Category: транспорт

Category was added automatically. Read all entries about "транспорт".

Всеволод Иванов о белых. Часть II

Из книги Всеволода Никаноровича Иванова «В Гражданской войне (из записок омского журналиста)».

Как известно, Совмин вполне благополучно добрался до Иркутска. Более того. Найдутся летописцы, которые опишут достойными красками это путешествие мозга молодой России... Конечно, проезд был обставлен вполне прилично, в спальных вагонах, с вагоном-рестораном и т. д. В ресторане сидели и все время кушали спиртные напитки морской министр, контр-адмирал Смирнов, юный дипломат, министр иностранных дел И. И. Сукин и Минфин фон Гойер. Если в дороге и были какие-нибудь недоразумения, то крайне незначительные. Так, например, однажды оказалось, что министру финансов фон Гойеру не хватило яблочного суфле. Тогда в вагоне-ресторане появилось объявление, извещающее почтеннейшую публику, что в первую очередь имеют право обедать лишь особы первых двух классов...
Отходившие воинские части останавливались в пустой гостинице.
В ее ресторане началось гомерическое пьянство. За два дня до оставления Омска мы не могли уже спать ночь. За стеной в соседнем номере была какая-то совершенно непонятная возня, раздавались пьяные голоса, женские крики, в стену стучала мебель, гремели выстрелы...
[Читать далее]Спокойный, очкатый поэт Н. Я. Шестаков, живший с нами, рассказал по этому поводу эпизод, виденный им при отступлении от Оренбурга.
Мрачный есаул сидел в зале 1-го класса вокзала среди сбитой толпы уезжающих. При нем находился трубач. Время от времени он приказывал играть сигнал «наступление». Медные звуки гремели, звенели, дрожали в зале, оглушая всё и вся. После сигнала он наливал стакан пива, выпивал, а затем трубач играл отбой...
Как производился отход поездов — нечего и рассказывать. Сплошь тупиковые пути ст. Омск и не могли функционировать без задержки и при всей доброй воле и добром старании администрации. Но, конечно, легко понять, что старания этого было мало по причинам политическим, а главным образом экономическим. Достаточно сказать, что генерал Нокс, этот генерал, в адмирале Колчаке видевший или хотевший видеть второго Кромвеля, по случаю организации дружин Св. Креста выписавший из Англии с необычайным усердием 100 000 экз. Евангелия и Библии на русском языке, принужден был уплатить русской железнодорожной организованной демократии ст. Омск 50 000 рублей и раздать несколько бочонков доброго рому, чтобы поезд, наконец, был поставлен на вольный нечетный путь.
Да что поезд Нокса! Поезд Совета министров должен был уплатить взятку, чтобы уйти из Омска...
…часов в 10 утра в нашей типографии были отпечатаны и распространены по городу приказы за подписью одного официального лица, кого именно, к сожалению,— не помню. Согласно приказу, все мужское население гор. Омска от 18 до 41 года должно было собраться к 1 часу дня к воинскому начальнику, чтобы походным порядком выступить из города, дабы не пополнять частей неприятеля.
Я не видал никогда более фантастического плана! Чтобы несколько десятков тысяч человек гражданского населения, неустойчиво настроенного, собрались в полтора часа, без теплой обуви, без одежды, в яркий ноябрьский мороз, пешком тронулись из города, неизвестно куда, без пищи, без каких-либо приспособлений!
...
Как передавали потом, красные входили в город со стороны Загородного сада и Иртыша... И в это время среди маленьких, низеньких домиков окраин Омска разыгрывались тяжелые сцены... Я видел, как какой-то офицер, присев за поленницей, срывал с себя погоны...
Закат Омска. То горели колоссальные склады на Московке. Такие же склады были и на вокзале в Омске, в пакгаузах, в составах, и все эти огромные запасы обмундирования, вооружения, снаряжения оставались красным.
Между тем некоторые наши части, как, например, егерский батальон отходил от Омска без теплой одежды, без валенок, в кожаных сапогах.

Я смело отправился в редакцию газеты «Московская группа армии». Какая ирония в названии!
Заведовал отделом печати некто военный врач Охотин... По специальности он был эсер.
Поэтому он принял нас в штыки. Хотя он отлично знал Ауслендера, знал, что тот одно время был корреспондентом при ген. Сахарове, тогда командующим 3-й армией, знал, что мы оба из Р. Б. П., но, тем не менее, он весьма сухо заявил, стоя на пороге своего американского вагона-редакции, что «посторонним нельзя».
Мой спутник чувствовал себя отвратительно, едва не падал в обморок. Все-таки, несмотря на то, что мы «посторонние», мы забрались в холодный, длинный вагон. Д-р Охотин, рассерженный, ушел в свою каморку и сердито хлопнул дверью.
На мою просьбу дать чаю, чтобы согреть дрожащего Ауслендера, он буркнул из-за двери:
— Попросите у солдата.
У солдата достали мы чаю. Сергей Абрамович уселся было у печки в углу вагона, но услужающий д-ра Охотина, военнопленный, грубо согнал его с его места, согласно, очевидно, полученным инструкциям.
У нас была бумага за подписью ген. Сахарова, разрешающая нам находиться при всех штабах армий, но, забыв о ней в первую минуту, мы нарочно потом ее не показывали, чтобы посмотреть, до каких же пределов может дойти гостеприимство милого доктора.
Эшелон Осведарма был колоссален. Тут были и типографии, экспедиции и редакции. Но на вопрос, нельзя ли в кухне достать обед, нам было отвечено определенно:
— Посторонним нельзя.
В холодную редакцию, в которой уныло сидели мы и лежало на столе и на лавке двое сыпнотифозных, вошел хмурый, крупный поручик и стал рыться в книжном шкафу. Это был библиотекарь...
— Нельзя ли почитать какую-нибудь книжку?
— Посторонним нельзя. Обратитесь к доктору.
Я обратился к доктору, отказать было бы уж слишком нелепо. Но из-за двери каморки он все-таки крикнул:
— Возьмите с него расписку... Энциклопедии не давать!
Положение было решительно загадочно. В чем дело? За что такая немилость?
И только потом, когда из помещения д-ра Охотина вышел А. И. Манкевич, управляющий отделом печати при Директории и Колчаке до организации Р.Б.П., а за ним Белов, тоже эсер, при Комуче занимавший какой-то видный пост, дело разъяснилось. Вся штука была в том, что мы были, оказывается, представителями официального Омска, «доказавшего свою несостоятельность»...
Оставляя в стороне политические разногласия, скажу только, что эсерский террор по отношению к нам усиливался со дня на день.
…со стороны мстительных эсеров на нашу голову сыпались египетские казни.
Последней казнью, переполнившей наше веселое, любопытное терпение, было переселение нас в вагон сотрудников. Представьте себе два необыкновенно грязных вагона 2-го класса, битком набитых содержимыми в страхе божьем «сотрудниками»... И если добавить к этому, что среди этой братии было трое сыпняков, то вполне понятно, что просьба доктора перейти туда нами упорно саботировалась.
В этом же поезде ехал в своем маленьком вагоне 3-го класса епископ Андрей Уфимский... Пылкий и горячий проповедник, протестант по духу, известный поборник прихода, он громил, по его выражению, «пьяное православие», косную и формальную гордость своей верой русских...
Однажды, вернувшись после такой беседы в редакцию, я не нашел там Ауслендера. Оказалось, его насильно перевели в «литературный» вагон, где освободились места сыпнотифозных, сданных в санитарный поезд.
В литературном вагоне было душно, темно и холодно. Горела печка, перед которой сидел один нагой литератор и бил на рубашке одолевавших вшей.
Ауслендер спокойно сидел на отведенном ему месте. Вместе же с ним сидел один польский офицер, с которым мы встретились и подружились во время нашего путешествия в редакции, С. Н. Шанявский.
Пошел объясняться к эсеру доктору — и вот что я от него услыхал:
— С завтрашнего дня приступаем к выпуску газеты, поэтому в канцелярии занятия должны идти нормально. Вы им мешаете; придется вам поместиться во 2-м классе, на освободившихся местах.
— Но ведь тут пустой американский вагон, а там вагон набит битком, и диваны, освободившиеся после сыпнотифозных, кишат вшами!
— Ничего, их можно вытереть бумагой.
...
Все польские эшелоны претендовали на нечетный путь, для продвижения вне очереди. По нечетному же пути продвигались и санитарные эшелоны.
Эти санитарные эшелоны! Мало-помалу, в связи с бешеным развитием сыпного тифа, они обращались в сыпнотифозные поезда. Заболевала прислуга, заболевал врачебный персонал. Так, например, в пермском поезде д-ра Ногаева и д-ра Азерьера, с которым мы проехали десяток верст за Татарскую, заболело при нас четыре сестры и студент-медик. Больных некому было обслуживать; мало того, некому было обслуживать самые паровозы, хотя бы для нагрузки их углем и снегом.
Они часто замерзали на месте, эти огромные, печальные эшелоны, с брошенными на полу, мечущимися в жару больными. Более того. На кратковременный путь рассчитаны были запасы продовольствия в этих поездах, и скоро поэтому вышли. Слабые выздоравливающие больные погибали от голода и замерзали в нетопленных вагонах.
Число мертвецов в вагонах росло. Их складывали на площадки вагонов, и при проходе по загаженным путям то и дело было видно, как торчали с площадок недвижные восковые и белые, как бумага, ноги мертвецов, с которых проходившие живые равнодушно стащили сапоги и валенки.
Потом, с увеличением числа мертвецов, им стали отводить целые вагоны. Я видел, как на какой-то станции трупы хладнокровно выбрасывались из такого вагона на сани. Трупы промерзли и от ударов об дровни, как фарфоровые, отлетали пальцы и кисти рук, и оставались лежать среди рельсов...
С продвижением на восток трупов стало еще больше. Дошло до того, что при ходьбе ночью по путям вы натыкались на них.
На небольшой одной станции я составил телеграмму о потрясающем безобразии этом на имя Верховного. Ни начальник станции, ни военный контролер от меня этой телеграммы не приняли: были воспрещены частные телеграммы.
Что же тут винить «начальство», запретившее прием телеграмм? — Нет, скорее, тут она — эта неизменная дубоголовость всех наших чиновников, от века не могущих проявить никакой инициативы.
Борьба за очередь на нечетном пути между этими «поездами смерти» и эшелонами поляков и стала главным предметом жизни...
Постепенно стали отставать бедные санитарные эшелоны, оставаясь стоять на маленьких станциях, на которых были сожжены на топливо сплошь все скамейки, все заборы, деревья, отхожие места. Но были инциденты, вроде инцидента с санитарным поездом, который вел пресловутый командующий Южной армией, ген. Белов. Он ни за что не хотел пропускать вперед польские эшелоны, и в то же время на трех перегонах подряд разрывался по маломощности паровоза три раза и был вытягиваем по частям, задерживая движение.
Во время этого пути пришлось все время наблюдать скрытый, незаметный, но ощутительный саботаж железнодорожников. Дело доходило, например, до того, что ст. Чулымская отправляла в сутки по одному поезду. И это при ленточном-то движении! На этой же станции для подвозки угля со складов имелось 3 подводы, которые и таскали уголь, честь честью, по 8 часов в сутки; это при том, что один паровоз берет до 700 пудов.
Чтобы контролировать деятельность служебного персонала, на станциях учреждены были должности военных контролеров. Но одно дело — идея, другое — ее проведение в жизнь. Я вспоминаю одного такого контролера на ст. Дуплинская. Это был какой- то лейтенант, полка морских стрелков, очевидно, из пехотных офицеров. Сидя на столе в комнате дежурного по станции, он болтал обутыми в валенки ногами. На вопрос мой к нему, скоро ли отправится поезд, он ответил:
— Что ж, постоите! И по трое суток стоят...
Я убежден, что почти никто из этих контролеров не понимал той задачи, которая выпала на его долю. А если и понимал, то его усилия тонули в море противодействия.
...
Генералу Сахарову, приведшему армию в состояние развала грандиозными, неорганизованными маршами, ставилось в вину… отсутствие спасительного плана Дитерихса.
Кроме того, делегация в составе М. С. Лембича, Ф. Е. Мельникова и о. Г. Жука представила проект нового управления территорией Сибири. Создавались два округа — Западно-Сибирский и Восточно-Сибирский...
Предполагалось создание отдельных кабинетов в Новониколаевске и в Иркутске...
Разумеется, что самое наличие таких представлений показывало достаточно на панику, которая охватила всех. Верховный обошелся с делегацией очень сурово, несмотря на то, что раньше сочувствовал подобным планам; за нее взялись разные контрразведки, которых в Новониколаевске скопилось видимо-невидимо...
Все чаще и чаще отчаяние закрадывалось в душу армии. Все чаще и чаще произносилось слово «мир»,— как тонкое, неуловимое дуновение ветра, проносилась мысль, что большевики «уже не те»... Ничего, что эшелоны продолжали стоять длинной лентой до самого Кривощекова и красные отрезали их каждый день... Может быть даже, что именно эта разруха так и действовала панически. Ст. Новониколаевск с ее разношерстной международной комендатурой, с ее взяточничеством за вытягивание эшелонов на линию, с ее кормлением железнодорожников американцами, раздававшими направо и налево свои товары, ром, деньги, чтобы выехать, и даже медали высшим чинам за спасение (такую медаль получил от американского консула заведующий эвакуацией) — все это действовало деморализующе. И вот 7 декабря выступает открыто с предложением «демократического мира» молодой 24-летний командир 2-го Барабинского полка полк. Ивакин. План был таков: мир с большевиками, демократическая свободная Сибирь, армия, во главе которой остается ген. Пепеляев.
Между прочим, известна телеграмма полк. Кононова, нач. штаба, ген. Пепеляева, полк. Ивакину, в которой ему предлагалось поддержать в глазах общественности ген. Пепеляева, но на время не более двух-трех дней, потому что тот стоял на точке зрения продолжения Гражданской войны, с чем не согласна партия эсеров, отстаивающая необходимость демократического мира...
Все это было делом небольшого числа горячих молодых голов, забывающих, что для прекращения войны нужна сильная организация, сковывающая и общество, и армию и дающая возможность проводить свои желания, забывающих, что такие декларации, разваливая то, что имеется, ведут просто к расплескиванию пламени войны.
По приказанию командного состава барабинцами были заняты правительственные учреждения, и ночью небольшой отряд их пришел на вокзал для того, чтобы арестовать находящегося там командующего 2-й армией ген. Войцеховского.
Очевидцы передают, что отряд этот долго стоял на перроне в нерешительности, не зная, что ему делать. Так точно держалась и охрана штаба. И только благодаря распоряжению энергичного начальника штаба польской дивизии, полк. Румши, пришедшие были арестованы, как арестованы были и остальные участники заговора.
По приговору военно-полевого суда полковник Ивакин и около 30 чел. офицеров были расстреляны.
В эти дни распада и слабоволия, дикой неподчиненности и неорганизованных действий, в Новониколаевске делать было больше нечего.

…когда поезда ген. Сахарова и Верховного находились на ст. Тайга, братьями Пепеляевыми, поддерживавшими кампанию против главнокомандующего, ген. Сахарова, адмиралу Колчаку был ими предъявлен ультиматум. В требовании этом было 3 пункта, в числе коих были отставка ген. Сахарова, своими докладами Верховному губившего все дело, назначение главнокомандующим ген. Дитерихса и созыв демократического Сибирского законодательного собрания.
На первые два условия Верховный правитель тотчас согласился, сам назначив следственную комиссию над действиями генерала Сахарова и отрешив его от должности. Ген. Дитерихс на посланную ему телеграмму ответил отказом, после чего был назначен ген. Каппель. Согласился Верховный сначала и с третьим пунктом, но потом отложил решение это до Иркутска.
…армия ген. Пепеляева, оттянутая ранее в район Томск—Тайга—Ачинск, представляла в сущности собою последнюю надежду. Тем более было у братьев оснований разговаривать таким образом, что блестящий, бело-зеленый гренадерский батальон ген. Пепеляева долго стоял на вокзале, выставив на вокзальной платформе, совместно со стоявшим здесь б-м Мариинским полком, пулеметы.
Переговоры длились около двух суток. Генерал Сахаров… отказался от командования...
«Братья-разбойники», как их называли тогда, уехали в Томск...
Генерал Каппель вступил в командование расстроенной, пришедшей в брожение армией...
Этот пепеляевский инцидент опять выявил наше общее свойство — анархичность и неорганизованность. Прямой и решительный Пепеляев, дерущийся среди своих солдат, однако, не был никаким политиком. Тайгинский инцидент, если и привел к персональной смене главнокомандующего, то он воочию показал широкой массе и солдат, и общества, до каких границ дошли затруднения центральной власти, если она вынуждена прибегать к таким средствам. Эта мысль не преминула превратиться немедленно же в известные центробежные стремления, в желание отдельных лиц уклониться из такого организма, который не импонировал больше своим порядком. И за водкой, на ст. Тайга, среди приятелей — прежних сослуживцев, офицеров 6-го Мариинского полка, я услыхал на сей счет совершенно недвусмысленные заявления:
— Как начальство, так и мы! Пойдем куда-нибудь на Лену золото рыть — по Джеку Лондону. Довольно тянуть волынку...
И это тем более печально, что политика-то во всем этом деле, в деле яркого, решительного выступления обоих братьев, оказалась в других руках. Цели своей достигли не они, как это скоро показали развернувшиеся события, а кто-то другой. Восстание в Новониколаевске, тайгинский инцидент, восстание в Томске, выступление генерала Зиневича в Красноярске, переворот, устроенный шт.-капитаном Калашниковым в Иркутске, наконец, волнения во Владивостоке, оборвавшие с востока русскую государственную власть, — все это оказались звенья единой цепи. И в штабе ген. Пепеляева сидели те люди, которые держали нити этих событий. Он же — прямой, решительный, вовсе и не политик, был лишь их жертвой.
...
В день оставления его [Томска]… по всем улицам был расклеен приказ генерала Пепеляева, контрасигнированный начальником штаба, о том, что «вся власть» в городе, ввиду отхода войск, передается им комитету самообороны.
Этот комитет, выбранный по всем правилам четыреххвостки и долженствовавший «выявить волю» обывателя города Томска, со страху уже залезавшего под кровать,— получил оружие для граждан, по рассказам, что-то около 6000 винтовок, пулеметы, ручные гранаты. И так-то чрезвычайно сложна психология человека, в первый раз взявшего в руки ружье, а тут ему приходилось еще опасаться, как бы его с этим самым доказательством неблагонамеренности в руках не застали большевики.
И вполне понятно поэтому, что оружие попало не в те руки, которые следовало. С наступлением темноты в замерзшем, черном, опустелом городе началась отчаянная стрельба. Я выходил в это время от одного своего приятеля, куда принужден был пойти на обед, потому что все рестораны прикрылись, и, услыхав стрельбу, решил пойти узнать, в чем дело, в штаб Гренадерского батальона пепеляевской охраны...
Все кругом было темно, и только один электрический высокий фонарь на дворе Дома науки сыпал сухие, белые нити света. Внизу под ним копошилась черная толпа. На углу площади, выглядывая из-за домов, смотрело туда несколько человек.
Из толпы несся гул, потом грянул отдельный выстрел, раздался чей-то одинокий вскрик, и вдруг, прорезая гул толпы, прокричал один голос:
— Товарищи, тащи скорей пулеметы!
То был восставший батальон охраны генерала Пепеляева, готовившийся к обороне от 13-го Добровольческого полка и собиравшийся идти на ст. Томск-2, чтобы захватить командующего армией, выдать его красным и таким образом заключить мир.
Я пробрался к вокзалу...
Пыхтя, под отдельные трески выстрелов, двинулся в темноту огромный состав, набитый людьми и семьями. Спустился благополучно под уклон, но при вытягивании на подъем оборвались подрубленные тяжи, и весь поезд, прогудев с огромной скоростью по мостику, промчался обратно на ст. Томск-2, откуда в это время выходил поезд с броневиками и где все, и служащие и солдаты, были увлечены грабежом оставшегося в эшелонах имущества.
Столкновения, на счастье, не произошло. Мы снова двинулись под гору, где и остановились на средине пути, среди снегов, в полной неизвестности.
Наконец, со ст. Томск-1 добыли наш паровоз, выкинули порвавшиеся вагоны и, обрезав на версту телеграфные провода, уехали на ст. Тайга.
Как потом сообщалось, Томск в течение двух суток был в руках грабящей город и склады черни, пока не вошли красные части.
...
Вся комендатура станций до Красноярска была в польских руках… и движением эшелонов распоряжался полковник Румша. Распоряжения его сводились, в сущности, к постепенному оставлению одного за другим составов и продвижении вперед только польских эшелонов. Останавливались и сиротливо торчали на станциях беженские эшелоны, полные тревоги за свою грядущую судьбу, разыгрывались тяжелые сцены.
На одной из станций, помню, ночью, увидал я в одном месте много огоньков... Под темным небом, в снегу, при свете недвижных на морозе свечек, у раскрытых сундуков, корзин копошилось много народу. То едущие выгружались из поезда в сани, отбирая с собою только необходимое, оставляя все остальное...
На станциях валялись дела, телефонные аппараты, взломанные несгораемые шкафы. Я наблюдал, как к одному такому подошел мужичок из местных, потолкал ногой в его развороченное брюхо и констатировал:
— Эх, для рубашек больно хорошо будет.
Подобная участь постигла и наш штабной поезд. После усиленного воздействия на паровозы всех, кому не лень, один из них оказался сожженным, другой замороженным...
Двигались вперед только польские части да польские санитарные поезда. С одним таким санитаром ехал отряд американского Красного Креста, с которым мне и удалось добраться до Красноярска.
Но и польские войска были уже не те, что раньше. Первый польский полк, успешно дравшийся западнее ст. Тайга, на названной станции потерпел крупную неудачу и, бросив эшелоны, стал отходить пешком. Отдельные солдаты, часто без оружия, в отличных шинелях своих брели вдоль эшелонов, заходя в польские эшелоны только затем, чтобы поесть, деморализуя еще нетронутые части и своим видом, и своими разговорами, и ни за что не желая присоединиться к ним. На все приказания они отвечали, что сборный пункт для них в Красноярске, и уходили при первом удобном случае.
Деморализация эта усилилась еще тогда, когда чехи не пожелали пропустить даже ни одного санитарного польского эшелона вперед, и сдача поляков на ст. Клюквенной, 12-тысячной дивизии — банде красных в 500 человек — явилась печальным эпилогом к печальной их истории.
В довершение всего, и без того напряженная, атмосфера сплоченного движущегося человеческого муравейника по полотну железной дороги была накалена рассказами о бедствиях, постигавших захватываемых красными. И, действительно, сцены были ужасны.
Так, на ст. Тайга, застрелив всю свою семью, застрелился один полковник. При захвате красными броневиков перед ст. Тайга самоубийства происходили десятками. Вообще по дороге свирепствовала эпидемия самоубийств, и, психологически, возможность покончить со всеми этими передрягами пулей в висок вызывала в вас определенно приятное чувство возможности близкого покоя.
/От себя: то есть белые стрелялись сами, но виноваты в этих "ужасных сценах" были красные./


Фрагменты дневника поручика Евецкого – участника карательной экспедиции в Сибири. Часть I

Из книги «Карательные экспедиции в Сибири в 1905—1906 гг.».

1 января. …запасные, проведав, зачем едет отряд, стали ругать нас и бросать в вагоны поленьями; наши, не стерпев обиды, выбежали и стали наводить порядки; тут и мы вышли и, приведя людей в порядок, обошли вагон, сказали запасным пару-другую слов, а тех, которые вели себя вызывающе, наказали. С непривычки оно вышло немного сурово,— думаю, что нескольким причинили увечья...
[Читать далее]На ст. Ново-спасское тоже были приведены в порядок два поезда с запасными, причем при освобождении от незаконно севших запасных пассажирского поезда, один из них схватил за винтовку ефрейтора лейб-гвардии С.-Петербургского полка Телегина и ударил его по голове. Телегин вырвал винтовку и ударил запасного штыком. Штык прошел насквозь. В этот день сломали два приклада. Если так будет дальше, мы рискуем сделаться безоружными.
На меня производит неприятное впечатление то усердие, с которым 3 офицера относятся к усмирению. Я не понимаю, как может подняться рука ударить беззащитного, я допускаю самые жестокие наказания, но не удар по лицу — ведь этим даешь право ответить тебе тем же. Мне противно видеть руки в ссадинах и слышать рассказы, как получены эти ссадины о лицо какого-нибудь запасного или ж.-д. рабочего.
2 января. Прибыли на ст. Пенза. На этой станции по слухам особенно буйно ведут себя запасные, вероятно, в этом вина ж.-д. агентов. Сначала все было спокойно, но скоро один запасной подошел к часовому и стал его бранить — его проучили. Затем другой не отдал чести подпоручику Писаренко и, несмотря на замечание, держал руки в кармане и продолжал курить. Писаренко приказал часовому прогнать его, часовой толкнул запасного в затылок, тот ударил его по лицу (это был петербуржец Степанов). Подбежали несколько артиллеристов и запасный от них убежал в вокзал. За ним вошел и Писаренко. Там было 200—300 запасных, которые начали роптать, а один из них обругал Писаренко, тот выстрелил в него, и остальные присмирели... Запасный, в которого стрелял Писаренко, ранен в живот и вряд ли выживет. Не доезжая Сызрани, снова высаживали запасных из встречного почтового поезда и водворяли их в эшелон. Тоже были искалеченные. Бывший литовец ген. Суликовский сказал, что один из кондукторов почтового поезда, который мы обогнали, указал ему на одного из наших кондукторов и сказал, что это один из главных агитаторов, а едет с карательным поездом. Кондуктор этот был арестован...
На ст. Узловой помощник начальника депо позволил себе громко выражать порицание действиям отряда. Его наказали и доложили Меллеру. Меллер телеграфировал начальнику дороги о немедленном увольнении его от службы. Суровые наказания произвели впечатление на железнодорожников и сапер. Нам было доложено, что те разговаривали между собою: какое безобразие и жестокость. Нас так не заставят поступать. За ними приказано наблюдать.
3 января. …произвели обыск на заводах Нобеля и асфальтном. Ничего заслуживающего внимания не нашли, так что сопровождающие жандармские офицеры пытались даже придать особое значение шнуру для закуривания папирос и токарному станку.
…один из запасных, заявивший: «Напрасно мы сдали ружья», был проучен.
4 января. Буйствовавший на ст. Шафраново эшелон к нашему приходу успокоился. Тем не менее этот поезд обошел подполковник Заботкин, предупредив о мерах, которые приняты для усмирения запасных, проявивших строптивость, наказав шомполами. На ст. Юматовка снова успокаивали запасных...
5 января. Меллер умеет поддерживать разговор... При этом он помнит в человеке лишь дурное или смешное. Поговоришь с ним, поверишь Гоголю, что «русский человек или дурак, или подлец».
Заговорили о Волькенау — «да, его прозвали «Глюненау», о Карпове — «Это — «бог войны», ну, и дурак же!», о Ренненкампфе — «ну этот знает, что где найти, и сразу отправится в казначейство». Сколько он знает скандальных историй, например из китайской войны, где нынешние герои Стессель и Линевич крали друг у друга. Вспоминал, и тоже недобрым словом, Аргутинского, Нарбута, Богдановича, Гедлунда (последним особенно возмущался Тарановский), Долгофирова, Чаплыгина. Делал прозрачные намеки на то, что Долгофиров и Чаплыгин получили взятку от своего поставщика мяса и поэтому крепко его держались. В раскапывании всех таких сплетен ему деятельно помогают Скалон и Заботкин...
Нижние чины позаводили себе нагайки. Сначала для наказания применялись приклады, но Меллер нашел эту меру чересчур суровой, и, по предложению Марченко, стали наказывать шомполами, но шомпола отбивали руки, и люди завели себе нагайки.
6 января. Утром офицеры прибывшего с востока поезда через меня заявили подполковнику Заботкину, что с ними едут военные врачи, сносившиеся с временным правительством в Чите и занимавшиеся пропагандой среди запасных. По их указанию арестовали доктора Фалька...
Проходя по буфету, Заботкин услышал разговор: «Знаешь, Фалька арестовали, — надо все передать в багаж». По его указанию арестовали врачей Блиоха и Клейна. У Клейна оказались тоже компрометирующие бумаги и большие деньги. Дознание обо всех троих производил жандармский ротмистр Гринцевич(?).  Во время завтрака входит он в вагон и докладывает барону, что у Блиоха ничего не оказалось подозрительного. «Ну, так пошлите его к чорту», — говорит барон...
На одной из следующих станций встретили поезд с казаками. В темноте их приняли за запасных и пошли с увещаниями. Один из них обругал часового. Часовой подозвал кого-то из нижних чинов и указал ему этого казака. Призванный на помощь «полез в вагон усмирять». Его выкинули.
Явилось несколько человек с офицером, вошли в вагон, обыскали, нашли винтовку и кинжал. Обругавшего наказали.
9 января. В 2 1/2 ч. на станции арестовали рабочего Зюряева, пытавшегося раздавать нашим прокламации. Его наказали и сдали жандарму.
10 января. На ст. Дулинская наказали нескольких запасных за то, что они ругались. Там же наказали еврея вольноопределяющегося унтер-офицерского звания, грубо разговаривавшего с часовым и обругавшего его.
11 января. На ст. Боготол встретили эшелон матросов, по донесению, буйствовавший в дороге. Обошли его с увещаниями и арестовали 5 чел.
12 января. Подходим к депо и натыкаемся на Марченко и Заботкина. — «Что у вас?» — «Уже готово», — «Хорошо», — нервно говорит Заботкин. «Как дело было?». — «…кто-то выстрелил и кто-то бросил молотком. Приказал стрелять. Людям повторять не пришлось. Тем временем еще подошли. Они побежали в разные стороны. Кто-то из них выпустил из паровоза пар. Тут закричали: «Сейчас взорвет». Но кто-то из людей бросился на паровоз и закрыл пар. Все-таки пару набралось много, действовать было трудно. Их вытаскивали из-под локомотивов, даже из топок. Сопротивлявшихся прикалывали. Тут подошли казаки и их пустил, хотя из-за этого может произойти несчастье — у них шинели темные — могут принять за рабочих. Зато действуют молодцами — везде отыщут, кто не выходит, изрежут кинжалами»... Я отправился к Писаренко. У него тоже люди ходили в депо арестовывать. Он обошел депо кругом и стал у противоположного выхода. Скоро раздались выстрелы, и рабочие толпою повалили к выходу. У него было всего 20 человек и он встретил их залпом. Бросились обратно. Некоторые пытались спасаться через окна. Ловить их было некогда и их, как бегущих, подстреливали. О количестве убитых и раненых сообщения были различны. Заботкин приказал Марченке послать унтер-офицера сосчитать, и тот еще не вернулся. Писаренко его видел и говорил с ним, тот доложил, что убитых около 30 насчитал. У входа в депо валялись около 10 трупов, в депо слышались стоны. Оттуда выносили раненых и выводили арестованных... Начинают приводить партии арестованных. Стоны — несут раненых. …спросил у врачей, сколько они насчитали раненых — около полусотни, но многих перевязывал фельдшер. Несут раненого без сапог; офицер спрашивает: «Так и было?» — «Никак нет. Несли мы мимо казаков, кто-то кричит: «Падажды!» Мы остановились. Казак подбежал, стащил сапоги-лакерки и говорит: «Лакированные» — и убег, а лакерки спер»...
Среди арестованных выделялся старик с седою бородою и интеллигентным лицом. На него барон обратил внимание. Оказался разжалованный штаб-ротмистр Дорошенко, сосланный на каторгу, но манифестом прощенный и оставленный на поселении, ныне корреспондент «Русского слова», «Света» и сибирских газет. Уверял Меллера в своей преданности царю. На него многие из спрошенных мною арестованных указывали, как на главнейшего агитатора и толкователя в известном революционном духе манифеста 17 октября. Доложил об этом Меллеру: «Сдадим жандармам, пусть они разбираются. Я ему уже объявил, что не расстреляю, только уважая его седины»...
Барон приказал выдать казакам 1200 патронов из запаса пулеметной роты и дал ему инструкцию нигде в своем присутствии не допускать беспорядков.
Уже от Омска начал действовать Марцинкевич. По остановке поезда он берет из караула 2—3 человека и идет на телеграф. Входя, он командует: «Встать. Руки вверх. Я — Марцинкевич. Обыщите их всех». Удостоверившись, что оружия нет, и его жизнь в безопасности, он просматривает телеграммы и телеграфные ленты, отбирает противоправительственного характера и старается установить передававших и принимавших. Здесь ему удалось найти двух виновных в передаче призыва к забастовке и борьбе с правительством. Он их представил Заботкину, и они были жестоко наказаны нагайками. Это наказание [не] удовлетворило нескольких казаков, которые все время приставали: «А когда ризать будем?» Детям природы было мало происшедшего.
Стали сдавать арестованных жандармам. Их было около 150. Когда их приняли, Сыропятов сказал Меллеру: «А вы сдайте нам и того, который вскочил в поезд». — «Знаете, он пошел в уборную; часовой, дурак, зазевался, и он пытался спрыгнуть с поезда. Но тот его достал штыком». На самом деле это произошло так: за обедом докладывают, что кто-то на ходу вскочил в поезд. Иду в тот вагон и нахожу поляка рабочего. За мною приходит Заботкин и начинает допрос. Оказывается, что он рабочий из Иланской, ездил в Канск с товарищами; в Канске пошел купить шапку и отстал от своих. Думал проехать зайцем, но его где-то высадили. Подробностей о поездке в Канск и зачинщиков не назвал. Заботкин говорит мне по-французски: «Прикажите его выбросить, да так, чтобы он не встал», и уходит. Я иду за ним, догоняю в столовой и прошу повторить распоряжение по-русски, чтобы не было сомнений. Он повторяет, прибавляя: «Да поручите это дело умному». Ворочаюсь в вагон передать людям это распоряжение. У вагона стоит Писаренко. Говорю ему об этом приказании, а он отвечает: «Я только что там был. Приказал попытать немного: быть может, кого выдаст». Иду в вагон и застаю, что петербуржцы окружили арестованного и пытают его толчками под бок; я приказываю прекратить это и передал распоряжение Заботкина. В это время поезд подходил к Иланской, и исполнить приказание было нельзя. В Иланской подошел фельдфебель, едущий с новобранцами впереди нас, и доложил, что во время перегона в их поезд сел неизвестный и стал уговаривать новобранцев не слушать начальства, не ехать в армию, а вернуться домой. Новобранцы вызвали фельдфебеля и спросили, что им делать с агитатором. Фельдфебель посоветовал выкинуть его из вагона, что они и исполнили. Теперь фельдфебеля взяло раздумье, правильно ли он поступил. Заботкин одобрил его действия и посоветовал выбрасывать другой раз так, чтобы выброшенный уже не вставал. Фельдфебель опознал своего агитатора в нашем арестованном. При отъезде из Иланской я снова повторил приказание Заботкина. Когда через 1/2 часа обходил вагоны, арестованного не было. Я не решился спросить у людей, что с ним сделали.
13 января. Сегодня покинул нас сопровождавший поезд помощник начальника дороги Штукенберг, назначенный начальником Самаро-Златоустовской дороги и аттестованный бароном в телеграммах бездарным. Вместо него поезд сопровождает вернувшийся из объезда только что назначенный начальник дороги Ивановский. Дебют его был неудачен. Человек резкий, с большим самомнением и из-за этого не умеющий держаться в обществе, он в первый же день имел столкновение с офицером. Этою характеристикою я вовсе не оправдываю офицеров — они тоже немало виноваты. Придя к обеду и поздоровавшись с бароном, Ивановский сел на свободное место против барона, которое обыкновенно занимал полк. Вейль. Вейль, хотя и был этим задет, но все же спокойно уселся за маленький столик и стал шепотом передавать мне укоры Ивановскому. В это время Ивановский вспомнил, что с ним пришел ревизор движения Исаак Самуилович (фамилия неизвестна); он поднялся с места и, взяв за руку ревизора, подвел его к Меллеру и представил. За столом имелось свободное место Скалона, опоздавшего к обеду; Ивановский показал на это место ревизору: «Садитесь». Соседи Скалона протестовали, заявляя, что это место занято Скалоном; «Садитесь», повторил Ивановский. Ревизор сел. Вейль окончательно возмутился: «Он какого-то жида сажает на чужое место», да и в среде других начался ропот. Вызвали к маленькому столику Заботкина и заявили ему протест: «Что же делать с нахалом? Он, придя, даже не поздоровался», успокоил протестантов Заботкин. За обедом, разговаривая о запасных, Ивановский стал обвинять офицеров, вспоминая факты безобразия последних. Вступился Суликовский. Поднялся спор довольно горячий. Спор Меллеру удалось прекратить, чуть ли не замечанием Ивановскому, но он усилил раздражение офицеров. По окончании обеда барон ушел первым, а Ивановский несколько задержался, одеваясь. Среди офицеров поднялся ропот, причем довольно отчетливо слышались голоса Заботкина, Вейля, Марченко, Карташова и Марцинкевича: «Какой нахал! Вошел не поздоровавшись. Привел с собою жида. Усадил его на чужое место. Стал офицеров винить за беспорядки». Очевидно, Ивановский это слышал. Он повернулся и громко заявил: «Господа, меня здесь оскорбили, меня и моего ближайшего помощника. Я пришел по приглашению генерала и не ожидал такой неделикатности». — «А деликатно было, войдя в чужое общество, не представиться?» — ответил Заботкин. — «Я думал...» — «Да! Вы думали, что вас здесь знают». — «Нет я думал, что всем представился». — «Вы мне не представились, да и многим». — «И мне», — ответил Вейль. Заботкин продолжал: «Прежде чем упрекать кого-нибудь в недостатке вежливости, нужно быть самому вежливым и среди офицеров не обвинять их товарищей огулом в содействии революции». На этом разговор и окончился. Ивановский ушел. Мы вызвали Тарановского и просили передать об этой истории генералу. Начальник Тулунского жандармского отделения ротмистр Богушевский сдал 5 арестованных.
14 января. На ст. Зима арестованы служащий в депо инженер Рюмин, обвиняемый в усиленной пропаганде и раздаче оружия, и помощник начальника станции Копейкин — пропагандист...
О Чите и Холщевникове ходят слухи один хуже другого. По-видимому, в Чите образовалось временное правительство — смешанный комитет, и Холщевников придает ему большое значение. По крайней мере, он передал ему почтово-телеграфную контору, по его требованию явился на митинг для объяснений, которые давал стоя в присутствии сидевших солдат; роздал казакам удельные — казенные земли. Да и много другого говорят про него. На основании этих слухов барон послал телеграмму Палицыну: «Холщевникова следовало бы расстрелять»...
В поезд вскочил еврей, купец, хотевший проехать даром один перегон. Его провезли 3 перегона и затем, наказав, отпустили...
Скалон с самого начала пути изобрел себе дело: на станциях он отправляется к газетным киоскам и арестовывает сатирические журналы.
15 января. По дороге на станциях осматриваем встречные поезда, проверяем документы и отбираем оружие. Марцинкевич контролирует телеграф. Телеграфистов, уличенных в передаче телеграмм противоправительственного характера и отказе передать высочайшую депешу, наказали на платформе в присутствии других служащих нагайками. Сурово были наказаны два телеграфиста в Селенге.
16 января. Стоим на станции и осматриваем поезда; арестовано несколько человек и отобрано несколько револьверов. С раннего утра Марцинкевич сидит в телеграфе и допрашивает служащих; 9 чел. из них уже арестовано. Днем пришел местный житель из поселенцев, отбывший каторгу за убийство, и стал называть пропагандистов... У Родионова нашли прокламации, нелегальные издания и забастовочные телеграммы. Арестована его сожительница фельдшерица... Арестованного в Зиме Копейкина Сыропятов просил расстрелять, считая его крайне важным преступником.
17 января. Утром почти на наших глазах возле «лавки с горячей пищей» ограблены 4 железнодорожных служащих: у них отнято 4 четверти водки. Грабители скрылись через лавку. Лавку обыскали и, так как хозяин не желал указать или назвать грабителя, у него были отобраны 3 четверти водки (продававшейся им без разрешения) и отданы стрелочникам. Хозяин арестован. Ходили слухи, что на водокачке спрятано оружие; пулеметная рота произвела тщательный обыск, но ничего найдено не было. Барон совершил прогулку, осмотрел выстроенных людей и пошел искать позицию для артиллерии.
…артиллеристы отлучились самовольно на обыски... Вошли в квартиру кондуктора; он спал, подошли к его кровати и, разбудив его, ударили рукояткою револьвера по голове, не пробив, к счастью, ее; захватили часы и 25 руб. и ушли; выйдя из квартиры, произвели несколько выстрелов, переполошивших нас. Отправились домой; по дороге обыскали кассира и, найдя часы, собирались захватить их.






Ольга Иогансон: Воспоминания красной сестры

Из сборника «Революция на Дальнем Востоке».  

Медленно тянется поезд, составленный из теплушек, по Амурской жел. дор. Вагоны битком набиты, и все-таки на каждой станции осаждают все новые и новые пассажиры, — крики, ругань, стоны. Время от времени этот ад кромешный покрывает дикий хохот японских солдат. Они развлекаются этой обезумевшей в своем устремлении толпой, отнимают рукавицы, съестное, вообще ведут себя, как «победители» в завоеванной стране. Наглого поведения желторотых макак стараются все не замечать; смущенно, испуганно отворачивается даже пострадавший, и только время от времени завоет и запричитает какая-нибудь баба, у которой япошка вырвал из рук узелок или хлеб, но и ее стараются урезонить, успокоить; смущены все, начиная с кучки интеллигентов эсеро-меньшевистского типа, всю дорогу ругавших большевиков, вплоть до крестьянина: «Большевики нам не ко двору», — говорил он еще на Забайкальской жел. дор., а теперь при каждом инциденте молчит или протянет: «та-а-к».
[Читать далее]Только месяц прошел со времени ликвидации Советов в Сибири в 1918 году, еще не устали ругать большевиков, а тут спасители интервенты на каждом шагу прописывают «Кузькину мать». На каждой станции проверки документов — ловят большевиков, — малейшее подозрение, или просто лицо у вас «большевистское», — и японцы волокут жертву из вагона. Все боязливо ежатся и наперегонки ругают большевиков, авось это докажет, как они преданы новой власти...
Уже вечереет. Небольшая станция; дверь нашей теплушки с шумом открывается, лопоча что-то, вскакивают японцы и начинают выбрасывать пассажиров и вдогонку им мешки, корзины и пр. Сопротивляющихся (а таких нашлось очень немного) угостили прикладами. Осталось в вагоне не более 20 чел., и тогда туда «погрузились» 12 чел. японских солдат с бочонками еды, теплыми одеялами и пр. У оставшихся «душа в пятки ушла», а япошки «размещались». Поезд пошел полным ходом, и вот очевидно японцам показалось, что слишком много места в вагоне занимают «рузска»; они схватили и поволокли к выходу одного старика. Мы все закричали, я вцепилась в старика, крича японцам — «макаки, варвары». Меня швырнули в угол и исколотили железным кортиком (хорошо еще что не прикладом). Одному руку переломили, у меня же распухли ноги и везде синяки появились. Старика так и выбросили на полном ходу поезда.
Японцы не стеснялись, везде и всюду они чувствовали себя господами положения и даже белые, «призвавшие сих варягов», часто не знали, что делать от разгулявшихся «благодетелей».
Я приехала в гор. Благовещенск... Тюрьмы были переполнены, несмотря на «вывод в расход», производившийся каждую ночь целыми десятками.


Ремешевский о белом терроре

Из книги «Воспоминания участников Гражданской войны в Восточной Сибири 1918-1920 годов (по материалам ГАНИИО)».

…будучи раненым, я очутился в хате у железнодорожного сторожа, имея на голове шапку с железнодорожным значком, так что походил на железнодорожного рабочего. У сторожа я пробыл дня два, он очень хороший товарищ, подсказал мне, чтобы я назвался проводником какого-либо вагона, и что во время обстрела убежал от большевиков и спрятался у нашего железнодорожного сторожа. Все это было приемлемо, но беспокойство за то, что меня обязательно узнает кто-нибудь из белых как активного работника в Иркутске и как командира дружины, была определенной, и, продумывая всевозможные способы, чтобы забраться куда-либо подальше от фронта, [я] ничего все же не успел придумать. Белые, торжествуя победу ради нашего разгрома, были довольно в хорошем настроении, заходили к сторожу, покупали молоко, хлеб и рассказывали о своих победах. И о том, что остатки красных, человек в 200 и больше, будучи окружены, сдались, что действительно и было. Сколько и кто был убит, ранен из дружины, невозможно было установить, но жертв с нашей стороны было много. На второй день сторож мне рассказал, что белые очень озверели и собираются расстрелять всех пленных за убийство их полковника Ушакова, что они в действительности и сделали. Из окна будки сторожа было видно мне, как вытаскивали наших из вагонов, отводили на полянку у леса и стреляли. Так они перестреляли больше 200 товарищей, чехи в особенности издевались над мадьярами, так что из них редко кто уцелел. Ужасные переживания мои неописуемы, видя, как товарищей выводят и стреляют, через окно из будки, я закрывал глаза, метался с одного угла в другой, не понимая, что делаю, и сердце, сжимающееся от боли и перебоев, казалось, выпрыгнет через рот. Чувствуя свою беспомощность, я от злости невольно заплакал и решил ожидать дальнейшей своей участи на авось: а вдруг да мне удастся уцелеть, и тогда я сумею отомстить за зверства над безоружными сдавшимися товарищами, и с этой клятвой и передался я воле судьбы...
[Читать далее]
Окромя меня в бараках недалеко от будки сторожа действительно скрывалась группа железнодорожных рабочих: тут были и кочегары, слесаря из парохода «Байкал», которых вывели оттуда, с тем, чтобы их отправить в Мысовую к коменданту, к ним пристроился и я. Нас погрузили на открытую платформу, на которой лежало 4 человека наших, голые, все исколотые штыками. Это были знакомые товарищи из мадьярского отряда, взятые в плен и замученные чехами. Нас довезли до Мысовой и сдали коменданту. Там нас поместили в арестное помещение при станции, где кое-кого освободили, остальных погрузили в подошедший с передовой линии эшелон, где наших были набиты полные вагоны. Втиснув нашу группу в один из вагонов и поставив часового, старший чехов нам заявил, что если кто-либо убежит, весь вагон будет расстрелян. В дороге я мог бежать на ходу поезда, но из-за меня погибнут все остальные, а всех нас в вагоне было человек 65, мы стояли стоя, так как сесть было негде...
Утром рано, часов в 5, мы прибыли в Иркутск, стали выгружать и строить в ряды для отправки в тюрьму. При выгрузке я увидел многих моих дружинников, и они меня, видя, что я переименован как железнодорожник, ребята смекнули, в чем дело и не разговаривали со мной, будто меня не знают. Наши все ребята были поголовно босиком, без шапок и в одном белье, у нас голова у кого была завязана полотенцем или какой-либо тряпкой. В этом эшелоне увидел обеих сестер Мосиных, Нину и Зою. Одни обе были ранены, среди наших было много легкораненых тоже, но многие это скрывали, в том числе и я. Проходя по городу, нас провожала любопытная публика, среди которых было много спекулянтов [и] им подобных мерзавцев. Ругая нас всякими словами, некоторые бросали камнями, кричали: «Убивать их, грабителей, насильников надо!» и т. д. Среди публики были и знакомые или родственники дружинников, присматривались, нет ли сына или мужа, брата и т. д. Иркутская встреча говорила сама за себя, что теперь наше дело советское, а главное мое, если узнают - прикончат, а не узнают - это лишь просто счастливая случайность.
В тюрьме нас поместили в бараки на дворе, где ранее находились пересыльные, тогда наших было не так много, в противоположном бараке находились женщины... В тюрьме народу было очень много, все активные работники Совета и члены его, все профработники, оставшиеся в городе, не отступившие с нами, находились тут... Затем с каждым днем наши бараки пополнялись, прибывала партия за партией наших ребят, многие из которых были уцелевшие мои дружинники. Через неделю нам стали давать прогулку, мы сидели месяц, никаких допросов с нами не было, и вдруг нас посетил эсер Яковлев, губернатор при белых, и его заместитель эсер Клячко, которых мы спросили, долго ли нас думают держать, и за что нас держат. Они нам обещали, что скоро нас допросят, и кого нужно, оставят, а прочих освободят.
…привели новую партию, среди которой был начальник Лиственичной рабочей дружины тов. Вавилов, у него было избито все лицо, он был босиком, в одном белье нижнем, без шапки, его сразу поместили в одиночку... Вообще, тюрьма была битком набита нашими товарищами и нам сочувствующими.

М. В. Подольский: Дни чехов в Бугульме

Из сборника материалов о чехо-учредиловской интервенции в 1918 г. «Борьба за Казань».

Ясный, июльский день. На улицах разодетая праздничная толпа, уже не шушукается, а громко говорит, что к станции подошел эшелон чехов. В городе власти нет. Здесь уместно будет сказать о провокаторской роли комиссара города — Петрова, б. офицера. Он открыл склад оружия при милиции и вооружил офицерство, которое кинулось по всему городу вылавливать «комиссаров». Наконец, со стороны станции показался отряд чехов и приблизился к центру города. Отряд шел стройно, с песнями, вооруженный винтовками, обвешанный патронами, бомбами; на фуражках красовались георгиевские и бело-красные ленточки... раздалось одинокое «ура», и его подхватила тысячная толпа торжествующей контрреволюции... Земский служащий Карабанов особенно усердно орал. Я имел безусловную неосторожность крикнуть ему: «Чему вы радуетесь, кого приветствуете?» и тут же по его указанию был схвачен сербом или чехом и приведен к начальнику отряда. Толпа зловеще притихла, расступилась, и я предстал перед грозные очи чешского офицера. Наскоро ему объяснили, за что я был арестован. Приговор был произнесен моментально: он меня толкнул в грудь и крикнул толпе: «берите его и делайте, что хотите». Я учел психологию толпы, я видел, что ей нужна жертва; с понятным ужасом я понял, что меня ждет ужасная смерть от самосуда. Так как мне терять уже было нечего, то я громко и смело закричал чешскому офицеру: «разве такой у вас суд, товарищ! где же допрос?» За «товарища» я получил еще один удар в грудь, но все же был спасен: он отдал приказ арестовать меня и вручил чеху и белому офицеру Кадыкову. Меня повели на станцию; в пути Кадыков отстал, а чеха я заманил к себе на квартиру, где его задобрил, угостив обедом. К этому моменту прибыл бронепоезд грозного Полупанова и начался бой. Полетели в город снаряды и чеху было не до меня. Не зная, каков исход боя, я, безоружный, скрылся в лесу, где пробыл  3 дня до нового прихода чехов. Не вкусивши прелести опыта подпольной работы, я снова неосторожно появился в городе и тут же был снова арестован, как пом. комиссара... На этот раз я просидел в тюрьме 56 дней. Что можно сказать об этих 56 днях? Это был кошмар. Чехи, видимо, укреплялись. Душа ноет в ожидании новых выстрелов со стороны Полупанова, но его нет. Уже Симбирск пал. А власть чехов растет, это я вижу по количеству прибывающих арестованных. Я попал в пустую еще тюрьму, потом началось уплотнение... К нам в камеры бросали новые жертвы днем и ночью, предварительно избивая их. Пошли тревожные дни. Наконец пала и Казань, камеры набиты «до отказа», уплотнили их уголовными. Прошла неделя. Вдруг широко открылись тюремные ворота, ворвался отряд добровольцев, окружавший Просвиркина и Петровскую. Охрана усилилась. Через несколько дней их под усиленным конвоем увезли и между Ютазой и Туймазой прапорщик Вотяков их застрелил... Были арестованы, но вскоре освобождены: Шингареев, Исхаков, Рахманкулов и др. Они ловко сумели использовать свои прежние знакомства с влиятельной татарской буржуазией. Что делалось вне тюрьмы, мы не знали, периодическая печать к нам не попадала и пользовались мы лишь записками во время передач. Но от молодых часовых мы знали, что народноармейцы ропщут на восстановление царской дисциплины, чинопочитание. Появились декларации учредиловки, но обезумевшие, остервенелые, вернувшиеся к «своим» поместьям и домам белогвардейцы знали только свою «декларацию»: нагайка и стенка. Особенно отличался офицер Семенихин. Он был нач. карательного отряда. Он же проводил «мобилизацию» в уезде. Крестьянские сыновья познакомились с его нагайкой, не одного он вывел из состояния равновесия, аполитичности и сделал большевиком. Эти же новобранцы потом повернули свои штыки против Семенихина и гнали его до Енисея.
[Читать далее]
Через 56 дней я стараниями знакомых... был освобожден под залог. Я укрылся в деревне, но изредка появлялся в городе, не зная, что за мной идет слежка. Сделав однажды собрание за городом в одном из приютов, я попался на этом. ...через десять дней я снова был арестован. Но это было уже не то время. Грозные тучи нависли над учредиловкой: красные взяли Симбирск, Казань. Белогвардейцы еще больше рассвирепели. Уполномоченный учредиловки Швецов, именовавший себя эсером, сыном с.-ра Швецова, открывшего 5/1 1918 г. Учред. Собрание, вооруженный двумя револьверами и казачьей плеткой, носился по городу; посетил и меня в тюрьме, отдал приказание «изолировать». «Изолировать» нами было понято по-своему, т. к. в предыдущую ночь было расстреляно два новобранца, не пожелавших служить в «Народной армии»...
Наступило 30-е сентября. В тюрьму явился Семенихин с отрядом. Нас всех, всего около 120 человек, считая с уголовными, выстроили во дворе; Семенихин, потрясая револьвером, произнес грозную фразу: «идти в строю, соблюдая равнение, держать дистанцию, выход в сторону из строя на один шаг будет пресекаться выстрелом без предупреждения». Нас вывели на улицу, окружили и погнали на станцию. Мы поняли, что нас эвакуируют.
Нас гнали бегом, падающих поднимали нагайками и прикладами. В числе охраны был только один чех, остальные были белые добровольцы из буржуазных сынков, отличавшихся особой свирепостью. На станции был пристрелен Семенихиным военком Ненастьин. Он сидел в тюрьме с несколькими пулевыми и штыковыми свежими ранами. Затем началось ужасное избиение. Первым был вызван Плеханов, к-p кавалерийского отряда, затем Равилов, татарин из уезда (попался за агитацию против мобилизации в нар. армию). 3-м был матрос Шапошников за попытки к организации в Бугульме партии большевиков. Отличаясь слабым здоровьем, последний с 1-го удара прикладом между лопаток свалился без звука. Все притихли на минуту. Затем его подняли и стали избивать прикладами куда попало. Он не испустил ни одного стона, только просил пристрелить его. Товарищи впоследствии мне сказали, что подслушали разговор офицеров, из которого видно было, что следующая очередь была моя. Неизвестно, чем бы кончилась эта расправа и остался ли бы в живых Шапошников, но стало темнеть и нач. тюрьмы заявил, что пора начать посадку. 120 человек были размещены в трех теплушках. Пол был весь в грязи, мы все тоже были грязные. Скоро вся грязь превратилась в пыль. Двери были заперты, люки наглухо заколочены гвоздями. В этих вагонах мы провели 4 дня и 4 ночи. У Гаршина есть рассказ «4 дня»; наши 4 дня не уступают тем. Этим 4 дням можно бы посвятить отдельный рассказ. Это были самые сильные, ужасные мучения, на которые могли быть способны рассвирепевшие белогвардейцы. Поезд ночью двинулся, но где-то около Кандров или Буздяка остановился: оказалось, что из соседнего вагона убежали через люк 7 арестованных, в том числе избитый Плеханов и несколько уголовных. Конвой оцепил вагоны и пошла поверка. Начальник конвоя сказал нам, что за побег одного отвечает своими головами весь вагон. К утру мы приехали в Чишму. Здесь наши вагоны загнали в тупик, где мы простояли кошмарных 2 дня. За все же 4 дня мы получили всего по 1 3/4 ф. хлеба каждый и по разу в день воды. Как мы узнали впоследствии, в Чишмах решалась наша судьба: белогвардейские офицеры настаивали на нашем поголовном расстреле, а начальник Чишминского укрепленного района, чешский, полковник, твердо заявил, что в своем участке не допустит такого зверства. Вообще, чехи были гораздо гуманнее наших отечественных противников. Каждый из 4 дней после полудня, когда пригревало солнце, начинались муки ада: пыль в вагоне шла столбом, запах от переполненной параши, мучительная жажда; но все это — ничто в сравнении с животным ужасом задыхания. Стены и потолок нагревались, воздух горячий, но и его не хватало. Как только первый раз я почувствовал, что задыхаюсь, я припал головой к скважине между дверью и полом и это меня спасло, но за то я должен был держать на себе человеческие тела в 3-4 этажа, так как все по-звериному друг друга отталкивали и стремились к спасительной скважине. Когда в первый день открыли вагон, чтобы дать нам пить и я оглянулся, то увидел неподдающуюся описанию картину: воздух в вагоне был серый от пыли, некоторые в полуобморочном состоянии валялись на полу, а другие, сняв рубахи, топтались по ним и размахивали грязным бельем, вроде веера. По потным лицам и телам струились черные ручьи, глаза расширенные, безумные. Картина была потрясающая и даже конвой опустил глаза ненадолго. У меня лично что-то заклокотало в груди и я, не помня себя, закричал: «дайте пить, или перестреляйте нас!» Нам дали пить. Толкотню, драку из-за кружек не стану описывать. Я попросил разрешения вынести парашу, с тем, чтобы во что бы то ни стало бежать — или получить свободу, или пулю вдогонку, — но начальник тюрьмы нас провожавший, понял, очевидно, мою мысль, и парашу понесли другие. Тем временем мы любовались соседним эшелоном: он был наполнен «беженцами» из Симбирска и Бугульмы. Нарядные дамочки держали на руках пухленьких детишек, пили чай с белым хлебом и глазели на нас, а мы на них... «Мы» и «они»... Ровно через 4 дня поезд наш остановился в Уфе и мы легко, «свободно» вздохнули в тюрьме, куда нас пригнали. Здесь я нашел Степаненко (в одиночке) и чтобы наладить связь друг с другом, мы сговорились записаться в церковный хор. Таким образом, мы получили возможность переговариваться на спевках и в тюремной церкви. Получалась такая картина: стоим на клиросе, вокруг надзиратели; между «подай господи» и «тебе господи» вставляешь слова: «Абдулино занято», — господи помилуй — «бегут белые» и т. д. Продержали нас в тюрьме около 10 дней. В последний день произошло следующее: неожиданно из камеры меня вызвали в контору тюрьмы, и когда я спросил, брать ли с собой вещи, мне надзиратель загадочно ответил: «да все равно, как хочешь». Я сообразил, что раз Бугульму чехи уже оставили, то значит, Швецов здесь. Значит, он захотел со мною сквитаться. Уходя, я простился с товарищами. В конторе мне -адали четыре незначительных вопроса: «фамилия, откуда прибыл, когда?» и проч. и снова отвели в ту же камеру. Под вечер нас всех угнали в концентрационный лагерь за город.
В дальнейшем пути в Сибирь мне удалось бежать.


Валентин Батурин о колчаковских «эшелонах смерти»

Из сборника воспоминаний «Гражданская война в Башкирии» под редакцией П. А. Кузнецова.

После оставления города Велебея советскими войсками летом 1918 года и образования «учредиловки», мы, арестованные, содержащиеся в местной тюрьме, получили вскоре печальную весть об оставлении нашими войсками и города Уфы. Белебей заходился в то время в руках так называемого военного штаба.
Штаб был образован офицерами, составляющими тайную «организацию офицеров в борьбе с большевиками до конца»...
Правые эсеры рассчитывали взять власть в свои руки, но это им не удалось и вся власть перешла в руки офицеров. Вскоре был организован «штаб обороны». Начальником штаба был назначен полковник Витковский… адъютантом — прапорщик Невзоров… и зав. следственной частью — прапорщик Маненков, все — ярые реакционеры. Организовалась и контрразведка во главе с прапорщиком Садовским.
В руках контрразведки и находилась, главным образом, вся власть. Начались гонения не только на видных советских деятелей, но даже и на простых служащих в советских учреждениях. Пошли репрессии, обыски, аресты. Тюрьма быстро наполнялась заключенными.
Более видных работников, в числе 35 человек, отправили из местной тюрьмы в губернскую, в г. Уфу. Распоряжение исходило из штаба обороны и от контрразведки, которыми были составлены списки, кого именно отправить. Эта отправка была вызвана еще тем, что накануне, 2-го августа, нами был устроен «бунт» в тюрьме. Это был протест против насилия со стороны некоторых лиц, стоявших у власти. Но главное, вызвано это было следующими обстоятельствами.
[Читать далее]Одной из арестованных женщин пьяный начальник милиции, Соловской, сделал гнусное предложение, при заявлении, что судьба ее мужа зависит от ее согласия, и обещал освободить мужа. Это быстро дошло до нас и мы потребовали для объяснения начальника тюрьмы, прапорщика Блюмрейха, который сначала категорически отказался явиться в камеру и явился только после «бунта» — нашего протеста против действий н-ка милиции Соловского.
Когда наша камера была выведена на прогулку, мы постарались быстро оповестить о готовящемся протесте всю тюрьму. В камерах началось волнение. Мы с прогулки были загнаны в камеру: тут же из нашей камеры послышался «Интернационал», поддержанный соседними камерами, и вскоре заволновалась вся тюрьма. По городу разнеслись самые нелепые слухи о происходящем бунте в тюрьме, устроенном политическими заключенными. Быстро прибыла к воротам тюрьмы рота местного полка, преимущественно из добровольцев и офицеров, вооруженных пулеметом. В камеру к нам явился чешский комендант, по коридорам бегал поручик Богоявленский. Коменданта окружили солдаты с винтовками.
— Что, бунтовать вздумали, сволочи? Всех расстреляю без суда и следствия! Я чешский комендант! — были первые слова коменданта.
Комендант долго кричал, приставлял дуло револьвера к лицу каждого арестованного, а в особенности к Калинину. За этот бунт вся камера наша была переведена на карцерное положение: всех лишили передачи и свидания. Это-то событие, т. е. «бунт» в тюрьме 1 августа 1918 г., и ускорил наше отправление в Уфу.
После обычной канцелярской волокиты и тщательных обысков мы были построены по четверо и вечером отправлены на вокзал. Сопровождал нас усиленный конвой...
На станции Белебей стоял приготовленный для погрузки товарный вагон из-под угля, без нар. В этот вагон нас и поместили, набив как сельдей в бочку. В вагоне было темно, грязно и душно, так как двери и люки были наглухо закрыты. Когда мы попробовали было зажечь свечку, то и последовало категорическое распоряжение — потушить и больше не зажигать.
Хотя отправление нас из тюрьмы ночью секретный характер, но о нем узнали некоторые из родственников и товарищей наших, которые прибыли уже на ст. Аксаково, в 12 верстах от Белебея, чтобы проститься, но никто из них допущен к нам не был... Никакие свидания и разговоры с арестованными не разрешались. Находившиеся в конвое чехи особенно усердствовали в бдительной охране и никого не допускали к вагону на несколько шагов, быстро разгоняя всех собравшихся на платформе. Так простояли до ночи. Ночь прошла кошмарно: было тесно и душно, почти никто не спал. Поезд тронулся поздно ночью.
Стояли жаркие дни. При такой обстановке мы прибыли на ст. Уфа, где около двух суток на вокзале с нетерпением ожидали отправки нас в тюрьму. Но так как «дел» наших с нами не прислали, то Уфимская контрразведка, в лице полковника Солодовникова, нас не приняла и мы были возвращены обратно в Белебей. Те же ужасные условия и на обратном пути в грязном, душном, закрытом вагоне. По возвращении на ст. Аксаково находившиеся здесь офицеры и представители местной буржуазии и купечества обращались к конвою с вопросом:
— Почему вы не расстреляли эту сволочь, а привезли обратно?
Наш вагон передали на ст. Белебей, где мы простояли до вечера. Был вызван конвой из города, по прибытии которого нас повели в тюрьму.
Как бы то ни было, но после 3-4-дневного скитания в грязном, душном вагоне, без достаточного количества хлеба и воды, все были очень рады, когда вновь очутились в Велебеевской тюрьме. Наложенное на нас перед отправкой в Уфу наказание карцером за бунт отменено не было. Тюремная жизнь вошла снова в обычную колею. Арестованные прибывали. В начале августа были арестованы: комиссар почт и телеграфа, быв. офицер Федоров, студент Котенев, председатель исполкома быв. офицер Клюев, а еще ранее были арестованы первыми коммунисты Калинин, доктор Владимирский, затем адъютант штаба красной гвардии и секретарь военного отдела исполкома Батурин (организатор красной гвардии, б. офицер), комиссар финансов — студент Михеев, помощник комиссара земледелия Злыдников, матрос Самочкин и др. Были арестованы на несколько дней даже три офицера «нар. армии»: Летин, Аннораут и Андреев «за сочувствие к большевикам» и еще комендант ст. Давлеканово Торохов «за слабость к арестованным».
В связи с шатким положением у белых на фронте, небезопасно было оставлять арестованных в Белебее, а потому в начале октября 1918 года опять повезли нас в Уфу. На этот раз в партии находилось уже около 50 человек, причем в нее целиком вошел весь прежний состав.
— Имя, имя, сволочи, имя! — кричал помощник начальника уфимской тюрьмы, прапорщик Селиверстов при приеме нас у ворот тюрьмы.
— Это вам не совдепия! Расстрелять надо всю эту большевистскую сволочь! — напутствовал Селиверстов, принимаемых им арестованных от караула, доставившего нас вокзала до тюрьмы (караул усиленный, солдаты польского легиона).
Тюрьма приняла нас в свои объятия. Ввели в следственный корпус. В нашу камеру поместили 15 человек. Темно, душно, грязно. Сырость, тяжелый вонючий запах. Никто не раздевался...
14 октября. Сегодня у них праздник «покрова». По губернии массовые аресты, белые зверствуют. Буржуазия отчаливает на Сибирь. Со стороны Самара-Белебей проехать сюда невозможно: поезда набиты беженцами, армейцами. Чехи катят в Сибирь, они заявляют, что будут воевать только совместно с казаками, но не с народоармейцами. По их слова, большевизм пустил глубокие корни. В семье большевик не только сын или отец, но жена и дети — вое большевики. Бороться трудно: они (чехи) вернутся опять сюда, но уже тогда никакой пощады большевикам не будет. На вопрос, что они будут делать с арестованными, чешский офицер заявил: «арестованных и пленных у нас не будет»...
Поезд с арестованными самарцами простоял на ст. Уфа несколько дней, а затем был направлен дальше. Это был «поезд смерти», первый эшелон с арестованными, последовавший в Читу...
Народоармейцы дезертируют. В Усть-Катане и на других заводах волнение. Власти растерялись. Карательные отряды двигаются усмирять. Наша тюрьма переполнена...
15 октября. В Златоусте расстрелы: расстрелян машинист, отказавшийся ехать по приказу офицера...
17 октября. Арестованные прибывают. На довольствии 961 чел. В нашем срочном корпусе 405 чел...
19 октября. Буржуазия платит большие суммы денег, чтобы выехать из Уфы. Офицерство и их жены чувствуют себя полными хозяевами. Солдаты бегут. Начальство их, в лице прапоров и поручиков, занялись насилиями, мародерством...
21 октября. Разгружаются одиночки. Прибывают арестованные из Стерлитамака, партия в 137 чел. К нам в камеру сегодня перевели из второй одиночки 5 человек... В перкой одиночке сидят восемь человек с смертников-народоармейцев... Расстрелы производятся если не в эту ночь, то в следующую...
Расправляются без суда и следствия, а особенно в подвалах быв. губернаторского дома, где расположена знаменитая контрразведка Солодовникова и Кутушева.
Теплые трупы вывозятся на автомобилях... Ужасный случай с Евтиховым, брошенным в р. Белую с камнем на шее...
Оставление Самары и других городов вызвано «выравниванием фронта и входило в планы высшего командования». Оставление Уфы в подобные планы не входит. И вообще — «Уфе не угрожает никакой опасности». Таково мнение белого командования.
Хотя оставление Уфы «не входит в планы белого командования», но эвакуация города происходила усиленным темпом, отступление же происходило форсированным маршем...
Арестованные мензелинцы рассказывали о расстрелах, производимых офицерством в г. Мензелинске. Там были расстреляны комиссары, члены исполкома и вообще все более или менее видные советские работники...
Вечером 26 октября началась погрузка. Арестованные красноармейцы из лагерей были погружены раньше нас.
Вся партия состояла приблизительно из 1600 человек с арестованными, находящимися в лагерях. Размещали в товарные вагоны по 35—40 человек в вагон. Все вагоны были холодные, без нар и без печей. Многие из товарищей имели только летнюю одежду и старались укрыться одеялами, матрацами (вернее мешками) и различным тряпьем, защищая от холода зябнувшие тела. Некоторые из товарищей захватили с собой из тюрьмы казенные одеяла и матрацы, и вот эти-то арестантские постельные принадлежности служили и верхней одеждой. Другие были одеты в рваные одеяния, а некоторые были даже в одних летних рубахах, т. е. в том, в чем были арестованы в июне—июле месяцах; часть арестованных товарищей имела только лишь нательную рубаху на плечах.
Наш эшелон сопровождал помощник начальника уфимской губ. тюрьмы, прапорщик Селиверстов, конвоиры же были чехи, под начальством чешскою поручика.
Это второй «эшелон смерти» после первого, самарского, отправившегося из Уфы 14-15 октября...
Погрузка на товарном дворе ст. Уфа закончилась к 9 часам вечера. Наступила холодная, ужасная для нас ночь, которую почти никто не спал от холода. Поезд тронулся утром на другой день. Довольствия никакого не выдавали. Хлеб был выдан только лишь на третий день за г. Златоустом, в количестве всего не более полфунта на человека на 3-4 дня. Люди положительно замерзали от холода и голода; некоторые дни совершенно не давали не только кипятку, но и воды, в хлебе же все время ощущался недостаток. Люди голодали, из-за отсутствия одежды и недостатка пищи некоторые из товарищей не выдерживали и заболевали; валялись на грязных нарах, сделанных уже в дороге. По своему изнутренному виду и рваному одеянию, которым было едва прикрыто тело, некоторые из товарищей представляли ужасную и жалкую картину...
Как рабочие, так и их семьи по пути следования нашего эшелона по Уралу, Сибири и Забайкалью относились к нам очень сочувственно... Они посвящали нас в настроение пролетариата, который, по их словам, весь был настроен против власти колчаковских насильников, говорили о готовящемся выступлении рабочих по всей Сибири, удачных налетах партизан и т. д., а нас просили быть терпеливыми и верить в победу пролетариата над белогвардейцами...
Почти весь путь следования из Уфы до Омска вагоны оставались запертыми, открывались только по утрам минут 15-20. В это время мы пользовались случаем запастись дровами... Люки окон были все время закрыты... Вагоны не были приспособлены для отопления, не было труб, поэтому при топке печи вагоны быстро наполнялись сажей и дымом, который застилал глаза. Все были грязные, прокоптелые, не умывались неделями и более. В некоторых же вагонах не было печей. Кто замерзал от холода, кто задыхался от копоти и дыма...
Вот и Курган. Здесь нас выстроили на обед и повели на сборный пункт. Когда нас вели, то толпа жителей бросала нам хлеб, баранки и проч... Часовой спешил разгонять толпу, брал наизготовку винтовку...
А «эшелон смерти» шел дальше и дальше...
Много из наших товарищей… остались в Сибири и Забайкалье - умирали от холода, голода и от тифа. Много было зарыто в ямы в лагерях Заиркутского военного городка... Расстрелы, издевательства, голод, болезни унесли немало жизней... Кто не помнит расстрела рабочего ст. Чишмы С.-Злат. ж. д. Молчанова на глухой станции Хушенга Забайкальской ж. д. по капризу начальника конвоя прапорщика Овсенко?..
Кто не зияет о вынесенных трупах из вагонов нашего эшелона на путях Урала, Сибири, Забайкалья?..
Многих мы не досчитались, многих нет среди нас, но память о них должна жить в сердце каждого партийца, каждого рабочего, каждого товарища, испытавшего все «прелести» комуча и репрессии колчаковщины.





Александр Вертинский о богеме и Первой мировой

Из книги Александра Николаевича Вертинского «Дорогой длинною…».

В нашем мире богемы (а я пишу только о нем) каждый что-то таил в себе, какие-то надежды, честолюбивые замыслы, невыполнимые желания, каждый был резок в своих суждениях, щеголял надуманной оригинальностью взглядов и непримиримостью критических оценок. Все мечтали обратить на себя внимание любой ценой — дулись и пыжились, как лягушки из крыловской басни. А надо всем этим гулял хмельной ветер поэзии Блока, отравившей не одно сердце мечтами о Прекрасной Даме, о Незнакомке…
И Горький, будто нам угрожая, писал:
А вы на земле проживёте,
Как черви слепые живут!
Ни сказок про вас не расскажут,
Ни песен про вас не споют!
[Читать далее]Стихи эти читались на всех концертах и действовали сокрушающе. Все вдруг испугались этой перспективы. Как будто о каждом обязательно надо было писать песню или рассказывать сказку! Помощники присяжных поверенных в безукоризненных визитках от Делоса стали писать стихи и почитывать их томным голосом на именинах за кулебяками; зубные врачи вешали у себя в приёмной портреты артистов с цитатами из ибсеновских пьес; доктора рассеянно выслушивали больных, но могли часами спорить о постановке андреевской «Жизни человека». Московские купцы скупали всякую живописную дрянь, выставленную у Данциро или Аванцо, на Кузнецком. В «Кружке» на Дмитровке ежедневно устраивались лекции, литературные «суды» над героями романов, вечера поэзии и пр.
Белотелые купеческие дочки, налитые жиром, надев скромные чёрные юбки с белыми блузками, тихо сидели на всех лекциях с тетрадками в руках и что-то записывали… Курсистки, приглашавшие к себе товарищей и подруг на чашку чая, укутывали электрические лампочки красной кисеёй, создавая интим, и читали стихи, до одури надушившись пронзительным «лориганом Коти» или ландышем «Иллюзион-Дралле». Принимали гостей, полулёжа на кушетках, курили папиросы из длинных мундштуков, стриглись под мужчин и кутались в пёстрые шали (стиль этот назывался «Сафо»). Молодые актрисы пускали себе в глаза атропин, чтобы шире были зрачки, говорили «унывными» голосами, звенящими и далёкими, точно из другой комнаты:
Я люблю лесные травы ароматные,
Поцелуи и забавы невозвратные…
Все, что манит и обманет нас загадкою
И навеки сердце ранит тайной сладкою!
Читая стихи, концы строчек они проглатывали для большего впечатления…
Молодые актёры из глубокой провинции держали экзамен на статистов при Московском Художественном театре и по страшнейшему отбору из пятисот человек допускались в количестве приблизительно пяти к конкурсу. Из них брали двух-трёх. В театре они годами изображали толпу. И это считалось за счастье и называлось: «Попасть в Художественный театр». Пакгаузы этого театра были битком набиты «талантами»… Запас был лет на десять!
В «Трёх сёстрах» какой-нибудь счастливец выносил в 3-м акте шарманку. Он благоговейно «играл» на ней, крутя рукоятку и «переживая», потом уходил, взвалив шарманку на спину. Утром на репетиции Станиславский говорил ему:
— Вот что. Вчера, уходя, вы неискренне встряхнули шарманку…
И все. Роль эта уже отдавалась другому…
В какой-то пьесе, не помню, должно было быть море. Для этого на сцене было разложено огромное размалёванное полотно, по краям которого сидели статисты. Сидели они на корточках и, задыхаясь, изображали «волнение» этого моря. Утром на репетиции «большие» актёры, явно издеваясь, говорили им:
— Вы вчера очень талантливо сыграли. Это море — то!
На приёмных экзаменах темпераментные молодые люди, приехавшие из глуши, поставив стул перед собой, буйно декламировали:
Без отдыха пирует
С дружиной удалой
Иван (тьфу!) Васильич (тьфу!) Грозный (тьфу)
Под матушкой-Москвой…
— А зачем вы плюётесь? — спрашивали его.
— Это лучшее средство для смазки горла, — отвечал молодой лицедей.
Нежные, худосочные девицы после отрывка из Достоевского или пяти строк прочитанного стихотворения уже бились в «настоящей» истерике — к удовольствию экзаменаторов, требовавших «подлинности чувств».
Так же было и в других театрах. Молодые актёры и актрисы томились годами на выходах и увядали. Одни, разочаровавшись, бросали сцену и выходили замуж, иные кончали жизнь самоубийством. Надо было иметь меценатов-покровителей, или богатых любовников, или влиятельных мужей и родителей, а иначе… В поэзии и литературе господствовали декадентские влияния. В стихах воспевались неестественные красоты:
«О закрой свои бледные ноги…» — восклицал Брюсов, и сатирик Саша Чёрный добавлял:
«Бледно-русые ноги свои!»
Появился журнал «Перевал», в котором на дорогой ватмановской бумаге печатались «парфюмерно-изысканные» опусы Ауслендера из жизни маркиз и принцесс.
Продраться сквозь этот лес благополучно устроившихся бездарностей было невозможно.
Все это рождало протест. Мы, богема того времени, — были напичканы до краёв «динамитом искусства», мы могли сказать новое. Но нас никуда не пускали и не давали высказаться.
Вот тут-то и появился кокаин.
Кто первый начал его употреблять? Откуда занесли его в нашу среду? Не знаю. Но зла он наделал много.
Продавался он сперва открыто в аптеках, в запечатанных коричневых баночках, по одному грамму. Самый лучший, немецкой фирмы «Марк», стоил полтинник грамм. Потом его запретили продавать без рецепта, и доставать его становилось все труднее и труднее. Его уже продавали «с рук» — нечистый, пополам с зубным порошком, и стоил он в десять раз дороже. На гусиное пёрышко зубочистки набирали щепотку его и засовывали глубоко в ноздрю, втягивая весь порошок, как нюхательный табак. После первой понюшки на короткое время ваши мозги как бы прояснялись, вы чувствовали необычайный подъем, ясность мысли, бодрость, смелость, дерзание. Вы говорили остроумно и ярко, тысячи оригинальных мыслей роились у вас в голове. Перед вами как бы открывался какой-то новый мир — высоких и прекрасных чувств. Точно огромные крылья вырастали у вашей души. Все было светло, ясно, глубоко, понятно. Жизнь со своей прозой, мелочами, неудачами как бы отодвигалась куда-то, исчезала и уже больше не интересовала вас. Вы улыбались самому себе, своим мыслям, новым и неожиданным, глубочайшим по содержанию.
Продолжалось это десять минут. Через четверть часа кокаин ослабевал, переставал действовать. Вы бросались к бумаге, пробовали записать эти мысли…
Утром, прочитав написанное, вы убеждались, что все это бред. Передать свои ощущения вам не удалось. Вы брали вторую понюшку. Она опять подбадривала вас. На несколько минут, но уже меньше. Стиснув зубы, вы сидели, точно завинченный котёл с паром, из которого его уже невозможно выпустить, так крепко завинчены гайки. Дальше, все учащая понюшки, вы доходили до степени полного отупения. Тогда вы умолкали. И так и сидели, белый как смерть, с кроваво-красными губами, кусая их до боли. Острое желание причинить себе самому физическую боль едва не доводило до сумасшествия. Но зато вы чувствовали себя гением. Все это был, конечно, жестокий обман наркоза. Говорили вы чепуху, и нормальные люди буквально шарахались от вас.
Постепенно яд все меньше и меньше возбуждал вас и под конец совсем переставал действовать, превращая вас в какого-то кретина.
Вы ничего не могли есть, и организм истощался до предела. Пить кое-что вы могли: коньяк, водку. Только очень крепкие напитки. Они как бы отрезвляли вас, останавливали действие кокаина на некоторое время, то есть действовали как противоядие. Тут нужно было ловить момент, чтобы бросить нюхать и лечь спать. Не всегда это удавалось. Потом, приблизительно через год, появлялись тяжёлые последствия в виде мании преследования, боязни пространства и пр.
Короче говоря, кокаин был проклятием нашей молодости. Им увлекались многие. Актёры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались» перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили кокаин в пудреницах. Поэты, художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой кокаин чаще всего не было денег…
Не помню уже, кто дал мне первый раз понюхать кокаин, но пристрастился я к нему довольно быстро. Сперва нюхал понемножку, потом все больше и чаще.
— Одолжайтесь!.. — по-старинному говорили обычно угощавшие. И я угощался. Сперва чужим, а потом своим. Надо было где-то добывать…
…деньги… шли главным образом на покупку кокаина.
Вернулась из поездки моя сестра. Мы поселились вместе, сняв большую комнату где-то на Кисловке. К моему великому огорчению, она тоже не избежала ужасного поветрия и тоже «кокаинилась». Часто целыми ночами напролёт мы сидели с ней на диване и нюхали этот проклятый белый порошок. И плакали, вспоминая своё горькое детство. Нас подобралась небольшая компания. Мы вместе ходили по ресторанам, вместе нюхали до утра.
Куда только мы не попадали! В три-четыре часа ночи, когда кабаки закрывались, мы шли в «Комаровку» — извозчичью ночную чайную у Петровских ворот, где в сыром подвале пили водку с проститутками, извозчиками и всякими подозрительными личностями и нюхали, нюхали это дьявольское зелье.
Конечно, ни к чему хорошему это привести не могло. Во-первых, кокаин разъедал слизистую оболочку носа, и у многих таких, как мы, носы уже обмякли, и выглядели мы ужасно, а во-вторых, наркоз уже почти не действовал и не давал ничего, кроме удручающего, безнадёжного отчаяния.
Я где-то таскался по целым дням и ночам и даже сестру Надю стал видеть редко. А ведь мы очень любили друг друга. Надя была единственным близким мне человеком в этом огромном шумном городе. И я не сберёг её! Что это — кокаин? Анестезия. Полное омертвение всех чувств. Равнодушие ко всему окружающему. Психическое заболевание…
Помню, однажды я выглянул из окна мансарды, где мы жили (окно выходило на крышу), и увидел, что весь скат крыши под моим окном усеян коричневыми пустыми баночками из-под марковского кокаина. Сколько их было? Я начал в ужасе считать. Сколько же я вынюхал за этот год!
И в первый раз в жизни я испугался. Мне стало страшно! Что же будет дальше? Сумасшедший дом? Смерть? Паралич сердца? А тут ещё галлюцинации… Я уже жил в мире призраков!
В одну минуту я понял все. Я встал. Я вспомнил, что среди моих знакомых есть знаменитый психиатр — профессор Баженов. Я вышел на Тверскую и решил ехать к нему. Баженов жил на Арбате. Подходя к остановке, я увидел совершенно ясно, как Пушкин сошёл со своего пьедестала и, тяжело шагая «по потрясённой мостовой» (крутилось у меня в голове), тоже направился к остановке трамвая. А на пьедестале остался след его ног, как в грязи остаётся след от калош человека.
«Опять галлюцинация! — спокойно подумал я. — Ведь этого же быть не может».
Тем не менее Пушкин стал на заднюю площадку трамвая, и воздух вокруг него наполнился запахом резины, исходившим от его плаща.
Я ждал, улыбаясь, зная, что этого быть не может. А между тем это было!
Пушкин вынул большой медный старинный пятак, которого уже не было в обращении.
— Александр Сергеевич! — тихо сказал я. — Кондуктор не возьмёт у вас этих денег. Они старинные!
Пушкин улыбнулся.
— Ничего. У меня возьмёт!
Тогда я понял, что просто сошёл с ума.
Я сошёл с трамвая на Арбате.
Пушкин поехал дальше.
Профессор Баженов тотчас принял меня.
— Ну? В чем дело, юноша? — спросил он.
— Я сошёл с ума, профессор, — твёрдо выговорил я.
— Вы думаете? — как-то равнодушно и спокойно спросил он.
— Да. Я уверен в этом.
— Ну тогда посидите пока. Я занят, и мне сейчас некогда.
И он начал что-то писать. Через полчаса он так же спокойно вернулся к нашему разговору.
— Из чего же вы, собственно, заключаете это? — спросил он просто, как будто даже не интересуясь моим ответом.
Я объяснил ему все, рассказав также и о том, как ехал с Пушкиным в трамвае.
— Обычные зрительные галлюцинации, — устало заметил он. Минуту он помолчал, потом взглянул на меня и строго сказал: — Вот что, молодой человек, или я вас посажу сейчас же в психиатрическую больницу, где вас через год-два вылечат, или вы немедленно бросите кокаин! Сейчас же!
Он засунул руку в карман моего пиджака и, найдя баночку, швырнул её в окно.
— До свидания! — сказал он, протягивая мне руку. — Больше ко мне не приходите!

Началась война. Госпитали Москвы были забиты ранеными…
Однажды вечером я шёл по Арбату. Около особняка купеческой дочери Марии Саввишны Морозовой стояла толпа. Привезли с вокзала раненых. В этом особняке был госпиталь её имени. Раненых вынимали из кареты и на носилках вносили в дом. Я стал помогать. Когда последний раненый был внесён, я вместе с другими тоже вошёл в дом. В перевязочной доктора спешно делали перевязки, разматывая грязные бинты и промывая раны. Я стал помогать. За этой горячей работой незаметно прошла ночь, потом другая, потом третья. Постепенно я втягивался в эту новую для меня лихорадочную и интересную работу. Мне нравилось стоять до упаду в перевязочной, не спать ночи напролёт.
В этом была, конечно, какая-то доза позёрства, необходимого мне в то время. Я уже всю свою энергию отдавал госпиталю. Я читал раненым, писал им письма домой, присутствовал на операциях, которые делал знаменитый московский хирург Холин, и уже был вовлечён с головой в это дело. Появились сестры — барышни из «общества»: Верочка Дюкомен, Надя Лопатина, Наташа Третьякова и другие. Все работали на совесть — горячо и самозабвенно, и о кокаине я как-то стал забывать. Мне некогда было о нем думать. Дома я почти не бывал, ночевал в госпитале.
Потом Морозова решила организовать свой собственный санитарный поезд... Двадцать пять серых вагонов третьего класса плюс вагон для перевязок, плюс вагоны для персонала, кухня, аптека, склады — таков был состав поезда. Все это было грязно и запущено до предела. Мы все горячо взялись за уборку. Мыли вагоны, красили их, раскладывали тюфяки и подушки по лавкам, устраивали перевязочную, возили из города медикаменты и инструменты. Через две недели поезд был готов... Я был уже в его составе и записался почему-то под именем «Брата Пьеро». И тут не обошлось без актёрства!
Поезд ходил от фронта до Москвы и обратно. Мы набирали раненых и сдавали их в Москве, а потом ехали порожняком за новыми. Работали самоотверженно. Не спали ночей. Обходили вагоны, прислушивались к каждому желанию, к каждому стону раненого. У каждого был свой вагон. Мой — один из самых чистых и образцовых. Мне была придана сестра — Наташа Третьякова, очень красивая и довольно капризная девушка, в которую я, для начала, немедленно влюбился. Очень скоро с чёрной работы меня перевели на перевязки. Я быстро набил руку, освоил перевязочную технику и поражал даже врачей ловкостью и чистотой работы. Назывался я по-прежнему Брат Пьеро, или попросту Пьероша, а фамилии моей почти никто и не знал. Выносливость у меня была огромная. Я мог ночами стоять в перевязочной. Этим я, конечно, бравировал...
Работы было много. Мы часто не имели даже времени поесть. Людей тогда не щадили на войне. Целые полки гибли где-то в Мазурских болотах; от блестящих гвардейских, гусарских и драгунских полков иногда оставались одни ошмётки. Бездарное командование бросало целые дивизии в безнадёжно гиблые места; скоро почти весь цвет русской императорской гвардии был истреблён.
У нас в поезде солдаты молчали, покорно подставляли обрубки ног и рук для перевязок и только тяжело вздыхали, не смея роптать и жаловаться. Я делал все, что в моих силах, чтобы облегчить их страдания, но все это, конечно, была капля в море!
Помню, где-то в Польше, в местечке, я перевязывал раненых в оранжерее какого-то польского пана. Шли тяжёлые бои, и раненые поступали непрерывным потоком. Двое суток я не смыкал глаз... Наконец приток раненых иссяк. Простояв на ногах почти двое суток, я был без сил. Когда мыл руки, вспомнил, что давно ничего не ел, и отправился внутрь оранжереи, где было помещение для персонала. Раненые лежали как попало — на носилках и без, стонали, плакали, бредили. В глазах у меня бешено вертелись какие-то сине-красные круги, я шатался как пьяный, мало что соображая. Вдруг я почувствовал, как кто-то схватил меня за ногу.
— Спойте мне что-нибудь, — попросил голос.
Я наклонился, присел на корточки. Петь? Почему? Бредит он, что ли?
— Спойте… Я скоро умру, — попросил раненый. Словно во сне, я опустился на край носилок и стал петь. По-моему, это была «Колыбельная» на слова Бальмонта:
В жизни, кто оглянется,
Тот во всем обманется.
Лучше безрассудною Жить мечтою чудною,
Жизнь проспать свою…
Баюшки-баю!
Закончил ли я песню — не помню. Утром мои товарищи с трудом разыскали меня в груде человеческих тел. Я спал, положив голову на грудь мёртвого солдата…
Однажды ко мне в купе (вагоны были уже забиты до отказа) положили раненого полковника. Старший военный врач, командовавший погрузкой, сказал мне:
— Возьмите его. Я не хочу, чтобы он умер у меня на пункте. А вам все равно. Дальше Пскова он не дотянет. Сбросьте его по дороге.
— А что у него?
— Пуля около сердца. Не смогли вынуть — инструментов нет. Ясно? Он так или иначе умрёт. Возьмите. А там — сбросите…
Не понравилось мне все это: как так — сбросить? Почему умрёт? Как же так? Это же человеческая жизнь. И вот, едва поезд тронулся, я положил полковника на перевязочный стол. Наш единственный поездной врач Зайдис покрутил головой: ранение было замысловатое. Пуля, по-видимому, была на излёте, вошла в верхнюю часть живота и, проделав ход к сердцу и не дойдя до него, остановилась. Входное отверстие — не больше замочной скважины, крови почти нет. Зайдис пощупал пульс, послушал дыхание, смазал запёкшуюся ранку йодом и, ещё раз покачав головой, велел наложить бинты.
— Как это? — вскинулся я.
— А так. Вынуть пулю мы не сумеем. Операции в поезде запрещены. И потом — я не хирург. Спасти полковника можно только в госпитале. Но до ближайшего мы доедем только завтра к вечеру. А до завтра он не доживёт.
Зайдис вымыл руки и ушёл из купе. А я смотрел на полковника и мучительно думал: что делать? И тут я вспомнил, что однажды меня посылали в Москву за инструментами. В магазине хирургических инструментов «Швабе» я взял все, что мне поручили купить, и вдобавок приобрёл длинные тонкие щипцы, корнцанги. В списке их не было, но они мне понравились своим «декадентским» видом. Они были не только длинными, но и кривыми и заканчивались двумя поперечными иголочками.
Помню, когда я выложил купленный инструмент перед начальником поезда Никитой Толстым, увидев корнцанги, он спросил:
— А это зачем? Вот запишу на твой личный счёт — будешь платить. Чтобы не своевольничал.
И вот теперь я вспомнил об этих «декадентских» щипцах. Была не была! Разбудив санитара Гасова (он до войны был мороженщиком), велел ему зажечь автоклав. Нашёл корнцанги, прокипятил, положил в спирт, вернулся в купе. Гасов помогал мне. Было часа три ночи. Полковник был без сознания. Я разрезал повязку и стал осторожно вводить щипцы в ранку. Через какое-то время почувствовал, что концы щипцов наткнулись на какое-то препятствие. Пуля? Вагон трясло, меня шатало, но я уже научился работать одними кистями рук, ни на что не опираясь. Сердце колотилось, как бешеное. Захватив «препятствие», я стал медленно вытягивать щипцы из тела полковника. Наконец вынул: пуля!
Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. За моей спиной стоял Зайдис. Он был белый как мел.
— За такие штучки отдают под военно-полевой суд, — сказал он дрожащим голосом.
Промыв рану, заложив в неё марлевую «турунду» и перебинтовав, я впрыснул полковнику камфару. К утру он пришёл в себя. В Пскове мы его не сдали. Довезли до Москвы. Я был счастлив, как никогда в жизни!
В поезде была книга, в которую записывалась каждая перевязка. Я работал только на тяжёлых. Лёгкие делали сестры. Когда я закончил свою службу на поезде, на моем счёту было тридцать пять тысяч перевязок!..
— Кто этот Брат Пьеро? — спросил Господь Бог, когда ему докладывали о делах человеческих.
— Да так… актёр какой-то, — ответил дежурный ангел. — Бывший кокаинист.
Господь задумался.
— А настоящая как фамилия?
— Вертинский.
— Ну, раз он актёр и тридцать пять тысяч перевязок сделал, помножьте все это на миллион и верните ему в аплодисментах.
С тех пор мне стали много аплодировать.




М. Смирнов о чехах и Колчаке

Из книги М. Смирнова «Адмирал Александр Васильевич Колчак».

Когда Совет Министров прибыл в Иркутск 18-го ноября, Чехо-Словацкий Национальный Комитет в Сибири выпустил меморандум, обращенный ко всем союзным правительствам, в котором заявил, что вследствие реакционности Правительства Адмирала Колчака Чехо-Словацкое войско прекращает оказывать ему поддержку и принимает меры к выезду из Сибири.
Чехо-словаки захватили весь подвижной состав, все паровозы и вагоны от Ново-Николаевска до Иркутска и таким образом лишили отступавшую Сибирскую Армию единственной линии сообщения с тылом. Они также воспрепятствовали Адмиралу Колчаку двигаться быстро на востоке и согласились, чтобы его поезда шли, не обгоняя Чехословацкие эшелоны...
Чтобы понять поступок чехов, надо знать историю сформирования чехословацкого войска в России. Оно формировалось во время революции по законам Временного Правительства, т. е. на основании комитетской системы. Его политические лидеры всегда были в тесной связи с партией социалистов-революционеров Черновского толка. Со времени заключения перемирия в Европе естественным желанием чехо-словаков было уйти из Сибири на родину и перестать воевать. После ухода партии социалистов-революционеров в подполье чехо-словаки продолжали сношения с лидерами этой партии. Во время освобождения Сибири от большевиков чехо-словацкое войско смотрело на ценное имущество освобождаемых ими местностей как на свою военную добычу. В их распоряжении на путях Сибирской дороги стояли поезда, нагруженные русским богатством — мехами, бензином, деньгами, резиной, медью и т. п. Адмирал Колчак как-то заявил, что считает это имущество достоянием России. Как впоследствии выяснилось, Чехо-Словацкий национальный комитет вошел в соглашение с партией социалистов-революционеров, по которому чехи помогут социалистам свергнуть правительство Колчака и придти к власти, взамен чего социалисты помогут чехам эвакуироваться.
Когда отступавшие сибирские армии стали подходить к Ново-Николаевску, то чехо-словакам надо было или принять участие в борьбе с большевиками, или уходить, они предпочли уходить.
Тем временем в тылу образовался социалистический политический Центр, который выставил своей программой мир с большевиками и прекращение гражданской войны. Политический Центр надеялся образовать в Сибири буферное социалистическое государство, которое было бы признано Советским Правительством.
[Читать далее]24 декабря на окраинах Иркутска произошло восстание. Железнодорожный вокзал и предместье Глазково были захвачены повстанцами. Правительство оказалось в осаде. Союзные представители, находившиеся в своих поездах на вокзале, объявили, что повстанцы не большевики и что они останутся нейтральны в сношениях Сибирского Правительства с повстанцами... На самом деле они были не нейтральны, а содействовали повстанцам, объявив полосу железной дороги нейтральной и находящейся под охраной чешских войск. Правительство не могло пользоваться дорогой, а повстанцы могли. Когда Начальник Гарнизона Иркутска хотел начать действия против повстанцев, захвативших вокзал, то генерал Жанен заявил, что не допустит этого и начнет действия против Правительственных войск при помощи чехов. Положение создалось безвыходное... В это время поезд адмирала Колчака и поезд с золотым запасом стояли в Нижнеудинске, в 250 верст. к западу от Иркутска. Генерал Жанен послал телеграмму адмиралу Колчаку с просьбой не двигаться до выяснения обстановки. У адмирала Колчака было при нем около 1500 человек солдат. Этого было бы достаточно для восстановления порядка на железной дороге. Но чехи не позволили применить силу, считая, что это задержит их эвакуацию. Иркутск был взял повстанцами 5-го января 1920 года. Союзные представители дали письменную инструкцию генералу Жанен провезти Адмирала Колчака под охраной чешских войск на Дальний Восток в то место, куда он сам укажет. Сами представители выехали из Иркутска на восток. Генерал Жанен предложил Адмиралу Колчаку оставить его поезд и поезд с золотым запасом под охрану чехо-словаков, а самому с теми лицами, которых он хочет взять с собой, перейти в один вагон, который был прицеплен к поезду 8-го Чехословацкого полка. На вагоне были подняты флаги: английский, французский, американский, японский и чешский, означавшие, что адмирал находится под охраной этих государств. Адмирал взял с собой из поезда 80 человек, все они поместились в одном вагоне. Поезд благополучно прибыл на станцию Иннокентьевскую и дальше не двигался... Помощник коменданта чешского поезда вошел в вагон и заявил, что адмирал выдается Иркутским властям. Адмирал воскликнул: «Значит, союзники меня предают». Как впоследствии выяснилось, выдача адмирала его противникам была заранее предусмотрена соглашением Чешского представителя в Иркутске доктора Благош с Политическим Центром.
Куда же делся золотой запас, который следовал за адмиралом Колчаком? Всего с ним было около 408 миллионов рублей... Этот запас перешел под охрану чехо-словацких войск на станции Нижне-Удинск. По соглашению чехо-словаков с большевиками, последние гарантировали чехам беспрепятственный выезд из Сибири, если чехи передадут им золотой запас. По опубликованным большевиками сведениям, они получили из золотого запаса, следовавшего с адмиралом Колчаком, приблизительно на десять процентов меньше, чем было вывезено из Омска. Истории предстоит выяснить, куда девались остальные 40 миллионов.



Спецпоезд Сталина

Из статьи И. С. Ратьковского и Ю. В. Чекалина "Спецпоезд И. В. Сталина в 1920 году: хроника передвижений и «Августовское происшествие»".

В исторической литературе есть несколько указаний на покушения, направленные против И. В. Сталина в период российской гражданской войны. Наиболее известно указание историографии сталинского периода на петроградское покушение на Сталина в 1919 г. Однако там речь шла о покушении (бросили бомбу) против Штаба Обороны, которым руководил Я. Х. Петерс, и бомба, скорее всего, предназначалась именно ему. Дело тогда, как отмечалось ранее, ограничилось вышибленной дверью. Еще одно возможное покушение на Сталина в период гражданской войны датируется августом 1920 г.
Это был один из многочисленных в гражданскую войну «железнодорожных инцидентов». Они были достаточно частым явлением, при этом среди фигурантов были знаковые фигуры из большевистского руководства. Так, 1 сентября 1918 г. в результате теракта потерпел крушение спецпоезд Н. И. Подвойского. 16 мая 1919 г. на станции Насветевич Екатерининской железной дороги потерпел крушение знаменитый спецпоезд Л. Д. Троцкого...
[Читать далее]
В январе 1920 г. при крушении поезда погиб начальник Артиллерийского управления и Управления снабжения РККА генерал от артиллерии Алексей Алексеевич Маниковский (1865-1920), направленный в командировку в Ташкент. Однако профессор А. Б. Николаев указывает возможную другую дату этого события при схожих обстоятельствах. Он указывает, что, согласно записи от 29 декабря 1926 г. члена РВС СССР и начальника ГУ РККА С. С. Каменева, Маниковский «погиб при железнодорожной катастрофе» в октябре 1920 г. «во время поездки по служебным делам в г. Харьков». О смерти генерала Маниковского на Южном фронте вспоминала и его жена. Так или иначе смерть известного генерала произошла в результате железнодорожного происшествия.
В августе 1920 г. контрреволюционерами было совершено покушение на инспектора пехоты Туркестанского военного округа А. П. Востросаблина (потомственный дворянин, бывший генерал-лейтенант Императорской армии). В пути, во время следования поезда, его около станции Кизыл-Арват (сейчас город Сердар в Туркмении) выбросили из вагона белогвардейские агенты.
Одной из версий была попытка выпытать сведения о золотом запасе у Востросаблина. Травмы, полученные во время этого происшествия, в итоге послужили причиной его смерти. От полученных ранений Востросаблин скончался. В этот же период была застрелена неизвестными его жена.
В этом же 1920 г. расследовалось и дело о возможной попытке крушения спецпоезда И. В. Сталина...
И. В. Сталин в этот период был одной из ключевых фигур проходившей тогда советско-польской войны. Обычно, упрощенно, вся деятельность Сталина летом 1920 г. сводится к его работе в Реввоенсовете Юго-Западного фронта, к мероприятиям, имеющим отношение к советско-польской войне. На самом деле, помимо этой деятельности, Сталин в 1920 г. был военным и политическим деятелем, который одновременно руководил на Южном фронте борьбой с белыми войсками генерала П. Н. Врангеля. Многие вопросы по организации военных операций против врангелевских войск рассматривались при его личном участии. Он был членом Реввоенсовета республики, ЦК РКП, Совета Труда и обороны. Сталин практически возглавляет Реввоенсовет Юго-Западного фронта.
Положение Сталина в этот период подчеркивал подписанный 26 мая 1920 г. В. И. Лениным мандат о праве Сталина пользоваться специальным поездом. Данный мандат свидетельствовал о высоком статусе Сталина в 1920 г…
В июне 1920 г. Сталин практически не пользовался спецпоездом для поездок, передав… два вагона для поездок другим советским деятелям…
31 июля началась новая командировка Сталина. Сама указанная поездка Сталиным в телеграмме Ленину прямо противопоставлялась поведению Л. Д. Троцкого. В телеграмме Ленину от 31 июля 1920 г. он акцентированно указывал: «Я уже писал, что Главком приезжает к нам на фронт. Сегодня он пишет, что поездку отменяет в связи с положением на Запфронте. Мне кажется, что он просто струсил, запуган действиями Врангеля и не хочет связать себя с судьбой наших операций против Врангеля, в которые он видимо не верит…»
Это был один из важнейших периодов советско-польской войны. Накануне своего приезда в Харьков Сталин отправил Главкому С. С. Каменеву телеграмму с отказом выполнить директиву о передаче армии Буденного и еще двух армий в распоряжение Западного фронта…
Конфликт с С. С. Каменевым и Л. Д. Троцким развивался... Обстоятельства потребовали личного и незамедлительного присутствия Сталина в Москве.
Вскоре Сталин выезжает на своем спецпоезде в столицу. Однако с самого начала поездка не задалась. 18 августа 1920 г. экстренный поезд Сталина, следовавший из Харькова в Москву, только начав свое движение, едва избежал крушения. Учитывая политические обстоятельства, предшествующие этому событию, могло создаться мнение о неслучайности данного события, в т. ч., возможно и о неудавшемся теракте.
Сам Сталин уже на следующий день телеграфировал в Реввоенсовет Южного фронта: «...В 20.30 18 августа после отхода моего поезда на Москву из Харькова нас остановил семафор. Я установил: семафор не был открыт. Спустя пять минут после инцидента с семафором мой поезд был пущен не на тот путь, а на товарный парк. Крушение было избегнуто благодаря искусству машиниста. Сообщая Вам об этом, прошу привлечь к ответственности виновных. О принятых мерах сообщите…»
В РГАСПИ есть еще одна схожая телеграмма, отправленная уже по другому адресу: «…НАЧВОСО ЮГОЗАП Постникову. Копия РВС югзап Берзину. 17 августа 23 часа 20-30 минут непосредственно после отхода моего поезда на Москву, я установил: 1) семафор не был открыт, из-за чего пришлось остановить поезд в двух-трех верстах от Харькова; 2) спустя пять минут после инцидента с семафором мой поезд был пущен не на тот путь, на который его следует пустить, а на товарный, в парк, причем вероятное крушение было избегнуто, благодаря искусству машиниста. Сообщая Вам об этом, прошу привлечь к ответственности виновных, о принятых мерах сообщить…»
Очевидно, что Сталин телеграфировал об инциденте всем заинтересованным сторонам.
В РГАСПИ находится дело, непосредственно связанное с этим инцидентом… которое содержит 20 документов. Там, в частности, находится 15-страничное дознание по «непроизводительной задержке поезда тов. Сталина». Оно было инициировано практически сразу после телеграммы Сталина.
В деле указывалось: «Факты установки у семафора экстренного поезда тов. Сталина № 1122 и пропуска его по неправильном пути мною установлены. 17/XIII в 21-45 дежурным по станции Харьков пассажирский был сделан телеграфный запрос постам товарному, Южному и Северному о пропуске экстренного поезда № 1122, 21-50 был получен путь. Но указанный поезд отправился лишь в 23 часа того же числа, несвоевременное отправление объясняется исключительно заявлением с поезда. Дежурный ДСП товарного поста тов. Черкассов, несмотря на то, что дал согласие на беспрепятственный пропуск экстренного поезда, воспользовался этим промежутком времени и продолжал делать приостановленные было маневры, благодаря чему к приходу экстренного поезда путь, по которому должен следовать он, оказался занятым, поезд был остановлен у семафора и простоял от 10 до 15 минут, о чем показывают опрошенные мной свидетели: машинист, ведший экстренный поезд тов. Кондратьев, ст. Кондуктор Кулик, багажный кондуктор Кобелев. По открытию семафора поезд проследовал далее к южному посту, где и произошел второй факт неблагополучного следования поезда № 1122, т. е. поезд пошел по неправильному пути».
Указанное происшествие случилось в период советско-польской войны 1920 г., при этом в самый разгар военных действий. Возможно, в связи с этим ответные меры последовали не сразу. Заседание коллегии Реввоентрибунала Юждонжелдора состоялось только через 12 дней. На нем было принято решение о начале расследования, которое поручили следователю Козлову. Следствие длилось два с половиной месяца — со 2 сентября по 18 ноября 1920 г.
В ходе следствия были опрошены различные должностные лица, имеющие непосредственное отношение к движению экстренного поезда на железнодорожном участке, где едва не произошло крушение.
«Показания дежурного приемного поста ст. Харьков-Сортировочная Станислава Нестеровича Ляховича, крестьянина, 43 лет, римско-католического вероисповедания. 18.08 в 21 час 45 минут в ожидании экстренного поезда № 1122 я лично осмотрел стрелки в присутствии милиционеров Ребрикова и Медведева и заявил стрелочникам Носову и Оберемку: как будет проходить экстренный поезд на Северный пост, открыть семафор и держать стрелку включенной. Когда я впоследствии прибыл на пост для встречи поезда тов. Сталина, проверить положение стрелки не мог ввиду отсутствия фонарей освещения. Увидел, что поезд пошел по пути на товарную станцию, когда было уже поздно что-либо предпринимать, кроме остановки состава. Показания стрелочника станции Харьков-Сортировочная Ильи Николаевича Носова, крестьянина Орловской губернии, 22 лет, православного вероисповедания... Приблизительно в 21 час 45 минут Ляхович заявил мне, что пройдет из Харькова экстренный поезд. Я распорядился стрелочнику Оберемку открыть семафор. Перевод стрелки я лично проконтролировал. Но перед самым проходом экстренного поезда ввиду расстройства у меня желудка я со стрелки отлучился, но опять же повторил Оберемку, что стрелка должна стоять на главном пути до прохода экстренного поезда. Когда я возвращался из будки, то увидел, что поезд идет в сторону Сортировочной. Я крикнул Оберемку, чтобы он подал поезду флажком остановку. Почему Оберемок переделал стрелку на Сортировочную, мне неизвестно».
«Показания стрелочника станции Харьков-Сортировочная Ивана Ивановича Оберемка, крестьянина Харьковской губернии, 22 лет, православного вероисповедания. Минут за десять до прибытия экстренного поезда кто-то по телефону мне приказал перевести стрелку на Сортировочную станцию. Только когда поезд вошел на стрелку, я заметил по его виду, что это экстренный, и стал давать сигнал остановки».
Эти показания легли в основу заключения следователя Козлова: «На основании телеграммы Сталина И. В. от 19 августа с. г. и наложенной на ней резолюции предвоентрибунара тов. Куни я произвел следующее расследование.
Вечером 18 августа с. г. поступило телеграфное сообщение о проследовании экстренного поезда № 1122. В 21 час 50 минут путь был получен, но указанный поезд отправился только в 23 часа того же числа. Задержка объясняется следующим.
Дежурный ДСП товарного поста тов. Черкасов, несмотря на то, что было получено требование на беспрепятственный пропуск экстренного поезда, продолжал производить маневры. Поезд № 1122 был остановлен у семафора и простоял от 10 до 15 минут. Затем поезд проследовал к южному посту, где произошел второй факт несанкционированной остановки экстренного поезда. После чего в 23 часа 22 минуты поезд был направлен по неправильному пути. ДСП этого поста товарищ Ляхович, получив уведомление о следовании экстренного поезда, дал личное распоряжение стрелочникам Носову и Оберемку об открытии стрелки на главный путь, ведущий на северный пост. Носов стрелку приготовил сам и приказал Оберемку держать ее таким образом до прихода экстренного поезда. Сам же отлучился для естественных надобностей. Стрелочник Оберемок почему-то перед самым проходом поезда (сам он ссылается на какие-то никем не подтвержденные телефонные распоряжения) перевел стрелку на Сортировочную, куда и прошел экстренный поезд. Ошибка была быстро замечена машинистом Кондратьевым. Поезд был остановлен, пройдя по неправильному пути саженей 25.
В действиях виновных злого умысла не усматриваю».
Следует отметить, что следователь Козлов для своего заключения использовал не все имевшиеся у него материалы. Как указывает С. Турченко, был еще «Рапорт от механика разъезда Михаила Гладилина тов. члену реввоенсовета Южфронта Берзину 18 августа в 23 часа 50 минут по отправлении экстренного поезда тов. Сталина на спуске, когда осложнено торможение, на пути оказались тележки, груженные каким-то хламом. Машинист об этом предупрежден не был. Но благодаря его быстрой реакции состав немедленно сбавил скорость и врезался в тележки, сбросив их с пути без катастрофических последствий. Если бы не реакция машиниста, дело приняло бы очень серьезный поворот. Неизвестно, откуда взялись эти тележки. Прошу товарища Берзина дать этому рапорту должный ход и привлечь виновных к ответственности».
18 ноября 1920 г. состоялось итоговое заседание реввоентрибунала Юждонжелдора по расследованию обстоятельств указанного дела. Протокол № 908 заседания реввоентрибунала фиксировал: «Слушали: дело по обвинению ДСП товарного поста ЮЖД Ляховича, стрелочников Оберемок и Носова в халатном отношении к своим служебным обязанностям и непринятии мер к безостановочному следованию экстренного поезда тов. Сталина. Постановили: на основании амнистии ВЦИК к 3 годовщине Октябрьской революции дело прекратить».
Таким образом, дело с изменой формулировки обвинения о «непринятии мер к безостановочному следованию экстренного поезда тов. Сталина» было закрыто, его участники амнистированы.
Сама амнистия, в еще большей степени формулировка обвинения, пропуск важнейшего документа (рапорта) ставит вопросы о возможной организации намеренного крушения экстренного поезда Сталина.
Обратим на два возможных варианта организации этого крушения, сначала применительно к указанным трем лицам. Очевидно, что сговор между ними маловероятен и речь идет о возможном действии одного из них. Само действие (перевод стрелки) совершил стрелочник Оберемок, однако важно, что обстоятельства показывают маловероятность организации им попытки крушения. Он не мог предусмотреть заранее ни странный уход его напарника Носова, ни «отсутствия фонарей освещения» у Ляховича. Более того, есть его указания, что он впоследствии пытался исправить ситуацию. Уход Носова ставит вопрос о возможности организации последующего звонка Оберемоку лично им. Однако и в этом случае остается вопрос с Ляховичем и необнаружением им перевода стрелки. Поэтому, на наш взгляд, именно Ляхович — ключевая фигура в указанных событиях. Он имел, в отличие от двух других подозреваемых в халатности, точные сведения о продвижении экстренного поезда. Все остальные эти сведения имели с его слов. Он имел возможность организации звонка стрелочнику Оберемку, и он же мог заметить или не заметить перевод стрелки. Его действия в указанный промежуток времени, в условиях практически стремительного и поверхностного следствия, не были тщательно изучены. Однако обращает внимание его стремление указать на свидетелей при осмотре стрелки и при отдании указания о стрелке. При этом, демонстрируя тщательность действий в одном случае, в другом он ссылается на «отсутствия фонарей освещения» для выявления невыполнения распоряжения. Данные обстоятельства позволяют именно его потенциально видеть главным организатором возможных злонамеренных действий. Отметим и римско-католическое исповедание Ляховича, теоретически возможную симпатию польской стороне в войне, которая в то время шла.
Есть и другие версии возможных причин инцидента. С. Турченко указывает на конфликт Сталина—Троцкого как возможную причину организации крушения. Действительно, конфликт имел давнюю историю, о чем свидетельствуют, в частности, исследования С. С. Войтикова: «Ведь уже тогда были весьма напряженными взаимоотношения Сталина и Троцкого, и последний вполне мог желать экстренному поезду № 1122 недоброго пути. Тем более что именно в эти дни между «вождями» произошла очередная серьезная стычка. 2 августа 1920 г. политбюро ЦК РКП (б) приняло решение передать с Южного на Западный фронт 12-ю и 14-ю армии и 1-ю Конную армию Буденного. 13 августа Сталин телеграфировал главкому Вооруженных сил С. Каменеву о невозможности выполнить эту задачу (он был в то время членом реввоенсовета Южфронта и явно не собирался ни с кем делиться войсками). Когда же под напором Троцкого из Москвы пришла директива, обязывающая немедленно передать три армии на польское направление, Сталин ее не подписал, а срочно выехал в столицу. Председатель реввоенсовета республики Троцкий, конечно, понимал: Сталин отправился в Москву апеллировать к Ленину, что было для Льва Давидовича явно нежелательно. В столице как раз начиналась разборка по поводу военной катастрофы на польском направлении, к которой и Сталин, и Троцкий имели причастность и были готовы свалить друг на друга вину. Если учесть, что все реввоенсоветы и ревтрибуналы Южного фронта (равно как и Западного) были тогда вполне троцкистскими, легко объяснить и вялое следствие, и затягивание его до ожидавшейся амнистии».
Однако, на наш взгляд, это, мягко говоря, упрощение ситуации. Достаточно указать, что Юго-Западный реввоенсовет практически возглавлял (курировал) как раз И. В. Сталин. Более вероятным представляется, хотя также очень спорно, возможное указание Троцкого как наркома железных дорог (30 марта 1920 — 10 декабря 1920 г.) местным железнодорожным деятелям о притормаживании продвижения поезда Сталина. Заинтересованность у него такая была, однако вряд ли он предпринял такие шаги.
В любом случае рассмотренный инцидент имел определенные последствия. Сталин прибыл в Москву позднее намеченного им срока. Его подозрительность по отношению к Троцкому увеличилась, да и в целом у него могло сформироваться мнение о преднамеренном действии в его отношении.
Вместе с тем не следует все сводить к «подозрительности» Сталина. В начале 1920-х гг. Сталин отделял реальную подоплеку дел от вымыслов и инсценировок. Это хорошо демонстрирует реакция Сталина на письмо зампредседателя ВЧК И. С. Уншлихта в ЦК РКП (б) В. М. Молотову о направлении последних агентурных сведений о готовящихся террористических актах на видных деятелей СССР и взрывах госсооружений с просьбой вызвать его для доклада на заседание Политбюро. 9 февраля 1922 г. Сталин оставил следующую пометку на документе: «Читал. Пустяки».

Чёрная книга. Часть IV

Из сборника Ильи Эренбурга и Василия Гроссмана "Чёрная книга".

Всего в Эстонии было двадцать три лагеря. В них помещалось около двадцати тысяч человек, в том числе десять тысяч человек из Литвы. Большинство лагерей находилось в восточной части Эстонии. В Вайвари был концентрационный лагерь: туда отправляли всех увезенных из разных гетто, а там их уже распределяли по другим лагерям.
Лагерь в Клоога был окружен колючей проволокой в два ряда. Между рядами лежали большие шары, сплетенные тоже из колючей проволоки. Вдоль ограды стояли высокие башни, откуда часовые наблюдали за ними днем и ночью.
Всех брили: женщин – наголо, мужчин – полосою.
Больше одной рубашки нам не полагалось. Если находили вторую – секли. А если у кого-нибудь находили хлеб сверх нормы, то наказывали обитателей всей камеры. С 1 апреля мы должны были сдавать верхнюю одежду и работать без пальто. Выстаивать долгие часы на "аппелях" тоже приходилось без пальто.

[Читать далее]В некоторых лагерях было еще хуже. В Вийвиконна лагерь освещали сильными рефлекторами. Там заключенные ютились в бараках, построенных на болоте. Если идти в этот лагерь пешком, приходилось двигаться по колено в воде. Была особая форма наказания в этом лагере: надзиратели связывали заключенных и бросали их на несколько часов в болото. Несколько человек в Вийвиконна засекли насмерть. А в лагере Вайвари за короткое время из тысячи заключенных умерло шестьсот.
В декабре 1943 года в лагерях вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Огромное количество больных умерло. Выздоравливавшие уже на четырнадцатый день посылались на работы. Они, разумеется, не выдерживали и падали, тогда их убивали. Тогда же стали сжигать трупы умерших и убитых на больших кострах.
В лагере Кивиоли заключенные работали на сланцевых разработках. В Эреда бью лагерь больных. Там находился и я. 1 февраля 1944 года этот лагерь был эвакуирован. Больные должны были пройти пешком сто восемьдесят километров. Двадцать три человека так ослабели, что не могли идти. Сопровождавший нас врач приказал нам бросить этих людей в море. Это было около Иехви. Мы наотрез отказались выполнить приказ. Тогда эсэсовцы и сам врач бросили несчастных в море.
В июле 1944 года были истреблены все старики и больные лагеря Кивиоли. Это называлось "акцией". Во время этой "акции" погибли виленские врачи Волковыский и Рудик. В июле же был эвакуирован лагерь Леэзи. причем стариков и больных тоже расстреляли. У остальных отобрали платья и увели их полунагими.
Я попал в Клоога лишь в мае 1944 года и, таким образом, пробыл там недолго. Когда началось истребление заключенных, я спрятался в бараке и пролежал там под одеялами, не двигаясь, пять дней, до прихода Красной Армии. А. Ерушалми
Как бывший член юденрата Шавельского (Шауляйского) гетто я могу рассказать следующее. В начале февраля 1944 года через Шавли проехал эшелон с женщинами, детьми и неработоспособными из Эстонии. Все время поездки – 5 дней только до Шавли – их везли в пломбированных и опутанных колючей проволокой вагонах – без еды и без воды. В эшелоне находился 17-летний Бекер. Он болел сыпным тифом и, как только температура спала, его поспали на работы за 16 км от лагеря. Он отморозил ноги, простудил почки и стал инвалидом, поэтому он попал в эшелон. На станции Мешкуйчай. с разрешения конвойного, он вышел из вагона, чтобы напиться. Тем временем эшелон ушел, а на станции его арестовали.
Так как он едва мог ходить, то его отправили в наше гетто и заключили в помещение для арестованных. Комендант нашего гетто оберштурмфюрер Шлеф запросил начальника всех еврейских лагерей Гекке, и тот наложил резолюцию: "Зондеркоманде". Это означало, что Бекера надо передать в руки "Зондеркоманде", то есть эсэсовцев, занимавшихся истреблением евреев. Юденрат узнал об этом и выхлопотал у Шлефа разрешение отравить Бекера в самом гетто. Шлеф согласился, Бекера перевезли в больницу, где в течение месяца всеми правдами и неправдами выполнение приговора оттягивалось. Тем временем в гетто умер один из его обитателей и был записан в больничную книгу под именем Бекера, а Бекер под именем умершего был отправлен в другой лагерь. Позже мы узнали, что эшелон от которого отстал Бекер, ушел в Майданек. Вацник
Я был среди тех трехсот человек, которых немцы первыми вывели из лагеря на смерть под предлогом использования их на заготовке дров. Я попал также в число первых тридцати. отправленных в лес таскать дрова. Мы клали дрова на подводы, подводы уезжали. Когда уехала последняя подвода, нам приказали лечь на землю. Мы пролежали до 16 часов 30 минут. Затем нас повели к бараку. По дороге вооруженные эсэсовцы стояли шпалерами. Нам было приказано идти "с поникшей головой" и с руками, заложенными назад. Нас остановили у одного барака. Ко мне подошел эсэсовец и велел мне идти вперед в барак. Я понял, что меня ждет смерть, и задрожал, переступив порог барака. Немец очень ласково сказал мне; "Что ты дрожишь, мальчик?" и в ту же секунду выстрелил в меня два раза – в шею и в спину. Одна пуля ранила меня навылет, другая осталась в теле. Но я не потерял сознания. Я упал и притворился мертвым. Я услышал, что немец вышел из барака, и хотел подняться. В это время немцы ввели еще двух заключенных. Я снова притворился мертвым. Этих двоих положили на пол и застрелили. Затем приводили все новых, всех клали в одну кучу и убивали. Ввели ребенка, – я услыхал, как он закричал; "Мама", и в ту же минуту раздался выстрел. Умирающие стонали и хрипели. Наконец, выстрелы прекратились.
Я стал выбираться из-под трупов. Мне это удалось с большим трудом. Пришлось шагать по трупам, чтобы добраться до выхода. Вдруг я увидел, что мой друг Липенгольц еще жив. Я помог ему выбраться. Был еще жив и Янкель Либман. Он просил; "Помоги мне вытянуть ноги". Мы тянули его, сколько могли, но у нас не было сил, мы оба были ранены. Либман вскоре затих.
Мы почувствовали запах бензина. Бросились к двери, к окнам – забиты! Ударив по окну изо всех сил, я выбил его и выпрыгнул, Липенгольц за мной. Мы упали на траву, вскочили и бросились бежать. Не соображая ничего, мы побежали к кострам, на которых немцы жгли трупы. Нас обстреляли. Но мы бежали без оглядки, и, к счастью, пули нас не задели. Бежали мы семь километров, и достигли лагеря для русских заключенных. Те нас спрятали в больнице, и там мы дождались Красной Армии.
Первым мы увидели капитана Красной Армии. Мы попросили разрешения дотронуться до него, так как нам все не верилось, что мы свободны, что перед нами красноармейцы. Капитан обнял нас и поздравил с освобождением. А мы, – мы такали, и каждый хотел пощупать звездочку на фуражке капитана.
Мы повели наших освободителей по лагерю. Вот скамейка, на которой нас секли. [Окровавленная нагайка из бычьего уда лежит на земле.] Вот деревья, к которым нас привязывали. А вот блок, где жили люди. Капитан вынимает платок: пахнет трупным запахом. Здесь лежат те, кого немцы не успели отнести на костры и сжечь. Вот лежит трехмесячный ребенок, мертвый. Руки его протянуты к мертвой матери. Я смотрю на капитана. Из глаз его текут слезы, и он не скрывает их. У него на груди ордена и нашивки ранений. Это русский человек. Он знает, что такое смерть и горе. Он плачет. Эти слезы сейчас для нас дороже всего на свете.
А вот здесь стоял дом в восемь комнат, переполненных заключенными. От него остались два дымохода и груды обгорелых костей. А вот костры. Кругом разбросаны вещи - пальто, юбки. Костров четыре; из них три еще дымятся: трупы горят. Один из них немцы не успели поджечь. Ряд дров, ряд убитых, ряд дров, ряд убитых. Мужчины, умирая, закрыли глаза шапками, женщины – руками. Вот двое лежат, обнявшись: это братья. И есть один костер без трупов, только дрова. Этот был приготовлен для нас. Если бы Красная Армия пришла несколькими часами позже, вероятно и мы, уцелевшие, лежали бы здесь и горели. Нас, чудом уцелевших, восемьдесят два человека. А на кострах две с половиной тысяч.
Мы просим капитана:
"Возьмите нас с собой! Возьмите нас в армию! Мы должны отомстить".
На глазах капитана снова слезы.
"Вы все больны, – говорит он. – Погодите. Вам необходимо отдохнуть. [Мы отомстим за вас. Мы придем в Берлин и там предъявим немцам счет за вас]."
И все-таки один из нас сразу попадает в армию. Он здоровее других. Это поэт с именем, которое много говорит каждому еврею: Бейлис. Это однофамилец Бейлиса, которого когда-то царская власть судила по обвинению в ритуальном убийстве и вынуждена была оправдать. Его тоже уговаривают отдохнуть, подождать. Он показывает на звездочку на фуражке капитана и говорит: "Это мой единственный отдых"…
"Это мой единственный путь".
И на красноармейцев:
"Это – мои братья".
Треблинка
На восток от Варшавы, вдоль Западного Буга, тянутся пески и болота, стоят густые сосновые и лиственные леса. Места эти пустынные и унылые, деревни тут редки. И пешеход. и проезжий избегают песчаных, узких проселков, где нога увязает, а колесо уходит по самую ось в глубокий песок.
Здесь, на седлецкой железнодорожной ветке, расположена маленькая захолустная станция Треблинка, в шестидесяти с лишним километрах от Варшавы, недалеко от станции Малкини, где пересекаются железные дороги, ведущие из Варшавы, Белостока, Седльца, Ломжи.
Должно быть, многим из тех, кого привезли в 1942 году в Треблинку, приходилось в мирное время проезжать здесь, рассеянным взором следить за скучным пейзажем – сосны, песок, песок и снова сосны, вереск, сухой кустарник, унылые станционные постройки, пересечения железнодорожных путей. И, может быть, скучающий взор пассажира мельком замечал идущую от станции одноколейную ветку, уходящую среди плотно обступивших ее сосен в лес. Эта ветка ведет к песчаному карьеру, где добывался белый песок для промышленного и городского строительства.
Карьер отделен от станции расстоянием в четыре километра, он находится на пустыре, окруженном со всех сторон сосновым лесом. Почва здесь скупа и неплодородна и крестьяне не обрабатывают ее. Пустырь так и оставался пустырем. Земля кое-где покрыта мхом, кое-где высятся худые сосенки. Изредка пролетит галка или пестрый хохлатый удод. Этот убогий пустырь был избран и одобрен германским рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером для постройки всемирной плахи, какой не знал род человеческий от времен первобытного варварства до наших жестоких дней.
В Треблинке было два лагеря – трудовой лагерь № 1, где работали заключенные разных национальностей, главным образом поляки, и еврейский лагерь, лагерь № 2.
Лагерь № 1 – трудовой или штрафной – находится непосредственно возле песчаного карьера, неподалеку от лесной опушки. Это был обычный лагерь, каких гестаповцы построили сотни и тысячи на оккупированных восточных землях. Он возник в 1941 году.
Бережливость, аккуратность, расчетливость, педантичная чистота – все это неплохие черты, присущие многим немцам. Приложенные к сельскому хозяйству, к промышленности, они дают свои плоды. Гитлеризм приложил эти черты к преступлению против человечества, и рейхе СС действовало в польском трудовом лагере так, словно речь шла о разведении цветной капусты или картофеля.
Площадь лагеря нарезана ровными прямоугольниками, бараки выстроились под линеечку, дорожки обсажены березками, посыпаны песочком. Были устроены бетонированные бассейны для домашней водоплавающей птицы, бассейны для стирки белья с удобными ступенями, службы для немецкого персонала – образцовая пекарня, парикмахерская, гараж, бензоколонка со стеклянным шаром, склады. Примерно по такому же принципу с садиками, питьевыми колонками, бетонированными дорогами, был устроен и люблинский лагерь на Майданеке, по такому же принципу устраивались в Восточной Польше десятки других трудовых лагерей, где гестапо и СС полагали осесть всерьез и надолго. В устройстве этих лагерей отразились черты немецкой аккуратности, мелочной расчетливости, педантичной тяги к порядку, немецкая любовь к расписанию, к схеме, разработанной до малейших деталей и мелочей.
Люди поступали в лагерь на срок, иногда совсем небольшой: четыре-пять-шесть месяцев. В него пригоняли поляков, нарушавших законы генерал-губернаторства, причем нарушения были, как правило, незначительными, ибо за значительные нарушения полагался не лагерь, полагалась немедленная смерть. Донос, оговор, случайное слово, оброненное на улице, недовыполнение поставок, отказ дать немцу подводу либо лошадь, дерзость девушки, отклонившей любовные предложения эсэсовца, не саботаж в работе на фабрике, а одно лишь подозрение в возможности саботажа, – все это привело сотни и тысячи поляков – рабочих, крестьян, интеллигентов, мужчин и девушек, стариков и подростков, матерей семейств – в штрафной лагерь. Всего через лагерь прошло около пятидесяти тысяч человек. Евреи попадали в лагерь лишь в том случае, если они были выдающимися, знаменитыми мастерами – пекарями, сапожниками, краснодеревщиками, каменщиками, портными. Здесь имелись всевозможные мастерские и среди них солидная мастерская мебели, снабжавшая креслами, столами, стульями штабы германской армии.
Лагерь № 1 существовал с осени 1941 года по 23 июля 1944 года. Он был ликвидирован полностью, когда заключенные слышали уже глухой гул советской артиллерии. 23 июля, ранним утром, вахманы и эсэсовцы, распив для бодрости шнапс, приступили к ликвидации лагеря. К вечеру были убиты все заключенные в лагере, убиты и закопаны в землю. Удалось спастись варшавскому столяру Максу Левиту – раненым пролежал он под трупами своих товарищей до темноты и уполз в лес. Он рассказал, как, лежа в яме, слушал пение команды тридцати лагерных мальчиков, перед расстрелом затянувших песню "Широка страна моя родная", слышал, как один из мальчиков крикнул: "Сталин отомстит!"; упавший на него в яму после залпа вожак мальчиков, любимец лагеря Лейб, приподнявшись, попросил: "Пане вахман, не трафил, проше пана, еще раз, еще раз".
Сейчас можно подробно рассказать о немецком порядке в этом трудовом лагере - десятки свидетелей, поляков и полек, бежавших и выпущенных в свое время из лагеря № 1, в своих подробных показаниях рассказывают о законах трудового лагеря. Мы знаем о работе в песчаном карьере, о том, как не выполнявших норму бросали с обрыва в котлован, знаем о норме питания: сто семьдесят-двести граммов хлеба и литр бурды, именуемой супом; знаем о голодных смертях, об опухших, которых на тачках вывозили за проволоку и пристреливали; знаем о диких оргиях, которые устраивали немцы, о том, как они насиловали девушек и тут же пристреливали своих подневольных любовниц, о том, как сбрасывали с шестиметровой вышки людей, как пьяная компания ночью забирала из барака десять-пятнадцать заключенных и начинала неторопливо демонстрировать на них методы умерщвления, стреляя обреченным в сердце, в затылок, глаз, рот, висок. Мы знаем имена лагерных эсэсовцев, их характеры, особенности – знаем начальника лагеря, голландского немца Ван Эйпена, ненасытного убийцу и ненасытного развратника, любителя хороших лошадей и быстрой верховой езды, знаем массивного, молодого Штумпфе, которого охватывали непроизвольные приступы смеха каждый раз, когда он убивал кого-нибудь из заключенных или когда в его присутствии производилась казнь. Его прозвали "смеющаяся смерть". Последним слышал его смех Макс Левит, когда по команде Штумпфе вахманы расстреливали мальчиков. Левит в это время лежал недостреленный на дне этой ямы.
Знаем одноглазого немца из Одессы, Свидерского, названного "мастером молотка". Это он считался непревзойденным специалистом по "холодному" убийству и это он в течение нескольких минут убил молотком пятнадцать детей в возрасте от восьми до тринадцати лет, признанных непригодными для работы. Знаем худого, похожего на цыгана, эсэсовца Прейфи, с кличкой "старый", угрюмого и неразговорчивого. Он развлекал свою меланхолию тем, что, сидя на лагерной помойке, подстерегал заключенных, приходивших тайком есть картофельные очистки, заставлял их открывать рот и затем стрелял им в открытые рты.
Знаем имена убийц-профессионалов Шварца и Ледеке. Это они развлекались стрельбой по возвращающимся в сумерках с работы заключенным, убивая по двадцать, тридцать, сорок человек ежедневно.
Так жил этот лагерь, подобный уменьшенному Майданеку, и могло показаться, что нет ничего страшней в мире. Но жившие в лагере № 1 хорошо знали, что есть нечто ужасней, во сто крат страшней, чем их лагерь.
В трех километрах от трудового лагеря немцы в мае 1942 года приступили к строительству еврейского лагеря, лагеря-плахи. Строительство шло быстрыми темпами, в нем работало больше тысячи рабочих. В этом лагере ничто не было приспособлено для жизни, а все было приспособлено для смерти. Существование этого лагеря должно было, по замыслу Гиммлера, находиться в глубочайшей тайне. Стрельба по случайным прохожим открывалась без предупреждения за километр. Самолетам германской авиации запрещалось летать над этим районом. Жертвы, подвозимые эшелонами по специальному ответвлению железнодорожной ветки, до последней минуты не знали о ждущей их судьбе. Охрана, сопровождавшая эшелоны, не допускалась даже во внешнюю ограду лагеря. При подходе вагонов охрану принимали лагерные эсэсовцы. Эшелон, состоявший обычно из шестидесяти вагонов, расчленялся в лесу перед лагерем на три части, и паровоз последовательно подавал по двадцать вагонов к лагерной платформе. Паровоз толкал вагоны сзади и останавливался у проволоки – таким образом, ни машинист, ни кочегар не переступали лагерной черты. Когда вагоны разгружались, дежурный унтер-офицер войск СС свистком вызывал ожидавшие в двухстах метрах новые двадцать вагонов. Когда разгружались полностью все шестьдесят вагонов, комендатура лагеря по телефону вызывала со станции новый эшелон, а разгруженный шел дальше по ветке к карьеру, где вагоны грузились песком, и уходил на станции Треблинка и Малкини уже с новым грузом.
Здесь сказалась выгода положения Треблинки – эшелоны с жертвами шли сюда со всех четырех сторон света, с запада и востока, с севера и юга. Эшелоны из польских городов – Варшавы Мендзыжеча, Ченстоховы, Седльца, Радома, из Ломжи, Белостока, Гродно и многих городов Белоруссии; из Германии, Чехословакии, Австрии, Болгарии и Бессарабии.
Эшелоны шли к Треблинке в течение тринадцати месяцев, в каждом эшелоне было шестьдесят вагонов, на каждом вагоне мелом были написаны цифры 150, 180, 200. Эти цифры показывали количество людей, находящихся в вагоне. Железнодорожные служащие и крестьяне тайно вели счет этим эшелонам. Крестьянин деревни Вулька (самый близкий к лагерю населенный пункт) шестидесятидвухлетний Казимир Скаржинский говорил мне, что иногда бывали дни, когда мимо Вульки проходило по одной лишь седлецкой ветке шесть эшелонов, и почти не бывало дня в течение этих тринадцати месяцев, чтобы не прошел хотя бы один эшелон. А ведь седлецкая ветка была лишь одной из четырех железных дорог, снабжавших Треблинку. Железнодорожный ремонтный рабочий Люциан Цукова, мобилизованный немцами для работы на ветке, ведущей от Треблинки к лагерю № 2, говорит, что за время его работы, с 15 июня 1942 года по август 1943 года, в лагерь, по ветке от станции Треблинка ежедневно подходили от одного до трех железнодорожных составов в день. В каждом составе было по шестьдесят вагонов, а в каждом вагоне не менее ста пятидесяти человек. Таких показаний мы собрали десятки…
Сам лагерь, с внешним обводом, складами для вещей казненных, платформой и прочими подсобными помещениями занимает очень небольшую площадь – 780 х 600 метров. Если на миг усомниться в судьбе привезенных сюда миллионов и если на миг предположить, что немцы не убивали их тотчас по прибытии, то спрашивается, где же они, эти люди, могущие составить население маленького государства или же большого столичного европейского города? Ведь площадь лагеря так мала, что сохранив хоть на несколько суток жизнь приезжающих сюда, через десять дней не уместились бы за проволокой людские потоки, лившиеся со всех концов Западной Европы, из Польши и Белоруссии. Тринадцать месяцев – 395 дней эшелоны уходили, груженые песком или пустыми, ни один человек из прибывших в лагерь № 2 не уехал обратно.
Все, что написано ниже, составлено по рассказам живых свидетелей, по показаниям людей, работавших в Треблинке с первого дня ее существования по день 2 августа 1943 года, когда восставшие смертники сожгли лагерь и бежали в лес, по показаниям арестованных вахманов, которые от слова до слова подтвердили и во многом пополнили рассказы свидетелей. Этих людей я видел лично, долго и подробно говорил с ними, их письменные показания лежат передо мной на столе, – и все эти многочисленные, из различных источников идущие свидетельства сходятся между собой во всех деталях, начиная от описания повадок комендантской собаки "Бари" и кончая рассказом о технологии убийства жертв и устройства конвейерной плахи.