, в Церковном совете поднялась буря, — и члена Совета, бывшего члена Государственной думы (кадета) И.П. Демидова, помощника редактора "Последних Новостей", исключили как левого из состава Совета большинством голосов против одного — д-ра И.И. Манухина, выступившего с особым мнением в защиту Демидова и вскоре из протеста покинувшего Приходский совет. Мои усилия поднять в Совете интерес к более интенсивной церковноприходской жизни, к запросам церковного народа ни к чему не привели. В заседаниях обсуждали бесплодные вопросы. Товарищ Председателя граф В.Н. Коковцов отозвался о занятиях Совета не без иронии: "Наш Совет интересуют только два вопроса: о сторожах и о гробах" . Сюда же надо присоединить споры, тянувшиеся месяцами, о выселении из церковного дома озлобленного, а потом запрещенного, бывшего военного протоиерея священника Соколовского… Сколько речей, пикировок, жарких прений по поводу мелочей!..
Оставалось еще Приходское собрание, созывавшееся периодически. В зал вливалась "улица" — случайные люди, понятия не имевшие не только о церковном настроении, о церковной работе, но и об общественной дисциплине. Речи и дебаты превращались в болтовню о дрязгах, о кляузах, являли борьбу мелких самолюбий и злобных страстей. Однажды дело дошло до того, что г. Н. оскорбил словом г-жу Б., тогда г-жа Р. вступилась за оскорбленную и ударила по лицу г. Н., а тот вернул даме заушение… Это не помешало собранию тут же избрать г. Н. членом Церковного совета и помощником старосты… При таком составе Приходского собрания и столь удручающих нравах, что могли дать периодические заседания с участием мирян! Ничего… Я был в ужасе от этих собраний, в горьком разочаровании, что проваливается идея соборности, что сейчас она неосуществима; мне казалось, Московский Церковный Собор идеализировал наш церковный народ, верил, что он проникнут церковным духом, а реальность была иная: не подготовленные всем своим прошлым к церковной жизни, наши прихожане приносили на собрания свои низменные житейские инстинкты, превращали их в какой-то "базар". Наши парижские приходские собрания напоминали худшие земские уездные заседания...
Духовенство привыкло к сокращенным службам... Мне пришлось мягко, но упорно преодолевать старые привычки. Кое-кого из клириков это не устраивало, а у некоторых прихожан, привыкших к кратким службам домовых церквей, вызывало неудовольствие. "Я хожу в нижнюю церковь, там служба короче", — сказала Великая Княгиня Елена Владимировна. "Что же, вы хотите, чтобы обедня длилась не больше часу?" — спросил я. "Да". — "Дурная придворная привычка…" "А… вы большевик!" — заметила Великая Княгиня.
...
В своих письмах ко мне, уже в 1923 году, архимандрит Тихон начал намекать на желательность возведения его в сан епископа: "Я не из честолюбия пишу об этом, это нужно для пользы Церкви…", а несколько позже заявил уже без обиняков: "Я хочу быть епископом"... Приблизительно в то время появился на берлинском горизонте некто Троицкий. Он засыпал русскую колонию благодеяниями: взял на себя ремонт церквей, изъявил желание содействовать их расширению и переустройству… словом, почти в каждом донесении, поступавшем к нам в Епархиальное управление, упоминались все новые и новые его "щедроты"... В конце концов, Троицкий дал понять, что в дальнейшем его благотворительная ревность будет зависеть от того, посвящу я архимандрита Тихона в епископы или не посвящу. Я поехал в Берлин (в 1924 г.), чтобы выяснить этот вопрос на месте. Прихожане церкви на Находштрассе единодушно поддержали притязания своего настоятеля и пожелания церковного старосты — благодетеля Троицкого. Одновременно я узнал, что и в Карловцах эту хиротонию одобряют и благословляют; Тихон и там уже успел подготовить для этого почву. Я сдался и после Пасхи весной (1924 г.) посвятил архимандрита Тихона во епископы.
Тяжелое чувство осталось у меня от этого торжества… Речь нареченного во епископы обычно бывает как бы исповеданием его отношения к Церкви, а архимандрит Тихон произнес напыщенное "слово" о своем научном богословском творчестве, "которое он готов принести в дар Церкви…" В ответной речи я счел нужным подчеркнуть нескромность его заявления: "На весах Божественного Провидения все это имеет малое значение…" — сказал я. Тяжелое мое чувство было прискорбным предчувствием… Епископ Тихон с его непомерным честолюбием оказался главным виновником моего разрыва с карловцами. После Карловацкого Собора 1926 года он стал ожесточенным моим противником и грубо вытолкал моих священников из церкви на Находштрассе. Произошла эта постыдная сцена перед всенощной. Священники о. Григорий Прозоров и о. Павел Савицкий должны были служить. О. Савицкий стоял уже у престола; вошел епископ Тихон — и со всего размаху оттолкнул его… Нам пришлось с Находштрассе уйти и устроиться на новом месте.
...
Случалось, в Пасхальную ночь, когда в Висбаден съезжались на заутреню русские не только из Висбадена, но и из окрестных городов Рейнской области, о. настоятель после службы уходил разговляться в свой прекрасный, обширный церковный дом к своей семье, не подумав об устройстве общеприходского розговенья хотя бы по подписке; бесприютные, голодные богомольцы были принуждены бродить по городу до утра в ожидании первого поезда или трамвая. Постоянно возникали недоразумения между прихожанами и о. настоятелем по поводу церковных доходов. Приход в Висбадене богатый, но прихожан очень мало; прекрасный наш храм, упомянутый в Бедекере, привлекал туристов, за осмотр взималась плата, пополнявшая приходскую казну. Вокруг этих церковных сумм страсти разгорелись. Эмигрантской бедноте хотелось к деньгам прикоснуться, а о. Адамантов к ним никого не подпускал. Пререкания перешли во вражду, и смута привела к печальному концу. При поддержке епископа Тихона прихожане добились секвестра церковного имущества германскими властями, как имущества выморочного, — и передали его приходу епископа Тихона. Положение для о. Адамантова создалось тягостное, и он перешел в Карловацкую юрисдикцию. Так у меня отняли этот храм и приход вследствие интриг епископа Тихона и бездеятельности о. П. Адамантова...
Епископ Тихон и его сторонники стараются добиться добровольного согласия приходов о переходе в его ведение. Под влиянием морального давления некоторые приходы обращаются ко мне за благословением, спрашивают: "Нужно ли это делать?" — я отвечаю: "Поступайте согласно совести", они колеблются: "А мы без вашего благословения не хотим…" Этой неопределенностью позиции и смущением душ пользуется епископ Тихон и в своей агитации против меня не пренебрегает демагогическими приемами и даже инсинуацией: "Митрополит Евлогий оторвался от родной Церкви, ушел к грекам… подчинился политически французам…" — вот его клеветнические на меня наветы...
О положении Лондонского прихода в самом начале эмиграции я уже говорил. После смерти протоиерея Смирнова первым настоятелем из эмиграции был протоиерей И. Лелюхин. Под влиянием тяжкой семейной драмы (жена и дочери, оставшиеся в России, уклонились в коммунизм), раздавленный этим горем, он с трудом справлялся со своим служением...
Посольскую церковь мы вскоре потеряли по недостатку средств для оплаты аренды; тогда англичане дали нам огромный храм, в котором после раскола мы и "карловчане" стали служить по неделям, а в праздники по очереди. Один храм, один престол, а антиминсы разные… С одного амвона и наша проповедь, и брань "карловчан" по моему адресу… Положение в церковном смысле нелепое, а в житейском — соблазнительное.
По уходе архиепископа Серафима в стан моих противников я выписал из Германии протоиерея Н. Бера... о. Тимофеев назначением о. Бера был обижен и тоже ушел к "карловчанам". Кроткому, тихому о. Беру вести борьбу с нашими противниками было очень трудно, и до сих пор мы с "карловчанами" связаны общим храмом. Кротость массу не воодушевляет, и наш Лондонский приход не процветает ни в духовном, ни в материальном отношении. Карловацкая часть прихода в лучшем материальном положении, потому что туда отошла часть богатых коммерсантов и аристократии из крайних правых монархистов. Настоятелями в Лондоне "карловчане" посылают самых боевых людей: епископ Николай, громя меня, так увлекся, что сломал свой посох, а священник Б. Молчанов из студентов Богословского Института, мною посвященный, доходит до фанатизма в своем антиевлогианском настроении. Жаль, что наш Лондонский приход не процветает...
...
Русская колония восстала против о. А. Рубца по следующему поводу. Одно книгоиздательство заказало ему книгу о советских писателях. Ничего общего с коммунизмом не имея, о. А. Рубец, заработка ради, взял заказ и написал ряд критических отзывов, для советской литературы весьма не лестных. Но книгоиздательство оказало ему медвежью услугу — изобразило на обложке серп и молот. Это эмигрантов возмутило.
...
Румыния признала большевиков, Патриарх Мирон, чтобы покончить с большевистскими притязаниями, отдал нашу церковь сербам. Это было, конечно, неправильно, но все же лучше, чем передача большевикам…

Я… счел нужным к "беспоповцам" съездить...
Потом я узнал, что после меня скамейку омывали святой водой...
Епископ Тихон написал о. Аваеву отвратительное письмо с целью склонить его на разрыв со мною. "Митрополит Евлогий может ваше имущество передать грекам… — писал он, — вам неприлично не переходить ко мне, находящемуся в согласии с германскими властями…" Я предупредил о. Аваева о замысле епископа Тихона — распутал все сплетение наговоров, дал директивы быть корректным с германской властью.
...
Г-жа Кузьмина-Караваева, энергичная женщина, переехала со своим приютом из Константинополя в Бельгию, в Намюр, а потом в Льеж, где устроилась в помещении о.о. иезуитов. Спустя некоторое время о.о. иезуиты пристанище отняли. Начальница не растерялась, забрала детей (их было человек около пятидесяти), приехала в Брюссель, высыпала детвору, как из мешка, на вокзале, а сама пошла искать по городу, куда бы с приютом пристроиться. Долго голодные и холодные дети сидели, ожидая, пока их начальница не объехала благотворительные инстанции и пока наконец добрые брюссельские дамы не сжалились и не оказали посильной помощи…
За 18 лет этот приют дал воспитание не одной сотне русских детей и многих поставил на ноги, вывел в люди. Из питомцев этого приюта есть уже инженеры, студенты, один учится в Богословском Институте, девочки выданы замуж и т. д.
Протоиерей Владимир Федоров… имеет одну странную особенность — терпеть не может собак, и собаки это чувствуют. Нерасположение к собакам особенно усилилось после того, как однажды маленькие щенки начальницы, по недосмотру хозяйки, ворвались в церковь и произвели там бесчинство, вбежали в алтарь и, играя, разорвали церковную завесу… "Когда я вижу даму, которая нежно несет свою собачку на руках, мне хочется, — говорил он, — ударить палкой по собаке и по даме…"

…хочу еще упомянуть о посещении г. Роттердама. …особенно приковали мое внимание горы леса — прекрасные, ароматные, тщательно обделанные доски, на нашей родной земле выращенные и нашими братьями, их принудительным трудом, кровью и потом политые… Может быть, какой-нибудь бедный больной епископ, в жалких лохмотьях, замерзая от стужи и изнывая от голода, под грубые оклики палачей рубил и обделывал эти деревья, не думая, что его собрат за границей в тепле и сытости будет смотреть на его труд… И как бы для усиления этого впечатления пред нами вырос огромный, черный, мрачный пароход, наполненный русским лесом, с надписью "Ворошилов". До чего стало больно и как-то стыдно!.. /От себя: каждому совестливому интеллигенту известно, что весь экспортируемый Советской Россией лес рубили исключительно больные епископы./

В Цюрихе существовал Карловацкий приход, но в нем начались раздоры из-за места священника о. Владимира Гусева... О. Гусев был несправедливо обижен архиепископом Серафимом и насильственно переведен из Цюриха, несмотря на защиту и ходатайство за него прихожан. Эти пререкания между прихожанами и архиепископом Серафимом закончились тем, что священник вместе с большинством своих прихожан перешел в мою юрисдикцию. Противно вспоминать, к каким недостойным мерам прибегали его враги, чтобы не пустить о. Гусева в Цюрих…




Митрополит Евлогий Георгиевский о России, которую мы потеряли. Часть IV

Из книги Евлогия Георгиевского "Путь моей жизни".

Зима 1904–1905 годов была лютая. Читаешь газеты — и ужасаешься. Новое бедствие… Сколько обмороженных солдат! Я посещал лазареты. Помню, в одном городке был лазарет для психически больных солдат. Жуткая картина… Кто пляшет, кто что-то бормочет. Один солдатик лежит задумчивый, угрюмый. Доктор говорит мне: "Может быть, вы его из этого состояния выведете…" Я спрашиваю больного: "О чем ты скучаешь?" — "У меня японцы отняли винтовку". — "Мы другую тебе достанем. Стоит ли об этом разговаривать? Людей сколько погибло, а ты о винтовке сокрушаешься". Но больного не переубедить. "Детей сколько угодно бабы нарожают, а винтовка — одна…", — мрачно возражал он. Его навязчивая идея возникла как следствие верности присяге. "Лучше жизнь потеряй, но береги винтовку", — гласило одно из ее требований. Невольное ее нарушение и привело солдата к психическому заболеванию.
Эта зима (1904–1905 гг.) облегченья не принесла. Неудачи на войне стали сказываться: неудовольствие, возбуждение, глухой ропот нарастали по всей России. Гроза медленно надвигалась и на нас. Она разразилась над Холмщиной весной (1905 г.). Указ о свободе совести! Он был издан 17 апреля, в первый день Пасхи. Прекрасная идея в условиях народной жизни нашего края привела к отчаянной борьбе католичества с православием. Ни Варшавского архиепископа, ни меня не предуведомили об указе, и он застал нас врасплох. Потом выяснилось, что польско-католические круги заблаговременно о нем узнали и к наступлению обдуманно подготовились. Едва новый закон был опубликован — все деревни были засыпаны листовками, брошюрами с призывом переходить в католичество… На Пасхе я был засыпан письмами от сельского духовенства, по ним я мог судить, насколько опасность серьезна... Меня осведомляли, что католики объясняют военные наши неудачи карой Божией на Царя за притеснение поляков; японцев называют "орудием Божиего гнева"; говорят, что Римский Папа послал им благословение… В народной массе создалось впечатление безысходной обреченности. Признаюсь, администрация и мы, представители Православной Церкви, растерялись. Ко мне стали приезжать священники — просят поддержки, плачут, волнуются: "Если так будет продолжаться, все уйдут в католичество…"
[Читать далее]До нас дошли сведения, что "упорствующие" (их было около 100000) хлынули в костелы, увлекая за собой смешанные по вероисповеданиям семьи. А польские помещики повели наступление со всей жестокостью материального давления на зависимое от них православное население. Батракам было объявлено, что лишь перешедшие в католичество могут оставаться на службе, другие получат расчет. Были угрозы, были и посулы: графиня Замойская обещала корову каждой семье, принявшей католичество…
Положение батраков сложилось безвыходное. Жалованье они получали ничтожное (некоторые не получали его вовсе), помещик давал им кров ("чворок", т. е. угол, четвертую часть избы), свинью, корову, огород и известное количество зерна и муки из урожая. Куда при таких условиях деваться?... Ксендзы торжествовали, объявили 1 рубль награды всякому, кто обратит одну православную душу в католичество.
Положение в Холмщине создалось настолько грозное, что медлить было нельзя и я решил ехать в самую гущу народных волнений — туда, где, по моим сведениям, было полное смятение: слезы, драки, поджоги, даже убийства…
Прежние полицейские законы были строгие — католическому епископу доступ на территорию русских областей был запрещен. Теперь плотину прорвало. Он ехал в карете, разукрашенной белыми розами, с эскортом польских молодых людей (жолнеров) в щегольских кунтушах; его везли не по дороге, а прямо полями, дабы колеса его экипажа освятили всходы. Такова была картина победного торжества католиков…
Меня в деревнях ожидала картина иная. Подъедешь к церкви — встречаешь бледные, испуганные лица, рыдающего священника, слышишь вопли: "Владыка, защити нас!.. Мы сироты… мы погибаем!.." Я кричу, разубеждаю, но поднять дух народа одному не под силу…
Католический епископ и я въехали одновременно с двух концов. Его встречали католические "братчики", впряглись в карету и провезли на себе до самого костела. На пути с двух сторон восторженная толпа… В первых рядах нарядные польские дамы и девочки в белых платьях с цветами в руках, помещики в национальных костюмах…
Меня ожидала скромная встреча: негустая толпа горожан, казаки…
Смотрю, от толпы католиков отделилось несколько человек, бегут к нам послушать проповедь. После о. Трача я хотел сказать "слово". Не успел начать — вижу в толпе какое-то смятение: молодая баба рвется, кричит — и с рыданиями кидается ко мне: "Спаси меня!.. Спаси меня!.." Оказалось, что ее муж, католик, принуждал ее принять католичество, жестоко избил, а когда и эта мера ее не сломила, запер в свиной хлев, где она просидела с вечера до обедни...
В посаде Тарнограде Белгорайского уезда (на юго-западной границе Холмщины) умирал 85-летний старец, протоиерей Адам Черлючанкевич... В самые последние дни, когда он, уже обессиленный болезнью, терял не только волю, но и ясность сознания, местный ксендз, с которым о. Адам был хорошо знаком, попросил позволения навестить болящего. Родные, конечно, согласились. Тогда этот удивительный служитель костела захватил с собою Святые Дары, вошел в комнату больного, запер изнутри двери и окна и решил причастить его по католическому обряду, чтобы потом сказать: "Вот наиболее уважаемый православный священник, перешедший некогда из унии в православие, все время томился в своей совести и в последний час покаялся и снял свой грех". Бедный умирающий старец, как мог, протестовал против этого гнусного насилия, отворачивался к стенке, стонал, слабеющим голосом звал на помощь, пока наконец эти стоны и вопли не услыхал его сын, бросился к дверям, но они оказались запертыми; тогда он разбил окно и через него вбежал в комнату; однако ксендз быстро исчез, не успев совершить своего злого дела.
…14 мая пришла весть о Цусиме. …поляки торжествовали, в деревнях население обезумело, в семьях был ад… Вероисповедная распря переплеталась с национальной, экономическое воздействие с приемами открытого насилия.. Я… убеждал собрание немедленно послать делегацию в Петербург, которая бы добилась аудиенции у Государя... В число делегатов выбрали меня, двух священников, матушку Екатерину и 6–7 крестьян.
В Петербурге я прежде всего направился к Победоносцеву.
— Слышал, слышал, ой-ой-ой… что у вас делается… — встретил меня Победоносцев.
— Почему нас не предупредили, что издадут закон о свободе вероисповедания? Я бы приготовил священство. Закон нас застал неподготовленными…
— Да-да-да… этого не предусмотрели. Но вас я приветствую. Вы ретивый, молодой, а то все спят…
— Я прошу содействия. Делегация хотела бы получить разрешение на аудиенцию у Государя.
— Аудиенцию?.. Зачем?
— Рассеять панику. В глухих деревнях ходят нелепые слухи…
Я рассказал Победоносцеву о том, что у нас творится. Он внимательно меня выслушал, но ничего не обещал и направил к Министру Внутренних дел Булыгину.
На прием к Министру я привез и мужиков-делегатов. Они ввалились в смазных сапогах, в кожухах; внесли в министерскую приемную крепкий мужицкий запах, а когда пришел момент представляться Министру — приветствовали его необычным в устах посетителей восклицанием: "Христос Воскресе!"
Булыгин промолчал…
Когда мы вышли из министерства, настроение у нас было подавленное. Мужики понурили головы и говорят: "Значит, верно: он тоже католиком стал — на "Христос Воскресе!" не ответил…" Я был рассержен неудачей. Лучше было бы к Министру делегатов и не водить…
Тем временем матушка Екатерина, пользуясь своими связями при дворе, хлопотала об аудиенции — и успешно. Через два дня пришло известие: Государь аудиенцию разрешил, но примет только меня и матушку Екатерину. Но как сказать это крестьянам? Что они подумают? Пришлось прилгать: "В Царское Село поедем вместе, но там я с матушкой Екатериной сядем в карету, а вы пешком за нами бегите".
В Царском нас ожидала карета с лакеем, а мы кричим мужикам: "За нами! за нами!" Они добежали до дворцовых ворот, но — дальше стража их не пропустила — потребовала пропуск. "Стойте, стойте здесь, ждите…" — говорит им матушка Екатерина.
Государь принял нас на "частном" приеме — в гостиной. Тут же находилась и Государыня. Я рассказал Государю о религиозной смуте, вызванной законом о свободе вероисповедания.
— Кто мог подумать! Такой прекрасный указ — и такие последствия… — со скорбью сказал Государь.
Государыня заплакала…
— С нами крестьяне… — сказала матушка Екатерина.
— Где же они? — спросил Государь.
— Их не пускают…
— Скажите адъютанту, чтобы их впустили.
Но адъютант впустить наших спутников отказался. Тогда Государь пошел сам отдать приказание.
— По долгу присяги я не имею права пускать лиц вне списка, — мотивировал адъютант свою непреклонность...
В Петербурге в тот приезд многое меня неприятно удивило. Мы переживали войну как народное бедствие, оплакивали Порт-Артур, горевали по поводу каждой неудачи; весть о Цусиме была для нас тяжким потрясением. А в столице как будто ничего и не было… Мчатся коляски на острова, в них сидят разодетые дамы с офицерами… Неуместное, беспечное веселье! И это в самый-то разгар Японской войны! Этот разрыв между народом и высшими сферами показался мне даже жутким.
Остановился я у епископа Сергия. Мои настроения в его окружении отклика не встретили. Чувствовался либеральный оппозиционный дух... Меня слушали с оттенком иронии…

Добежала до нас весть о погромах в Седлеце, в Белостоке… — весть страшная, угрожающая поджечь и у нас темные страсти…
Еврейское население направило ко мне делегацию.
— Используйте ваше влияние, помогите, чтобы погрома не было, — просили меня делегаты.
— Дайте слово, что ваша еврейская молодежь не выйдет на улицу, — сказал я.
Условие было выполнено, и погрома у нас не было...
22 октября, через пять дней после обнародования манифеста… видим — шествие: манифестация учащейся молодежи…
Семинаристы с криком "Жидовские прихвостни!" плевали из окон на манифестантов. Семинария была по духу "правая"… и явила пример преданности существующему государственному порядку.
…на следующий день поднялась обратная волна. Опять шли какие-то школы, отставные старички-военные… Толпа несла портрет Государя и пела "Боже, Царя храни!"...
В Варшаве было массовое избиение стражников. В университете возникли серьезные беспорядки. Еврейский погром в Седлеце носил характер жестокой расправы. Начали стрелять евреи, тогда нарвские гусары учинили нечто невероятное. По уставу полка, офицеры — их было до 50 человек — не имели права жениться, только командир был женатый. Можно себе представить, до какой распущенности дошли в обстановке погрома холостяки без узды… Вообще положение создалось в привислянских губерниях тревожное, представителей власти пугающее. Генерал-губернатор Скалон укрылся в крепости, другие начальствующие лица бездействовали. Правительственный корабль точно потерял направление.

Холмщина своей курии не имела. Она входила в состав административного управления Привислянского края, и проект 60-х годов о выделении ее в отдельную губернию, который раза два-три выдвигали русские патриоты, систематически погребали правительственные канцелярии… проект встречал оппозицию даже в лице варшавского генерал-губернатора. Он видел в нем проявление недоверия к мощи и нравственному авторитету его власти. Так рассуждали и другие противники холмской административной самостоятельности. Объяснялось это полным незнанием народной жизни. Так, например, когда я по должности викарного епископа был в Варшаве с визитом у генерал-губернатора Максимовича, он с удивлением спросил меня: "А что такое Холмщина? Это Холмский уезд?" У него не было самого элементарного понятия об области, входившей в состав подчиненных ему губерний. Где ж ему было знать многовековую историю многострадального холмского народа! Он приказал принести географическую карту, и я должен был ему указать пределы Холмщины.
...
В один из мрачных зимних вечеров, в конце этого года (1905 г.), приехал ко мне молодой священник… Он был в таком потрясенном душевном состоянии, что я не знал, как его и успокоить. Ему пришлось присутствовать при казни невинного человека, и с этой вопиющей несправедливостью он примириться не мог. В ту зиму у нас было введено военное положение, тем самым все уголовные дела переходили в ведение военного суда, причем приговоры приводились в исполнение в двадцать четыре часа. В пограничном городе Томашеве убили еврея. Подозрение пало на солдата. Суд приговорил его к смертной казни. Старенький священник от обязанности напутствовать Святыми Тайнами смертника уклонился и послал молодого помощника, недавно окончившего нашу семинарию. Когда-то он был там моим жезлоносцем. Это был красивый мальчик с чудным голосом. Товарищи считали его моим любимчиком и всячески его травили; довели его до того, что он пытался выброситься из окна. Я строго наказал тогда двух-трех мальчиков, и его оставили в покое, но от меня он с той поры отдалился. Едва прошел год после рукоположения в священники, как пришлось ему вести человека на казнь… На исповеди он узнал, что солдат невиновен. Как примирить невиновную душу с вопиющей несправедливостью? Дорогой от города к урочищу, где солдата должны были расстрелять, он рассказывал ему о жизни Христа. Пережитое душевное потрясение оставило в священнике след неизгладимый: он озлобился, встал в оппозицию к духовному начальству. На предвыборном собрании во II Государственную думу он выступил против меня и был моим конкурентом. "Разве вас может понять архиерей? Разве у вас есть общее с человеком в хоромах?!" — восклицал он, обращаясь к избирателям. Впоследствии я навязал его преосвященному Платону в Америку. Простился он со мною миролюбиво. Перед отъездом подарил мне дешевенькую панагию: "Хочу, чтобы вы меня вспоминали". Кажется, в Америке он умер. Если б не надрыв в первый год священства, изломавший душу, он мог бы быть прекрасным священником.
...
В столице я пробыл долго — протискивал наш проект в правительственных кругах. Побывал и у Председателя Совета Министров Витте, и у Министра Внутренних дел Столыпина. Витте принял меня нелюбезно, сидя в небрежной позе с сигарой во рту. Думаю, этот оттенок небрежности он придал приему не без нарочитости.
...
Выборы в I Государственную думу дали от Привислянского края сплошь поляков. Мы написали новую записку о даровании полмиллионному православному его населению хоть одного представителя...
Летом 1906 года бурную I Государственную думу распустили... После роспуска пришла бумага: нам и г. Варшаве разрешили иметь по одному представителю. Мы приободрились и стали готовиться к выборам.
Наш избранник был особенный: его избирало только православное население Люблинской и Седлецкой губерний.

По своим политическим убеждениям я был монархист. Поначалу "умеренный" (группа "у.п." — "упокойники", как ее называли), я потом примкнул к группе монархистов-националистов...
Я получил в моей семье церковное воспитание. Отец, согласно церковной традиции, видел в царе Божьего помазанника и к "властям предержащим" относился с большим почитанием. В семинарии ко мне не привилось противоправительственное настроение некоторых моих сверстников. Помню, когда в Тулу (я был тогда в 4-м классе) приехал Император Александр III, я не мог смотреть на него без волнения: народнические мои симпатии из меня оппозиционера не делали. Неправда социальной жизни меня удручала, мне хотелось народу служить, ему помочь, но активного протеста она во мне не вызывала... Холмщина была ареной столкновений национальных чувств — русских и поляков... Местное чиновничество ладило с польскими помещиками и в быту даже от них несколько зависело. Опоры приходилось искать не в местных властях, а в центре, в мощи русского государства, которую самодержавие и символизировало и проявляло в неограниченности своих державных прав и законодательных возможностей.

…встретил товарища по выпуску в Московской Духовной Академии — Василия Гавриловича Архангельского. Это был в свое время студент с густой шевелюрой, по настроениям романтик, любитель серенад и дамского общества. Теперь он стал почти неузнаваем: мрачный, озлобленный, с помятым лицом, неряшливо и бедно одетый, социал-революционер, он ничем не напоминал себя, прежнего... Журналисты на нас косились: "Что может быть общего у социал-революционера с черносотенным епископом?" Из разговоров с моим бывшим сотоварищем я узнал, что после Академии он служил по духовному ведомству, сотрудничая одновременно в волжских газетах, потом ушел в инспектора народных училищ, неудержимо "левел" — и попал в ссылку в Енисейскую губернию. Мать его с горя умерла...
В Государственной думе в ту весну я встретился впервые и с профессором политической экономии Сергеем Николаевичем Булгаковым... Он… выступил с предложением организовать особую комиссию по делам Православной Церкви параллельно вероисповедной комиссии. Я взял слово и направился к трибуне, с которой он спускался. Мы встретились… "Неужели вы хотите возражать?" — удивился он. "Нет, дополнить: чтобы членами ее могли быть только православные", — сказал я.
Помню появление в Думе о. Григория Петрова. Он находился под епитимьей в Черменецком монастыре (Петербургской губернии), куда паломничали его многочисленные поклонники и поклонницы: светские дамы, студенты, курсистки… Обер-Прокурора засыпали запросами, просьбами о его освобождении, и, под давлением влиятельного заступничества, его из монастыря освободили.

Заключение моего доклада сводилось к следующему выводу. В Холмском крае крестьянская масса обездолена и бесправна; помещики, господа положения, беззастенчиво этим положением пользуются и очень эксплуатируют крестьян, особенно батраков.
Депутаты-поляки пришли от моего доклада в крайнее негодование. Красные, возбужденные, они прерывали мою речь криками: "Ложь! ложь!..", но неопровержимые документы, которые были у меня в руках, говорили за себя. С тех пор поляки возненавидели меня еще сильнее. К моему удивлению, речь не понравилась и некоторым правым депутатам-помещикам. "Вы посягаете на право собственности, вы плохой монархист, вы — левый… Мы думали, вы наша опора…" — с укором говорили они. Один из них не постеснялся сказать, что ему "польский помещик ближе, чем русский крестьянин". Это отношение "правых" к моей позиции в аграрном вопросе свидетельствовало о том, что они готовы были поддерживать Церковь не бескорыстно: многие из них видели в Церкви средство держать народ в повиновении. Это ужасное политическое воззрение на Церковь сказалось очень ярко в возгласе Пуришкевича (в беседе с одним священником): "Неужели, батюшка, вы действительно верите так, как говорите?"
На следующий день после моего выступления я выехал в Холм… Многочисленный крестный ход со священниками вышел мне навстречу и ожидал меня при въезде в село. Тут случилось неприятное происшествие. Со стороны польской экономии появились пьяные польские рабочие и, нахлестывая лошадей, с гиком и криком "москали!", промчались по дороге, чуть не передавив моих иподиаконов. Это было явное, подчеркнутое намерение оскорбить религиозное чувство собравшегося православного народа. Казачий полковник, прибывший со своими казаками на праздник из г. Томашева, приказал безобразников настигнуть; их, кажется, побили нагайками и задержали впредь до выяснения причин их безобразного поведения...
После Пасхи я вернулся в Петербург. Из думских стенограмм узнал, что польский депутат Грабский мне возражал горячо, но голословно: ни фактов, ни статистики он привести не мог. Потерпев поражение на трибуне, поляки стали меня травить иным путем. Почти ежедневно я стал получать через думскую почтовую контору порнографические открытки с гнуснейшим текстом, например: "Где ваш ребенок?" или что-нибудь вроде этого… Служащие в конторе барышни, краснея от стыда, вручали их мне. Открытки сыпались одна за другой в течение двух-трех недель, потом прекратились...
Я прожил в Петербурге с месяц... Через некоторое время узнаю — Дума распущена… Ожидали, что роспуск вызовет большие беспорядки, но все обошлось сравнительно благополучно…
В пылу политической борьбы у людей вырабатывалась психологическая привычка считать лишь членов своей партии хорошими, а всех противников считать дурными. Достаточно было быть кадетом, чтобы члены правых партий считали депутата неискренним патриотом, в речах лживым, в намерениях лукавым, предателем и т. д.


Митрополит Евлогий Георгиевский о России, которую мы потеряли. Часть III

Из книги Евлогия Георгиевского "Путь моей жизни".

Холмщина примыкала к этнографической польской границе. Население ее были малороссы. По мере расширения пределов Польского королевства усиливалась и полонизация Холмского края. Одним из могущественных факторов польской национальной политики была католическая Церковь. В XVII веке помещичьи и дворянские фамилии из-за государственных выгод переходили в католичество... Верными православию оставались лишь "хлоп да поп". Тогда начали морально обессиливать высшее православное духовенство в расчете, что оно увлечет за собой и простой народ. Брестская уния 1596 года, подписанная епископами, изменившими православию, — Кириллом Терлецким, Игнатием Поцей и др., — постановила переход Холмщины в унию. XVI–XVII века — тяжелые времена для народа: его веру беспощадно преследовали; он долго боролся за свою религиозную свободу, за православие. Однако два века гнета не прошли бесследно для народной души. Гонение на веру и крепостное право (панщина), которое проявлялось в формах более жестоких, нежели в Великороссии, превратили народ в забитого раба, который ломает шапку перед каждым паном, унижается, готов целовать ему руки…
После первого раздела Польши (1773) постепенно поднимается обратная волна. Сначала Подолия, потом Литва (1839) и наконец Холмщина — потянулись к своему исконному родному православию...
[Читать далее]При воссоединении допущено было много ошибок. Не посчитались с народной душой. Вмешалась администрация: губернаторы, полиция… стали народ загонять в православие. Многие приходы переходили фиктивно; появились так называемые "упорствующие" — лишь на бумаге православные люди, а по существу те же униаты. В условиях фиктивного воссоединения с Православной Церковью они лишь дичали, тянулись к католическому зарубежью, а с местными православными духовными властями ладили путем хитрых уловок. Иногда из Галиции перебегали к ним униатские священники и тайно, по ночам, их "окормляли".
Религиозная и народная жизнь Холмщины была сложная. В ней скрещивались и переплетались разнородные религиозные течения, воздействия разных культурных наслоений… нужна была широкая терпимость, отличающая важное от второстепенного, дабы понапрасну не возникало серьезных конфликтов. Примером подобного рода столкновений может служить распря из-за направления крестных ходов: православные из униатов ходили слева направо ("посолонь"), а наши — справа налево; обе волны сталкивались, — дело доходило до жестоких схваток, до драк крестами… Тогда начальство запретило крестные ходы вообще. В народе подняли ропот: как быть без крестных ходов, у католиков они есть, а нам не позволяют… и т. д...
Холмская семинария отличалась многими особенностями. Процентной нормы для детей лиц духовного звания здесь не существовало, как это было в коренных русских епархиях, где 90 процентов семинаристов были сыновья духовенства; в Холме же до 75 процентов были дети мелких чиновников, зажиточных крестьян, учителей… Местные священники имели достаток и обычно отдавали своих сыновей в гимназии; только псаломщики держались семинарии. Одна Холмская семинария была в России не кастовая. Она отвечала ясно поставленной властью задаче — привлечь в духовное звание детей из народа, чтобы священник был ему "свой". Наши семинаристы внутри России страдали от обособленности, оставались "бурсаками", "поповскими детьми", и свою отчужденность от общества часто переживали как тяжкое ограничение своих человеческих прав и озлоблялись...
С первой встречи, в день приезда, я заметил, что семинаристы внешне не похожи на наших, великорусских. Подобранные, причесанные, чисто, даже щеголевато, одетые, они произвели на меня хорошее впечатление... Веяние Запада на них сказывалось. Чувствовалась внешняя культура: учтивость, разборчивость на слово, сдержанность. Ни пьянства, ни разгула. Празднуют чьи-либо именины — выпьют, но умеренно: не стаканами, как у нас; захотят развлечься — наденут новенький, хоть и дешевенький галстучек, крахмальный воротничок — и пойдут в город потанцевать, погулять, благопристойно поухаживать за городскими девицами. Но я замечал не раз, что эти благонравные "полячки" вспыхивали, стыдились своих родителей, когда те их навещали. Приедет, бывало, какой-нибудь мужик в кожухе или бедный псаломщик, — а сыновья от них прячутся либо стараются встретиться в закоулке…
Холмская епархия была маленькая; семинарию построили на 75 воспитанников, а число их с течением времени стало больше чем вдвое. Стало тесно. Архиепископ Флавиан и ректор о. Тихон решили преподавателей выселить из казенных квартир. Квартиры их были все на одном коридоре. Жены, кухарки… свара на чердаках из-за сушки белья… непрестанные мелкие ссоры хозяек, обычные в такого рода общежитиях. Атмосфера создалась столь неприятная, что некоторые жены стали уговаривать своих мужей: переедем в город! Выехал один преподаватель, за ним — второй… Архимандрит Тихон повел так, что постепенно все жильцы выехали...
Когда я начал мою службу в Холмщине, инспектором семинарии был о. иеромонах Игнатий (в миру Иерофей Иваницкий). Мы были совоспитанниками по Московской Духовной Академии... Студент Иваницкий был одним из неисправимых: к вину пристрастный, на язык несдержанный, он наговорил дерзостей инспектору архимандриту Антонию (Коржавину) и кончил Академию с четверкой за поведение. С такой отметкой рассчитывать на священство было трудно. Он отправился на родину, на Волынь, к своему епископу и просился в священники.
— 4 за поведение? Не посвящу!
"Ах — так? Пойду в монахи, лучше тебя буду", — решил Иваницкий.
Но в монахи он попал нескоро, сперва пристроился в канцелярию губернатора. Работал он отлично, предвиделась хорошая карьера, он метил стать управителем канцелярии. И вдруг — все рухнуло. Оказался другой кандидат, который перебил ему дорогу. Иваницкий обозлился, не явился на службу — и пропал. Оказалось, он горько запил, опустился, стал босяком… Его встретил в Варшаве, на улице, его товарищ по семинарии, священник-законоучитель. Привел к себе, обул, одел, поднял со дна. Иерофей пришел немного в себя — и махнул в Киево-Печерскую Лавру. Здесь он попросился на самое грязное "послушание": он чистил отхожие места, жил под лестницей; стал юродствовать: смешивал всю пищу в одно месиво и эту кашу ел; занялся и борьбой со злыми духами. В Лавре бывало множество кликуш. "А я помолюсь, перекрещусь и крикну: — вон! Они и выходили. За это злые духи на меня ополчились…" — рассказывал он.
Киевский митрополит Иоанникий его заметил и осведомился: "Кто это?" — "Кандидат Московской Духовной Академии". — "Почему же его держат в черном теле? Дайте ему интеллигентную работу хотя бы по ревизии лаврской типографии…"
С порученной ему работой послушник Иваницкий справился отлично. Митрополит Иоанникий был в восторге, допустил к постригу и рукоположил в иеромонахи, а когда ему случилось быть в Петербурге, замолвил слово за новопосвященного, и о. Игнатия назначили инспектором Холмской семинарии.
Его внешний вид меня озадачил, когда я впервые его увидел на платформе вокзала. Смазные сапоги, грязноватый вид, красное лицо…
Семинаристов он распустил, а если иногда и пытался надзирать за дисциплиной, то формы его педагогического воздействия вызывали невольную улыбку...
Не прекращалась его старая борьба с бесами, начавшаяся еще в Киево-Печерской Лавре. Смотришь, в церкви о. Игнатий плачет… — "Что с тобой?" — "Они меня во всю ночь мучили…" И далее следовал рассказ о ночных злоключениях: вместо иконы ему привиделась женщина… на него напали бесы, стащили с кровати, избили… Иногда засмеешься, а он серьезно: "Не смейся, не смейся…" Как-то раз келейник померещился ему бесом, и он чуть было не хватил его поленом. Испуганного "беса" поспешил утешить — купил ему колбасы.
О. Игнатий страдал какой-то желудочно-кишечной болезнью. Когда его мучили боли, он уходил в сад и лежал под кустами, представляя любопытное зрелище для учеников, которые окружали его и тут же заявляли свои просьбы об отпуске и проч...
На общем бледноватом фоне преподавательского состава выделялась одна лишь фигура — мрачная, жуткая, всех отталкивающая, — иеромонах Антонин. Что-то в этом человеке было роковое, демоническое, нравственно-преступное с юных лет. Он был один из лучших студентов Киевской Духовной Академии, но клобук надел только из крайнего честолюбия, в душе издеваясь над монашеством. Мой товарищ о. К. Аггеев (тоже Киевской Духовной Академии) рассказал мне, как Антонин вечером уходил потихоньку из Академии и, швырнув обратно в комнату через открытую форточку клобук, рясу и четки, пропадал невесть где… Впоследствии он проявлял странности, похожие на ненормальность.
В Донском московском монастыре, где он одно время жил, будучи смотрителем духовного училища, завел медвежонка; от него монахам житья не было: медведь залезал в трапезную, опустошал горшки с кашей и пр. Но мало этого, Антонин вздумал делать в Новый год визиты в сопровождении медведя. Заехал к управляющему Синодальной конторой, не застал его дома и оставил карточку: "Иеромонах Антонин с медведем". Возмущенный сановник пожаловался К.П. Победоносцеву. Началось расследование. Но Антонину многое прощалось за его незаурядные умственные способности. Он был назначен инспектором моей родной Тульской семинарии. В этой должности он проявил странное сочетание распущенности и жандармских наклонностей. Завел в семинарии невыносимый режим, держал ее в терроре; глубокой ночью на окраинах города врывался ураганом в квартиры семинаристов, чтоб узнать, все ли ночуют дома, делал обыски в сундуках, дознавался, какие книги они читают, и т. д. И в то же время его келейник устроил в городе что-то предосудительное вроде "танцкласса", где собиралась молодежь обоего пола. Семинаристы не выдержали и решили с Антонином покончить. Набили пороху в полено — и ему в печку. Но взорвало одну печку: Антонин куда-то ушел обедать, это его спасло. Началось дознание, приехал ревизор, темные дела инспектора раскрылись… Его бы следовало сослать в какой-нибудь глухой монастырь на покаяние, а его назначили преподавателем в Холмскую семинарию…
Огромный, черный, неуклюжий, он производил тяжелое впечатление. Инспектор, наш добрый о. Игнатий, говорил о нем:
— Смотрите, злобой, злобой от него смердит!
И верно, к ученикам он относился с какой-то холодной жестокостью, беспощадно осыпая их "единицами". (Он преподавал Священное Писание Ветхого Завета.) Чувствовалось в нем что-то трагическое, безысходная душевная мука. Помню, уйдет вечером к себе и, не зажигая лампы, часами лежит в темноте, а я слышу через стену его громкие стенанья: ооо-ох… ооо-ох… ооо-ох… Мы за него боялись, приходили проведать. Заставали в темноте на койке, расспрашивали, утешали; он упорно стонал…
Когда к нам приехал В.К. Саблер, Антонин повеселел и даже добродушно пожаловался на нашего воителя с бесами о. Игнатия:
— Скажите, Владимир Карлович, отцу Игнатию, чтобы он бесов не посылал ко мне. Они к нему запросто ходят…
В 1905 году Антонин самочинно выкинул из богослужения слово "самодержавнейшего" и стал писать в "Новом Времени" о конституционном соотношении законодательной, исполнительной и судебной власти как о подобии Божественной конституции во Святой Троице. Святейший Синод и особенно Обер-Прокурор возмутились, и Антонина уволили в заштат, в Сергиевскую Пустынь, с запрещением выезда за ее пределы. Эта репрессия его озлобила. Митрополит Антоний над ним сжалился: он снова появляется в Петербурге, а затем назначается епископом Владикавказским. Там он заболел белокровием. Мне, на Волынь, пришел указ — отправить в помощь больному моего викария... Прямо с вокзала он приехал в собор, а после обедни направился к болящему епископу. Позавтракали. И вдруг — келейник с докладом:
— В приемной повесился священник…
Антонина по болезни уволили на покой в Богоявленский монастырь... Он ходил в рваном подряснике, подчеркивал свое униженное заштатное положение и мне жаловался: "Меня забыли… меня все бросили…" Я узнал, что он иногда бродит по улицам Москвы и, как бездомный, валяется на скамейках перед монастырем… Дальнейшее известно: Антонин порвал с Православной Церковью и возглавил какое-то объединение, именовавшее себя "церковью" (кажется, "церковью возрождения"); вскоре он скончался.
Жуткая, мрачная фигура…
...
Конечно, многочисленные монастырские учреждения не могли обходиться без правительственной поддержки.
...
Про архиепископа Арсения рассказывали один эпизод, характерный для свойственного ему сознания своего величия. Будучи уже архиепископом, украшенный звездами и орденами, приехал он на родину, в Смоленск, и здесь встретился с матушкой кафедрального протоиерея, к которой в молодости безуспешно сватался.
— Ишь, глупая какая, — попенял он, — посмотри, какой я теперь молодец! Звезды… отличия…
— Если бы я за вас замуж вышла, — заметила матушка, — и звезд бы не было.
— А ты бы вовремя померла, — нашелся владыка Арсений.
...
Случалось мне время от времени выезжать и в мужской Яблочинский монастырь... При мне состав монахов был малокультурный. Один монах, например, никогда не мылся; одержимый страстью сребролюбия, он не расставался со своим сокровищем — зашитыми в тряпочку деньгами, которые он прятал на груди. Физическая его неопрятность давала себя чувствовать обонянию окружающих, и богомольцы избегали у него исповедоваться. Никакие уговоры братии на него не действовали, и настоятель велел его вымыть силой. Послушники схватили его и потащили в баню. Старик отбивался, кричал и плакал. Тем временем скребли, мыли и проветривали его келью. Там нашли кучу сгнивших селедочных головок, всевозможные отбросы, объедки и неописуемую грязь. Больше всего волновала старика судьба его сокровища. "Где мой кошелек?" — рыдал он в бане. Его успокаивали, говорили, что он цел, у настоятеля, что его отдадут… Вымытый и одетый в чистое белье, монах продолжал горько плакать. Деньги ему вернули и уговорили съездить с казначеем в Холм и сдать их в сберегательную кассу. Однако там его сбережений не приняли: от грязи и сырости в тряпочке завелась плесень, а бумажки издавали нестерпимое зловоние.

Консистории в Холмщине не было, холмский викариат зависел от Варшавского Епархиального управления... Наше Духовное правление рассматривало местные церковные дела; викарий с его заключениями соглашался (или не соглашался), а окончательное утверждение они получали лишь в Варшавской консистории, куда все дела и отсылались. Там нас варшавские отцы иногда поправляли, а иногда наши решения отклоняли. Случалось, возникали недоразумения. …в некоторых делах, главным образом униатских, было уже много напутано… решения выносились не в свободном духе веры, а иногда и по соображениям бюрократическим. Чиновники решали дела согласно букве закона, приказа, правила, не считаясь с народом, лишь бы только послать донесение в Петербург, что с православием в Холмщине все обстоит благополучно. В действительности с Православной Церковью обстояло совсем не благополучно. До 100000 "православных" в душе оставались униатами… Официально уния была упразднена в 1875 году государственным законом, но веру в душах закон упразднить не мог, и в некоторых местностях православные храмы пустовали, и к священнику народ за требами не обращался. Были приходы, где до 90 процентов населения бойкотировало православные церкви и, не имея своих, униатских, оставалось без церкви. Этих непримиримых называли "упорствующими". Они были подлинной язвой на теле Холмщины… Свободы вероисповедания в России тогда еще не было, уния была упразднена 28 лет тому назад, а время ничего не изменило, конфликт не разрешался, православие по всей линии не торжествовало. Наоборот, чем дальше, тем все чаще и чаще поступали прошения об отпуске в лоно католичества. Наша канцелярия была завалена подобными прошениями. Правила, которыми надо было руководствоваться при их рассмотрении, были формальные: кто были предки? Если они были католики, разрешить просителю вернуться в католичество можно; если униаты — нельзя. Прочитаю, бывало, прошение и не знаю, что ответить на основании формальных вопросов: ходил дед в костел — не ходил? а где отец бывал на богослужениях? и т. д. Мучительно-тягостно было это бюрократическое дознание, решавшее судьбу верующей души… А тут еще вскрылось, что консисторские чиновники за отпуск в католичество брали взятки. Это уж окончательно запутывало дело.
...
Замостский уезд считался одним из наиболее ополяченных — в нем было много "упорствующих". Почти весь уезд принадлежал графу Замойскому. Великолепные "латифундии" польского магната. Культурные, чудные имения, охоты, заповедные рощи, замок… — все было поставлено на широкую ногу. "Латифундии" обрабатывались рабочими, которых помещичья администрация расселяла на хуторах (фольварках). Тысячи народа материально зависели от могущественного работодателя, и, разумеется, окормлять в польском духе людей материально зависимых непосильной задачи не представляло. В уезде были прекрасные, богато устроенные костелы, а православные церкви систематически приводились в состояние полного упадка. Запущенные, развалившиеся, с соломенными крышами, на которых иногда аисты вили себе гнезда, — вот какую печальную картину являли в уезде православные храмы… Тут проводилась уж не уния, а шел планомерный и непрерывный натиск католичества и неразрывно связанная с ним полонизация.
В Западном крае крестьян освободили в 1863–1864 годах и освободили без земельного выкупа, т. е. условия освобождения были лучше, чем в России. Мало того, учитывая католические и полонизаторские посягательства помещиков на крестьянство, русское правительство старалось ему помочь и обложило "панов" сервитутом, своего рода данью в пользу народа. Эта помещичья повинность была источником бесчисленных пререканий между обеими сторонами. Виды сервитута были разные: 1) лесной — ежегодно на ремонт церквей помещик обязан был давать 1–2 дерева, согласно исконной традиции, по которой местные "паны" считались попечителями (прокураторами) окрестных церквей. Эту повинность помещики старались обойти: назначит на сруб дерево за 10 верст, — кто за ним поедет! 2) дровяной сервитут — давал крестьянам право вывозить из помещичьих лесов сухостой и валежник. Дабы оградить помещиков от злоупотреблений, закон разрешал крестьянам отправляться в леса за дровами "без топора". Крестьяне роптали: "Без топора! Что мы, медведи? Как же нам без топора?" Но как было их пускать с топором? Они подрубали деревья, дабы на следующий год иметь побольше сухостоя… Их обвиняли в плутовстве — они оправдывались: "Да нет… да это не мы… разве мы стали бы…" и т. д. 3) пастбищный сервитут — обязывал помещиков предоставлять крестьянам, для пастбищ их скота, свободные от посевов луга и жнитво; но этот закон они старались обойти и окапывали свои луга широкими канавами: скотине и не перескочить.
Все эти виды сервитута давали повод к бесчисленным недоразумениям и взаимной неприязни; возникали ссоры, даже драки с помещичьими сторожами, подавались жалобы в разные инстанции… — словом, неурядица была безысходная. Дабы положить этому конец, помещики откупались от сервитута и отдавали во владение крестьянам участок леса или луга. Комиссары по крестьянским делам такого рода сделки всячески поощряли, даже уговаривали крестьян на обмен соглашаться. На деле (иногда, увы, за взятки!) — держали руку помещика. Такого рода замена была не в интересах крестьян: за 4–5 лет свой лесной участок они успевали свести, и у них не оставалось ни леса, ни сервитута.
В бытность мою епископом мне не раз приходилось выслушивать крестьянские жалобы… Я принимал их в задней комнате, выслушивал их, советы давал. Когда дело шло о ликвидации сервитутных повинностей, всегда им говорил: "Никогда на обмен не соглашайтесь, если хотите, чтобы помещики были в ваших руках"...
В одну из следующих поездок этот красивый обычай — встречать почетного гостя кавалькадой — привел меня в некоторое недоумение: у всадников в руках были испанские флаги… Потом выяснилось, что, готовя мне встречу, не успели раздобыть национальных флагов, бросились в полковое собрание местного драгунского полка, там тоже нужных флагов не оказалось; но был запас испанских, оставшихся от встречи какой-то испанской делегации, почтившей когда-то своим присутствием праздник полка, шефом которого состоял испанский король. Вот почему меня, русского архиерея, приветствовали испанскими флагами…
Далее, в зависимости от времени дня, следовал чай или обед в домике священника и я посещал сельскую школу. Дети говорили по-польски. Укоряю их, почему они не говорят по-русски, а они в ответ: "Да мы в Польше…" — "Как в Польше?.." Я разговаривал с учителями, со стариками, с молодежью; всех убеждал: "Будьте русскими, будьте православными, помните предков, не ломайте себя…"; давал директивы: говорить по-русски, разучивать русские песни, припомнить наши сказки, игры, восстанавливать в житейском быту русские обычаи… "Когда я опять к вам приеду, вы мне покажете, как вы работали", — заключал я.
Мне хотелось народ расшевелить, направить по религиозно-национальной линии, особенно детей и молодежь. Холмские деревни не в пример нашим: едешь, бывало, в России по деревням — всюду песни, детский гвалт… а тут — все по щелям, как пришибленные...
Так ездил я от села к селу в течение трех недель, успевая за день побывать в 3–4 приходах. По местным законам, подводная повинность ложилась на население: низшее чиновничество, новобранцев и казенные грузы обязаны были возить крестьяне; высших духовных особ и важных чиновников возили помещики. "Паны" в уезде были богатые, многие жили в своих поместьях круглый год и имели отличные выезды. Мне высылали прекрасный экипаж, четверкой, и еще два парных экипажа для "свиты"...
Духовенству в Замостском уезде материально жилось неплохо. Оно получало 100 рублей месячного жалованья при готовом хозяйстве... Я так утомлялся за день, что невольно с нетерпением ждал, когда все разойдутся, тем более что мне предстояло рано вставать. Но ложиться приходилось поздно. Смотришь, койка приготовлена в той же комнате, где ужинали, и надо ждать, когда гости уйдут, когда уберут со стола… А уже 12 часов! Ложишься спать — в комнате пахнет селедкой, луком, водкой…
К нам, в Холмщину, зачастую перебегали, несмотря на пограничный кордон, галичане-русофилы... Воспитанные в условиях австрийского либерального строя, они и в новом своем отечестве оставались верными свободолюбивому духу. Так священник из галичан, протоиерей Трач, в церковной летописи отметил, что в таком-то году приход посетил преосвященный Тихон, и тут же весьма независимо высказал свое суждение: "Первый раз в архиерее вижу человека"...
Во время объезда я впервые узнал, что такое "упорствующие".
Подъезжаем к деревне — пустой, полуразрушенный храм… На пороге — священник в слезах меня встречает… Два-три прихожанина… — и тоже плачут. Жалуются, что деревня Православной Церкви не признает; по ночам прокрадываются из Галиции ксендзы и справляют все нужные требы; местное население тяготеет к католическому зарубежью, перебегает за кордон без особого труда, чтобы пообщаться со своими единоверцами, а то просто занимаясь мелкой контрабандой (приносили из Галиции эфирные капли)...
Пределы и степень польского влияния, его материальную и культурную силу уже к концу объезда я себе уяснил. В Петербурге думали, что мы давим поляков. Какое заблуждение! Почти все культурное общество нашего края представляло из себя сплоченное польское целое; "нашими" были только духовенство и крестьяне — "хлоп да поп", по местному выражению.

С первого же дня по приезде отца я почувствовал, что в моих взаимоотношениях с ним что-то изменилось. Мое епископство внесло какую-то стеснительность, не было между нами былой простоты, близости, непосредственности. Бытовая сторона архиерейского сана создавала отчужденность. Обстановка, в которой я жил, атмосфера торжественности, некоторого величия и почестей, которая меня окружала, внешние формы моей жизни… отца восхищали — он сиял! Но неестественность наших отношений дала себя остро почувствовать в первое же воскресенье, когда он пожелал сослужить и мне пришлось давать отцу целовать руку...
Преемницей почившей игуменьи сестры избрали ее приятельницу, старушку мать Софию... 17 сентября я ее постриг под именем Софии. Она была в родстве с духовным публицистом Нилусом, автором "Сионских протоколов".
Он связал свою жизнь с женщиной, от которой имел сына, появился на горизонте семьи Озеровых и посватался к сестре матушки Софии — Елене Александровне. После женитьбы обратился ко мне с ходатайством о рукоположении в священники. Я отказал. Нилус уехал с молодой женой в Оптину Пустынь, сюда же прибыла его сожительница... Странное содружество поселилось в домике, за оградой скита, втроем посещая церковь и бывая у старцев. Потом произошла какая-то темная история — и они Оптину покинули.
Настоятельницу мать Софию сменила благочестивая мать Сусанна... Мистически настроенная, страннолюбивая, она сделала обитель прибежищем странников и захожих "старцев", из которых некоторые оказались проходимцами. Она их гостеприимно угощала, чем могла одаривала, в морозы отпаивала коньяком. Одного из них велела своей келейнице вымыть в ванне. Келейница — в слезы: не могу! не могу! Мать Сусанна пригрозила: выгоню тебя! Дело дошло до меня. Я взял келейницу под свою защиту и потребовал, чтобы странник в обители больше не появлялся. Повадился в монастырь еще и некий босой странник. Круглый год он ходил босиком. В Крещение, во время водосвятия стоял босой на льду; под его ступнями лед подтаивал: сестры, обожавшие его, эту воду пили… Мать Сусанна его очень почитала. Он пользовался широкой популярностью и за пределами Вировского монастыря. Признаюсь, я к нему расположился, когда он обещал на постройку храма достать денег у своих благодетелей. Как-то раз он влез в мой салон-вагон; смотрю, на каждой станции он высовывается из окошка. Потом я понял, в чем было дело. Евреи-подрядчики, прослышав о предполагаемой постройке и увидав его в моем вагоне, смекнули, что могут извлечь из него пользу, и открыли ему кредит. Обходил "босой" с подписным листом и своих благодетелей. Набрал много денег — и скрылся. В Смоленске его арестовали. Кончилось печально: старую церковь сломали, а новой построить не удалось...
По окончании торжества богомольцы расходились по деревням, но почти никто не уходил, прежде чем не подал "за здравие" или "за упокой" (случалось и "за худобу", т. е. за скотину). Псаломщики за длинными столами записывали имена. Тут же стояла кружка для добровольной мзды. За псаломщиками наблюдали диаконы, чтобы они не утаивали денег, если их положат не в кружку, а на стол. Один диакон заметил как-то раз недоброе и кричит на псаломщика: "Снимай сапоги!" — "Зачем?" — "Тебе говорю — снимай!" Тот снял, а в сапогах — медяки: из-за пазухи они через штаны провалились. Псаломщика уволили, а диакон удостоился похвалы. Бедный был народ, а давал щедро. Духовенство собирало на храмовом празднике огромные деньги... Я наблюдал, чтобы не было обмана, иначе допустил бы святотатство.

Зимой 1904 года разразилось бедствие — Японская война... И унизительная подробность: наши моряки в ту ночь были на балу… Русским патриотам это событие казалось позором и горькой обидой самолюбию.
Война ударила по нервам и по душе. Помню беспредметную большую мою тревогу. Все кругом о неприятеле отзывались пренебрежительно, с усмешкой: "япошки", "макаки".
...
Судьба холмского народа, его страдания были предметом моих тревожных дум. Его забитость, угнетенность меня глубоко печалили.


Митрополит Евлогий Георгиевский о России, которую мы потеряли. Часть I

Из книги Евлогия Георгиевского "Путь моей жизни".
В рассказе митрополита мы видим и набожность крестьян, подсовывающих попам тухлые яйца, а также ворон вместо кур, и трудолюбивых кулаков, наживающихся путём ростовщичества на чужой нужде, и многие другие некогда утраченные, но ныне вновь обретённые скрепы.

Отец мой, Семен Иванович Георгиевский, был сельский священник. По натуре веселый, жизнерадостный, общительный, он имел душу добрую, кроткую и поэтическую... С течением времени он несколько свою жизнерадостность утратил — тяжесть жизни, нужда его пришибли...
Мать моя, Серафима Александровна… имела склонность к меланхолии, к подозрительности. Сказалась, быть может, и тяжелая ее жизнь до замужества: она была сирота, воспитывалась в семье старого дяди, который держал ее в черном теле. Печать угнетенности наложила на нее и смерть первых четырех детей, которые умерли в младенчестве: с этой утратой ей было трудно примириться. Потеряв четырех детей в течение восьми лет, она и меня считала обреченным: я родился тоже слабым ребенком. Как утопающий хватается за соломинку, так и она решила поехать со мною в Оптину Пустынь к старцу Амвросию, дабы с помощью его молитв вымолить мне жизнь...
Скит Оптиной Пустыни, где проживал старец Амвросий, отстоял от монастыря в полутора верстах. Раскинулся он в сосновом бору, под навесом вековых сосен. Женщин в скит не пускали, но хибарка, или келья, старца была построена в стене так, что она имела для них свой особый вход из бора. В сенях толпилось всегда много женщин, среди них немало белёвских монашек, которые вызывали досаду остальных посетительниц своей привилегией стоять на церковных службах впереди и притязать на внеочередной прием.
[Читать далее]
Каждое принятие пищи — обед или ужин — было окружено благоговением, молитвенным настроением; ели с молитвою, в молчании; хлеб в нашем понимании это был дар Божий. Сохрани Бог, бросить крошки под стол или оставить кусок хлеба, чтобы он попал в помойную яму.
Если церковь будила и развивала мою душу в раннем детстве, питая ее священной поэзией и насаждая первые ростки сознательной нравственности, — социальное положение моего отца крепко связало меня еще ребенком с народной жизнью... Друзьями моими были крестьянские мальчишки, с ними я играл, резвился. Это были детские радости крестьянской жизни. Однако рано познал я и ее горести…
Жили мы бедно, смиренно, в зависимости от людей с достатком, с влиянием. Правда, на пропитание хватало, были у нас свой скот, куры… покос свой был, кое-какое домашнее добро. Но всякий лишний расход оборачивался сущей бедой. Надо платить наше ученье в школу — отец чешет в голове: где добыть 10–15 рублей? Требы отцу давали мало. Ходит-ходит по требам, а дома подсчитает — рубля 2 принес, да из них-то на его долю приходилось 3 части, а остальные 2 — двум псаломщикам. Годовой доход не превышал 600 рублей на весь причт. Много ли оставалось на долю отца? Были еще доходы «натурой» (их тоже делили на 5 частей). Крестьяне давали яйца, сметану, зерно, лен, печеный хлеб (на храмовой праздник и на Пасху), кур (на Святках), но эти поборы с населения были тягостны для обеих сторон. Священнику — унижение материальной зависимости и торга за требы, крестьянам — тягостное, недоброе чувство зависимости от «хищника», посягающего на крестьянское добро. Бабы норовили дать, что похуже: яйца тухлые, куру старую… Мой дядя, священник, рассказывал случай, когда баба, пользуясь темнотой в клети, подсунула ему в мешок вместо курицы ворону. Теперь это похоже на анекдот, а тогда подобный поступок был весьма характерным для взаимоотношений священника и прихожан.
Вопрос о государственном жалованье духовенству был поднят лишь при Александре III и решен поначалу в пользу беднейших приходов; положено было жалованье духовенству этих приходов от 50 до 150 рублей, причем годовой бюджет Синода был установлен в размере 500000 рублей с тем, чтобы в дальнейшем увеличивать его ежегодно на 1/2 миллиона. Приходов в России было около 72000. При таком их количестве судьба беднейшего духовенства, которое переходило на государственное жалованье, оставалась надолго завидной долей для остальных. Победоносцев был против этой реформы: содержание духовенства за счет прихожан, по его мнению, обеспечивало его слияние с народом и не превращало в чиновников. Но если бы сам он попробовал жить в тех условиях, на которые обрекал рядовое духовенство!
Необходимость доставать нужные деньги детям на школу заставляла отца прибегать к крайней мере — займу у целовальника, у кулака. Приходилось соглашаться на огромные бесчеловечные проценты. За 10–15 рублей займа кулак требовал 1/5 урожая! Мать упрекала отца, зачем он скоро согласился, зачем неискусно торговался. Но было нечто и похуже этих бессовестных процентов — переговоры с кулаком о займе. Я бывал их свидетелем, многое запало в мое сердце…
Когда наступало время ехать нам в школу, отец ходил грустный и озабоченный, потом скрепя сердце приглашал кулака, приготовляли чай, водку и угощенье — и для отца начиналась пытка. С тем, кого следовало обличать, приходилось говорить ласково, оказывая ему знаки внимания и доброжелательного гостеприимства. Отец унижался, старался кулака задобрить, заискивал — и наконец с усилием высказывал просьбу. Кулак ломался, делал вид, что ничего не может дать, и лишь постепенно склонялся на заем, предъявляя неслыханные свои условия. Отец мучительно переживал эти встречи: душа у него была тонкая.
Как ни тягостны были ежегодные переговоры с кулаком, они не могли сравниться с той бедой, которая вдруг свалилась на нашу семью. Мне было тогда 11 лет. Случилось это на Пасхе, в ночь со среды на четверг. В тот день мы ходили по приходу с крестным ходом, была грязь, мы измучились, пришли домой усталые и заснули мертвым сном. Вдруг среди ночи отец меня будит: «Идем в сарай спать на сено…» — «Как на сено? И подушку взять?» — «Да…» — «И одеяло?» — «Да…» Выхожу… — сени в огне. Я схватил сапоги и побежал будить псаломщиков, — а уже крыша горит. Крики… шум… Отец бросился спасать скот. Но спасти было невозможно: с ворот, через которые выгоняли скот, пожар и начался. Коровы ревели, лошади взвивались… Я видел, как огненные языки лизали докрасна раскаленные стены, слышал рев коров (и сейчас его помню)… Погибло все наше добро, весь скот, буквально все, до нитки.
Этот пожар — одно из самых сильных впечатлений моего детства. Я был нервный, впечатлительный мальчик, и ужас, в ту ночь пережитый, потряс меня до глубины души.
Нас подпалил мужик: он выкрал что-то из закромов соседней помещицы, старой девы. Его судили. Отбыв наказание в тюрьме, он решил отомстить. Потерпевшая помещица отвела от себя его злобу, оговорив моего отца: «На тебя поп донес». Мужик поджег ворота нашего скотного двора. Отец стал нищим. Правда, кое-кто из крестьян отозвался на беду: привели свинью, пригнали корову… Помещица, оклеветавшая отца, — может быть, совесть ее замучила, — приняла в нас участие, но все это не могло вернуть нам того самого скромного благополучия, которым наша семья пользовалась. Это бедствие отца подкосило.
Тяжелые впечатления раннего моего детства заставили меня еще ребенком почувствовать, что такое социальная неправда. Впоследствии я понял, откуда в семинариях революционная настроенность молодежи: она развивалась из ощущений социальной несправедливости, воспринятых в детстве. Забитость, униженное положение отцов сказывались бунтарским протестом в детях.

Когда же пришла пора отдать меня в школу, меня отвезли в духовное училище в Белёв, соседний уездный город, расположенный на высоком берегу Оки. Мне было 9 лет...
Заботиться о пропитании надо было самим... Ели в меру наших материальных возможностей, но соображаясь с постами, в заговенье обычно наедались втрое. Спали мы, одни — на койках, а другие, по 2–3 человека, — на нарах. Жили бедно, патриархально, вне всяких формальных правил поведения... За отсутствием правильного педагогического наблюдения мы своевольничали и подчас от последствий нашего своеволия жестоко страдали.
Как-то раз мы, все 8–9 человек, после бани напились воды прямо из бочки, что стояла под водосточной трубой, — и все поголовно заболели тифом...
Случилась с одним учеником беда и похуже тифа. На берегу Оки пекли на жаровне оладьи на постном масле, и продавались они по копейке за пару. Мальчик вздумал с торговкой держать пари: «20 штук съем, и тогда оладьи даром, а нет — заплачу». Съел все 20 — и умер от заворота кишок...
Наша вольная жизнь вне стен училища давала немало поводов для проявления нашей распущенности. Мы любили травить собак, бегали по городу босиком, играли на улицах в бабки… благопристойностью и воспитанностью не отличались. Была в нас и просто дикость. Проявлялась она в непримиримой вражде к гимназистам и к ученикам Белёвского технического училища имени Василия Андреевича Жуковского. Они нас называли «кутейниками», мы их — «селедками». Ежедневно враждебное чувство находило исход в буйных столкновениях на мосту. Мы запасались камнями, палками, те тоже, и обе стороны нещадно избивали друг друга. Как-то раз я попался в плен и вернулся весь покрытый синяками. На эти побоища старые учителя смотрели сквозь пальцы, даже не без интереса относились к проявлениям нашей удали...
Учителя нашего училища по своему образованию делились на «семинаристов» и «академиков». «Семинаристы» были проще, доступнее, лучше к нам относились, «академики» смотрели сверху вниз. Среди учителей было распространено пьянство. В приготовительном классе учитель наш был талантлив и имел на нас хорошее влияние, потом он спился. Учитель греческого языка страдал алкоголизмом. Пили и другие...
Состав учеников был пестрый. Были мальчики и хорошие и дурные. Мне случилось жить на квартире с сыном состоятельного священника; он крал у хозяйки по мелочам, а как-то раз ночью выкрал у хозяйкиного брата из бумажника 5 рублей. Поначалу вора не могли найти, началось строгое расследование... После долгого запирательства мальчик сознался. Его очень строго наказали, но воровать он продолжал. За ним так и установилась кличка: вор! вор! Психологически непонятна была его склонность к воровству: он не нуждался, как многие другие ученики.
...
По окончании Белёвского духовного училища я поступил в Тульскую семинарию...
Жили семинаристы по квартирам на окраинах города, в темных улочках, где грязи по колено (лишь стипендиаты, а поначалу я к ним не принадлежал, жили в интернате). Свободой они пользовались полной, но зачастую пользовались дурно: нередко обманывали начальство, прибегая ко всяким уловкам, чтобы не приходить на уроки, устраивали попойки, шумели, распевая песни…
Попойки, к сожалению, были явлением довольно распространенным, не только на вольных квартирах, но и в интернате. Пили по разному поводу: празднование именин, счастливые события, добрые вести, просто какая-нибудь удача… были достаточным основанием, чтобы выпить. Старшие семинаристы устраивали попойку даже по случаю посвящения в стихарь (это называлось «омыть стихарь»). Вино губило многих. Сколько опустилось, спилось, потеряв из-за пагубной этой страсти охоту и способность учиться!
Распущенность проявлялась не только в пьянстве, но и в неуважительном отношении к учительскому персоналу. Заглазно учителей именовали: «Филька», «Ванька», «Николка»… искали случая над ними безнаказанно поиздеваться. Например, ученики 4-го класса поставили учителю на край кафедры стул с тем расчетом, чтобы он, сев на стул, полетел на пол. Так и случилось. Класс разразился хохотом…
К вере и церкви семинаристы (за некоторыми исключениями) относились, в общем, довольно равнодушно, а иногда и вызывающе небрежно. К обедне, ко всенощной ходили, но в задних рядах, в углу, иногда читали романы... Не пойти на исповедь или к причастию, обманно получить записку, что говел, — такие случаи бывали. Один семинарист предпочел пролежать в пыли и грязи под партой всю обедню, лишь бы не пойти в церковь. К церковным книгам относились без малейшей бережливости: ими швырялись, на них спали…
Таковы были нравы семинаристов. Они объяснялись беспризорностью, в которой молодежь пребывала, той полной свободой, которой она злоупотребляла, и, конечно, отсутствием благотворного воспитательного влияния учителей и начальствующих лиц.
Начальство было не хорошее и не плохое, просто оно было далеко от нас. Мы были сами по себе, оно тоже само по себе. Судить никого не хочу. Среди наших руководителей люди были и добрые, но вся их забота была лишь в том, чтобы в семинарии не происходило скандалов. Провинившегося в буйном пьянстве сажали в карцер и выгоняли из семинарии. Реакция на зло была только внешняя.
Ректор семинарии, важный, заслуженный, маститый протоиерей, жил во дворе семинарии, в саду. Он любил свой сад, поливал цветы. У нас появлялся редко. Свои обязанности понимал так: «Мое дело, — говорил он, — лишь подать идею». Применять его идеи должны были другие: инспектор и его помощники. От нас он был слишком далек и, по-видимому, нас презирал. Когда впоследствии, уже будучи назначен инспектором Владимирской семинарии, я зашел к нему проститься и просил дать наставление, он сказал: «Семинаристы — это сволочь», — и спохватился: «Ну, конечно, не все…» К сельскому духовенству он относился свысока, третировал, как низшую расу («попишки»). От него мы не слышали ни одной проповеди, тогда как семинаристы в последнем классе обязаны были обучаться проповедничеству, и посвященные в стихарь произносили в церкви «слово». Обычно это «слово» вызывало иронию слушателей-товарищей.
Инспектор был светский человек, помещик, и часто уезжал в свою усадьбу. За ним приезжал кабриолет. Стоило нам издали его экипаж приметить (последние годы я был стипендиатом и жил в интернате), — и мы ликовали: сейчас уедет! К нам он относился тоже формально, не шел дальше наблюдений за внешней дисциплиной; живого, искреннего слова у него для нас не находилось.
Начальство преследовало семинаристов за усы (разрешалось одно из двух: либо быть бритым, либо небритым, а усы без бороды не допускались), но каковы были наши умственные и душевные запросы и как складывалась судьба каждого из нас, этим никто не интересовался.
Кормили нас хорошо, но не всегда досыта. Нашей мечтой был обычно кусок мяса, так малы были его порции, так жадно мы делили кусочек отсутствующего ученика. Белый (пшеничный) хлеб был лакомством.
Сочетание всех этих условий семинарской жизни обрекало молодежь на тяжкое испытание: мы обладали свободой при полном неумении ею пользоваться. Многие, особенно в начале семинарского курса, в возрасте 14–17 лет, вынести этого не могли и погибали. Из 15 человек, окончивших курс Белёвского училища, до 6-го класса семинарии дошло только 3 ученика. Кто отстал, кто выскочил из семинарии, кто опустился, забросил учение и уже не мог выкарабкаться из трясины «двоек». Жизнь была серенькая. Из казенной учебы ничего возвышающего душу семинаристы не выносили. От учителей дружеской помощи ожидать было нечего. Юноши нравственно покрепче, поустойчивей, шли ощупью, цепляясь за что попало, и, как умели, удовлетворяли свои идеалистические запросы. Отсутствие стеснений при благоприятных душевных данных развивало инициативу, закаляло, вырабатывало ту внутреннюю стойкость, которую не достичь ни муштрой, ни дисциплиной, но для многих свобода оборачивалась пагубой. При таких условиях ни для кого семинария «аlma mater» быть не могла. Кто кончал, — отрясал ее прах. Грустно вспомнить, что один мой товарищ, студент-медик Томского университета, через год по окончании семинарии приехал в Тулу и, встретившись со своими товарищами, сказал: «Пойдем в семинарию поплевать на все ее четыре угла!»
Такова была семинария, в которую я попал.
Первые годы были для меня какие-то пустые. Жил я жизнью глупой, пошлой, рассеянной в соответствии с бытом и нравами, которые царили вокруг меня. Я вырвался на полный простор и поначалу, как и многие мои товарищи, плохо использовал свою свободу.
Прежде всего стал учиться курить, но втянуться в курение не мог: оно мне было противно. Из удали раза два-три напился, чтобы доказать, что не хуже других могу осушить чайный стакан водки, играл иногда в карты, ученье забросил, распустился… При переходе во 2-й класс едва не провалился на экзамене по истории. Кто бы узнал во мне первого ученика Белёвского училища!..
Мое увлечение литературой во 2-м классе подготовило почву для дальнейшего душевного развития; в 3-м классе на нее пали семена тех политических учений, которые стали проникать в нашу среду. Это была пора царствования Александра III после убийства Александра II. В подполье развивался политический протест, возникали нелегальные организации. Местные тульские революционеры завербовывали юнцов из учащейся молодежи и охотились на семинаристов. Вождем этого социалистического движения был секретарь консистории В. Поначалу молодежь собиралась на невинные литературные вечера по субботам, перед всенощной. Читали доклады о Достоевском, о Пушкине… издавали журнальчик, мальчишки писали стихи. Никому в голову не могло прийти, что во главе кружка социал-революционная организация. Власти ее накрыли. В. и многих членов кружка арестовали (среди них были и гимназисты). Некоторые семинаристы оказались под подозрением. В семинарию нагрянули с обыском, кое-кого перехватили, кое-кого повыгнали или лишили казенного содержания. Мой товарищ Пятницкий, сын бедного диакона, талантливый юноша, музыкант, поклонник Шекспира, — застрелился...
Литературные собрания я посещал, был лишь наблюдателем, нагрянувшая гроза меня не коснулась. След все же на многих из нас она оставила. Мы сделались сознательней, невольно стали сопоставлять революционные политические чаяния с опытом социальной неправды, которую сами наблюдали, — и в нас возникал бесформенный протест, образовывалась накипь…

…никто над нами не работал и нас не развивал... Многие из нас вынесли из своих семей, из сел и деревень, где протекало детство в непосредственном общении с народом, смутные чаяния, мечтанья, а также запас воспоминаний о горьких обидах и унижениях. Сочетание богословских занятий, приуготовлявших нас к пастырству, и социальных идей породило то своеобразное «народничество», к которому и я тяготел тогда всей душой. Народ вызывал во мне глубокую жалость. Меня тревожило, что он пропадает в грязи, темноте и бедности. Это настроение разделяли и другие семинаристы. В нашей семинарии учились Глеб и Николай Успенские. «Народничество» в произведениях Глеба Успенского, вероятно, связано с теми настроениями, которые он воспринял в семинарской среде. С Николаем мы были даже знакомы — он встречался с семинаристами, был женат на дочери нашего сельского священника. Судьба его грустная: он впоследствии опустился, спился, бродил по ярмаркам с дочерью своей и каким-то крокодилом, девочка плясала и собирала медяки в шляпу отца…
Своеобразная идеология «народничества» внушала горячее желание послужить народу, помочь его культурному и хозяйственному развитию, хотелось поскорей стать сельским священником и приняться за духовно-просветительную работу. К сожалению, в этих наших запросах мы были предоставлены самим себе, наши воспитатели и преподаватели мало нам помогали, чтобы не сказать больше…
Преподаватель практических предметов по пастырству хотя и добрый, религиозный человек, но как светский не внушал нам большого доверия. Когда он в вицмундире иногда горячо говорил нам о задачах пастырства или учил церковному проповедничеству, невольно в душе возникал искусительный вопрос: почему же он, так просто трактующий о пастырстве, сам не идет по этому пути?

Лето по окончании семинарии я провел, как всегда, в родной семье. В течение ближайших летних месяцев мне предстояло решить свою дальнейшую судьбу. Академия меня влекла, но отсрочивала осуществление моих народнических стремлений. Идиллическая мечта — стать сельским священником, создать свою семью и служить народу — исключала высшее образование...
Я не знал, что мне делать, и решил съездить в Оптину Пустынь посоветоваться со старцем Амвросием...
И с какими только житейскими делами, даже пустяками, к нему не приходили! Каких только ответов и советов ему не доводилось давать! Спрашивают его и о замужестве, и о детях, и можно ли после ранней обедни чай пить? И где в хате лучше печку поставить? Он участливо спросит: «А какая хата-то у тебя?» А потом скажет: «Ну, поставь печку там-то…»
Мне все это очень нравилось.
Я поведал старцу мое желание послужить народу, а также и мое сомнение: на правильный ли я путь вступаю, порываясь в Академию?
— Да, хорошо служить народу, — сказал о. Амвросий, — но вот была купчиха, сын стремился учиться в высшем учебном заведении, а мать удерживала: «Обучайся, мол, у отца торговле, ему помогать будешь, привыкнешь, в дело войдешь…» Что же? Захирел он в торговле, затосковал и помер от чахотки.
Старец ничего больше не добавил, но смысл слов я понял и сказал матери, что ехать в Академию мне надо.
Неизвестно, что меня ожидало, если бы я не последовал указанию о. Амвросия. С молодыми либеральными батюшками тогда не стеснялись, впоследствии многие оказались со сломанными душами, случалось, попадали под суд и, не выдержав тяжелых испытаний, кончали идеалисты пьяницами, погибали…
Помню, вкусив премудрости научной психологии, мы вздумали посмеяться над нашим старым служителем — истопником Андреем. Однажды вечером, когда он пришел посмотреть, как топится печь, мы с некоторой важностью задаем ему вопрос: «Скажи, Андрей, в чем превосходство человека над собакой?», а он, подумав, говорит: «Да ведь, господа, смотря по тому, какой человек и какая собака…» Этот остроумный ответ простого человека так нас озадачил, что мы не нашлись, что ему ответить, и это отбило у нас охоту кичиться своею «образованностью»...
Отец совещался со мною по служебным делам. У него создались неприятные отношения с церковным старостою, местным огородником и кулаком, который за большие проценты давал ссуду крестьянам и держал их в своих руках. Староста вел агитацию против моего отца среди прихожан, подстрекнул их написать жалобу епархиальному начальству: пришлось давать объяснения консистории. Отец жаловался, как иногда трудно бывает священнику ладить со старостами, особенно если на эту должность попадает такой зазнавшийся «мироед». В доказательство он рассказал мне очень интересный в бытовом отношении случай в соседнем селе.
Местный священник, любитель родной старины, хотел при ремонте храма поместить в иконостасе образ святого священномученика Кукши, просветителя вятичей, живших по р. Оке, ибо приход этот был расположен на притоке Оки, р. Уне. Староста, не имевший, разумеется, никакого понятия ни о Кукше, ни о вятичах, ни за что не хотел помещать в церкви этого образа: ему не нравилось и казалось неблагозвучным самое имя Кукши. «Какую такую кукшу выдумал наш поп?» — говорил он прихожанам. Дабы разрешить спор, священник вместе со старостой поехал к местному архиерею. Престарелый архиепископ Никандр стал вразумлять несговорчивого старосту: «Почему ты не хочешь поставить в церкви икону святого Кукши? Ведь он просветил верой Христовой вятичей, наших предков; ведь мы происходим от вятичей». Староста очень обиделся и говорит: «Не знаю, может быть, Вы, Ваше Высокопреосвященство, вятич, а я, слава Богу, православный русский человек!» Что было делать: пришлось любознательному священнику отказаться от мысли иметь в своем храме икону священномученика Кукши…
Среди этого беззаботного студенческого веселья меня подстерегало тяжелое семейное горе. Я заболел скарлатиной, хотя форма заболевания была легкая, и скоро поправился, но я заразил ею свою маленькую сестру, 9-летнюю Машу. Это была очень добрая, ласковая, кроткая девочка, общая наша любимица. Особенно нежно ее любила мать как самую младшую и единственную дочь среди остальных пятерых сыновей. Я видел, как Маша, вся красная от жара, задыхалась, стонала, изнемогая в борьбе с ужасною болезнью. В таком состоянии я простился с нею и уехал в Академию. Через неделю Маша скончалась… Невыразимо жалко было мне нашей милой малютки… Можно себе представить, какой это был огромный удар для наших бедных и уже стареющих родителей, особенно для матери…


Процесс над колчаковскими министрами. Часть XIII. Речь обвинителя (окончание)

Из сборника документов «Процесс над колчаковскими министрами. Май 1920».

Они отбросы человечества, раньше принадлежавшие к политическим деятелям, но с их точки зрения уважаемых людей [вроде] Алексинского, Савинкова и столь известного подсудимому Клафтону Бурцева снабжали обильными деньгами, а затем, как говорил здесь подсудимый Писарев и др., посылали для оглашения известия Папе Римскому, архиепископу Кентерберийскому, что большевики насилуют монахинь, национализировали женщин и т. д. Они посылали эти известия, несмотря на то, что в кармане у их руководителя, у их уважаемого лица, у их Верховного правителя находился пасквиль — декрет о национализации — анархистов в Саратове, в котором было сказано о такой национализации. И они, несмотря на это, все-таки миллионы [рублей] тратили для внушения трудящимся всего мира: зрите, какие там, в этой [советской] России, ужасные преступники; идите к нам на помощь, чтобы свергнуть национализирующих женщин и т. д. И, может быть, когда Маклаков и Набоков просили, чтобы социалисты из Омского правительства оказали поддержку Алексинскому, может быть, социалисты, имевшие сношения с иностранными социалистами, посылали [им] сведения о том, что такие декреты существуют в советской России, и Каутскому, который тоже повторяет о национализации, так как группа социалистическая из России об этой национализации женщин говорит.
[Читать далее]И тем не менее они политикой не занимались. Кровь миллионов рабочих и крестьян, разрушение всего транспорта для целей фронта, как тут безобидно сегодня пояснял в своей лекции Ларионов, — это не политика. Фронт неизвестно откуда появился. Точно так [же] неизвестно, откуда появились так называемые министры, куда они на один — два дня на какой-то предмет заходили, а потом, стряхнув прах от ног своих, выходили. Фронт неизвестно откуда появился. И правительство неизвестно откуда появилось. И все их объяснения здесь кажутся такими, будто правительство это тысячу лет существует. И будто бы перед нами, скажем, английское правительство сидит на скамье подсудимых и отвечает.
Они здесь ведь не добровольно зародились: ведь были какие-то организации и лица, которые свергли советскую власть, которые при помощи денежных затрат устраивали возможность воспользоваться неукрепившимся положением трудящихся масс, тем, что они еще не очистились от скверны капиталистической. Их науськивали на свержение советской власти социалистические партии, у которых руки были связаны в большей степени, социалист Шумиловский с развязанными руками. Воспользовавшись тем, что эти массы еще не сознательны, они при помощи денежных средств создавали военные организации. Тут могут быть деяния рискованные и сложные, как в Москве, где действовали опытные культурники из партии народной свободы. Они эти средства давали, и давали авансом, а потом с невинным видом, по предложению министра финансов, уплачивали по этим счетам. И это называется, что они не принимали участия в свержении советской власти. «Власть была здесь установлена чехами. Мы зашли туда, когда она уже окончательно сконструировалась», — это, главным образом, заявляли [лица] с юридическим образованием.
Она уже сконструировалась, и поэтому не может быть речи о том, что мы принимали участие в ее создании. А поэтому не можем мы обвиняться в участии в бунте и [в] содействии организации этой власти. Вот юристы, у которых для себя одна мерка, а для большевиков — другая. Они принимали участие в издании «закона» для лиц, причастных к большевистскому бунту, начавшемуся в [19]17 году. И всякое лицо, как выяснилось из бесподобных разъяснений Цеслинского, Степаненко и др., подходящее под эту мерку, после допроса мобилизованными юристами попадало к Анненкову и др. Какая это была власть? «Мы вошли туда, но мы не можем отвечать за историю ее возникновения», — говорят они нам.
И второе — фронт откуда-то появился. Характерное было заявление. Политикой совершенно никогда не занимавшийся [такой] научный деятель, практик, известный железнодорожный деятель, как Ларионов, объяснял, почему он угонял на восток поезда, из опыта на Западном фронте (а я для точности спросил [его], кто на этом Западном фронте воевал; [оказалось] — Германия с Россией). Он ввиду аналогии, что правительство Колчака то же самое сделает с подвижным составом, угнал его на восток. И выходит, что он отстаивал интересы грядущей советской власти. Он этот подвижной состав на востоке согнал в бесконечную ленту. Он чуть не заявляет нам: «И теперь вы можете кататься на поездах, которые я для вас сберег». Это деятельность техника, а не политика?
Причем эти техники иногда обладают такими сведениями, что остальные политики и не подозревают. Он объясняет такое неожиданное явление, как представление министерства финансов о выдаче награды за энергичное преследование большевиков. Он объясняет, что это было не за то, о чем я спрашивал Матковского, не за головы, а за карманы большевиков. Большая была сумма взята, отчего же не выдать маленькую награду. И если защита, я должен это припомнить, не удержалась, заявив, что раз это было сделано министерством финансов, то, значит, это [была] награда не за головы, а за деньги, на что я тогда не имел возможности возразить. Я спрошу, если министерством земледелия вносится предложение о недопущении расселения задержанных большевиков на территории Сибири, для чего это могло быть сделано: здесь дело касается предания земле или удобрения земли? Тем не менее все это случайные явления, хотя и слишком многочисленные. Но они за все это отвечать не собираются.
Вы подумайте — жуткая картина! — существует атаманщина, существует военщина, на которую они так жалуются, но с которой под руку они сюда пришли, которая их поддерживает и которая, через некоторое время убедившись в полном отсутствии какого бы то ни было риска, и их начала сбрасывать. И тем не менее они почти каждый день принимают постановления о введении смертной казни, как обычное явление. Но они поспешно заявляют: мы на этот счет не ответственны. У нас в канцелярии сидел юрисконсульт, уважаемая женщина-профессор, или еще более уважаемый мужчина. Они давали заключение.
И крупный ученый Введенский, которому раньше по роду деятельности приходилось убивать ну какое-нибудь под стеклом зримое живое существо и который никогда в жизни не подписывал ничего касающегося смерти, он с наивным видом разъяснял: я пошел в министерство по другому делу. Там на повестке [дня] стояли еще какие-то вопросы, была предложена смертная казнь, какие-то 18 номеров, что не помню, я не возражал.
Другой «защитник труда», Василевский, говорит, что ему приходилось возражать против смертной казни, но он также не помнит этих статей. Я не имел раньше этой книги, но я теперь могу напомнить, за что там предусматривается смертная казнь: за порчу лошади; за взятие денег в большем размере, чем предписано; за требование денег раньше срока. Вот за какие вещи ученые люди и «защитники труда», ждавшие с душевной тревогой и с раздвоением душевным момента, когда им удастся спасти социальные завоевания революции, назначали смертную казнь. После этого они смеют говорить: мы не политики, мы не знали тех действий, которые проходили перед нами. И, разумеется, если бы знали, мы не могли бы их поддерживать.
Позвольте, даже этого не говорили. Когда мы предъявили им весь непосредственный ужас полуторагодового подавления Сибири, Урала и Поволжья, их гуманистические души заколебались. У кого-то даже появились слезы на глазах. Но на следующий день они дружно выступили перед нами, [предварительно] поговорив между собою. И мы слышали здесь: ничего не было; кто там был, кто это делал, мы не знаем; мы все были хорошие люди; мы стремились отстаивать интересы рабочих, как подсудимые Ларионов и Степаненко; мы создавали комитеты помощи безработным, защищали завоевания революции; вообще неизвестно каким путем сюда попали; мы были избраны общественными учреждениями; приехали сюда по поручению народных комиссаров; политикой никогда не занимались. Правда, я иногда председательствовал, иногда делал доклады о политическом положении в Иркутске, о политическом настроении железнодорожных служащих, которые не совсем так дружелюбно относились, по-видимому, как пытался изобразить Ларионов, который хотел все сделать в интересах советской власти.
А припомните, что он не останавливался перед тем, чтобы грабить десятки миллионов трудового народа. Правда, рассылал сведения, что большевики совершают зверства, до самой последней минуты, до той декларации, которая им сейчас кажется немного странной, но которая единодушно всем составом министерства и социалистом Шумиловским подписана.
Они перед нами такую неслыханную бездну падения обнаружили. Они старались доказать, что заслуги у них есть: куски большевизма они стремились сохранить. За эти больничные кассы, для некоторых рабочих ими оставленные, история их поблагодарит. А в советской России разве есть хоть один рабочий, который не получает [такой] помощи? Там все получают [пособия] и по безработице, и по болезни. Если бы у вас было такое стремление, для вас путь был один — в советскую Россию. Но у вас было другое. Вы восстали против нас, против осуществления того, что стремились сделать мы. Вам было известно, какие меры там принимались, — это ваши заграничные друзья сообщали. А вот свидетель Деминов говорит, раз такие меры принимались в советской России, то необходимо было часть этих мероприятий проводить и здесь, а то будет плохо.
Вот Преображенский, великий геолог, говорит, что если будут напечатаны его труды о единой школе (думаю, что бумажный кризис, в значительной степени усиленный существованием навязанного нам этого фронта, помешает этому), он полагает, что если эта бумажка будет напечатана, то все его оценят. Позвольте, ведь в советской России единая [трудовая] школа достигла таких результатов, какие ему и не снились. А выезжая из советской России, вы знали, что там вводится единая [трудовая] школа. И вы хотели содействовать большевизму в местах, которые обагрены кровью при помощи ваших рук. О, как низко падают величайшие ученые, когда они связывают свою судьбу с интересами кучки грабителей, капиталистов и банкиров!
Это страшное падение ученых, потерявших всякую идейную связь с наукой, внушает ужас рабоче-крестьянской России, которая страстно ждет своих ученых, может быть таких, как покойный Тимирязев, связавший всю свою судьбу с нами, но не может без скорби смотреть на падение великих людей, которые во все времена стремились к просвещению трудовых масс и в создании такого университета, как лутугинский, принимали участие. Их последующая деятельность не только уничтожила все это, но привела к худшим результатам. Геолог Преображенский говорил, что судьба золота науку не интересует. Оно попадает к государству, а куда пойдет, неизвестно. Но оказывается, что в том учреждении, в котором были разные ученые, некоторым было известно, куда золото попадает, но они вступили туда не в качестве ученых, а в качестве товарищей министра.
Товарищи члены революционного трибунала! Может быть, вы припомните, хотя я думаю, что трудно припомнить, за что они, по их словам, подняли восстание против власти рабочих и крестьян? Перед вами выступали здесь члены партии, председатели партийных комитетов, и члены партий, которые случайно из организации вышли по случаю отъезда, и члены партий, которые все время находились в партии, [но] не платили членского взноса, и другие лица, здесь подписавшиеся сами, своей рукой через год после того, как советская власть свергла германское насилие, и когда они начинали разговаривать понемножку с Германией, чтобы затеять с нею для начала деловые сношения, которые сейчас заканчиваются членом ЦК партии народной свободы Гессеном, который сейчас в Берлине с монархическими элементами Германии организует единый противобольшевистский центр, очевидно передвинутый с востока, куда этому помогали в последние дни передвигаться подсудимый Червен-Водали и техник Ларионов.
Все они тогда писали на весь мир, что преступления так называемых большевиков продолжаются, беззакония все время царят и т. д. и т. д., [что] Россия отдана во власть немцев и мадьяров. И не было у них большего ужаса для изображения порядков в советской России, как то, что в рядах ее Красной армии, которая имеет отряды угнетенных всего мира, имеются и китайцы. Они нисколько не смущались, когда их председатель, почетный гражданин Сибири, уважаемый человек Вологодский, почти всеми ими признанный заслуживающим этого звания и в самые последние дни в Иркутске [признанный] заслуживающим особой пенсии за его заслуги как основоположника борьбы с насильниками-большевиками, они нисколько не смущались, что их председатель получил сообщение о том, что Кудашев, тоже идейный дипломат царя Николая, в период советской власти на Амуре разрешил продать русские суда в руки китайцев.
Вот если китайцы — судопромышленники и спекулянты — с ними вступают в альянс, это соответствует той любви к родине, о которой тут рассуждал Червен-Водали. А если угнетенные рабочие Китая вместе со своими братьями, русскими рабочими и крестьянами, составляли одну армию, это[го] достаточно для того, чтобы говорить: необходимо идти на Москву, спасти ее от китайцев, на которых исключительно опираются большевики. Эти вещи продолжали они говорить. Но здесь, перед лицом революционного трибунала, они все перебывали перед вами, разных партийных мастей и окрасок, и подавляющее большинство не помнящих партийного родства. И они хоть слово вам здесь сказали о том, что мы продолжаем считать правильным свое первое поведение? Или, быть может, они стали считать, что власть рабочих и крестьян была настоящей сильной рабоче-крестьянской властью, опиравшейся на миллионы, а они были примазавшейся кучкой насильников?
Нет, никто из них этого не говорил. Никто из них не говорил и того, что они раскаиваются в том, что было. Вообще быль таким молодцам не в укор. Они в свое время дело сделали, известное количество средств затратили на свержение советской власти под флагом демократического и социалистического фигового листка. А теперь нам не обязательно это припоминать. А может быть, если в подробностях выяснить, то окажется, что по распределению функций, на основании письма министра или на основании законоположения за номером таким-то к их ведомству не относилось выяснение этого вопроса.
Все [они] прошли перед вами. Вся их первоначальная деятельность, лишенная хотя бы грана идеи, которую они развили в своих посланиях. Все они себя жертвами считали: «Меня вызывали в правительство отстаивать социальные завоевания революции». Да позвольте, зачем их надо было отстаивать? Ведь советской властью они защищались полностью. А когда пришли эти так называемые возродители и спасители с гайдами, Розановыми, сипайловыми и Семеновыми на основании ваших настойчивых пожеланий, вот когда все эти лица пришли к вам, вы теперь хотите от них отказаться. И вообще изложить все дело так обывательски мирно, будто ничего в сущности не было: не было полуторагодовалого здесь ужаса белых, книгу о котором собираются писать некоторые из ваших сподвижников. Всего этого не было, все это забыто, причины, ради которых это сделано, неизвестны.
Прошли перед глазами революционного трибунала картины сплошных хищений, сплошных убийств, сплошных разрушений. Ради чего все это сделано? Дайте объяснение, дайте какой-нибудь смысл этим неслыханным в мире разрушениям.
Ведь в течение полутора лет при разных, как тут безобидно выражался подсудимый Ларионов, колебаниях фронта, ведь когда все это разрушалось, женщины и дети уничтожались тысячами. Ведь на основании предложения министра земледелия предавались мучительной смерти десятки тысяч выводимых из тюрем.
И не смеет, не должен подсудимый Шумиловский заявить мне: «Я случайно только один снимок видел тех ужасов, которые были в Новониколаевске». Я думаю, он прекрасно знает, что нет ни одного города и городка, откуда бы не выводили на расстрел из всех тюрем.
И если бы подсудимый Ларионов, выглядывая из автомобиля, не смотрел только на мост [через Иртыш], к разрушению которого он не имел никакого отношения, [а] если бы он посмотрел на витрины, [то] он бы видел снимки тех, которые были выведены при вашей эвакуации из Омска из тюрем и которых мы, придя сюда, хоронили через несколько дней, когда гробы тянулись на версту с лишком. Это было [не] только в Омске. Не было ни одного города, где бы это не делалось. И что же? Ничего. Высокие лбы лиц, сидящих здесь, от этого не омрачаются.
Но вот в последнем случае, когда Сипайлов или другой спустили под винт 31 человека, [говорят:] «Ох, только не это. В этом меня не вините. Там, видите ли, были люди из общества, там были их родители — Марков и [П. Я.] Михайлов. Я в этом деле не повинен». А во всех тех зверствах, о которых тут свидетель [Сыромятников], который занимал должность [начальника штаба] у Розанова, рассказывал? У Розанова, которого вы назначили на эту должность, потому что он успел заявить себя хорошим военачальником при подавлении беспорядков в Енисейской губернии. Вот за все эти преступления вы принимаете на себя ответственность? За них вы не возмущаетесь? Или вам страшен только Сипайлов с четвертью водки в руке? Хотя возможность этой четверти водки вы ему создали, открыв монопольки. За все эти жуткие, страшные, неслыханные, не опубликованные до сих пор преступления, какие проходили перед вашими глазами, вы на себя ответственность принимаете? Это не вызывает вашего возмущения? [Или вы говорите:] «Только в этом гнусном деле Сипайлова я не повинен». Путем исключения дозволительно подумать, что в остальном вас это не возмущает. И за те страшные преступления, которые прошли здесь перед глазами всех присутствующих, они, лица, их совершившие, лица, участвовавшие в них, лица, прикосновенные к ним, лица, технически подготовлявшие возможность совершения этих преступлений, — что же они, несут ответственность?
Если вспомнить все то, что прошло перед нашими глазами, и то, что ведь перед нашими глазами прошла лишь тысячная доля того, что делалось в действительности, то невольно из горла рвется вопрос: «Что полагается за такие преступления?». (Значительная часть из публики: «Расстрелять! Расстрелять!»)
Председатель. Тише, товарищи, к порядку.
Гойхбарг. Тише, тише, тише... Уймись, гнев трудового народа! Революционный трибунал не есть орган возмездия. Ибо разве мыслимо возмездие, разве хватило бы у них жизней, чтобы покрыть то, что было ими сделано?! Революционный трибунал не лживый орган их или, во всяком случае, их единомышленников правосудия, о котором они говорили, что нарушение правосудия, имевшее, может быть, место в ночь на 22 декабря [1918 г.], если окажется, что оно соответствует действительности, то дело о нем должно быть направлено в законном порядке. К сожалению, не добавлено, по какому департаменту. Ведь, во всяком случае, с точки зрения обвинителя, представителя законной всероссийской рабоче-крестьянской власти, о которой с таким поздним раскаянием вспомнил, признавая ее, Краснов, ведь с точки зрения обвинителя тут нет никаких министров, а есть шайка преступников, бунтовщически восставших в личных и групповых интересах против власти огромной, подавляющей массы рабочих и крестьян.
У них, конечно, суда не было. Они пытались подражать иностранным так называемым независимым судам. Там в судах стоит древняя богиня Фемида с повязкой на глазах, которая якобы должна быть слепа. А между тем у нее повязка очень часто приподнимается. И если на правый глаз видно, что свой человек, из господствующего класса, то можно опустить повязку и меч правосудия для беспристрастной Фемиды не опустится. А если на левый глаз приподнимается повязка и будет видно, что [это] представитель трудящихся масс, то меч правосудия решительно рубанет.
Везде в этих правосудных странах заграничных, в тех местах, где военный министр Черчилль и другие тайком от своих рабочих масс под флагом Красного креста подсылали к ним на помощь убийц, — вот во всех этих местах только и может существовать такой суд. У них тоже был суд Матковского, который разбирал дела Волкова, Красильникова и Катанаева, где эти Волков, Красильников и Катанаев приезжают вместе с защищавшим их председателем партии народной свободы Жардецким. И этот суд Матковского решил, что преступления нет. У суда Матковского Фемида не стояла, но повязка приподнимающаяся была...
Революционный трибунал, прежде всего, есть орган политической борьбы, есть орган, прежде всего, политически умертвляющий партии, стоящие против власти рабочих и крестьян. Я думаю, что то, что прошло здесь перед революционным трибуналом, политически убило все партии, которые прикрывались какими-то идеями, а на самом деле были чисто хищническими, ничем не прикрывающимися партиями, которые от сипайловых отличались (и то в некоторых случаях только отсутствием в их руках четверти водки), — эти партии убиты. И трудящиеся массы, не только здесь присутствующие, но и во всем мире, узнав о гнусных деяниях, проходивших здесь перед нашими глазами, узнав о том, как великие ученые, ученые, чуть ли не представляющие собой какую-то шестую державу, государственники прикрывали теми или иными словами возможность борьбы с настоящей рабоче-крестьянской властью, они все узнают, что скрывалось за этими попытками обмана. Они все увидят, что ни единого грана идеи у них не было.
И все, кто прикрывались какими-то мыслями, выступая против власти рабочих и крестьян, все они политически уничтожены. Их нет во всем мире.
Но не только политическое уничтожение этих партий есть задача трибунала, но и наказание. С точки зрения советской власти, советской власти рабочих и крестьян под руководством передовых элементов пролетариата, стоящего на точке зрения научного социализма, на точке зрения сознательности этой власти. И ее органам — конечно, не так, как подсудимому Шумиловскому, — чужд всякий дух мести; они не могут быть причастны к этому чувству мести, ибо, как я уже имел случай спросить, чем можно возместить то, что [было] сделано? Чем можно было бы возместить эти миллионы загубленных жизней?
Чувство мести, безусловно, чуждо рабоче-крестьянской власти и ее органам. Но ей не чуждо чувство необходимости обезопасить себя. И основные начала наказания установлены у нас, как установлены и все основные положения уголовного права советской республики. Вот здесь (указывая на два листочка) изложены все основные начала наказания.
Совершение преступного деяния, указанного в обвинительном заключении, установлено. Оно должно быть признано за всеми здесь сидящими без всякого исключения. Но вопрос о наказании есть вопрос другой. Нам тут приходилось слышать, что борьба закончена: «Мы побежденные — вы победители».
Мы здесь слышали, с другой стороны, что остатки ваших организаций, остатки ваших средств и вашей помощи перебрались в другую нацию, к нации капиталистов всех стран, к вашим беженцам, к вашим крупным фигурам, которые бежали, потому что вы им дали средства. Ибо ведь [И. А.] Михайлов, не имей он возможности распоряжаться десятками миллионов [рублей], разве он мог бы бежать? Ведь если бы Гинс не получал 10 миллионов, разве он мог бы бежать? Разве Вологодский, не имея средств, мог бы бежать? Все эти лица сейчас с открытым челом, перебравшись за границу, продолжают отстаивать идею единой России, которую вы тут так неудачно закончили. Они получили средства от вас. Они сохранили связь с вами, и связь с разными лицами у некоторых, несомненно, имеется. И неизвестно, сейчас средства, тем или иным способом припрятанные, не дадут ли им возможность скрыться от изоляции и потом, правда, не быть страшными советской власти как таковой, но завирушку какую-нибудь, в результате которой тысячи трудящихся погибнут, они могут сделать.
И революционный трибунал должен учесть основные начала наших наказаний: что преступника, прежде всего, пытаются приспособить к существующему общественному порядку, если известно, что при помощи тех или иных принудительных работ, при помощи перевоспитания этими принудительными работами и при помощи принудительного отучения его от замашек, которые они сохраняют и на скамье подсудимых, это возможно. Это первое.
Второе — по отношению к целому ряду лиц выясняется, что их приспособить к общественному порядку, не изолируя, трудно, ибо они обладают некоторыми способностями, они обладают способностью вступать в сношения. Они неожиданно могут появиться в местах, где есть некоторые колебания фронта, вообще какое-нибудь колебание. Они, там появившись, могут временно принести большой ущерб. И вот для таких лиц изоляция необходима.
Пойдем еще дальше. Революционному трибуналу советской республики чуждо всякое чувство мести. Но интересы рабочих и крестьян он защищать обязан. И если существует основательное предположение, что изоляция открывает возможность к бегству и к таким действиям, в результате которых погибнет хотя бы один труженик, то революционный трибунал, охраняющий жизни тружеников, должен предотвратить такую возможность.
Из обстоятельств дела выясняется, что некоторые сидящие на этой скамье сохранили до самого последнего времени неразрывные связи с организациями, ведущими и поныне преступную борьбу против рабочих и крестьянских масс, и возможность использования этих связей имеется. Этим лицам должна быть преграждена возможность вызвать смерть хотя бы одного рабочего и крестьянина.
Что же касается других, и в частности тех, которые, несомненно, не сохранили связи, которые в свое время ушли [из правительства] по тем или иным хорошим или даже плохим побуждениям, которые, может быть, производят неблагоприятное, а иногда — я удерживаюсь от более резкого слова — [и] иное впечатление, [но] раз они не грозят опасностью жизни рабочих и крестьян, по отношению к ним изоляция необходима.
И возможно, что здесь имеются некоторые, действительно только случайно забредшие в это преступное сообщество. В частности, я должен сказать — я других фамилий не называю...
Но, в частности, относительно двух лиц указываю, что, пожалуй, по отношению к ним приспособление к существующему общественному порядку мыслимо, а посему и возможно. Это подсудимый Карликов, действительно попавшийся как кур в эти грязные щи. И второй, может быть, в силу тех обстоятельств, что этот подсудимый содействовал в деле свержения этой преступной шайки с оружием в руках, я имею в виду подсудимого Третьяка, его тоже, может быть, можно приспособить к существующему общественному порядку...




Процесс над колчаковскими министрами. Часть XII. Речь обвинителя (начало)

Из сборника документов «Процесс над колчаковскими министрами. Май 1920».

Гойхбарг. …Я предлагаю вам, товарищи члены революционного трибунала, вместе со мною отшвырнуть в сторону те огромные бутыли розовой воды, которыми пытались в так называемых объяснениях подсудимые закрыть от ваших глаз ту кровь, те преступления, которые проходили перед вашими глазами...
Когда я слышал заявления подсудимого Шумиловского о том, он всегда придерживался чувства красоты и высокой человечности, когда он ссылался на поэтов, мне невольно должно было вспомниться, что такое сочетание чувств красоты и высокой человечности [у него уживается] с теми действиями, за которые Шумиловский выражал благодарность розановским войскам, всем частям гарнизона, которые здесь, в Омске, совершили те действия 22 декабря [1918 г.], проходившие перед вашими глазами.
Я тогда не мог не вспомнить, что такое сочетание уже писатель русский [И. С.] Тургенев охарактеризовал в свое время [словами]: «Сидит эдакий помещик-крепостник, любитель „красоты и высокой человечности, угощает своего приятеля на балкончике вечером чайком, ведет беседу о красоте и высокой человечности. И в это же время в нежном воздухе тихого вечера на балкончик из конюшни доносится чики-чики-чик, чики-чики-чик. Это засекают конюха на конюшне у крепостника».

[Читать далее]Это вполне возможное сочетание у культурных любителей красоты и высокой человечности. А [когда] заканчивавший свое объяснение перед вами поздний потомок этих любителей красоты и высокой человечности, выродившихся в бездушное машинное выражение всевозможных убийств по первому департаменту в форме бюрократического, строго установившегося правового порядка, подсудимый Малиновский, который, когда я ему предъявил действия бывших его сотоварищей Матковского, Рубцова и других лиц, проходивших здесь, действия Розанова, который каждого десятого расстреливал по образцу, выработанному культурными людьми в Москве, заявил, что в этих случаях вопрос вносился «в Правительствующий сенат по первому департаменту», я понял, что помещики-крепостники с чувством красоты и высокой человечности все-таки еще не дошли до того страшного машинного ужаса, который прошел перед вами в форме бесконечного убийства людей, сопровождаемого запросами «в Правительствующий сенат по первому департаменту».
Я предлагаю все эти рассуждения, всю эту розовую водичку отшвырнуть и вернуться к тому, что прошло перед вашими глазами. И в этом отношении речь обвинителя, пожалуй, не будет продолжительной. В этой речи почти нет надобности. Она произносилась раньше, в течение семи дней с перерывом на один день. Говорили факты, акты и документы. Говорили страшным языком. Говорили лучше, громче и точнее, чем это могла бы выразить какая-нибудь обвинительная речь.
Перед вашими глазами развернулась длинная лента. Гораздо более длинная, чем та страшная лента поездов, которые угнал от голодных рабочих и крестьян России на восток подсудимый Ларионов. Перед вами такой длинной лентой развернулась цепь самых кошмарных преступлений: измен, предательства, хищения, воровства, мелкого, крупного и крупнейшего, убийств, истязаний, уничтожения целых поселений, безжалостного отношения к трудовым массам. Обвинение не представляло со своей стороны доказательств в этом отношении. Обвинение по техническим условиям не могло вызвать вам сюда сотни тысяч свидетелей, пострадавших от этих действий. Обвинение не могло положить на стол [в качестве] вещественных доказательств сотни тысяч трупов, которые являлись результатом этой «мирной» деятельности лиц, сидящих на скамье подсудимых. Обвинение не могло вам сюда представить те сотни тысяч поротых людей, которые перед вашими глазами проходили здесь в виде фактов и документов, явившихся в результате существования [в Приволжье,] на Урале и в Сибири — к счастью, кратковременного существования — правительства того адмирала Колчака, который по признанию подсудимого Шумиловского был благородным человеком, искренним, честным и ни к чему плохому не способным.
Обвинение заставило говорить самих подсудимых, их свидетелей, их сторонников, их недавних единомышленников. И получившаяся картина, развернувшаяся перед вами картина таившихся от окружающих преступлений оказалась такой потрясающей ум человеческий, что один из подсудимых (и ранее, по-видимому, скорбный умом), Писарев, повредился еще более в уме. И ему стало представляться, что в его камере имеется радио, по которому ревком узнает мысли подсудимых. Действительно, мысли черные, страшные, которые не оставались только мыслями, но которые осуществлялись и продолжают осуществляться теми, кому при их помощи удалось ускользнуть от суда, с которыми они сохранили еще связь и по сей час.
Что же могло послужить причиной существования таких тяжелых, таких неслыханных, таких беспримерных, по крайней мере не раскрытых до сих пор никем в другом месте преступлений? Даже в скромных рамках этого судебного процесса, который по необходимости должен был ограничиться только тем, что творилось на предгорьях Урала, у реки Волги и на равнинах Сибири, даже в рамках этого скромного процесса, где не приходится выяснять того, что делалось на юге России, что делалось под Питером, что делалось на Севере этими бунтовщическими шайками, которые получили от здесь сидящих, как это выяснилось перед революционным трибуналом, огромные суммы, которым оказывалась поддержка личная и денежная и иная со стороны той бунтовщической шайки, которая называла себя Российским правительством, — даже в самых скромных рамках этого процесса можно было без труда выяснить следующие обстоятельства.
В конце [19]17 года трудящиеся массы России, рабочие и беднейшие крестьяне под руководством наиболее передовых слоев пролетариата решили, что они не желают больше принимать участия в той мировой бойне, которая велась каждым из правительств, участвовавших в этой бойне с целью захвата и насилия. И они решили еще больше, [а именно:] что они желают уничтожить, по крайней мере в своей стране, возможность насильнической и хищнической воины. А так как эта война диктовалась интересами гнусными, интересами капиталистов, банкиров и помещиков, то трудящиеся массы России для того, чтобы обеспечить себя, обезопасить 95% всего населения России от всевозможных потрясений и ужасов мировой бойни, по крайней мере для себя, решили вырвать почву из-под ног на первое время у своих помещиков, капиталистов и банкиров. Но тогда, тогда кучки капиталистов, банкиров, помещиков России и главная защитница их интересов — партия народной свободы решили, сознавая себя, по выражению подсудимого Червен-Водали, частью того же отечества, встать на платформу, враждебную власти рабочих и крестьян, на платформу, враждебную советской власти.
Что же? Первое время это стояние на платформе было довольно невинным, культурным стремлением. На этой платформе тогда не находилось ни ружей, ни пулеметов, ни пушек, ни бронепоездов, ни танков, которые они потом стали получать от заграничных империалистов, т. е. от членов своей же нации, т. е. от членов той же части нации, того же отечества, которое разделяло их хищнические интересы и которое помогало им по этим причинам, спасая и себя этими пушками. У них тогда на платформе еще не стояли ни иностранные генералы жанены и сыровые, ни генералы гайды, которые по образцу, указанному культурными людьми из Москвы, отдавали приказы расстреливать каждого десятого; ни генералы Розановы, которые отдавали приказания уничтожать целые села; ни Волковы, Катанаевы, Красильниковы, которые являлись с председателем комитета партии народной свободы к другим деятелям, как Матковский, чтобы он оправдал их в их патриотической деятельности, являвшейся выражением их «любви к родине»; ни Анненков с его молодцами, которые имели знак черепа и перекрещенных костей и «вагоны смерти»; ни скипетровы и сипайловы, которые с четвертью водки в одной руке и стаканом в другой похвалялись, как они три тысячи человек отправили собственноручно в сопки.
Ничего этого не было. Они стояли довольно невинно, в первобытном невинном виде. И чтобы прикрыть свою наготу, они на первое время выпятили вперед социалистический и демократический фиговый листок, предмет довольно небольшой, получивший свое, в силу счастливой игры природы, выражение в профигурировавшем перед вами свидетеле Дербере, который был назначен на тайном заседании первым премьер-министром на предмет свержения советской власти. Этот социалистический и демократический фиговый листок им был нужен, пока не было вооружения и пока не было тех военных людей, которых я имел случай в порядке постепенности и приличности здесь перечислить. И всякий раз, когда у них оказывалась заминка в вооруженных силах, потребность в чешских или иных генералах, опять возникала необходимость прикрываться перед кем-нибудь того или другого размера демократическим фиговым листком.
В первое время этот социалистический и демократический фиговый листок играл решающую роль. Так называемые социалистические правительства, правительства эсеров и меньшевиков, которые они выдвигали на первый план, они первое время прошли под флагом восстановления демократии, под флагом любви к своей родине, которую власть рабочих и крестьян, как они говорили, уничтожает, разрушает. Именно эти промежуточные партии казались первое [время] решающими. По наружности имело вид, будто они принимают к себе на службу целый ряд лиц, которые здесь фигурировали перед вами в качестве членов Административного совета [Временного Сибирского правительства].
В действительности же оказывается, что не они (меньшевики и эсеры. — В. Ш.) их (членов Административного совета. — В. Ш.) на службу принимали, а они им службу служили, ограждали их интересы. Они проложили первые тропинки, первые дорожки, по которым потом раскинулись и в конце концов с четвертью водки в одной руке и [со] стаканом в другой шли военные силы атаманщины, уже ничем не стеснявшиеся и ни в каких прикрытиях не нуждавшиеся. Они проложили первые тропинки, они издали первые законы, уничтожавшие все, что успели трудящиеся массы, завоевав [государственную власть], закрепить в своих постановлениях.
Они это первым долгом уничтожили. Уничтожив [советские] декреты, осуществили этим возможность появления для колчаков и сипайловых, их преемников. Все приятели Скипетрова и Сипайлова, все они были приняты по личной рекомендации эсеров. Все они попали в деловой аппарат, обладая громадными связями с промышленным миром, железнодорожным миром и [с] другими предприятиями. Всех их принимали к себе.
Через некоторое время, когда удалось им сгруппировать в одну кучу анненковых, сипайловых и т. д., когда удалось путем призыва иностранных войск, которым они платили жалованье из средств, ими захваченных при помощи приятелей своих — Волковых и других, тогда они почувствовали, что им нет необходимости в таком ярко выраженном демократическом листке, как Дербер и его министры, перед вами здесь прошедшие. Не считаясь с юридическими или правовыми нормами, не считаясь с подлогами в [актах и] протоколах учреждений и организаций, которые они называли то Административным советом, то Советом министров, они постепенно сбрасывали этот фиговый листок и появлялись, подобно Мефистофелю в Вальпургиевую ночь, во всей своей безобразной наготе.
Перед вами прошла целая цепь таких заявлений. По предписанию из Владивостока, по предписанию Вологодского все это подготовлялось лицами, которые здесь сидят. Все [они] принимали активное участие в проведении этих дел. А их единогласно избранный председатель [Михайлов] играет самую активную роль. Он получает указания за несколько часов до этих подлогов. Вологодский ведет важные дипломатические переговоры: необходимо восстановить Восточный фронт, ибо Западному фронту врагов русского государства, так называемых союзников, может угрожать опасность. И если они этого не сделают, может быть, этот демократический фиговый листок зашуршит, заколеблется. А раз нужно поддерживать этот фронт, поэтому нужно тем или другим способом сплавить неугодных лиц.
И поэтому этим лицам предъявляется подписка в 24 часа выехать. Но мы уже знаем, что означает подписка о выезде в другое место. Они в этом прогрессировали: сначала им нужен был подлог; в следующий раз, когда нужно было уничтожить так называемую [Уфимскую] Директорию, оказалось возможным двух эсеров сплавить, а одного подозрительного эсера, почетного гражданина Сибири Вологодского оставить. Эти эсеры получают от своего друга Старынкевича указание о необходимости выехать за границу.
И когда [колчаковское] «правительство» потом опубликовывает [информацию] о добровольном выезде Авксентьева и Зензинова, те не удержались и по переезде китайской границы напечатали объяснение действительных обстоятельств дела. Но в дальнейшем, когда фигурировал Сипайлов, от которого они так старательно отмежевываются, но из приятельских объятий которого им не удастся отмежеваться, подписка о выезде за границу палочками и пальцами 31 человека, в том числе П. Михайлова и Маркова, спущенных в Ангару, также предъявляется. Тут такая картина и прошла перед вами, картина постепенного сбрасывания фигового листка. Под конец, когда он оказывается совсем неудобным, он оказывается сброшенным под винт парохода бесшумно, неслышно, ибо пароход в это время прорезает толстый слой льда.
Они для этой-то «демократической» цели свой переворот и совершили. Они хотели отстоять власть кучки [лиц]. И [сейчас] они заявляют, что попали в скверную историю. Как мне пришлось по отношению к одному из подсудимых слышать от его близких, [он] «попался как кур во щи».
Если позволите припомнить, как они объяснили свое попадание в правительство, тогда вы увидите, что активные политические деятели, организовывавшие вместе со своими единомышленниками заговоры, взрывы, восстания, дают до того пошлые объяснения, которых и представить нельзя было. Такая фигура, [например,] как председатель Червен-Водали, активный деятель и организатор «Национального центра»... Он объясняет, что ввиду затруднительного продовольственного положения в Москве я поехал в Киев на поправку, там попал на совещание к Деникину, потом попадает в Омск, потом ведет переговоры о призыве японцев, семеновцев и т. д., потом попадает председателем Совета министров.
Все они прошли перед вами. Были такие, которые «случайно» попали в Сибирь, которые «не были политическими деятелями», которые были «командированы» какими-нибудь советскими учреждениями. Почти все они под тем или иным предлогом, которые они здесь пытались опровергнуть, на средства трудящихся масс советской России пробирались — хотя им это слово не нравится — через фронт и, пользуясь русским гостеприимством, состоя на службе советской власти в незначительной или более или менее значительной роли, попадали через некоторое время в [колчаковские] министры.
Послушайте их объяснения: здесь случайные люди; зашел в министерство и вышел; я был только два раза, подписал. А все остальное время? Разрешите мне сказать. Здесь они неоднократно пытались указать, что они техники, специалисты, [что] каждый в своей области занимались своим делом.
Защита — с юридическим образованием, работавшая в царских судах, и в судах Керенского, и в судах Колчака. И среди подсудимых есть тоже много лиц с юридическим образованием. Некоторые из них были на судейских должностях. Все остальные тоже достаточно развиты, чтобы понимать, что такое соучастие, что такое шайка. Всякая сложная шайка, они это понимают, требует разделения труда. И только если каждый из числа шайки выполняет в отдельности свое небольшое дело, то в результате получается деятельность шайки.
Ведь вот, если для пояснения, кому это неясно, представим себе такой случай. Имеется атаман шайки грабителей, который создает основные планы. Имеются приближенные советники, которые дают ему указания. Имеются технические исполнители, которые с кистенем или чем-нибудь другим на большой дороге на основании указаний, данных этими лицами, выполняют этот план. Имеется «снабженческий» орган, который увозит награбленное. Имеются лица, на стороне наводящие справки о путешественниках, которые должны попасться в руки членов этой шайки. И, наконец, так как, по-видимому, шайке такой приходится быть в лесу, то имеется и по «хозяйственной части» кашевар, который обслуживает их нужды и потребности.
И если иногда кашевар со стеснением сердечным и с душевной болью или же лица, которые наводят справки о путешественниках, тоже с таким чувством вспомнят их общие разговоры за трапезой, как они в том или другом случае вели себя, то на следующий день это не помешает кашевару накормить их для подкрепления их сил и для продолжения их деятельности. А людям, наводящим справки, это не помешает с точностью давать справки, какие им нужны.
И если бы в колчаковском суде дело о такой шайке попало в руки судейского, [ныне] подсудимого Морозова или работавшего по первому департаменту подсудимому Малиновскому, то, я думаю, ни малейшего сомнения нет, что они их сочли бы шайкой и всех их признали участниками соответственных преступлений. Поэтому мне не придется подробно, а может быть, и совсем не придется останавливаться на отдельных шагах или шажках того или иного участника этой шайки.
Правда, может быть, некоторая, та или иная черта особо будет отмечена. Но все вместе снимались [на фото]. Все действовали вместе. Все с добродушным видом, покуривая папироски, стояли друг перед другом и с теми лицами, которые выносили самые страшные решения. И им теперь нечего говорить: «Я случайно зашел в это место. Подписал раз за какие-то 18 номеров смертную казнь, не зная за что. Разве меня можно считать членом, участником [шайки]? Разве можно на меня возлагать ответственность за всю деятельность этой шайки?»
И вдобавок совсем не случайность даже и разделение труда. Совершенно неожиданно менялись роли: специалист по железным дорогам Ларионов получает правомочие от так называемого Совета министров вести переговоры о передаче власти. Человек, не рожденный для политики, которому, по словам поэта, «битвы мешали быть поэтом, а песни мешают быть бойцом» (хотя другому бойцу — Жуковскому — битва не мешала быть поэтом), эти лица совершенно неожиданно получают поручение составить декларации для правительства тогда, когда чехи требуют фигового листка и когда на всякий случай запасенный остаток фигового листка — бывший социал-демократ Шумиловский — за эту роль берется и на эту роль годится. Не может быть у них речи о том, что они являлись, как говорили здесь, например, относительно областников не только Новомбергский, но и Молодых, рассеченными членами. [На самом деле они] все вместе составляли преступную шайку, восставшую против власти рабочих и крестьян. И все они несут ответственность за ту всю деятельность, какая получилась в результате их незаконного и мятежного существования.
События дальше как развивались? Мы видели, что они выбрасывали постепенно фиговые листки, так называемые демократические и социалистические. Вот они дошли до 18 ноября [1918 г.], когда, никому из них почти не известный, по их словам, появился на горизонте «честный и бескорыстный», по словам подсудимого Шумиловского, даже после того как раскрылись здесь все ужасы, вице-адмирал Колчак.
Несмотря на то, что им теперь стало известно, что он считал единственной целью своей жизни не какую-то там демократию… считал единственно необходимым для себя участие в истребительной бойне, которая должна дать хищнические завоевательные результаты; который произнес ужасающую ум человеческий фразу: «Первый день войны был самым лучшим днем моей жизни»; который нарушил даже то, что принято в их кругах… который сам с бесстыдной откровенностью перед своим недавним сотрудником по Государственному экономическому совещанию Алексеевским признавался, что он надул свое правительство, которому он присягал, обманул его, принял на себя задание от американского правительства, потом поступил на службу к английскому правительству, потом побывал в японских кругах, потом пытался общее дело защитить с простым грабителем Семеновым, который знал Калмыкова как своего подчиненного, у которого здесь [имелись] приближенные Волков, Красильников и Катанаев, являвшиеся, как я уже указывал, с председателем [Омского комитета] партии народной свободы Жардецким на суд Матковского; вот этот вице-адмирал является, никому не известный, и эти птенцы невинные, политикой не занимавшиеся, они голосуют за Колчака и провозглашают его Верховным правителем в целях спасения Родины и сохранения демократии и, может быть, даже [для] сохранения социальных завоеваний революции, о которых тут говорил по старой памяти подсудимый Шумиловский.
И даже после того, как здесь раскрылось, что по записке этого «бескорыстного и благородного» человека явились в тюрьму для того, чтобы взять и расстрелять Кириенко и Девятова, [то есть] тех, кто лично интересовал Колчака, так как Девятов заявил: «За ваш переворот я иду на вас войной»; взять сверх того и Попова, на которого так добродушно ссылались потом здесь подсудимые, в том числе и выбиравшие Колчака, признавая, что К. А. Попов может беспристрастно удостоверить такие-то и такие-то обстоятельства; что по его записке явились его приближенные офицер Черченко, офицер конвоя его величества — извиняюсь, Колчака — и искали там больных сыпным тифом Попова и Миткевича, чтобы их спустить в клоаку; но только потому, что технических условий подходящих не оказалось, что раковина была узкая, не совершивших этого своего подвига по поручению и во исполнение обязательного поручения уничтожить их со стороны так называемого Верховного правителя Колчака, который потом всех их за это дело, по их собственному признанию, скрыл в «чуждом» ему отряде атамана Анненкова; даже после [всего] этого хватает открытого чела у некоторых подсудимых говорить: «А все-таки был благородный человек. И если подумать, то еще неизвестно, может быть, опять голосовал бы за него».
Дальше начинается осуществление всех тех «великих идей», ради которых они привели к пролитию крови сотен тысяч русских рабочих и крестьян, к уничтожению целых поселений, к разрушениям таким, над восстановлением которых приходится с невероятным напряжением сил работать. Вот тогда они начинают осуществлять свои «высокие идеи», которые, как вы видели, не содержали ни грана идеи.
Перед вами прошла картина хищничества самого беззастенчивого и возмутительного, хищничества крупного и невиданного, по крайней мере на судебных заседаниях во всем мире до сих пор. Прошла перед вашими глазами картина обманов и подлогов, злоупотреблений, нарушений даже их так называемых постановлений, от которых волосы дыбом встали здесь у присутствующих, и за какие нарушения, несмотря на некоторые попытки уподобиться так называемому правительству и по первому или по другому департаменту провести то или иное замечание, все эти лица, оказывается, буквально ни разу ни нравственного, ни какого-либо другого наказания не несут, а только награды получают, только благодарность впоследствии получают. И [за] дела относительно самого простого воровства, в котором никакого сомнения нет, защитники которого прямо и открыто заявляют: «Такие-то миллионные хищения совершили такие-то лица», — наказания быть не могло. Ибо они связаны один с другим неразрывными узами. Ибо эти лица их поддержали. Их душою являются все эти деятели военно-промышленных комитетов, разных предприятий и т. д. Ведь для сохранения этого хищничества на основе сохранения частной собственности, ведь ради этого они подняли мятеж против власти рабочих и крестьян, выпятив вперед социалистический фиговый листок. Они, конечно, не могли ничего против этого поделать, ибо рука руку моет, а как раскрылось здесь на суде, и собственная их рука в таком омовении неоднократно нуждалась.
Дальше, чем труднее становилось их положение, как они выражаются, иными словами, чем безнадежнее становилась возможность сохранить так называемую власть этой кучки насильников, не преследующих ни одного грана идеи, а желающих сохранить возможность жить сладко и пользоваться всем незначительной кучке [лиц] при ужасных мучениях всех трудовых масс, вот для осуществления только этой цели они начинают прибегать к приемам таким, какие, конечно, самодержавцу, свергнутому в 1917 году, и не снились. Если обратиться к отдаленной истории, то, может быть, нашествия ханов Мамая и Батыя произвели большие опустошения в России. Но тогда было меньше что уничтожать. А нашествие Колчака привело, конечно, к гораздо более ужасным опустошениям. И все это перед вашими глазами проходило.
Само собой разумеется, чем меньше оставалось вооруженной почвы под их ногами, чем меньше [они] имели возможности обманывать некоторые части трудовых масс, тем меньше возможности оставалось путем прикрытия флагом Красного креста требовать от иностранных насильнических правительств вооруженной поддержки, потому что там рабочие массы, [постепенно] раскрывающие глаза, начинали относиться с отвращением и ужасом к этой форме помощи одной из двух борющихся частей «одной и той же нации». После этого [им] приходится идти по двум путям: с одной стороны, составляют декларацию относительно общественности — это на левую руку, а на правую руку — Семеновы, сипайловы, скипетровы и другие, пожалуйте к нам на поддержку. И эта поддержка им оказывалась по их просьбе, что тут с несомненностью было установлено в этом процессе.
Нет, кажется, ни одного иностранного хищнического правительства, силы которого они не призвали бы против своего трудового народа, который они, как некоторые здесь заявляли, любили от всей души, со всей горячностью, на которую способна искренняя душа русского человека, скажем, Червен-Водали. Нет ни одного такого правительства, даже того, по поводу которого они на весь мир при содействии подсудимого Клафтона посылали лживые сообщения, правительства германского, что большевики продали ему Россию. Они говорили, что они якобы против недопустимого, неслыханного, унизительного для родины Брестского мира, который русские рабочие и крестьяне вынуждены были заключить, не скрывая, что это грабительский, вынужденный мир, и ясным, открытым языком, прозвучавшим на весь мир, заявив, что они для спасения трудовых масс, для выхода из истребительной бойни вынуждены были принять этот Брестский мир.
Они же сами продались и подчинились иностранным правительствам всего мира, звали их для того, чтобы сохранить себе хоть кусочек, хоть остатки прежнего хорошего житья капиталистов, банкиров и помещиков. И нет ни одного иностранного правительства, которому бы они не давали мзду. Они были против Брестского мира, который возлагал на трудящиеся массы России обязанность отправлять в Германию, быть может, бесполезное тогда золото. А сами они отдали, как было оглашено, 240 миллионов — сумму несколько большую — на приобретение пушек или пулеметов Кольта, на обеспечение своих соучастников, на организацию банков, которые могли бы потом содействовать сохранению и созданию центра [борьбы] против власти рабочих и крестьян. Они все это продали.
Мало того, тут величайший геолог Преображенский заявил, что в результате его работ, разумеется не без участия десятков тысяч рабочих, в течение 10 лет получится 30 000 пудов золота. Но они стремились не только 10 000 пудов [золота] передать, но и передать остальные 20 000 пудов, как достояние всероссийское, всем союзникам. Они будто бы не знали, что русские рабочие и крестьяне в ноябре [19]18 г., когда благодаря их существованию, несмотря на ожесточенные, на зверские нападения на них со стороны предпринимателей всего мира и этих лиц, русские трудовые массы, находясь в тяжелом положении, тем не менее свою форму рабоче-крестьянской власти сохранили, и тем самым силы немецкого империализма были разбиты и уничтожены.
Они как будто не знали, что в ноябре 1918 года, как только разразилась первая революция в Германии, высший орган рабоче-крестьянской России Всероссийский центральный исполнительный комитет заявил, что он аннулирует Брестский договор и уничтожает все те мелочи и детали, в разработке которых для удовлетворения интересов отдельных германских капиталистов принимал участие в комиссии по урегулированию вопроса о Брестском мире и Червен-Водали в Москве. Они будто бы этого не знали.
После этого в бумагах, которые Преображенский назвал нелепыми бумажками, главным образом бумажку насчет эмира Бухарского, разве не звучала эта ложь о том, что большевики продали немцам всю Россию, и потому должны идти все [россияне] на них. Об этом писали лица, призывавшие каждый день к празднованию молебном дня годовщины власти Колчака, молебном православным. Они писали, что большевики нарушают Коран и посягают на идею единого Бога. И потом они в этих обществах Крестовых дружин, от которых так сейчас отрекается Новомбергский, на заседаниях в присутствии всего омского священства заявляли: «Бог един». А посему дружины [Святого] креста, дружины зеленого знамени и голубого полумесяца, все они должны идти вместе с ними на Москву, защищать Кремль, отбивать храмы и святыни при участии магометан, которые, кажется, до сих пор стремились не к освобождению Гроба Господня и не к Москве, а, скорее, к Мекке.
Это их «идейная деятельность». И эту их вздорную ложь, им самим известную, [они] недопустимым способом распространяли среди всего мира, не щадя средств, конечно, не им принадлежащих.


Процесс над колчаковскими министрами. Часть XI

Из сборника документов «Процесс над колчаковскими министрами. Май 1920».

Председатель. Заседание революционного трибунала возобновляется. Слово принадлежит подсудимому Степаненко.
Степаненко. …я спокойно принялся за техническую работу по восстановлению транспорта в стране, участвуя в правительстве лишь постольку, поскольку к этому меня обязывало мое положение. При Сибирской Директории я участвовал с совещательным голосом. В Административном совете мне не пришлось участвовать, так как я имел служебную поездку на Дальний Восток, а в Совете министров я принимал лишь спорадическое участие. Таким образом, я работал как специалист и никоим образом как политический деятель. Да я и не мог быть таковым по своему душевному складу…
[Читать далее]Что касается обвинения по отдельным инкриминируемым пунктам, то должен доложить, между прочим, что относительно введения милиции я уже указывал, что введение железнодорожных жандармов не находится ни в какой связи [с моей] деятельностью...
Что же касается двух пунктов законов, которые караются смертной казнью, [то] должен заявить, что я принципиальный противник смертной казни вообще. И считаю высочайшим и гуманнейшим государственным актом отмену таковой, где бы она ни была...
Председатель. Слово принадлежит подсудимому Жуковскому.
Жуковский. …в конце 1918 года я получил предложение вступить в состав министерства иностранных дел в Омске. Здесь мне была отмежевана именно та часть, которая была связана с моим консульским опытом. В большой внешней политике, которая исключительно лежала на управляющем ведомством, я никакого участия не принимал, ни у одного из иностранцев никогда не был, и ни один иностранец со мной отношений не поддерживал. Я ни разу не имел доклад у Верховного правителя, ни разу не сталкивался с Верховным советом и никого не знал из тех лиц, которые стояли близко к адмиралу [Колчаку]...
Как чиновник я был аполитичен и лоялен к тому правительству, которому я служил и которое оценивало мой опыт и знания.
Председатель. Слово принадлежит подсудимому Писареву.
Писарев. Я скажу немного и буду краток. По положению о главном управлении по делам исповеданий я, как товарищ главноуправляющего, не имел права решающего голоса, и, таким образом, ни в одном из актов правительственной деятельности, политической и военной, я не имел права решающего голоса. Я не участвовал ни в заседаниях Административного совета, ни в Военном совете. У адмирала Колчака я ни разу не был. В большом Совете [министров] я участвовал только иногда, когда мне приходилось замещать главу ведомства. Но и здесь я не имел права решающего голоса. Отсюда ясно, что те обвинения, которые помещены в обвинительном акте, не могут быть приписаны мне в виду моего пассивного положения в правительстве...
Что касается обвинения в контрреволюционности на основании статей «Сибирского благовестника», где я был редактором по поручению Томского соборного совещания, то я должен сказать, что те статьи, откуда обвинитель почерпнул инкриминируемое мне сочинение, не могут мне ставиться в вину, потому что они мне не принадлежат... Этот журнал я сознательно не продолжал [издавать] и прекратил его редактирование на втором номере, потому что он не соответствовал моим убеждениям...
Председатель. …Слово принадлежит подсудимому Клафтону.
Клафтон. Меня обвиняют в создании клеветнической печати и в измене…
Я уже неоднократно излагал революционному трибуналу обстоятельства, в которых отдельные советские деятели обратились ко мне с просьбой, и по отношению к этим советским деятелям я выполнил свою роль. Здесь я фигурировал как нейтральное лицо, в добросовестность которого верили. Эту часть задачи я выполнил. И с этого дня я считал себя свободным человеком и мог возвратиться к той деятельности, которую я вел всю жизнь: я все время был журналистом и земским деятелем. Те обвинения, которые мне предъявлены, возможны только потому, что я здесь чужой человек. На родине и там, где я работал, такое обвинение было бы немыслимо. Сюда меня привезли больным брюшным тифом...
Когда я встал с болезни… я застал сложившуюся государственную власть в лице Колчака, а также и тот Восточный отдел [ЦК] партийного комитета [кадетов], деятели которого просили меня принять участие в качестве его председателя. Они ко мне обратились по тому же самому, почему обратились ко мне советские деятели. Я долго не соглашался. Но когда встал передо мной вопрос, что нельзя избрать никого, кто бы сохранил в чистоте принципы партии народной свободы, когда мне указали, что в противном случае здесь будет просто закрыта организация партии народной свободы, я согласился временно быть председателем...
Моя деятельность в качестве председателя партийного комитета [кадетов] была чисто декларативная. Она сводилась к тому, что я сохранял все положения партийной программы. Но с каждым днем моего пребывания мне становилось все более и более ясно, что я был поставлен во главе Восточного [отдела Центрального] комитета для того, чтобы противопоставить какое-нибудь влияние той группе, которую тут неоднократно называли. С первых дней началась эта сперва глухая, а потом совершенно открытая борьба. Я уже рассказывал, какие меры мною [были] приняты для того, чтобы парализовать деятельность этой группы. Фамилии, которые здесь оглашались, были связаны с фигуральным выражением «шептунов»...
Что касается политической роли... Мы видели, что у этого правительства не существует программы, что [оно] не имеет никакой власти. Это нам было ясно по конструкции этой власти. Было ясно, что оно не может быть сильным, потому что оно создалось в силу тех исторических причин, о которых здесь нельзя говорить и о которых будет написан целый ряд книг. Но тогда еще не было ясно, что мы не имеем диктатора Колчака, а имеем игрушку в руках целого ряда атаманов, с одной стороны, и с другой стороны — той Ставки и военщины, о которых здесь говорили: были диктаторы, но не было диктатора.
Судебное следствие подтвердило с ужасающей ясностью это положение. В то время, когда советская власть сумела создать диктатуру, действительно твердую, сильную власть, которая не боится эксцессов, здесь не создалось ничего, ни армии, а развился тот букет жестокостей и ужасов, который является признаком бессилия...
Я всю жизнь принадлежал к так называемой трудовой интеллигенции. …не могу быть причисленным к той группе, которая здесь инкриминируется как группа промышленников и помещиков, вдохновляющая правительство. Я был очень далек от группы, которой руководил Жардецкий. Я должен сказать, что это была группа, ничтожная по самому существу. Но я далек был и от этой группы...
Председатель. Слово принадлежит подсудимому Цеслинскому.
Цеслинский. Из обвинительного акта я узнал, что деятельность моя возведена на неподобающую высоту. Должность моя приравнена к должности министра и главноуправляющего. Между тем, дело обстояло совершенно не так. [Уфимская] Директория назначила меня на должность начальника главного управления почт и телеграфов...
Что касается стеснения [при] образовании профессионального союза, то в данном случае, как начальник главного управления почт и телеграфов, входящего в состав министерства внутренних дел на правах департамента, я совершенно не вел внутренней политики. Политику вел министр внутренних дел. И этот вопрос о стеснении профсоюза тем циркуляром, который подписан был покойным Пепеляевым, исходил уже из его канцелярии. Затем он был представлен в юрисконсультскую часть и препровожден мне. Таким образом, я виноват в том, что я скрепил этот документ...
Таким образом, здесь я не могу признать себя виновным как лицо, действующее самостоятельно, а только как лицо, которое скрепило эту подпись. Ответственным за этот проект по закону является министр внутренних дел.
Председатель. Слово принадлежит подсудимому Ячевскому.
Ячевский. Я состоял в должности министра внутренних дел около шести месяцев 1919 года. Предлагая мне должность товарища министра, министр Пепеляев категорически мне заявил, что политику он оставляет за собой, [а] от меня он будет требовать черновой работы по будничным текущим делам. Так это и было. И только во время отлучки министра мне пришлось его несколько раз замещать в заседаниях Совета министров, когда я непосредственно соприкасался с политическими вопросами. В эти моменты Пепеляев вызывал меня к прямому проводу, требовал от меня докладов по самым важнейшим текущим делам и давал мне определенные указания, которые должны были быть для меня обязательными...
Другое обвинение — поручение министру финансов [фон] Гойеру войти с японскими представителями в сношение в связи с увеличением японских гарнизонов на востоке для несения охранной службы. Я должен сказать, что вовлечение иностранных войск во внутреннюю борьбу составляет страшные страницы в каждой стране. В данном случае если я не выступал [против], то это было по двум причинам: во-первых, к тому времени на Дальнем Востоке давным-давно охранную службу несли отчасти американские войска, отчасти — японские. …возражать против этого в то время было совершенно бесполезно. В особенности если возражение исходило от случайного участника в Совете министров, каковым я в то время являлся. Во-вторых, я присоединил свой голос, между прочим, потому, что дело шло главным образом о сохранении железных дорог. Ясное дело, что с уходом чехословацких войск и за отсутствием наших войск наша единственная железнодорожная магистраль осталась [бы] без охраны. И более чем вероятно, она сделалась бы ареной внутренней борьбы, а это грозило полным разрушением народного достояния...
Председатель. Слово принадлежит подсудимому Палечеку.
Палечек. …мне пришлось познакомиться с деятельностью министерства. И так она продолжалась до 25 октября 1917 года.
Как Вам известно, этот период характеризовался политической забастовкой. В этой забастовке участвовало и министерство народного просвещения. Но я должен отметить, что через десять дней после [Октябрьского] переворота я в комитете служащих указывал на ошибочность этой забастовки...
Участие мое в заседаниях Совмина было спорадическое, только тогда, когда не было налицо другого товарища министра. …доля моей ответственности ограничи[вае]тся только этим моментом. Что касается 60 000 [рублей] на представительство министрам и товарищам министров, то я из них ни одной копейки не получал. Затем, я считаю нужным отметить, что я не участвовал в [принятии] постановления относительно возможности на льготных условиях получить йены, так как у меня не было намерения уехать на Дальний Восток.
ЗАСЕДАНИЕ ДЕВЯТОЕ
Председатель. …Слово принадлежит подсудимому Грацианову.
Грацианов. Я вступил в состав [Временного] Сибирского правительства в конце июля 1918 года по предложению Томского городского общественного управления, чтобы содействовать вообще общественной жизни и помочь ей выйти из того критического положения, в котором общественная жизнь находилась благодаря последним условиям нашей внешней и внутренней борьбы.
К сожалению, я мог в этом отношении немного сделать. Отчасти потому, что я был в составе правительства всего 9 месяцев. Отчасти потому, что я в Совете министров пользовался совещательным голосом... С другой стороны, я не успел много сделать потому, что руководящие элементы правительства мне оказывали сравнительно малую поддержку...
Из обвинительного акта видно, что я обвиняюсь, во-первых, в том, что содействовал прохождению закона об изъятии милиции из ведения земств и городов. Идея эта принадлежала не мне, а министру внутренних дел Крутовскому, и [соответствующий] законопроект был внесен в Совет министров по просьбе этого последнего. Моя роль свелась только к тому, чтобы я призвал [гласных] из прилегающих к городу Омску земств и городов и объяснил им [суть дела]...
Я подписал закон о перерыве занятий [Сибирской] областной думы за отъездом министра внутренних дел в Томск. Я присутствовал на заседании Совета министров потому, что в качестве представителя общественного управления было бы странно, если бы я не присутствовал. Этим объясняется то, что моя подпись имеется на очень многих законопроектах. В Совете министров не проходило почти ни одного законопроекта, который в большей или меньшей степени не задевал бы интересов общественного управления...
Мне приписывалось здесь то, что я мешал прохождению законопроекта о больничных кассах. Когда шел этот вопрос, я нисколько не высказывался против больничных касс. Но я говорил, что было бы легче объединить действие больничных касс с деятельностью земств и городов...
Далее, мне указывается на выборный закон. Я должен здесь заявить, что выборный в общественное управление закон от первого слова до последнего принадлежит мне. С законом Керенского, который передавал всю власть политическим партиям, я никак по обстоятельствам времени не мог согласиться. Политические партии, пока они были в подполье, были кристаллической чистоты. Но когда они вышли из подполья, они не могли ориентироваться. В них хлынула такая масса народа, которая совершенно ничего общего с целями политических партий не имела. Очень многие преследовали свои личные интересы. А партии старались как можно больше завербовать членов, чтобы получить наибольшее количество голосов...
Далее, я провел в Совете министров положение о местном управлении медициной, санитарией и ветеринарией, государственном призрении на самых широких началах. Но я в этом отношении не встречал поддержки со стороны ближайшего начальства — министра внутренних дел. Министр внутренних дел все время указывал, что полномочия городским общественным самоуправлениям даются очень широкие. И было время, когда я получил бумагу от министра внутренних дел об уничтожении общественности в прифронтовой полосе. Я говорил, что этого нельзя сделать, потому что назначение одного городского головы встречало бурю негодования со стороны населения...
Председатель. …Слово принадлежит подсудимому Молодых.
Молодых. Гражданин обвинитель спрашивал меня, когда я выехал в Сибирь. По этому поводу я скажу, что я уехал так же, как уехали тысячи и десятки тысяч: едешь; докуда доедешь, не знаешь; а останусь я там или тут, в одной полосе или [в] другой, это все равно; уж как выйдет.
...в декабре [1918 г.] я уже не бывал в Совете [министров]. А затем, вследствие того, что я оказался неудобным для [Омского] военно-промышленного комитета, с которым вел оживленную борьбу, министерство само было уничтожено, а я был оставлен за штатом. Таким образом, я работал около четырех месяцев в правительстве, но участия в Совете [министров] не принимал...
Председатель. Слово принадлежит подсудимому Карликову.
Карликов. Так как ни по обвинительному акту, ни по ходу судебного следствия я не мог заметить, какие конкретные обвинения мне представляются, то я в своих объяснениях имею в виду дать картину своего назначения на ту должность, которая принесла меня сюда, на скамью подсудимых...
Председатель. Только, ради бога, не картину. Дайте мне целый ряд фактов.
…быстрота эвакуации лишила меня возможности выполнить… работу. Ставка осталась в Омске, я оказался в Иркутске, где деятельность моя свелась к нулю. По поручению военного министра мне пришлось ведать выдачей небольших пособий и работать по назначению пенсий. Вот вся та деятельность, которую мне пришлось выполнять.
Никакого участия в большом Совете министров я не принимал и полагаю, что нести ответственность за деятельность Совета министров я не могу. Политикой никогда не занимался. Ни политическим, ни общественным деятелем я никогда не был. При назначении на должность помощника военного министра ни характер деятельности правительства Колчака, ни колебания его курса мне не были известны...
Председатель. …Слово для объяснения принадлежит подсудимому Введенскому.
Введенский. …я был товарищем министра. И когда проходили ведомственные дела (я к тому же был профессор и инженер путей сообщения), когда министр по болезни и [из-за] кратковременной отлучки не мог сам присутствовать в заседаниях малого Совета министров, я мог его замещать, и меня туда командировали. Таких случаев было весьма немного. Все, что я сказал, я отмечаю как объяснение моего участия: пять случаев [участия в заседаниях] за все время в Совете министров. Этим объясняется тот факт, что [я] забыл те пункты, которые от меня спрашивал гражданин обвинитель.
Дело в том, что, раз я заведовал только топливной политикой, я не заведовал юридической частью. И каждый раз должен был наспех готовиться. И в моей памяти очень много из ответственных дел не удержалось...
Председатель. Слово предоставляется Новомбергскому.
Новомбергский. …я обвиняюсь в участии в избрании Колчака [Верховным правителем]. Но здесь было судебным следствием установлено, что я не голосовал, не подписывал и, стало быть, не избирал [его]. Ушел я из правительства Колчака потому, что для меня стало ясно, что это правительство неминуемо придет к катастрофе. Для меня выяснилась роль атаманщины, польских войск, чешских войск и внутреннего ядра правительства, которого, к сожалению, здесь на скамье подсудимых нет. Я ушел, полагая начать общественную работу не для поддержки правительства Колчака. А после того и в связи с этим является и та газетная заметка, которая мне гражданином обвинителем была предъявлена. Таким образом, я не имел связи никакой с выборами Колчака.
Кроме того, мне предъявлено обвинение по трем [газетным] заметкам. Они не мои, не мною подписаны, [опубликованы] в газете, с которой я четыре раза судился, и последний раз уже после революции [1917 г.]. В первой заметке указывается на мое казачье добровольчество. Это опровергается тем, что в [Томском] университете есть документ о назначении меня казачьим информатором. Но почему я, будучи [раньше] товарищем министра, пошел в казачьи информаторы? Потому что с 1 октября [1919 г.] я получил назначение [в Экспортно-национальный банк]...
Экспортно-национальный банк — это смесь невероятного цинизма, авантюризма государственного, а может быть, и глупости. Провалив эту затею окончательно своим докладом, я полагал войти от Томского университета в [Государственное] экономическое совещание. Сельскохозяйственный совет выдвинул меня в это совещание. Я отверг это [предложение], предполагая более свободно работать со стороны.
Вторая заметка в той же газете о том, что я произнес речь в обществе духовных беженцев. Я уже дал объяснение, что эта речь [была] произнесена не об организации дружин [Святого креста]. Моя речь была посвящена общему вопросу.
Наконец, третья заметка, которая передает ругательства по адресу большевиков. С полной основательностью я должен сказать, что, как признающий классовое государство и необходимость господства трудящихся масс, я много писал и на публичных лекциях говорил по этому вопросу. И с этой точки зрения конструкцию советской власти я признаю...
Вот, собственно, эти три [газетные] заметки, которые относятся к моей публицистической деятельности. Они не дают основания, чтобы занимать Ваше внимание [мною] здесь, в суде чрезвычайного революционного трибунала, в качестве члена колчаковского правительства. С этим правительством я в свое время покончил и вел продолжительную, упорную борьбу. Между прочим, я являлся к Колчаку с указанием на хищения, беззакония и необходимость законодательного совета. Как было установлено, один из участников [этой встречи] был выслан, а я был вызван для увещ[ев]ания. Но я борьбу этим не ограничил. Я вступил в редакцию здешней газеты, которая была разгромлена Ставкой за три месяца до прихода советских войск. И когда Ставка пришла нас разгонять и расправиться по-своему, мы, вовремя предупрежденные, разбежались. Был арестован только юридический редактор. Вот мое содружество и моя борьба с правительством Колчака...
Председатель. Слово предоставляется Хроновскому.
Хроновский. …отношение к правительству, которое все мои мероприятия отвергло, конечно, не дает основания считать, что я был солидарен с этим правительством... Я полагаю, что в общем и целом я не могу признать себя ни солидарным с деятельностью [колчаковского] правительства, ни участником в действиях, которые упоминаются в заключении гражданина обвинителя...

Процесс над колчаковскими министрами. Часть X

Из сборника документов «Процесс над колчаковскими министрами. Май 1920».

ЗАСЕДАНИЕ ВОСЬМОЕ
Обвинитель Гойхбарг. …у подсудимого Червен-Водали в деле имеются две биографии: одна — «Правительственного вестника», написанная для правительства Колчака, которую я оглашал здесь и которую он признал в некоторых пунктах уже биографией, [и биография,] которая [была] написана для [чрезвычайной] следственной комиссии в Иркутске. И она не содержала в себе никаких указаний на «Национальный центр» и т. д. до предоставления [обвинением] соответствующих документов. Вчера заслушана была третья биография. Точно так же у подсудимого Шумиловского имеется в деле биография, написанная для колчаковского правительства.
Так как уже здесь, в трибунале обнаружилось, что содержание биографии меняется в зависимости от времени и обстановки, и так как мне представляется, что и сами подсудимые не собираются себя канонизировать и объявить себя святыми, я считаю такую библиотеку биографий или сборник «Четьи-минеи» совершенно излишним…
[Читать далее]Во-вторых, когда предъявлялись обвинительные материалы, то те или иные подсудимые обещали давать объяснения именно по поводу предъявленных материалов. В частности, когда мною было предъявлено [обвинение] подсудимому Червен-Водали в связи с его возмущенным заявлением, что он не звал ни японских войск, ни войск Семенова, что Третьяков не содействовал назначению Семенова и посылке семеновских и скипетровских отрядов, тогда мною были оглашены разговоры и телеграммы Червен-Водали с Третьяковым, в которых было сказано: «Шлите подмогу, каждый час дорог». Или сказано: «Хотя бы какая-нибудь незначительная забайкальская часть пришла сейчас сюда». Или сказано, что Третьяков заявил, что назначен главнокомандующим Семенов и его назначение, как выяснилось из разговоров с самим атаманом, значительно облегчает соглашение с Японией, обещанные войска сейчас направляются...
Председатель. В чем заключается Ваше предложение?
Обвинитель Гойхбарг. Он обещал дать объяснения по этому поводу. Вместо этого объяснения получило[сь] нечто иное. Обвинитель мог ожидать, что будет объяснение истории с разговорами. Вместо этого получился разговор с историей. Обвинитель мог ожидать, что будет объяснение фактов или действий, которые являются с точки зрения обвинителя чрезвычайно преступными. Вместо этого была ссылка на поэтов. А в результате чего получилась такая картина, которая может быть охарактеризована если не словами поэта, то словами народной частушки: «Чай пила да булки ела, позабыла, с кем сидела».
Я считаю, что такого рода замена объяснения обвинительного материала, касающегося преступных деяний, таким безобидным разглагольствованием совершенно не является объяснением со стороны подсудимого. И так как после объяснения подсудимых будет обвинительная речь, то я полагал бы, что в интересах самих подсудимых объяснять те факты и те действия, которые им предъявлялись и которые они обещали объяснить. А поэтому предлагаю, во-первых, биографических рассуждений ввиду их бесцельности не допускать и, во-вторых, предложить подсудимым давать обещанные ими объяснения по поводу соответственно предъявлявшегося им обвинительного материала...
Председатель. …по вопросу о даче объяснений. Бесспорно, [их] можно дать в такой форме, в какой давали Червен-Водали и Шумиловский. Но такие объяснения никакого отношения к делу не имеют... обвиняемый должен давать только факты и материалы, необходимые для суда, для вынесения отсюда соответствующих выводов. Из вчерашних объяснений я увидел, что эти объяснения носили публицистический характер, что они не давали суду никаких материалов ни с точки зрения выяснения [причин], ни с точки зрения [выяснения] характера преступлений, обстановки преступления, потому что здесь идет речь об обстановке политической, а не обывательско-правовой...
В данном случае я предлагаю, чтобы сидящие здесь [бывшие] министры не смотрели на ведение процесса с обывательской точки зрения. И поэтому важно выяснение обстановки, служащей основанием для преступления, не обывательски-частно-правовой жизни, а обстановки публично-гражданской, именно политической обстановки. Потому что министры — по существу политические деятели. И сводить процесс министров к процессу обывательскому — это, я полагаю, оскорбление не только для суда, но и для самих обвиняемых...
Слово для объяснений предоставляется обвиняемому Краснову.
Краснов. …я только вел заседание, регулировал записи, производил голосования. Но должности председателя Совета министров я никогда не выполнял и таковым председателем не был. Это, конечно, странный факт, что товарищ министра председательствует в Совете министров, но, однако, и это у нас было... Так что я считаю, что эти факты, те несколько случаев, когда я председательствовал, нисколько не делают меня причастным к политическим вопросам и участником в их разрешении.
…когда мне было предложено принять участие в голосовании [по выборам Верховного правителя], как и присутствующему начальнику штаба, я в тот момент подал записку, совершенно не придавая значения тому, могу я голосовать или не могу. Вот единственный факт, в котором я, если чрезвычайный революционный трибунал считает меня повинным, признаюсь совершенно откровенно. Во всех остальных случаях я в голосовании участия не принимал.
Вся моя деятельность была посвящена моему ведомству... И много времени требовалось для борьбы с теми многочисленными злоупотреблениями, которые в области распоряжения казенным имуществом были. На этой почве государственным контролером был возбужден целый ряд преследований как против уполномоченного министерства снабжения, так и интендантства. И государственный контроль дал наиболее ценный материал для ведения дела Касаткина и Зефирова. То, что эти дела не получили разрешения, — это вне [возможности] государственного контролера. Я это докладывал как самому Верховному правителю, так [и] в одном из заседаний Государственного экономического совещания, прося оказать этому делу содействие, потому что безрезультатность преследования, т. е. ненаказание виновных, содействует только росту злоупотреблений.
…я был совершенно аполитичен в своей деятельности...
Председатель. Слово принадлежит подсудимому Морозову.
Морозов. …в своих показаниях чрезвычайной следственной комиссии я указывал, что вместе с Шумиловским заявил в заседании Совета министров, что, когда прошение было произнесено в тот же вечер без собирания сведений о том, при каких обстоятельствах Шатилов и Крутовский подали прошения об отставке, и ввиду имеющихся сведений [о том], что они подали прошение под влиянием угроз, я заявил, что обсуждение [вопроса] следует отложить до следующего дня, когда будут получены о них сведения. Правда, это мое мнение не отмечено в протоколе [заседания] и является как бы голословным. Но я этому заявлению прошу революционный трибунал верить.
Затем, мне вменяется в вину то, что 14 сентября [1918 г.] был принят закон о смертной казни. Я по этому поводу давал уже краткое объяснение о том, что в этот момент я предвидел, что Административному совету вопрос о введении смертной казни не подлежит по формальным основаниям, и потому участия в голосовании в этот день я не принимал...
В избрании Колчака Верховным правителем я участия не принимал.
Затем следует указание обвинительного заключения на мои монархические убеждения. Я категорически заявляю революционному трибуналу, что я монархистом никогда не был. Что касается указания на мой формулярный список, где большими буквами значится получение двух медалей с обозначением в бозе почившего императора, то перед революционным трибуналом свидетельствую о том, что этот формуляр был составлен в Омской судебной палате, подписан старшим председателем Науманом и прислан в министерство юстиции. Так что отвечать за то, что там написано большими буквами, я не могу.
Затем, относительно ассигнования 900 000 [рублей] на посылку Шишкова в советскую Россию, то тут свидетель Патушинский удостоверял, что я это сделал по его поручению, а он исполнял поручение Совета министров...
Относительно моей дальнейшей деятельности с 4 ноября 1918 года по 30 ноября 1919 года я могу сказать, что деятельность моя не носила самостоятельного характера, т. к. с 4 ноября [1918 г.] вступил в управление министерством [юстиции] Старынкевич и, кажется, с 4 мая [1919 г.] Тельберг. И я, участвуя в заседаниях Совета министров, малого и большого, исполнял только поручения министра...
За этот период прошел закон о смертной казни, [законы о наказании] за бездействие и превышение власти, за уклонение от регистрации, от военной службы, за дезертирство и укрывательство, который мне вменяется в вину...
Затем, указание обвинителя на то, что не возбуждалось министерством юстиции преследования за то, что приговор военно-полевого суда по поводу декабрьских событий [1918 г. в Омске] был вынесен после смерти 44 [человек]. По этому поводу я могу только объяснить одно: я думаю, что дело не возбуждалось потому, что до министерства юстиции эти сведения не доходили. Я сам [у]слышал об этом в первый раз здесь...
С мая месяца [1919 г.], когда был назначен второй товарищ министра, мне было поручено присутствовать в малом Совете [министров], что я и делал. И там моя деятельность не носила самостоятельного характера. Все законопроекты министерства юстиции разрабатывались первым департаментом, которым ведал не я...
В октябре [19]18 г. я был вызван из Екатеринбурга. Я был вызван профессором Сапожниковым для занятия должности товарища министра народного просвещения. Руководствуясь теми именами, которые были, между прочим, в составе [Временного] Сибирского правительства, я был глубоко убежден, что я начну здесь опять проводить ту работу и те же идеи, которые я проводил в работе Временного [Российского] правительства. Те изменения, которые были в составе Временного [Сибирского] правительства, для меня, правду сказать, ничего не говорили...
В Томске работа шла техническая и организационная. Я должен сказать, что меня поразило то большое количество хороших намерений министерства, и благодаря отсутствию технических сил очень часто эти намерения оставались намерениями. И больше того, некоторые ошибки, казалось бы даже мелкие, вызывали, несомненно, на местах очень сильное раздражение, потому что эти мелкие ошибки, отходя от министерства в периферию, уже являлись довольно чувствительными в смысле усиления сложности ведения дела. А это происходило исключительно при самых лучших намерениях руководителей министерства и тех людей, которые были взяты для исполнения технической работы, но, в сущности, не техников этого дела по известного рода недоразумению и неумению...
Не могу сказать с совершенной точностью, когда именно я получил право решающего голоса в Совете министров, потому что такое постановление было сделано специально ввиду некоторых недоразумений в голосовании. …путем всякого рода соглашений образовалось в Совете министров известного рода расслоение, на котором сказалась вся общественно-политическая жизнь, в которой участвовал Совет министров... Началась борьба вокруг [Омского областного] военно-промышленного комитета.
…покойный Н. Н. Щукин ввел предложение о немедленном установлении всех главарей военно-промышленного комитета и назначении над ними судебного следствия. А в результате одним голосом министра Старынкевича мы были побиты...
Та борьба, которая все время продолжалась в политических группах Совета министров, конечно, не останавливалась. Военщина продолжала делать свое дело. И нам оставалось одно: или бросить все и бежать, или оставаться на той же позиции, на которой мы были все время, и делать все время свое дело...
Гражданин обвинитель говорит, что [я] перебрался или пробрался через фронт. Я не могу припомнить такое поведение...
Делается указание на мое участие в целом ряде законопроектов о введении смертной казни. Тут я должен сказать, что мое положение было очень несложным. Я говорил уже, что в первый период времени, когда я был представлен министром народного просвещения, со мной, как со свежим и новым человеком, министры не то что мало считались, но как-то не привыкли и не знали, что я такое. И часто на некоторые заседания я как-то автоматически не попадал. Но дело не в этом, а в том, что, когда я действительно бывал на них и мне приходилось принимать участие в решении дел, мое участие было несложное. От министерства народного просвещения, представителем которого я был и которое имело очень небольшой финансовый аппарат, никаких заключений не требовалось. Эти заключения обыкновенно давала, как я всегда мог твердо надеяться, юридическая часть министерства труда. И я не помню ни одного случая, когда бы Л. И. Шумиловский не выступал против таких законопроектов. Мне оставалось только следовать за ним. Я не выступал ни «за», ни «против». Ни по одному юридическому вопросу никогда не выступал по своему совершенному незнанию...
Далее идет обвинение в том, что я принимал участие в целом ряде утверждений законопроектов и постановлений Совета министров, которые свидетельствуют о различных политических ассигнованиях Совета министров для борьбы с советской властью и о намерении Совета министров вести эту борьбу... Это была борьба, но в совершенно определенных для меня рамках. Никогда я этих рамок, могу сказать, не переступал...
Другое обвинение, которое мне предъявляется обвинительным актом, относится уже чисто ко мне. И оно относится к деятельности министра и основывается на единственных, абсолютно голословных показаниях. И даже не [на] показаниях, а [на] речи господина Игнатьева, которая, если я не ошибаюсь, помещена в протоколе подсудимого Палечека...
Далее, в делах Совета министров есть целый ряд документов, опровергающих те утверждения, о которых говорит Игнатьев. Я позволю себе сослаться на известного рода бумаги, имеющиеся в делах министерства, что коллежский асессор Игнатьев, выставляющий себя и свои заслуги по борьбе с большевистской разрухой на фронте, просит об освобождении его от воинской повинности. И что эта самая оппозиционность проявилась в мести Игнатьева после того, как ему в его ходатайстве было отказано...
В то же самое время я утверждаю, что имеется целый ряд фактов, что ни один факт, доходивший до министерства о преследовании, удалении или задержании лиц, подозреваемых в большевизме, не оставался без соответственного расследования со стороны министерства. Ни одного факта преследования кого бы то ни было со стороны министерства народного просвещения за принадлежность к большевизму или какую-нибудь [политическую] деятельность не имеется. И, совершенно обратно, существует целый ряд фактов, свидетельствующих о том, что педагоги, уволенные или арестованные за принадлежность к большевизму, получали не только защиту от министерства, но и соответствующее назначение, потому что это были безукоризненные люди и безукоризненные работники. /От себя: странно, как гражданин не договорился до того, что за большевизм в Колчакии выписывали премию./ Я мог бы привести целый ряд фактов, но, к сожалению, я беспамятен на фамилии...
Председатель. Слово предоставляется подсудимому Ларионову.
…первым шагом моей деятельности в Омске в конце августа [19]18 г. был созыв съезда по вопросу о снабжении железных дорог. …была выяснена безотрадная картина снабжения смазочными материалами и т. д. А это крайне затрудняло работу железных дорог. На этом съезде выяснился чрезвычайно острый недостаток смазочных продуктов. Их оставалось на неделю-две. Я поехал лично в Самару, в район другого правительства, которое тогда там находилось. Там были большие запасы нефти, но в Сибирь их не пропускали, ибо велась борьба между Сибирским и Самарским правительством...
Вернувшись, я совершенно неожиданно был назначен замещать инженера Степаненко, вызванного на Дальний Восток. Этим путем, не будучи абсолютно знаком ни с ходом политики предыдущего правительства, ни с лицами, которые в состав правительства входили, [я] должен был войти в состав этого [Административного] совета... Повторяю, что я абсолютно не знал ни руководителей этой политики, ни самой политики... Я не только не знал их большинства по именам и отчествам, но даже абсолютно не знал в лицо. Поэтому когда пришлось подписывать журналы [заседаний Административного совета], то совершенно естественно, если бы даже просматривал этот журнал, это было бы бесполезно, потому что я не знал даже в лицо многих участников Административного совета. Но, подписывая журнал какого-нибудь заседания, я считал, что я отмечаю журнал этого заседания, и считал, что отмечаю свое участие в заседании. А номер или число журнала — это относится к обязанности делопроизводства и секретаря журнала.
…я действительно подписывал журнал [заседания] о Крутовском и Шатилове, совершенно не удостоверившись в их присутствии в числе участников заседания...
Я отмечу, что дальше, как повторяет обвинитель в своем утверждении, я принимал [участие в утверждении] постановления о смертной казни [от] 14 сентября [1918 г.]. Вчера здесь [было] оглашено, что моей подписи под ним не было.
В дальнейшем [в обвинительном заключении] указывается о постановлении об избрании адмирала [Колчака Верховным правителем] и говорится, что министры охотно голосовали за самодержца Колчака. Здесь допущена неточность, ибо, во-первых, я не был министром, а во-вторых, мне как участнику технических заседаний, члену малого Совета [министров] даже об этом обстоятельстве совершенно не было известно, и знать [этого] я не мог...
Директорией, по указанию от 4 ноября [19] 18 г., я был назначен товарищем министра путей сообщения. Мне неизвестно, чем руководствовалась Директория при моем назначении. Но определенно могу утверждать, что, конечно, этот выбор не стоял абсолютно ни в какой связи с [моим] желанием или нежеланием пробраться в состав правительства, [во-первых]; а во-вторых, я представлял лицо определенной политической окраски, потому что я всегда был беспартийный и в политических группировках участия не принимал.
…конструкция власти сводилась к следующему. Когда признано было целесообразным… выбрать руководителя власти всей страны, как гражданской, так и военной, осуществление этого было поручено адмиралу Колчаку, который являлся, таким образом, и Верховным правителем и Верховным главнокомандующим, одновременно соединяя эти обе функции в своем лице.
Дальнейшее управление сложилось следующим образом: непосредственно при Верховном правителе и Верховном главнокомандующем находился его совет, состоящий из председателя Совета министров, министра иностранных дел, финансов, внутренних дел, военного и начальника штаба Верховного главнокомандующего.
Далее шел Совет министров, возглавляющий отрасли гражданского управления, а из военного управления — те отрасли, которые ему были подведомственны.
Затем большой Совет [министров] выделял из себя малый Совет [министров], состоявший из товарищей министров. Причем этому Совету были подведомственны вопросы только второстепенного значения, только те, по которым уже имеются принципиальные решения и формальное согласие глав соответствующих ведомств. Эти меры отдавались только для редакционной, чисто технической обработки.
Причем осведомления о текущих событиях малый Совет [министров], как общее правило, никогда не имел, так как члены малого Совета — товарищи министров — не допускались в закрытые заседания, где обсуждались важные вопросы и выслушивалась информация о ходе как военной жизни, так и внутренней. Эта информация была доступна только министрам. И мне известны случаи, когда приходилось спрашивать министра и получать ответ: «Все, что я могу сказать, я Вам сказал. Дальше Вы можете почерпнуть из официального сообщения». И действительно, министры не имели возможности даже ближайших сотрудников посвящать [в дела], так как были связаны тайной этих заседаний. И подавляющее большинство того, что мы слышали здесь, было для нас полной новостью.
…компетенция штаба Верховного главнокомандующего, военного командования распространялась [не] только на территорию военных действий. Я думаю, что общеизвестно, что на территории военных действий существовали совершенно разные законы, в которые входили почти все отрасли жизни военно-оперативной и громадная отрасль жизни гражданской. Это положение «О полевом управлении войск в военное время». На основании этого положения лица, облеченные полномочиями по этому положению, — главнокомандующие, командующие фронтом, командующие армиями, командующие отдельными корпусами, отдельными армиями и т. д. — были облечены чрезвычайными полномочиями, распространяющимися, будто [бы это] вызывается военной необходимостью, на все без исключения отрасли жизни. И все мероприятия карательного свойства, если они осуществлялись в пределах этой полосы, могли осуществляться на основании этого закона. И гражданские власти могли о них ничего не знать. А если бы и знали, то действительно не в состоянии были бы ничего сделать.
Я позволю себе это утверждать на основании того опыта, который я имел лично по опыту железнодорожников. Железные дороги входили в территорию и тыла, и фронта. И в отношении железных дорог фронт мог расширяться, и железнодорожники вынесли колоссальную борьбу и ряд чрезвычайно тяжелых переживаний, когда я попытался осуществить свои права. В частности, свое право защищать железнодорожников от тех насилий, которые творились в полосе фронта распоряжением безответственных начальников, действовавших на основании закона о полевом управлении.
Эти насилия персональные, о которых я упоминал здесь, еще больше сказались в насилии техническом, именно в захвате подвижного состава, в совершенно нерациональном использовании перевозочных средств. Как на пример укажу, что под эшелоном держалось по три «горячих» паровоза на случай, если понадобится сделать передвижение. И особенно пришлось вести борьбу за нефтепровод, который был душой всей железной дороги, ибо без смазочных материалов машины работать не могут. …десятки тысяч и даже миллионы пудов [топлива] сжигались под этими паровозами, стоящими без движения.
И хотя мы находили большую поддержку в лице товарища министра [торговли и промышленности] Введенского и указывали на необходимость сохранения этих продуктов, которые необходимы для работы дорог, мы получали ответ, что нет, [что] военное командование, главным образом командование чешское, считает необходимым действовать так… мы составили специальную депешу на имя Верховного правителя. Эта депеша была доложена, но все-таки никаких реальных результатов не имела, так как военное командование — главным образом чешское, так как чехи занимали Урал, — нашло наши требования неосновательными и не пожелало их осуществить...
Как я уже говорил, полномочия военной власти распространяются на территорию военных действий. В эту территорию военных действий входила огромная зона от Иртыша на запад. К ней присоединялись другие районы, где начинали действовать какие-нибудь части, где начинались права отдельных частей. Так, тогда появился около Семипалатинска особый маленький фронт, ему были предоставлены права отдельного корпуса на территории военных действий. Это огромное положение военное действовало одновременно с гражданской властью и создавало ту перспективу, благодаря которой обвинитель в своем заключении мог приписать Совету министров, и в частности присутствующим здесь, вовсе не составлявшим колчаковское правительство, а второстепенным персонажам, целый ряд действий чисто военных, происходивших в обстановке, может быть, боевых действий, влекших за собой те массы жертв, а может быть, эксцессов, которые никоим образом не могут быть поставлены в вину присутствующим здесь...
У меня в министерстве регистрировались случаи насилия, и я пользовался этим, чтобы [донести о них] до сведения всех, кого возможно. Я припоминаю, что, когда я был вызван на доклад к [генералу А. М] Михайлову о его поездке на Томскую [железную] дорогу, когда он сообщил о тяжелом положении железнодорожников, о той тяжелой нужде, которую они терпят, я воспользовался этим и принес этот синодик того, что делается на железных дорогах, и огласил его в пленуме Совета министров. И министру Степаненко было предложено принять меры к прекращению этих насилий. Таким образом, причина этих насилий была не в нас.